ГЛАВА ДЕСЯТАЯ


Снова над Африкой и некоторые размышления

в связи с этим. Дожди в Найроби.

Найроби — Дар-эс-Салам. Еще несколько слов о Юнкере.

Над Танзанией и Мозамбиком. Прилет в Малави.

Аэропорт Чилека и Лимбе. Зомба — Ньяса. О Гарри


Мне трудно определить, над каким именно участком материка я снова почти через год увидел рассвет над Африкой. Сначала он был нежно-сиреневым, потом стал палевым, и желтые пятна солнечного света, пробиваясь сквозь противоположные окна, легли на мой — «западный» — борт самолета. Под нами стелились тонкие просвечивающие облака, а еще ниже стелилась затуманенная саванна…

Вчера вечером мы стартовали в Лондоне, в полночь приземлились в Риме, а сейчас наша «Комета-4» приближалась к Уганде, к уже хорошо знакомому мне аэропорту в Энтеббе.

Я сидел не у окна, и это затрудняло мои наблюдения. Спать уже не хотелось. Полулежа в мягком кресле, я запоздало пытался понять, что, собственно, занесло меня в шестой раз в Африку. Не только меня — Мирэль Шагинян тоже. В прошлом году мы клятвенно решили с ней, что больше в Африку — ни ногой («завязали», — сказала Мирэль), а сейчас «Комета-4» несет нас к Энтеббе. Из состава прежней группы с нами вместе летит еще Людмила Алексеевна Михайлова, но ей, как говорится, сам бог велел — она африканист, и только африканист… А мы?

— Понимаешь, — сказала тогда, в прошлом году, Мирэль Шагинян. — А чем заменить Африку? Ведь она — во какой кусок жизни!

Размаха Мирэлиных рук не хватило для того, чтобы показать размеры «куска», но мне и так все было ясно.

Впрочем, для меня столь остро вопрос не стоял: в равной мере мои географические симпатии принадлежат и Азии, нашему северо-востоку, и Сибири. Они, эти симпатии, не только в прошлом: до полета в Африку я два месяца проработал в экспедиции на Иенжине, между Камчаткой и Чукоткой… Правда, тогда было уже решено, что я еще раз побываю в Африке.

Когда пришло это решение?.. Подозреваю, что в те минуты, когда наш самолет разворачивался над озером Виктория и я увидел его серую гладь, как бы уходящую вниз, за горизонт… В тот момент показалось мне озеро Виктория склоном Лунных гор и очень захотелось мне увидеть, что там, за ним, захотелось продолжить путешествие к озеру Ньяса, о котором тоже писал Визе, к реке Замбези, в которую вливаются воды озера Ньяса, третьего по величине в Африке… Самолет вскоре выровнялся, оптический обман исчез, но ощущение его, память о нем сохранились до сих пор. Не прямо под горку, сложными зигзагами, но все-таки теперь предстояло мне спуститься по склону Лунных гор до озера Ньяса, до реки Замбези…

Но сначала я опять увидел серое, как в прошлом году при первой встрече, озеро Виктория, потом опять вошел в самолет служитель аэропорта и опрыскал из брызгалки наши вещи и невольно нас самих… И еще раз я почувствовал зной Уганды — насыщенный влагой зной, — и полюбовался зелеными холмами и красными дорогами, и вновь я осторожно обходил шумные кучки монахинь в серо-голубых сутанах… Ей-богу, как повторение пройденного!

Но было и нечто новое: я уже не бежал к указателю расстояний (до Лондона 4036 миль, я списал раньше), мне ничего не стоило объяснить менее просвещенным спутникам, что аэропорт Энтеббе пропускает за год около ста тысяч пассажиров — не так уж мало, между прочим, — а главное, я вдруг совсем иначе увидел острова на озере Виктория: со светлыми стволами леса их показались мне похожими на Пенжинские рощи ивы чозении, сбрасывающей с себя лохмотья коры.

Короткий перелет до Найроби. Там небо затянуто облаками и совсем не жарко; правда, теплее, чем в прошлом году.

В аэропорту Эмбакаси мы провели на этот раз много времени. Сначала небо слегка прояснилось, потом облака сдвинулись потеснее, хлынул дождь, и аэродромное поле Эмбакаси стало таким же оловянным, как озеро Виктория… Дождь кончился и снова пошел. Мы бродили по холлу, в сотый раз осматривали одни и те же фотокартины… Чтобы уж совсем не заскучали мы, нас слегка подкормили и наконец выпустили в город.

На этот раз нам предстояло провести в Найроби одну ночь — группу нашу разместили в недавно открывшемся «Нью-Авеню-отеле» на центральной улице города. Конечно, в этом имелись свои преимущества, но, к великому удовольствию неофитов — кинорежиссера Юрия Сергеевича Победоносцева в первую очередь, — нас немедленно увезли в Национальный парк.

Кто-то сказал нам, что весна в Кении простояла сухой и солнечной, но теперь мы привезли с собою в Кению не солнце, а дождь, да, нудный моросящий дождь, который так и не оставлял нас в покое ни на минуту. На дорогах — лужи. В саванне — как сказать?! — тоже лужи. Из-под колес разлетаются красно-коричневые веера брызг. Трава в саванне светло-желтая, а кустарниковая акация едва начинает зеленеть, и деревца ее издали, потому что не развернулись еще листочки, похожи на невысокие лесотундровые лиственницы с черными круглыми шишками.

По парку ездили, не считая нашей, кажется, еще две машины — ничего похожего, то есть, на прошлый визит, и я не берусь объяснить, в чем тут дело. И совсем уж удивительно, что и зверья мы встретили в гораздо меньшем количестве. Попадались, как и прежде, антилопы Гранта, импала, газели, гну, зебры, бородавочники, бабуины, вдалеке от дороги важно прошествовал носорог, и наша гидесса, очаровательная итальянка, сказала, что нам очень повезло: носороги редко показываются посетителям Национального парка.

Мне почему-то стало немножко грустно — так грустно бывает, если разочаровываешься при долгожданной встрече с некогда дорогим человеком.

Но подозреваю, что все тут очень субъективно. Во всяком случае, Победоносцев, раскрасневшийся и возбужденный, метался с фотоаппаратом от одного окна к другому, весьма энергично тесня прочих участников поездки, и энергично выкрикивал названия антилоп.

— Как вы узнаете их? — спросил я. — Описания обычно так неопределенны…

— А я рисовал их, — ответил он, по ходу дела завладевая моим окошком. — Я еще в детстве перерисовывал их из Брема.

У неглубоких ямок-гнезд дежурили страусы. Вернее, они не дежурили, а терпеливо пережидали, когда их оставят в покое туристы. В ямках лежали крупные белые, с легким оттенком желтизны яйца, которым не следовало излишне остывать, и машины, насколько я заметил, старались не задерживаться у гнезд.

— Симба, — сказал шофер, — надо найти симбу.

Он развернул громоздкий автобус и погнал его по дорогам парка, и мы спросили нашу гидессу и его, шофера, о нашем прошлогоднем проводнике, о Вамбуа.

— Он получил землю и уволился?

— Он уволился и работает шофером в другом месте, но землю он не получил.

— Почему?

И гидесса, и шофер лишь пожали в ответ плечами.

— Он так мечтал о земле! — печально сказала Людмила Алексеевна, а я почему-то вспоминал колониста, встреченного нами в африканской тайге, — колониста с папиросной бумажкой в руке, удостоверяющей его право на владение землей…

По-моему, обнаружить симбу в Национальном парке — дело чести для каждого шофера. Встречались они с ними нос к носу — через стекло, конечно, бог весть сколько раз, и все равно просыпается в шофере древний охотник, и древний зов требует: найди льва!

Мы исколесили весь заповедник, но львов не нашли. Зато из львиных зарослей на дорогу вышли два молодых парня — босые, в потрепанных костюмах.

— Где здесь львы? — спросил их шофер.

— Должны быть тут, — ответили парни, оглядываясь вокруг. — Разве вы их не нашли?

Парни сели к нам в автобус и отправились вместе с нами искать львов. Впрочем, им тоже не повезло.

По пути мы выяснили, что парни эти — из деревни, расположенной на территории Национального парка, и со львами, как и с прочим зверьем, они на короткой ноге.

— Это сомалийцы, — сказала нам гидесса. — Их давно пытаются выселить из Национального парка, но они не соглашаются.

Парни в конце концов распрощались с нами и одиноко потопали к своей деревушке.

Ночью мы немного побродили по Найроби, по его центральным улицам. В черном небе, как и в прошлом году, ярко горели редкие огни реклам.


Утро. Летим из Найроби на Дар-эс-Салам. Везет нас, старательно перемалывая воздушные вихри, древняя, времен второй мировой войны, винтомоторная «Дакота»… Верхние, легкие для полета слои тропосферы ей недоступны, «Дакота», пыхтя и потея — скользят по стеклу светлые капли влаги, — пробивается сквозь плотные нижние слои воздуха, и для нас, пассажиров, в этом есть свои преимущества: больше видно.

Видно, например, что к востоку от Найроби в ландшафте преобладают пашни — прошлый раз это как-то ускользнуло от моего внимания. Отлично видна сеть красных дорог, оплетающих саванну, среди которых, как рыбины в сети, запутались скалистые гряды и некие медузоподобные тела — то красно-коричневые, то серо-желтые пятна земли. Эффектны холмы: вершины их обнажены, распаханы и потому красны на цвет, а склоны — зеленые, курчавые.

Килиманджаро открылся сине-фиолетовой вершиной с белесой, как бинт, полосой; вершина подымалась над грудами белых, с матовыми склонами облаков.

Еще детали: синее при ясном небе крыло самолета становится оловянно-желтым в облаках; если облака легкие — по крылу скользят прозрачные белые тени.

По-моему, мы уже над территорией Танзании. Внизу кирпично-фиолетовая земля, ромбы и квадраты пашен. Все масштабно, все, очевидно, принадлежит крупным фермерам. Много дорог, а селений почти не заметно.

Внизу — озера-миражи: иллюзия воды полнейшая. По голубизне миражи спорят с небом, и не всегда удается провести между ними границу.

Саванна постепенно зеленеет. Видимо, приближаемся к прибрежной полосе, которую уже омыли муссонные дожди. О том же свидетельствуют могучие столбчатые гряды облаков — идет муссон. «Дакота» обходит облака, как горные вершины, не осмеливаясь приближаться к их кручам, и даже на глаз пассажира это вполне обоснованная предосторожность.

Наконец, океан!.. «Дакота» разворачивается и круто уходит на юг. Муссонные облака почти точно очерчивают побережье, и наш маршрут следует и береговой линии, и грозному фронту облаков. Пляжная полоса похожа на желтовато-белое шоссе, проложенное вдоль кромки океана. Видимо, идет отлив: мористее пляжа — пестрые пятна обнажившейся литорали. Округлые коралловые острова похожи на болота с зеленовато-голубой окантовкой и коричневато-желтым полосатым центром.

А сам океан черно-синий, с белыми кляксами волн.

Пролетели остров Занзибар, крупнейший в мире центр по производству гвоздики. Об истории его я кое-что уже писал раньше. Вот и город — красночерепичные крыши сползают к океану. Берега плоские, окруженные зеленой водой. Мелкие островки вокруг.

Не помню, подходили ли к Занзибару русские кругосветные мореплаватели в прошлом веке. А из сухопутных путешественников первым, по-моему, добрался до Занзибара Василий Васильевич Юнкер. В Занзибаре он получил письма с родины, и от Занзибара и начался для него, собственно, путь на родину.

Помимо огромного количества научных материалов он увозил с собою в Россию и такое оригинальное суждение: он полагал, что кабака Уганды Мванга преследует христиан (цитирую) из-за «детской боязни, что европейцы могут захватить его страну» (!). Удивительно, как большой ум сочетается подчас с такой откровенной наивностью…

Перед Дар-эс-Саламом, уже на материковом берегу, огромные плантации кокосовых пальм. Здание аэропорта — красно-коричневое, с голубой чашей-диспетчерской наверху. Было жарко и влажно, и пили мы кока-колу и фанту, готовясь к долгому перелету до Блантайра, крупнейшего города Малави.

Быть может, я ошибаюсь, но мне кажется, что Малави — бывшая английская колония Ньясаленд — могла бы успешно бороться за первое место среди стран — незнакомок для нас, советских людей и даже ученых. Я с детства помнил очень нравившееся мне название «Ньясаленд» — «страна большой воды», — знал, что тянется колония вдоль берегов прелюбопытнейшего озера Ньяса, и видел кое-какие марки… Вот и все, строго говоря.



Замбия и Малави

Больше всех нас, вместе взятых, знал про Малави и Замбию мой старый знакомый Юлий Григорьевич Липец: уйдя в аспирантуру, он выбрал темой диссертации именно эти — и еще Южную Родезию — страны и оную диссертацию успешно защитил (теперь ему представлялась прекрасная возможность на глазок установить коэффициент точности написанного, ибо ранее он в этих странах не бывал!).

Впрочем, в своей оценке наших знаний о Малави и Замбии я, наверняка, несправедлив по отношению к участнику поездки профессору Александру Юлиановичу Шпирту, крупному африканисту, с которым мы еще пять лет назад ездили вместе по Марокко, Сенегалу, Гвинее. Но три, четыре или даже десять знающих человек — это все равно маловато, а для меня и Малави, и Замбия представлялись тем, что древние географы уважительно называли терра инкогнита.

Лететь — над Танзанией и над Мозамбиком: авиатрассы обходят горы и озера Малави, над которыми часты грозы, бури и вообще всяческие атмосферные возмущения.

Мозамбик — португальская колония, хитро включенная в заморские провинции Португалии. Это все, что некогда оставили англичане португальцам в юго-восточной Африке. Я не филателист, но все-таки еще по довоенным годам помню удивительно красивые и загадочные марки Мозамбика… Но каким он откроется сверху, с высоты, лишь немногим превышающей высоту птичьего полета?

Он открылся и потом продолжался скучной, однообразной саванной — коричневато-желтой, с аккуратно расставленными по ней темными деревьями и небрежно разбросанными деревушками…

Местность постепенно становится холмистой, все больше деревень виднеется внизу, и это означает, что мы летим уже над Малави… Последний раз на крутом развороте блеснуло слепящим солнцем самолетное крыло, «Дакота» нырнула в проход между оставшимся севернее озером и какой-то весьма крутосклонной вершиной, и вот уже красные холмы стремительно поднимаются нам навстречу, отлетают назад хижины, и колеса мягко касаются посадочной дорожки аэропорта Чилека.


Есть очень старая (прошу извинить меня за повторение пройденного) журналистская присказка: журналист, пробывший в стране пять дней, пишет о ней книгу; журналист, пробывший в стране три месяца, пишет о ней статью; журналист, проживший в стране пять лет, не пишет о ней ничего, кроме коротких газетных заметок.

Только на взгляд очень далекого от этой профессии человека такая формулировка может показаться несколько экстравагантной.

У всякого творчества свои законы: журналист или писатель, если иметь в виду внутренний порыв, а не служебную отработку, кончается там, где кончается удивление.

Научные работники относятся к этой проблеме иначе. У меня за плечами девятисезонный экспедиционный стаж. У меня есть основания причислить себя к профессионалам-путешественникам, географам, и, стало быть, мною накоплен какой-то опыт.

Удивительно, может быть, но мой опыт ученого-исследователя ближе к опыту моих позднейших коллег писателей-журналистов, чем это можно было априори ожидать. Тут в чем-то можно сослаться на интуицию: отправляясь в экспедиции, я почти физически не мог читать того, что там видели до меня другие; это было прямое отталкивание, прямой душевный протест. Я хотел все сначала увидеть своими глазами. В этом заключалось главное.

Позднее, когда я стал сочетать работу географа с работой журналиста и получил возможность наблюдать за экспедиционными работниками, действовавшими в другом стиле, я нередко наблюдал такую картину: располагающие картами и схемами научные сотрудники вылезали из машины, подходили — если они геологи — к обнажению горных пород и тщательно сверяли сделанное до них с тем, что они сами могли разглядеть за пять — десять минут. Чаще всего они умудренно кивали головами, соглашаясь с работой предшественников, и отбывали…

Ну, а представьте себе, что человек все видит впервые. Разве он уйдет через пять минут?.. Разве он посмеет уйти, не найдя, не выработав своей точки зрения?

Я предпочитал ездить в экспедиции, не осложняя свою память наблюдениями и заключениями других исследователей — и отнюдь не потому, что хоть на йоту испытывал к ним неуважение или недоверие!.. Мне просто казалось, что свежий глаз — лучший критерий в определении той истины, за которую мы все вместе боролись или боремся. Вероятно, такая манера поведения усугублялась еще чисто субъективными обстоятельствами: я почти начисто лишен механической фактографической памяти и, несмотря на свое специальное географическое образование, пожалуй, и сейчас с трудом назову столицы, скажем, латиноамериканских государств; память у меня — логическая и эмоциональная; первая требует долгих раздумий, и каждое последующее звено там связано с предыдущим, ну, а для второй, как говорится, необходимы «личные контакты» с людьми, закатами, дождями, рябью на воде, ветрами, облаками, опавшими листьями и многим, многим другим…

Я не изменил — да и не мог бы изменить — своей традиционной манере перед поездкой в Малави и Замбию. Но положение мое в данном случае было лучше, чем когда бы то ни было раньше: моим товарищем и моим неизменным соседом по номеру в гостинице был Юлий Липец, голова которого, как мы вскоре уточнили, обладала свойствами, в значительной степени противоположными моей.

— Ну, что ты мне скажешь про Малави? — спросил я его еще до того, как мы приземлились в аэропорту Чилека.

— Тебя интересуют цифры?

Цифры меня совершенно не интересовали, я мог найти их в любом справочнике, но мужественно сказал:

— Ну конечно!

Липеца это вовсе не обрадовало.

— Цифры, понимаешь, цифры, — в своем замедленно-безразличном стиле сказал он. — Может быть, ты помнишь (я заранее кивнул), что в 1953 году англичане насильственно объединили Ньясаленд и Северную Родезию в Федерацию Родезии и Ньясаленда?

Я еще раз утвердительно кивнул.

— Так все цифры — общие для обеих стран. Я прямо-таки замучился с английскими источниками…

— Да, но потом Федерация лопнула…

— Федерация лопнула, — меланхолично согласился Липец. — А экономико-географу легче от этого не стало… Из Замбии кое-какие новые материалы к нам поступают, а из Малави…

Липец вздохнул.

— Слушай, а может, тебя не эти цифры, может, тебя чисто географические подробности интересуют? — оживился он.

— Давай чисто географические подробности, — сказал я, понимая, что товарищу моему нужно облегчить душу.

— Насколько мы южнее экватора, ты знаешь?

— Это проще простого — посмотреть на карту…

— Считай, что на тысячу. Потом уточним. Ты забирался так далеко на юг?

— Еще нет.

— В Замбии будем еще южнее.

— Это мелочи, но и такого рода подробности я заранее усвоил в Москве по школьному атласу моего сына.

— Ну не молодчина ли ты?.. А так, понимаешь ли, Малави тянется примерно на девятьсот километров с севера на юг… В смысле же ширины… Не широка, знаете, страна эта: где пятьдесят километров, где двести пятьдесят… С чем бы ее сравнить?..

Я ждал, что Липец сравнит страну с чем-нибудь червеобразным, но неожиданно еще раз обнаружилось, что он кончал географический факультет.

— Малави похожа на ланцетника. Помните, его открыл Паллас у нас в Крыму еще в позапрошлом веке. Ведь ланцетник — он первый среди тех, у кого прочная хорда или позвоночник. Первый с крепким хребтом…

Сравнение было скорее оригинально, чем поэтично, и поэтому, видимо, Юлий Липец добавил:

— А еще Малави — страна бронзовых деревьев.

— Бронзовых?

— Да, весной почти все листопадные деревья покрываются бронзовой или медной листвой, и Малави становится неповторимой… Позднее, к лету, листва зеленеет…

Ах, если бы Липец остановился на этой очаровательной подробности!.. Лирическое настроение мое сохранилось бы, во всяком случае до аэропорта Чилека.

Но он, Липец, еще говорит:

— А если тебе нужна общая характеристика природы, то Малави еще называют африканской Швейцарией: тут тебе и горы, тут тебе и долины, и озера…

Я чуть не заскрежетал зубами. Английское словечко «хобби» стало у нас в стране сейчас модным, так вот у меня есть хобби негативное: я собираю — ненавидя их все, кроме подлинной — «Швейцарии»… Я был — и уже писал об этом — в сибирской Швейцарии у Аршана в Тункинских гольцах, я был в Швейцарии карпатской, и в Швейцарии карельской у Ковдора, и в подмосковной на Клинско-Дмитровской моренной гряде, и в рувензорской Швейцарии.

И теперь лечу в малавийскую Швейцарию… Я повторяю, что коллекционирую только те «Швейцарии», в которых был (пропустил еще кавказскую), а о скольких я еще слышал!


Однажды я привез из Каира в Москву огромного, пойманного в Красном море краба красно-голубой расцветки. Я приобрел его на рыбном базаре, и, поскольку краб оказался весьма агрессивным, я бегом волок его в гостиницу, надеясь хоть там как-то утихомирить… Никогда в жизни я не пользовался таким успехом на публичном поприще, как в тот момент, когда вбежал с воинственным крабом в отель. Все без исключения служители оного в полном восторге от моей затеи прыгали вокруг и кричали: «О-го-го!» И еще что-то кричали, но я не запомнил.

Краба я завернул в уже ненужные мне рубашки, засунул в чемодан и пошел принимать душ.

Через сутки, уже в Москве, открыв чемодан, я увидел… наставленные на меня с весьма воинственными намерениями клешни красно-голубого краба…

По семейной традиции, уже довольно прочной, мы привозим после летнего отпуска в Москву не кошелки с фруктами, а волейбольные камеры, накаченные морской водой — почти всю зиму у нас с сыном обычно живут маленькие крабы, раки-отшельники и актинии.

Весь запас морской воды был тотчас перелит в таз, в котором воинственный краб и прожил довольно долгое время, всякий раз вскакивая на задние лапы, когда к нему приближались.

Я понимаю, что ассоциации мои несколько произвольны, но, выбравшись из самолета на аэродроме Чилека, я почувствовал себя не столько, правда, в жестких, сколько в горячих объятиях гигантского красно-голубого краба. Он лежал в огромной чаше, образованной матово-синими холмами плато Шире, и от туловища-здания его с блестящими глазами-окнами отходили, охватывая поле, красно-голубые газоны…

Прочерчивая по зеленому полю узкую черную полосу, к зданию аэропорта шествовали пассажиры, и мы пристроились в конце цепочки. Впрочем, очень скоро конец цепочки сгустился и потяжелел: к нам присоединились официальные представители министерства информации и туризма Малави и фотокорреспонденты.

Перегрузку, однако, испытывал в тот момент, пожалуй, только Владимир Павлович Панкратьев, руководитель нашей группы: он и деловые вопросы обсуждал, и интервью давал, и фотокорреспондентов увещевал не быть уж очень настойчивыми… Не знаю, можно ли привыкнуть к таким почти космическим перегрузкам; у меня не получается, и поэтому нет для меня ничего приятнее приглашения занять место в машине.

Прямо перед зданием аэропорта, но уже с другой его, внешней так сказать, части — цветущая лофира, встрече с которой я всегда радуюсь, и удивительно яркие пылающие акации — их еще называют фламбуаяны, что, собственно, и означает «пылающие» или «пламенеющие», — и голубые деревья — джакоранда.

И стоят маленькие такси — это для нас. Шоферы — в легких, светлых костюмах и фуражках с черным лакированным козырьком: полагается униформа.

Как обычно, в руках африканских шоферов машины срываются с места словно пришпоренные, и вот уже смешанная с кирпичным порошком сухая и изможденная земля сменила ухоженные цветники и газоны, и мелькают деревни с круглыми хижинами под коническими крышами и цилиндрическими, из циновок, светлыми зернохранилищами… Манго, небольшие, еще безлистные баобабы… И ярко одетые люди на дорогах… Как говорится, дай бог, чтобы у людей этих в зернохранилищах было побольше зерна: в Восточной Африке нынче засуха, неурожай; в самолете я долго смотрел на обложку иностранного журнала: сухая, без былинки, растрескавшаяся земля, еле держащаяся на неестественно растопыренных ногах корова и женщина с грудным ребенком, сидящая на земле у черной глубокой трещины…

Это про Кению. В Малавии сезон дождей еще грядет, и, может быть, он не обманет надежд земледельцев.

Во всяком случае, при ярком еще солнце (уже вечереет), глядя на красно-зеленые поля и долины, на дымчато-синие дальние возвышенности, — во всяком случае сейчас верится во все хорошее, и теперь радостно оттого, что вновь встретился с подлинно тропической Африкой, и вижу ее кирпичную землю и статных ее людей, и чувствую неповторимый африканский запах земли, деревень, очагов…


Как-то так все время считалось, что летим мы в Блантайр, крупнейший город Малави, но, когда, уже при сухопутном передвижении, на развилке шоссе обнаружились указатели (один — на Блантайр, другой — на Лимбе), — вот тогда мы свернули на Лимбе.

Никакого подвоха в этом, конечно, не было: лет за десять до нашего прилета в Малави два города-соседа Блантайр и Лимбе решили объединить в один город.

Решили — объединили. Теперь этот крупнейший торговый и промышленный центр страны называют то просто Блантайр, то именуют Блантайр-Лимбе… Поскольку города эти не слились еще в буквальном смысле слова — некая незаполненная зона между ними существует, — я лично предпочитаю двойное название, тем более что и шофер утверждал, что везет нас именно в Лимбе.

Что же касается Блантайра, то я сейчас отмечу лишь две детали: город был основан миссионерами в 1876 году и назван так по имени другого Блантайра, небольшого городка в Шотландии, возле которого родился один из самых крупных исследователей Африки Давид Ливингстон (о нем нам еще не раз придется вспомнить).

Шофер доставил нас к подъезду «Шире Хайкленд-отеля» — его название происходит от плоскогорья Шире, — где нас встретил высокий, сутуловатый, сдержанный в движениях седеющий англичанин: аренда-гор или главный администратор отеля. С профессиональной любезностью он пригласил нас в прохладный холл, посреди которого возлежал столь же огромный и грозный на вид, сколь и мирный по характеру, пес, — и в несколько минут мы получили ключи от номеров, что было весьма кстати: тело и душа жаждали воды.

Вечером нас навестили представители местных чиновничьих кругов, и мы все вместе удобно расположились в номере с верандой, выходящей на запад… Ни один разговор с представителями молодого государства не минует тему независимости, — а Малави, оставшись в составе Британского содружества наций, получила ее лишь за год до нашего приезда, в июле 1964 года, — и разговор шел о партии Конгресс Малави, основной в стране, о перемещении малавийцев-африканцев на руководящие посты, о нашей стране, о которой никто из присутствующих почти не имел представления… Мы угощали наших новых знакомых русской водкой из расписных деревянных рюмок хохломского производства, и было просто и спокойно, несмотря на любопытные — подчас пытливые — взгляды…

Я не уловил из разговора ведомственной принадлежности навестивших нас чиновников — да и кто мог проверить их саморекомендацию, — но они принимали нас, первых русских, в своей стране, и уже это было здорово.

А за верандой, за садом и потяжелевшими холмами полыхал закат, и небесная эта феерия была так прекрасна и удивительна в гармоничном своем многообразии цветов и переливов, что я не мог отвести глаз от нее, жалел, в который раз, что не родился художником, и мучился, что неудобно достать блокнот и хоть наспех, хоть что-то записать для себя…

Я запомнил только, как менялся цвет джакоранды. При ярком солнечном свете огромные кисти ее цветов были голубыми с чуть заметной примесью лилового оттенка. Но чем ниже опускалось солнце и чем гуще и ярче становились краски на западе, тем больше лилового вбирали в себя лепестки цветов, вся крона дерева, пока не стала она сиреневой и не слилась с сумерками.

И тогда же я подумал или, скорее, ощутил, что джакоранда — самое название — ассоциируется в памяти моей не только с красивейшим, погасшим сейчас в темноте деревом, но и еще с чем-то прекрасным, с чем-то вечным, что я наверняка помню, но не могу вызвать в памяти…


Со стольными городами в Малави положение, я бы сказал, несколько странное. Официально столицей считается город Зомба, город с населением что-то около двадцати тысяч. Там находится резиденция правительства, резиденция верховного комиссара (английского) и одно посольство (английское). Руководство же правящей партии Конгресс Малави, все прочие посольства размещены в Блантайре, да и по количеству жителей Блантайр-Лимбе раз в семь превосходит Зомбу.

Казалось бы, Зомбе, как столице, теперь только и развиваться. Но малавийцы намерены перенести свою столицу в Лилонгве, в маленький город в центральной части страны. Они считают, что акция эта послужит стимулом для развития тех районов и, кроме того, на равнине вокруг Лилонгве можно построить аэропорт, принимающий самые крупные современные лайнеры, чего нельзя сделать на плато Шире.

На следующий день по прибытии в Малави мы уже отправились в Зомбу, но, как выяснилось, не в столицу, а на плато Зомба, в отель «Ку Чава Инн», где прохладно и можно хорошо отдохнуть, как нам объяснили.

Утром окончательно выяснилось, что в поездке по стране нас будут сопровождать мистер Калиати, в распоряжение которого предоставлен черный «джип», и миссис Энн, англичанка, специалистка по туристическим делам.

Мистер Калиати одинаково внимательно относился к каждому из нас и одинаково всем улыбался.

Миссис Энн, будучи женщиной, разделила для себя нашу группу на две неравные части — по росту, определенно отдав предпочтение туристам гренадерского склада: инженеру из Еревана Жираиру Левоновичу Дарбиняну и журналисту из «Известий» Дмитрию Федоровичу Мамлееву…

Мало- или среднерослая часть нашей группы оказалась, таким образом, в несколько более независимом положений, а в такой ситуации при желании можно обнаружить немало положительных моментов.


Возле отеля «Ку Чава Инн» растут высоченные замшелые можжевельники — «карандашные кедры», как в Кении. Перед белыми одноэтажными зданиями дорожки и сточные канавки выложены кирпичом — кирпич зарос плотным зеленым мохом.

Скоро шесть вечера, темнеет… Небо выцвело, и вся — правда, растворившаяся в матовом воздухе — синь его скопилась в долинах. Вблизи зелень еще сохранила окраску и хорошо видна каждая ветка, но на дне, и дальше на противоположном склоне, даже очертания скал просматриваются как сквозь залитое дождем стекло.

Чуть лиловеет над матово-синей долиной предзакатная полоска, но она бледная, слабая.

Когда совсем стемнело на дне долины, в ее сизо-матовом мраке зажглись короткие цепочки огней — Зомбы, наверное, и других небольших селений.

Трудно сказать, что за день был сегодня, трудно определить его в нескольких словах. Мы увидели немного: промчались по улицам нескольких деревень, проскочили, не задержавшись в ней, столицу страны и очутились среди… сосновых боров на плато Зомба. Это не можжевельники, которыми меня уже не удивишь, это именно европейские сосны, по-моему румелийские, с Балканского полуострова… Говоря по-деловому, это промышленные лесопосадки не менее чем тридцатилетней давности, и они уже эксплуатируются.

Вот среди этих промышленных лесопосадок мы и провели день, разъезжая по кирпичным дорогам. Мы, правда, увидели сверху долину реки Шире. Мы побывали у небольших сейчас водопадов Мандала и Уильяма, и я впервые встретил там древовидные папоротники, и мы посмотрели на форель, которую выращивают в садках для спортсменов, приезжающих провести уик энд из жаркой Зомбы в прохладный «Ку Чава Инн»…

Я не хочу таким изложением событий создать впечатление, что прямо-таки исстрадался за день; увы, географическое сердце остается географическим, и мне достаточно мокрого и скользкого, перевитого лианами уголка тропического леса, еще сохранившегося на Зомбе, чтобы впасть в состояние, близкое к восторгу, хотя последнее слово, быть может, уж слишком энергично.

Но путешественники никогда бы не странствовали по земному шару, если бы не хотели увидеть больше, чем уже увидели.

Я верил в очередную встречу с чудом и дождался ее, но, правда, уже на следующий день, и оказалась она фантастически неожиданной.

У меня записано в дневнике:

«Очень тихое, без намека на ветер, горное утро — светлое и чистое, как в горах обычно, но мягкое и ласковое, пожалуй, все-таки необычно, словно с небольшим перебором.

Сизая вечерняя дымка еще не исчезла совсем, дали по-прежнему затянуты ею, но и она посветлела и поголубела… Вершины освещены солнцем, они желтовато-зеленые; осенними пятнами выделяются на общем фоне красно-коричневые, с молодою листвой, рощицы брахистегии… Брахистегии растут и возле отеля. Вблизи листва их — бронзовая, иногда медно-бронзовая и всегда чуть прохладна на ощупь.

От выровненной площадки перед отелем — она совсем неширока — начинается склон, искусственно укрепленный камнями. Среди камней — колючие коричневые палки молочаев с розетками красных цветов, сине-лиловые фиалки, и очень мило выглядит там цветущая бегония, напомнившая мне сибирский бадан с его такими же плотными и холодными листьями.

День обещал быть жарким, но еще было прохладно, и еще оставалось время до завтрака. Я сел на скамью, повернувшись лицом к горам, и долго смотрел на затуманенные неясные дали, на распластанные кроны акаций, похожих на итальянские пинии…

И тогда я понял — и поразился, — с чем ассоциировалось у меня название «джакоранда»; оно, это понимание, не осенило вдруг, не блеснуло в мозгу; оно словно медленно притекло ко мне от дымчатых пейзажей, от спокойных холмов и совершенной в своей красоте ветки джакоранды — оно ассоциировалось с «Джокондой» Леонардо да Винчи… Совершенство, созданное художником, и совершенство природы, как таковой, как естественное ее состояние, воссоединились…

Я неподвижно сидел, пораженный этим открытием, и я мог бы сказать нелестное любому, кто подошел бы ко мне в тот момент, — мне нужно было остаться одному… Теперь я заново переживал свою первую — не с репродукцией, с подлинником! — встречу с «Монной Лизой» в Лувре… Я умышленно отстал тогда от группы и задержался у огороженной канатом картины… Я смотрел в глаза Монне Лизе и, как тысячи до меня, пытался понять ее улыбку — так уж принято: стараться это сделать… Глаза Монны Лизы ожили и приоткрылись — они обернулись мудрыми глазами самого Леонардо да Винчи, — и я, потрясенный, начал беззвучно хохотать: да ведь портрет патрицианки Монны Лизы — это автопортрет самого Леонардо да Винчи!

Да, да — в том самом смысле, в каком Анна Каренина — автопортрет Льва Толстого, по его же признанию, а госпожа Бовари — автопортрет Флобера.

Нет, не случайно обычно равнодушный к судьбе своих произведений художник повсюду возил с собой портрет в общем-то мало интересовавшей его женщины… И совсем поэтому несложен секрет улыбки: Леонардо заранее знал, что ей будут удивляться, и заранее это было ему смешно: он знал, что удивляться будут загадке его жизни, удивительной и неповторимой, ее глубине, необозримости, и, улыбаясь, предлагал — отгадайте-ка!

Я не обнаружил в этом своем дальнейшем сопоставлении разлада с природой. Сам Леонардо называл живопись «законной дочерью природы», а дочери и сыновья рождаются в муках, и насколько жизнь любого из них сложнее зачатия!

Немецкий философ семнадцатого века, пастух и сапожник Якоб Беме, определял движение как «мучение материи». Мне не хочется рассуждать сейчас, насколько мучителен рост — движение — для сосны или джакоранды, для падающего камня или сорванного башмаком моха.

Но нигде и ни в чем «мучение материи» не воплощается так полно, как в судьбе человека, человека-творца.

Во Франции, в Версале, есть так называемый «зал Геркулеса». Его расписывал художник Лемуан, о котором я мало что знал, хотя две его картины есть в наших музеях, и потом я вспомнил их. Вернувшись в Москву, я прочитал о нем в нашей энциклопедии: «Для творчества Л. характерны тяготения к легкомысленным, чувственным образам…»

А Франсуа Лемуан, закончив в 1736 году роспись «зала Геркулеса», покончил жизнь самоубийством — надорвался на «легкомысленных» образах…

Как часто человек прикасается к человеку холодными руками, не вспоминая о «мучениях материи»!.. Примеров тому — сколько угодно, и бог с ними…»

Я убежден до сих пор, что «Джоконда» стоила наибольших мучений ее творцу. Но когда мы покатились вниз от гостиницы по красным серпантинам, прорезанным сквозь густой тропический лес, тогда ко мне как главное вернулось все-таки ощущение гармонии, гармонии природы и творения человеческих рук.


Движение по дороге от Зомбы-столицы до отеля — одностороннее, регламентируемое расписанием: такое-то время едут вниз, такое-то — вверх. Когда дело дошло до завтрака, нас стали торопить, ибо мы рисковали упустить часы спуска и застрять у отеля. Но мы не опоздали, мы успели скатиться в широкую и светлую долину к Зомбе.

Дальнейшие события развивались несколько неожиданно.

В Зомбе нас сперва завезли в туристическое бюро, где надлежало выполнить кое-какие формальности. В небольшой комнате бюро на стенах висели фотографии, стояли завезенные из Южной Африки деревянные фигурки. Я посмотрел фигурки, посмотрел фотографии и уже решил было заняться пропущенными записями в дневнике, когда — почему-то на сей раз с запозданием — сообразил, что имело бы смысл выйти на улицу и самому сделать кое-какие фотографии.

Поиск кадра — особое дело, но я сразу пошел туда, где толпился народ и что-то рассматривал Мамлеев.

Народ толпился у здания Верховного суда Малави.

— Какой-то процесс там идет, — сказал Мамлеев. — Я видел, как привезли подсудимого.

Здание суда небольшое, одноэтажное, красного цвета, с крытой верандой. У входа на веранду с автоматом наизготовку стоял часовой-малавиец в серо-синем мундире. А распоряжались всей процедурой английские полицейские в светло-бежевых униформах, шортах, шерстяных гетрах — все здоровые ребята, подобранные не без знания дела.

— Надо бы пройти в здание суда, — сказал Панкратьев, только что объявившийся рядом с нами.

— Кто же нас пустит?

— А мы попробуем.

Панкратьев подошел к одному из английских полицейских и изложил свою просьбу.

— Пожалуйста, — ответил тот равнодушно, пожав плечами. — Проходите.

Мы миновали грозного часового с автоматом и взошли на веранду, где на деревянных скамьях сидели зрители — все сплошь малавийцы. Здание суда, как выяснилось, не имело одной стены, и комната выходила прямо на террасу, тоже открытую с двух сторон. Внутри помещения за длинным столом трудились судейские чиновники.

А за барьером под охраной солдат сидели двое подсудимых. Мне особенно запомнился один из арестованных, сидевший справа. Это был довольно плотный и крепкий мужчина в серо-желтом костюме с круглым, скуластым, смугло-желтым лицом.

Он тоже смотрел на нас.

Английский офицер что-то сказал двум африканцам, те вышли и вернулись с длинной скамьей. Скамью поставили в первый ряд, и английский офицер предложил нам пройти в зал и сесть.

— Мы зашли совсем ненадолго, — сказал Панкратьев. — Мы уезжаем…

— Тогда прошу освободить помещение, — так примерно, подтвердив свои слова энергичным жестом, сказал офицер. — Стоять в проходе не разрешено.

Но собственно, ни стоять, ни сидеть, ни бродить у здания суда уже не имело смысла.

Часа через полтора после описанных событий мы были любезно приняты министром финансов Малави, молодым симпатичным человеком, одетым в элегантный бежевый костюм. Министр должен был в тот же день вылететь на конференцию в столицу Замбии Лусаку, времени у него, как говорится, было в обрез, но и рассказать о своей стране ему хотелось — это чувствовалось, и это было приятно.

Задачи?.. Они общие для всех африканских стран. Развитие сельского хозяйства. Улучшение транспорта и обязательная связь с морем — иначе не выйдешь на мировой рынок. Кадры — национальные кадры, вопрос вопросов в развивающихся молодых государствах. И конечно, развитие промышленности. Недавно в стране создана «Корпорация по развитию Малави»; занимается она главным образом текстилем, капитал в ней смешанный, есть иностранный, но контролирует корпорацию правительство. Возникли государственная винная компания и кооператив по сбыту сельскохозяйственных продуктов на внешний рынок.

За спиной у министра финансов — геологическая карта Малави; судя по ней, недра пока не очень балуют страну.

Гораздо лучше с лесами — многие африканские страны испытывают острый недостаток в древесине, а в Малави великолепно прижились сосны. Их можно сплавлять по рекам, но нужны и железные дороги. Железные дороги строятся — с севера на юг ветку тянут западные немцы, с юга на север — англичане.

На массивном коричневом столе министра финансов — полосатый национальный флаг Малави с восходящим солнцем.

— Быть может, вы не знаете, — говорит министр, — но в этом году страна праздновала пятидесятилетие восстания против англичан. И пятидесятилетие гибели нашего национального героя Чилембве… Мы никогда не прекращали бороться за независимость!

Министр подарил нам несколько экземпляров журнала «Малави» с небольшой статьей о Чилембве, и, поскольку о нем у нас мало что известно, я расскажу о Чилембве в двух словах.

Через год после создания английского протектората Ньясаленд, осенью 1892 года, в миссии некоего Джозефа Бута появился и начал работать двадцатилетний молодой человек по имени Джон Чилембве. Его отец, Каундама, происходил из племени яо, а мать, Ньянгу, из племени манганья.

Миссия — она находилась в местечке Митсиди — только-только возникла, и Чилембве оказался первым, кого удалось окрестить Джозефу Буту.

Вероятно, это (плюс природные способности) сыграло определенную роль в его дальнейшей судьбе. Во всяком случае, в 1897 году Чилембве отправился из Ньясаленда в Соединенные Штаты Америки и поступил там, в Виргинии, в богословскую семинарию. В Африку он вернулся в 1901 году, приехал в свой родной городок Чирадзулу и развил там бурную миссионерскую деятельность. Ему удалось раздобыть деньги на сооружение мощного каменного храма, и вообще как миссионер он преуспевал. Но он занимался не только обращением язычников в христиан (или мусульман в христиан), но еще и политикой.

Он проповедовал с соборной кафедры идею независимого африканского государства, он протестовал против посылки ньясалендцев в другие страны для борьбы с африканцами… Он категорически требовал, чтобы солдаты-африканцы не участвовали в первой мировой войне…

Конечно, ему этого не прощали. Но Чилембве пошел дальше проповедей; в самом начале 1915 года он призвал своих прихожан к восстанию. Волнение охватило район Блантайра — Зомбы, но другие племена не поддержали своих соотечественников.

Издаваемый правительством с помощью англичан журнал «Малави» утверждает, что восстание было бескровным: просто ньясалендцы пошумели два месяца. А погибло всего три европейца и двадцать африканцев.

Я далеко не уверен в точности этих цифр, но другими не располагаю.

Восстание подавили. Чилембве, видимо, пытался скрыться и был застрелен на границе с Мозамбиком.

Его правая рука, медик-миссионер Куфа, старшина шотландской церкви в Блантайре, был пойман и казнен по всем правилам.

Церковь в Чирадзуле англичане после неоднократных попыток взорвали, чтобы ничто не напоминало о мятеже.

У нынешних правящих кругов Малави наилучшие отношения и с португальским, и с южноафриканским режимами.

Каждый член партии носит в петлице брошь с портретом главы государства — небольшую, выполненную в серых тонах.

Простившись с гостеприимным министром, мы купили на улице последний номер местной газеты «Таймс», выходящей на английском языке. В верхней части первой страницы проводы главы государства в аэропорту Чилека — небольшая кучка женщин и человек в черном: в черном костюме, черной шляпе, с черной тростью, в черных очках.

Ниже, на той же странице, большой портрет совсем другого человека и статья. Статья называется: «Силомбела доставлен в Зомбу».

Прошло какое-то время, прежде чем я сообразил, что в газете помещен портрет того человека, которого совсем недавно я видел в зале суда на скамье подсудимых.

Статья сообщала, что Силомбела, автомеханик из Южной Африки, переселившийся в Малави, обвиняется в убийствах и подготовке вооруженного восстания против ныне существующего режима. Ранее Силомбела в чине лейтенанта был начальником охраны министра образования Чипембере, который, разойдясь по внешнеполитическим и внутренним вопросам с главой государства, успел эмигрировать.

Силомбелу же поймали в районе Форт-Джонстона, у берегов Ньясы. Он был вооружен автоматом, но в статье не сказано, оказывал ли он сопротивление. По словам газеты, Силомбелу могли пристрелить на месте. Но его окружили служебные собаки, и солдаты госбезопасности боялись ранить их. Газета надеется, однако, что суд будет справедлив и Силомбелу публично повесят.

…Мы еще долго колесили по Зомбе — по голубому городу, заросшему джакорандой. Мы осмотрели правительственные здания, поездили по окрестностям.

Побывали у дворца английского верховного комиссара. Силомбелу охраняли английские солдаты, английского комиссара — малавийские стройные ребята в бежевых мундирах, в широкополых шляпах с черными плюмажами. Двое с винтовками — по краям ворот. Один с пистолетом — посередине, старший среди них, наверное.

А потом был стремительный бросок от города Зомба к озеру Ньяса, которое здесь называют Малави, бросок почти в двести пятьдесят километров вдоль долины реки Шире.

Сначала мы огибали с востока плато Зомба — кстати, при взгляде со стороны оно напоминает сахарную голову прадедовских времен, и, почему зачислено в плато, не знаю, — огибали горный массив, который крутыми стенами-обрывами поднимался слева от нас. Зомба возвышалась над вспаханными перед дождем полями, над глинобитными деревушками с прямоугольными коричневыми домиками под соломенными крышами, над медно-бронзовыми парковыми лесами и над свежими черно-пепельными гарями.

Дорога то красная, то серая. Движение небольшое, и это, по-моему, неплохо: шоссе слишком узкое, разъезжаясь, машины сходят с асфальтированной части на грунтовую; пыль скрывает даже близко идущую впереди машину…

А в окрестных деревнях идет обычная жизнь: сидят, беседуя, в тени деревьев мужчины, работают женщины.

Бегают по дорогам и полям крупные серо-зеленые, словно одетые в шинельное сукно, бабуины. Бродят черно-коричневые гладкошерстные овцы, и лениво поглядывают на машины шакалообразные собаки. Поют петухи.

В районе озера Маломбе, образованного рекой Шире, появились масличные веерные пальмы и баобабы, но баобабы были маломощны и постепенно отошли на второй план: привычную для глаза саванну сменили пальмовые плантации, среди которых лишь местами заметно выделялись другие деревья.

Заселена местность чрезвычайно густо.

Как совершенно неожиданное видение, вдруг промелькнула деревушка с кирпичными домами под соломенными крышами — такие есть у нас на рязанщине.

Проскочили Форт-Джонстон, неподалеку от которого был пойман собаками и патрульными Силомбела.


Я вспоминал уже о «Снегах Килиманджаро» и не подозревал, что обстоятельства заставят меня в третий раз вернуться к этому рассказу.

Умирает писатель Гарри, умирает по нелепой случайности — от царапины, обратившейся гангреной. Он думает о том, чего не успел написать, и думает о Килиманджаро. «Масаи называют его западный пик «Нгайэ-Нгайя», что значит «Дом бога», — так гласят строки из эпиграфа. — Почти у самой вершины западного пика лежит иссохший мерзлый труп леопарда. Что понадобилось леопарду на такой высоте, никто объяснить не может».

В тексте рассказа леопард не упоминается, но Гарри, умирая, думает о вершинах, которых ему не удалось достичь, и вспоминает перебинтованный лиловый пик Килиманджаро… И еще он вспоминает места, которые ему мешали жить, — Палм-Бич, например.

По стечению обстоятельств, все-таки удивительному, сразу же после четырнадцати часов пополудни наши машины остановились на берегу озера Ньяса, или Малави, в Палм-Биче.

Вероятно, Гарри вспоминал другой Палм-Бич — флоридский.

И все-таки…

Загрузка...