ГЛАВА СЕДЬМАЯ


Прилет в Энтеббе. Дорога на Кампалу.

Первые впечатления об Уганде. Озеро Виктория.

Кампала. Ливень. Поездка в Джинджу.

Сахарный завод. Гидростанция.

Истоки Нила и бывшие Рипонские водопады.

Памятник Спику


Странное ощущение: стартуя в Эмбакаси на Энтеббе, я летел навстречу своей, пусть не очень древней, но все-таки своей собственной и вполне определенной мечте — я летел к озеру Виктория, летел к истокам Нила. Мне переменчиво вспоминались Александрия, Каир, Луксор, Хартум, и не выходил из памяти порть-ежка, служитель отеля Эйнсуорт, сомалиец по происхождению, забредший в Кению в поисках средств к существованию. Это был молодой человек, подтянутый и стройный, всегда одетый в один и тот же темный костюм и одну и ту же темную рубашку; на общем темном фоне — и одежды, и кожи — удивительно светлыми казались его карие глаза. Сомалиец искренне интересовался Советским Союзом, его политикой и экономикой, он читал Толстого, Достоевского, Горького, Маяковского, Пастернака и мечтал накопить деньги, чтобы поехать учиться в Советский Союз…

Впрочем, мне трудно объяснить, почему я вспоминал именно о нем.

Летели мы в Энтеббе на «Комете-4», и сидел я рядом с двумя здоровенными американскими парнями, тоже летевшими в Уганду.

Я надеялся за время полета ликвидировать свою дневниковую задолженность, но очень мешают стюарды: умудряются все время чем-то подкармливать, разрешая перерыв разве что минут в пятнадцать.

Очень хочется мне выглянуть в окошко, чтобы поскорее увидеть озеро Виктория, или Укереве, как его еще называют, но мое кресло — в середине самолета, и в окно ничего не видно.

Впрочем, на перелет ушло всего около часа, и вот уже «Комета» подруливает к белому, с высокой башней зданию аэропорта, на фронтоне которого написано «Энтеббе». Прежде чем выйти, и пассажиры, и их ручная кладь подверглись дезинфекции: вдоль рядов прошелся санитар с пульверизатором и еле заметная синеватая струйка какого-то раствора распылилась по самолету.

Наконец, мы ступили на землю. Жарко, душно. Небо безоблачно, но замутнено влагой и оттого блеклое. Успеваю заметить густо-зеленые холмы за аэродромом и уходящие к ним кирпично-красные дороги.

Перед аэропортом — толпа монахинь в серо-голубых перепоясанных одеяниях; одни улетают, другие провожают; все — европейки.

На спиралевидном стрельчатом указателе расстояний примечательная цифра: до Москвы — 3853 мили. Далековато… И все-таки ближе, чем от Владивостока до Москвы.

Энтеббе — городок небольшой, живет в нем немногим более десяти тысяч человек, но до провозглашения независимости считался он столицей Уганды: еще в начале нашего века англичане перенесли столицу из Кампалы, старого центра страны, в маленький городок на берегу озера Виктория. Теперь роль стольного города вновь вернулась к Кампале, и мы немедленно отправились туда, как только закончились формальности в аэропорту.

Уже по приезде в Кампалу и после того, как устроили нас в номере «Гранд-отеля», я записал в дневнике: «Видел озеро Виктория. Это ли не чудо?!»

Как почти всякое чудо, и это чудо свершилось обыкновенно: распахнулись неширокие, с невысокими домами улицы Энтеббе, и я увидел серую водную гладь с чернеющими вдалеке островками из архипелага Сесе… Я мысленно представлял себе озеро Виктория гигантским синим или небесно-голубым стеклом, искусно вмонтированным в красный Африканский материк и не без изящества обрамленным влажнозеленым лесом… Ничего подобного!

Небо солнечно и матово-сине, а озеро вопреки всяческим законам преломления и отражения света вобрало в себя, сохранило лишь скучно-матовые оттенки…

У нового нашего микробаса оказался открывающийся верх, я сдвинул его и встал во весь рост. Вовсе не каждую минуту можно было смотреть на это — пусть блекло-серое — чудо, на озеро Виктория, величайшее из африканских и третье по величине в мире озеро. То холмы, в которые врезалась дорога, то леса скрывали его. Лес здесь — по типу он подходит к влажноэкваториальным лесам — сильно, и не без причины, порублен, но местами еще густ, и местами в зеленый фон его врывались серые рощи листопадных деревьев… Кое-где дорога все-таки прижималась к озеру, и тогда я видел, как серая вода почти незаметно переходит в серый вязкий ил, который у нас на севере называют няшей…

И так удивительна человеческая фантазия, что сочетание матово-серого цвета с зеленым вызвало в памяти совершенно до того забытую детскую игру, в которую, не знаю, играл ли кто-нибудь еще… Будучи совсем юным человечком, я любил разыскивать осколки толстого стекла, а потом терпеливо натирал их поверхность о стену дома на Можайском шоссе, где жил тогда… Поверхности стекла от соприкосновения со стеной становились матовыми, но зато неожиданно загадочно-глубокий зеленый цвет обретал излом стекла. Там, между двумя матовыми плоскостями, как в дебрях тропического леса или в глубинах океана, скользили почти неуловимые тени, возникали мимолетные непонятные картины, которые при совсем небольшой фантазии легко было принять за африканские, южноамериканские и еще за какие угодно…

И вот я вижу матово-серое озеро, и постепенно сереющее перед дождем, утрачивающее голубизну небо, и вижу густо-зеленый тропический лес, и, как в изломе матового стекла, мелькают красно-коричневые дороги, высоченные, в два человеческих роста, башнеобразные термитники почти красного цвета и лишь чуть более темные хижины, и идут по дорогам ярко одетые африканки, и тянутся банановые плантации, и лежат у самой дороги на перевернутых ведрах плоды дынного дерева, помидоры, бананы — на продажу…

Не все детские сказки хороши. Но иной раз совсем неплохо вернуться в детскую сказку, увидеть давно забытые фантазии… И такое они, детские фантазии, производят подчас оглушающее впечатление, что, впервые увидев озеро Виктория, я даже не вспомнил о его таинственных связях с ледовитыми морями, омывающими с севера мою родину, не вспомнил о замечательном, тонком наблюдении великолепного ученого — Визе.

У въезда в Кампалу стоит у дороги щит, извещающий проезжих, куда именно они приезжают, надпись на котором сделана в староготической манере.

А Кампала поражает прежде всего индийскими пагодами — причудливыми и богатыми, — вокруг которых течет суетливая и шумная африканская жизнь.


Перед зданием «Гранд-отеля» на приподнятом, как лобное место, участке расположен базар, где торгуют удивительными барабанами, обтянутыми шкурами зебр. Там торгуют и многим другим, но барабаны — они вне всякого сравнения и основательно потрясли мое воображение.

Художники — они, как ни странно, народ более стойкий. Нас еще не устроили в номера, а художники уже схватились за этюдники.

— Пойду отшатаю этюд, — говорит Мирэль Шаги-нян и тревожно посматривает на хмурое небо.

Откуда это выражение — «отшатаю этюд», — Мирэль объяснить не может. «Все так говорят», — утверждает она.

Но этюды «отшатать» художникам не пришлось, а мне не пришлось полюбоваться зебровыми тамтамами — хлынул дождь.

Не дождь — ливень. Торговцы на базарчике прикрыли свои сокровища рогожами, а мы, вместо того чтобы бродить по городу, сидим в отеле и смотрим на залитые водою улицы.

Мирэль все-таки не сдалась. Со всеми своими художническими причиндалами она ворвалась в наш с Дунаевым номер («Я вам не помешаю?»), расставила этюдник и, загораживая свое творение от нас всем корпусом, изумленно бормочет:

— Дикая красотища! Сумасшедшие краски!

Это про то, что творится за окном.

А за окном, на глаз менее восторженный, недурной урбанистический пейзаж: белые плосковерхие дома с четкими черными линиями крыш, козырьков, окон; зеленые, местами пожелтевшие акации с редкой листвой; расчерченное на белые прямоугольные фигуры темно-коричневое спортивное поле; а на втором плане — неширокая улица, двухэтажные дома с покатыми крышами, веранды на столбиках, как на сваях; а еще дальше — серовато-синие, заросшие лесом холмы, на которых влажно белеют виллы.

…А гром все гремит, хотя дождь идет уже очень мелкий; посветлело, словно дождь сыплется из прозрачных облаков.


Вечером мы все-таки бродили по городу. Ливень омыл и очистил его, а время прекратило его деловую жизнь. Мы ходили мимо закрытых магазинов и смотрели на витрины, обходили темные здания офисов и банков и приглядывались к не слишком многочисленным прохожим.

Мне посчастливилось сделать только одно точное наблюдение: в 1964 году угандийки носили платья с высокими наложенными плечами — такие платья носили русские женщины в годы второй мировой войны.


Когда мне было лет пятнадцать-шестнадцать, я писал стихи. Грех сей свойствен большинству впечатлительных людей такого возраста, но, когда я писал стихи, я рассуждал примерно так:

«Да, с точностью почти математической установлено, что Шекспиры, Гете и Пушкины появляются примерно раз в столетие и притом в самых неожиданных местах. Но кто сказал, что именно я и не есть тот избранник двадцатого столетия и моей родины, который станет ее новоявленным Шекспиром или Пушкиным?!» И действительно, никто не утверждал противоположного — правда, я ни к кому и не обращался с таким вопросом, — и у меня имелось свое собственное, весьма высокое мнение о своей собственной персоне…

С той наивной поры прошло четверть века. Я, как и полагается взрослому человеку, давно избавился от иллюзий и давно не пишу стихи. Я уже знаю имена высокоталантливых поэтов, которых потомки, всегда более благодарные, чем современники (Шекспира по-настоящему оценили через триста лет после его смерти), быть может, признают Шекспирами, или Пушкиными, или Блоками, или Пастернаками…

Но сегодня, когда я в сущности занят писанием отчета о своих путешествиях по Восточной Африке, мне жаль, что я так и не научился писать стихи.

Тот небольшой отрывок из своих воспоминаний и впечатлений, который я сейчас представлю на суд читателя, я хотел бы назвать «Балладой о миссис Брюс». Баллада, как известно, требует жанра стихотворного. Я же, к сожалению, вынужден обратиться к прозе — пусть не к «презренной», но все же к прозе.

Супруги Брюс — миссис и мистер — прогуливались по ботаническому саду Энтеббе, мимо которого мы пока только проезжали, и мистер шел впереди, а миссис шла сзади.

Они продирались сквозь милейший уголок сада, заросший колючими кустами, когда миссис Брюс радостно воскликнула:

— Давид, не шевелись! У тебя на шее сидят две мухи цеце!

Миссис Брюс ловким профессиональным движением изловила мух, придушила их, зажав в ладони, и показала мужу.

Супруги на радостях даже прослезились.

Надеюсь, моим читателям известно, что муха цеце — переносчица страшной, до самого последнего времени неизлечимой болезни, которую принято называть сонной. В Найроби, в краеведческом музее, мы видели муляж этой мухи, увеличенной до размеров солидного мраморного пресс-папье.

— Да, если такая укусит… — сказал один из наших, не из числа тек, кто имел отношение к естествознанию…

На самом деле муха цеце лишь чуть-чуть больше самой обыкновенной комнатной мухи, но укусы ее, увы, опаснее.

Впрочем, мне кажется, пора объяснить, почему мухи цеце, обнаруженные миссис Брюс на шее супруга, так обрадовали ее и самого мистера Брюса.

Люди без слабостей, по-моему, скучные и бесперспективные люди, ждать от них чего-нибудь выдающегося не приходится.

Так вот, у мистера Брюса была слабость, и даже не одна: он был влюблен в Африку и он терпеть не мог муху цеце.

И у миссис Брюс была слабость: она беззаветно любила своего супруга, и потому столь же беззаветно любила все, что любил он, и столь же яростно ненавидела все, что он ненавидел.

Не удивительно поэтому, что муха цеце стала врагом номер один для семейства Брюс.

Мистер Брюс служил военным врачом в восточноафриканских английских колониях. Миссис Брюс числилась при нем не то санитаркой, не то ассистенткой; во всяком случае, она получала маленькую зарплату, которую ей педантично выплачивал собственный муж.

Первоначально супруги Брюс невзлюбили ту муху цеце (а их около двадцати видов!), которая, как они же и установили, заражает домашний скот болезнью под названием нагана. Грубо говоря, нагана — это сонная болезнь лошадей и коров… Отряд отправляется в поход на сытых здоровых лошадях, но через некоторое время лошади перестают есть, быстро худеют, превращаясь в скелет, обтянутый шкурой, и гибнут… Брюс сам едва вернулся живым из одной такой экспедиции, которую его биограф, замечательный писатель Поль де Крюи, не без оснований поименовал «разбойничьей». Но эта тема — особая тема.

Мистер Брюс всегда был страстным охотником и, как все хирурги, имел профессионально-безжалостные руки.

Миссис Брюс не питала никакой склонности к охоте, и никто не назвал бы ее руки безжалостными.

И все-таки миссис Брюс вместе с мистером Брюсом пришлось провести сотни опытов на лошадях и коровах, ей пришлось перепотрошить десятки антилоп, прежде чем они нашли трипаносому, возбудительницу наганы, и поняли, как распространяется болезнь…

А в Уганду супруги Брюс прибыли в ту пору — это конец прошлого столетия, — когда десятки тысяч угандийцев ежегодно погибали от загадочной болезни, ранее почти не случавшейся на берегах озера Виктория… Супруги Брюс без особого труда распознали в загадочном заболевании сонную болезнь, чрезвычайно сходную с наганой.

Должен признаться, что, когда перед поездкой в Уганду я изучал карту озера Виктория, название архипелага Сесе весьма определенно ассоциировалось в моем представлении с названием все той же коварной мухи.

Видимо, я ошибся. Во всяком случае, когда супруги Брюс стали дотошно выспрашивать у местных жителей, не водится ли у них муха цеце, угандийцы гордо отвечали:

— Нет, никакой мухи цеце у нас не водится. Но конечно, мы не хуже других, и у нас есть свои кусающиеся мухи. Только это вовсе не цеце. Они называются киву…

Те мухи, которых миссис Брюс так ловко изловила на шее супруга, ничем не отличались от цеце, но по-угандийски назывались киву.

Так раскрылась загадка, а потом начались будни. Вооружившись сачками, супруги Брюс отправились в самые что ни на есть гибельные места на охоту за мухой цеце. Слишком крупный и тяжелый, мистер Брюс как охотник за мухами уступал в ловкости своей маленькой, подвижной супруге. Она ловила этих киву десятками и сотнями, но и они нападали и на нее, и на ее супруга, жалили их, и миссис и мистер Брюс гадали, успеют ли они доказать, что именно киву разносит сонную болезнь, прежде чем сами погибнут от нее.

По удивительному стечению обстоятельств они не заболели сонной болезнью и доказали, что виной всему киву. С помощью местных жителей супруги Брюс составили карту распространения киву и убедились, что киву свирепствует лишь на берегах Виктории.

И тогда супруги Брюс предложили фантастический план: они предложили властям переселить на несколько лет всех прибрежных жителей в глубь страны, чтобы ликвидировать очаг заражения… Несколько сотен тысяч смертей всего за несколько лет служили таким убедительным аргументом, что власти постановили: переселить.

…В. А. Догель и вскользь упомянутые мной русские путешественники В. Н. Никитин, В. В. Троицкий и В. В. Пузанов побывали в Уганде, когда все там еще напоминало о недавней трагедии. Догель пишет, что сонная болезнь проникла в Уганду из лесов Конго и нашла в этой стране благодатную почву. Ко времени приезда Догеля жители уже начали возвращаться в прибрежные районы, хотя страх перед мухой киву по-прежнему был велик. Прибрежные леса у Виктории считались заповедными, и в них запрещалось появляться людям, чтобы вновь не вспыхнула эпидемия. Там же, где люди все-таки селились, они вырубали вокруг своего селения джунгли.

Догель не занимался специально мухой киву, а зоолог Троицкий совершил научный подвиг, забытый у нас. Желая проверить свои представления о сонной болезни, мечтая, чтобы «русская наука» оказала «огромную помощь неграм Африки в борьбе со страшной болезнью», он в полном одиночестве около месяца плавал вдоль гибельных берегов озера Виктория, изучая образ жизни личинок мухи киву, которые, по его мнению, развиваются в воде.

«Не было дня, когда моя жизнь не находилась бы в серьезной опасности по той или другой причине», — меланхолично констатирует В. В. Троицкий, подводя итог своему одинокому странствию.

Ни Догель, ни Троицкий, ни Никитин не вспоминают в своих записках о супругах Брюс, и вполне возможно, что к тому времени о них там просто все забыли.

Но мне хотелось хотя бы коротко рассказать о них — о миссис Брюс в особенности, — ибо с их помощью вернулась в конце концов нормальная здоровая жизнь на еще недавно смертельно опасные берега Виктории.


По потолку, по стенам нашего номера в «Гранд-отеле» бегают розовые гекконы. Почему им это удается — бегать вниз головой по потолку, — никому неизвестно, ибо ни присоски, ни клейкие вещества на лапках у них не обнаружены. Гекконы же, не считаясь с современным уровнем научных знаний, носятся по номеру, как и где им заблагорассудится.

Эти милейшие голубоглазые ящерицы стали в Уганде личными врагами Валентина Александровича Догеля, и я его вполне понимаю.

Мир насекомых в окрестностях Энтеббе весьма разнообразен: по свидетельству Догеля, некий местный энтомолог за четыре года собрал коллекцию в шесть тысяч различных видов.

Догель, конечно, не рассчитывал собрать за несколько недель столь же обширную коллекцию, но привезти в Петербург хотя бы небольшую коллекцию ему очень хотелось.

А теперь представьте себе такую ситуацию: вечер, в комнате горит лампа, и при свете ее зоолог заполняет дневник. И вдруг в неплотно закрытое окно влетает насекомое, чрезвычайно ценное для науки, и садится на стену.

Как в этом случае поступает истинный зоолог?.. Он, естественно, отбрасывает в сторону карандаш, он, естественно, бросается искать сачок, находит его, бежит к чрезвычайно ценному насекомому, а геккон, откуда ни возьмись, на глазах у зоолога цап-царап — и проглатывает чрезвычайно ценное для науки насекомое…

Я не располагаю точными сведениями, насколько богатую коллекцию насекомых собрал и привез на родину Валентин Александрович Догель. Но я совершенно уверен, что, не мешай ему прыткие голубоглазые гекконы, стенды зоологического музея пополнились бы еще многими — увы, не попавшими в коллекцию — экспонатами.


В две первые свои поездки по Африке я тоже возил с собою сачок и морилку с цианистым калием. В Гвинее с превеликим трудом мне удалось собрать небольшую коллекцию чешуекрылых и еще кое-каких насекомых, но ее за одну ночь слопали домовые муравьи, крохотные такие, едва различимые простым глазом создания… Позднее я отказался от коллекционирования живых существ — при стремительных наших переездах очень уж трудное это занятие — и больше не вожу с собою сачок и морилку.

Утром в Кампале я немножко погрустил по сему поводу, ибо поймать бабочку у истоков Нила — разве это не великолепно?!

А как раз сегодня нам предстояло увидеть истоки Нила, сегодня, если не вмешаются потусторонние силы, исполнится моя мечта!

Путь наш лежит в Джинджу, а стоит Джин-джа там, где кончается озеро Виктория и начинается Нил…

Нашим проводником в сафари по Уганде будет Дэвид Сабулима, представитель народа баганда.

Утром нас познакомили с ним. Дэвид оказался молодым человеком — высоким, стройным; манера разговаривать у него — холодновато-вежливая; держится с большим достоинством. Спокойным, ровным голосом, ни на кого не глядя, он излагает нам программу сегодняшнего дня и приглашает в машину.

Для меня главное в программе дня — истоки Нила, и все остальное просто теряет всякое значение. Но это сугубо личная точка зрения. Германа Гирева и Володю Дунаева весьма и весьма прельщает запланированное посещение сахарного завода. И еще гидростанция Оуэн-фолс. Гидростанция — это ближе к Нилу, и внутренне я не протестую. И против сахарного завода я бы не протестовал, не маячь передо мной такое невероятное — истоки Нила!..

Дорога, как под уклон, скатывается от Кампалы к озеру, а оттуда резко поворачивает на восток, не доходя, впрочем, до бывшей столицы. Лес смыкается у дороги лишь в тех местах, где она прорезает крутосклонные холмы; лес густ и переплетен лианами. Ветер насыщен по-весеннему острым, чуть тепловатым запахом влажной тропической зелени — за ночь земля едва подсохла.

Все ровные участки, все пологие холмы возделаны. Чаще всего встречаются обширные плантации сахарного тростника — он растет и в низинах, и на склонах холмов, — и ветер треплет его дымчато-серебристые метелки. На чайных плантациях растут зонтичные акации для тени — прямое жаркое солнце ухудшает качество чайного листа. Кустистые рощицы бананов встречаются часто, но всегда они — небольшие, словно рассчитанные только на нужды владельцев и мелкую торговлю… Пасется на обочинах дороги скот — коричневые и черно-белые коровы… Есть кофейные плантации, но здесь они редки.

Баганда строят не круглые, а прямоугольные хижины, обмазывая деревянный каркас глиной. Напротив хижин, у дороги, как и в окрестностях Энтеббе, лежат на перевернутых ведрах или висят на таганах овощи и фрукты.

Движение на дороге весьма оживленное: едут грузовики с высокими деревянными бортами, загруженные стеблями сахарного тростника; такие же грузовики, но порожние используются как автобусы; легковые машины редки, больше велосипедистов; и конечно, много пешеходов: и женщин с ребенком за спиной и с грузом на голове, и мужчин, обычно не обремененных ношей, и детей, грызущих стебли сахарного тростника.

Первая наша остановка — и последняя по программе до Джинджи — в местечке Лугази, где находится сравнительно крупный сахарный завод.

Дэвид затормозил перед зданием заводского управления — двухэтажным, очень аккуратным, перед которым росли пирамидальные кипарисы, — и, попросив нас подождать, исчез в подъезде.

Вышел он оттуда с молодым человеком, помощником администратора по имени Сэм Нсибиуа, одетым в строгий черный костюм, ослепительно белую нейлоновую рубашку, при ярком галстуке.

Дэвид сказал, что Сэм Нсибиуа будет нашим гидом по заводу, и усадил его рядом с собою в микробасе.

Пока мы ехали к проходной, Сэм Нсибиуа посвятил нас в кое-какие подробности. Так, мы узнали, что сахарный завод в Лугази, как и некоторые другие сахарные заводы в районе Джинджи, принадлежит вместе с плантациями богатому индийцу Мехта.

На заводе в Лугази работает пятьсот человек, а всего на сахарных плантациях господина Мехта работает примерно девять тысяч выходцев из разных стран. Это все люди — исключительно мужчины, — завербованные в соседних странах или сами пришедшие в Уганду на заработки из Судана, Кении, Танзании, Руанды, Бурунди…

Угандийцы на заводах и плантациях, за небольшим исключением, не работают. Угандийцы любят землю, привязаны к земле и трудятся на своих общинных полях, пояснил нам Сэм Нсибиуа.

Есть ли на заводе инженеры-африканцы?.. Пока таковых нет.

Имеется ли профсоюзная организация?.. Да, имеется, и есть даже освобожденный профсоюзный лидер, бывший рабочий.

Можно ли с ним встретиться и поговорить?.. Отчего же, конечно, можно. На обратном пути, после осмотра завода, он, Сэм Нсибиуа, охотно завезет нас к нему домой.

Где учился он сам, Сэм Нсибиуа?.. Он окончил колледж, а на сахарный завод господина Мехта поступил для практики, чтобы научиться обращению с людьми и научиться руководить людьми.

Значит он, Сэм Нсибиуа, не собирается всю жизнь работать на заводе?.. Нет, не собирается. Уганде очень нужна своя развитая промышленность, но сам он скорее всего перейдет в одно из министерств: все его родственники — крупные чиновники, и они помогут ему устроиться на хорошем месте.

…Так вот откуда спокойная уверенность Сэма Нсибиуа в себе, его независимое поведение, которое особенно почувствовалось на заводе.

Тяжелые заводские ворота открылись перед нами незамедлительно, и мы вошли в большой и пустой, тщательно подметенный двор.

Сэм Нсибиуа ненадолго исчез в каком-то административном помещении, окна которого были защищены от солнца и посторонних взглядов занавесками, и снова вышел к нам.

— Я познакомлю вас с производственным процессом, — сказал Сэм Нсибиуа, — а потом отвечу на любые вопросы.

Он провел нас в глубь заводского двора, к площадке, на которую сгружали сахарный тростник.

За проволочной оградой с колючим козырьком наружу виднелся пологий холм с ровными рядами маленьких, похожих на улья однотипных домиков — в них жили рабочие.

Центральную часть площадки занимал мостовой кран с зубастым грейфером, подвешенным на толстых металлических тросах. На подъездных путях стояли товарные вагоны, загруженные тростником, но их никто не разгружал.

При нас во двор въехал грузовик — такие мы встречали на дороге — и остановился под мостовым краном. Кузов грузовика приподнялся, тростник ссыпался на землю, и тогда пришел в движение зубастый грейфер и вооруженный вместо ножа граблями-захватками бульдозер. Грейфер подхватывал кипы сахарного тростника и уносил их в приемный бункер, а бульдозер все подталкивал и подталкивал к нему остро пахнущую, еще свежую массу зелени, а я почему-то вспоминал, как подплывал однажды к Камчатке, и как остро пах зеленью береговой ветер, и как потом, уже в другом сезоне, качало нас Охотское море, и в памяти всплыли полузабытые строки:

Мы лежим в утомительном дрейфе.

Бьет по борту крутою волной.

Дночерпатель, похожий на грейфер,

Вновь уходит за пробой на дно.

Что поднимет с глубин он нежданно?

Офиур ли? Морскую ль звезду?

Нет! Я верю, что ключ к дальним странам

На промывочном сите найду…

«Ключ» нашелся — не на промывочном сите, правда, — но нашелся и еще многое откроет мне. А пока — пока надо спешить, надо бежать следом за нашими, которые уже скрылись в здании завода…

Там, на заводе, было все как полагается: и режущие машины, и давящие или отжимающие сок машины, и сгустители, и выпариватели, и еще какие-то машины, но я, вбежав в завод, как о волну, ударился об облако приторного и теплого запаха густо разведенного сахара, и мне все хотелось, чтобы поскорее окончился осмотр цехов и чтобы поскорее омыли меня струи зеленого аромата…

Пустой ранее заводской двор словно ожил, когда снова вышли на него мы, экскурсанты: бегали от складских помещений к заводу грузчики с накинутыми на голову и плечи мешками, группами стояли и разговаривали рабочие.

Сэм Нсибиуа предупредительно спросил, есть ли у нас к нему еще вопросы, и вопрос нашелся: нельзя ли нам поговорить с кем-нибудь из рабочих?

— Отчего же? Пожалуйста, — ответил Сэм Нсибиуа и тотчас скрылся в цехе.

Сэм Нсибиуа познакомил нас с пожилым рабочим, оператором очистительной машины по имени Люка Обонде. Это был очень черный, с седой бородкой мужчина, одетый в желтоватую выцветшую рубашку навыпуск, в зеленых шортах, босой; голову его прикрывала широкополая промасленная шляпа, из-под которой удивленно смотрели на нас грустные, с красноватыми белками глаза.

Люка Обонде — выходец из Судана, из деревни Ара-Апа, расположенной на юге страны. Он не знал, сколько ему лет, но предполагал, что больше шестидесяти; наверное, он ошибался, потому что сказал, что самому старшему его сыну двенадцать лет.

Покинул Люка Обонде родную деревню после того, как получил землю, двести акров. Землю надо орошать, иначе на ней ничего не вырастет, и нужны деньги, а их в родной деревне не заработаешь.

— Рабочие получают мало, — за Люка Обонде сказал нам Сэм Нсибиуа, — в среднем сто шесть шиллингов в месяц.

Люка Обонде, оказывается, зарабатывал несколько больше: сто семнадцать шиллингов, из которых шестьдесят отправлял семье на пропитание, а на остальные жил сам и что-то еще откладывал на будущее. По его расчетам — по-моему, весьма приблизительным, — ему надо проработать на заводе господина Мехта еще три-четыре года, чтобы скопить нужную сумму… Скучает ли он по семье?.. Да, конечно, но раз в три месяца ему разрешают навещать домашних.


Снова открылись, а потом закрылись за нами заводские ворота.

Мы напомнили Сэму Нсибиуа о своей просьбе познакомить нас с профсоюзным лидером, и он ответил, что помнит об этом и покажет Дэвиду дорогу.

Поселок, уже не имевший непосредственного отношения к сахарному заводу, находился у самого шоссе. Сэм Нсибиуа не знал точно, в каком из домиков живет профсоюзный лидер, но первые же встречные показали нам, куда ехать.

Дэвид свернул с шоссе на мокрую, в лужах грунтовую дорогу и вскоре остановил микробас у небольшой, без двери прямоугольной хижины под шиферной крышей. У хижины, возле стены, сидела на земле пожилая женщина, и Сэм Нсибиуа, аккуратно обходя лужи, направился прямо к ней, чем привел ее в величайшее смущение. Женщина вскочила с земли и, нервно оправляя платье, что-то ответила Сэму Нсибиуа на его вопрос.

После этого Сэм Нсибиуа вернулся к нам и беспомощно развел руками.

— Лидера нет дома, — сказал он, — и жена не знает, скоро ли он придет.

Мы отвезли Сэма Нсибиуа к управлению и задали ему последний вопрос: удобно ли нам посетить какую-нибудь плантацию? И не возникнут ли недоразумения, если мы поговорим там с рабочими?

— Отчего же? — снова последовал благожелательный ответ. — До Джинджи всего восемь миль, но по дороге вам встретятся чайные плантации… Поселки, правда, в стороне от шоссе.

И Сэм Нсибиуа подробно объяснил Дэвиду, как нужно проехать к поселку, а потом распрощался с нами.

Педантично точный Дэвид весьма выразительно посмотрел на часы — мы могли опоздать к ланчу, — но возражать не стал.

А я, пока Дэвид выруливал на шоссе, думал о Сэме Нсибиуа. Кто он — новый тип администратора в стране, обретшей независимость, или просто умно, по-деловому строящий свою карьеру человек?..

Хотелось верить в первое, но разве возможно при мимолетном знакомстве заглянуть в душу?


Дорога, ведущая к поселку рабочих с чайной плантации, — в две накатанные колеи, а посредине сухая, жесткая трава. По обе стороны — ровные ряды деревьев, у которых снизу срезана кора, а за деревьями — плотно сбитые чайные кусты, прикрытые сверху зонтиками акаций.

Дэвид уверяет, что кора на деревьях содрана у комлей для того, чтобы помешать распространению мухи цеце. Муха эта — живородящая, она не откладывает яичек, а сразу выводит на свет личинок, которые немедленно превращаются в куколок. Я не уверен, что срезанный на полметра слой коры может помешать распространению цеце, но так считают в Уганде, и это уже само по себе небезынтересно.

Поселок открылся нам — кстати, он называется Лувере — ровными рядами построенных из шиферных плит домов, вытянувшихся вдоль дороги и вдоль чайной — через дорогу — плантации. С точки зрения хозяина плантации, дома очень экономичны. Стены — из шифера, приподнятые над стенами крыши — из покато положенного шифера; окна не нужны, двери тоже не нужны. Только отдельно построенные, общественные, так сказать, кухни, частично сложены из камня и оштукатурены. На кухнях — запас дров, точнее, жердей для очага: концы их высовываются на улицу. Лежат у кухонь корзины и миски. Торчат редкие кусты помидоров. Висит между домиками белье на проволоке. Бродит черная курица с лимонными цыплятами. Видны за домами разлапистые листья папайи, и стоит у дороги одинокое манго.

Из жителей Лувере первым встретил нас пузатенький карапуз в матросской тельняшке. Карапуз засунул палец в рот и, пока мы разговаривали с обитателями поселка, так и стоял на одном месте, подобно крохотному черненькому изваянию.

Сезон сбора чайного листа еще не начался, хотя он уже близился, и через минуту микробас наш окружила толпа мужчин, подростков, женщин, детей — в поселке жили семьями по нескольку лет.

Очевидно, такие визиты, как наш, были в диковинку жителям Лувере, и после удивленных возгласов, на которые последовал не понятый нами лаконичный ответ Дэвида, разговор пошел весьма оживленный. Вели его Герман Гирев и Дунаев, причем последний, как подвижник, подобно веригам, всюду таскает с собою тяжелый магнитофон, и здесь он тоже выбрался из микробаса с магнитофоном и теперь стоит с ним, перекосившись на правую сторону.

Дэвид переводит с суахили на английский. Вера Шапошникова держится рядом с нашими знатоками английского языка, в одной руке у нее блокнот, в другой — самописка (так и не приучил я ее за две поездки пользоваться простым карандашом, как делают это все экспедиционные работники), и Вера Шапошникова с ласковой настойчивостью выуживает у Гирева и Дунаева все, что удается им понять из перевода Дэвида.

Я слушаю разговор краем уха. Все рабочие чайных плантаций, как и рабочие с сахарного завода, — выходцы из других стран, угандийцев среди них нет. В Лувере большинство жителей — руандийцы. Нет, они и здесь зарабатывают немного — им платят восемь центов за фунт собранного чайного листа, — но все-таки они зарабатывают, а на родине, в Руанде, никто из них не смог найти работу…

Мирэль Шагинян пытается фотографировать. Фотограф она отменный; по-моему, она даже не очень-то представляет себе, какой стороной наводится фотоаппарат на объект съемки, и всякий раз спрашивает, где нужно нажать, чтобы сработала камера… Перед отъездом, в самый последний момент, кто-то из доброжелателей всучил ей эту сложную загадочную штуковину, и она носит ее в вытянутой руке с несчастным видом.

Фотографирует и Левон Налбандян, но он — действительно мастер. Налбандян среднего роста, коренастый и плотный, но, когда он фотографирует, мне всякий раз кажется, что он становится в два раза тоньше — так выкручивается он в поисках наилучшего кадра.

Людмила Алексеевна Михайлова окружена детишками. Сейчас она похожа на учительницу, и ребята, словно чувствуя это, внимательно — но ни слова не понимая — слушают, что она им втолковывает.

Итак, все шло отлично, и контакт с местным населением был налажен, и каждый занимался своим делом, и вдруг словно холодок пробежал по рядам разговаривающих.

Оказывается, кто-то из руандийцев спросил, кто мы и откуда, и Герман Гирев ответил, что мы русские, из России. Вот тут-то и замкнулись неожиданно руандийцы.

— Неужели вы нам не верите? — с милейшей, как на нефтяном заводе «ШЕЛЛ», улыбкой осведомился Дунаев.

— Да, мы вам не верим, — сказал один из руандийцев. — Мы слышали, что русские — красные, а вы такие же белокожие, как англичане…

Едва ли что-нибудь могло спасти положение, кроме искреннего неудержимого хохота.

Руандийцы сначала оторопело смотрели на нас, а потом сами рассмеялись — что-то дошло…

Вот так, и с таким вот приходится сталкиваться…

Я потом отошел в сторону и больше не прислушивался к разговору, а разговор вновь принял оживленный характер… Затем руандийцы показали, как они обрывают чайный лист — за мельканием их рук даже трудно было уследить, — но мне захотелось побыть одному…

Там, где остановился наш микробас, чайные кусты почему-то погибли и почему-то погибли вместе с ними зонтичные акации.

Я дошел до земельного участка, присел у куста и растер пальцами листья.

Никогда раньше не замечал этого, хотя не раз бывал на чайных плантациях в Аджарии и Абхазии: чайный лист вдруг пахнул залежавшимся в шкафу женским бельем, еще сохранившим слабый запах старых духов…


Года два спустя после путешествия по Уганде во время одной из своих поездок по старым русским городам, я совершенно случайно очутился 9 мая, в День Победы, в древнем, ныне заштатном городке Верея.

Дважды за свою долгую историю Верея была столицей. Первый раз, в средние века, столицей Верейского княжества. Второй раз — во время Отечественной войны 1812 года. Отбитая у французов генерал-лейтенантом Дороховым, Верея превратилась тогда в столицу партизанского края.

Мы приехали в Верею из Можайска, с Бородинского поля, и в памяти длинной чередой проходили монументы в честь корпусов, сражавшихся полтора века тому назад у Бородина, и каменные надгробья над братскими могилами воинов, павших в годы Великой Отечественной войны, — их много на пути от Можайска до Вереи.

Оставив машину в заречной части городка, мы перешли через Протву по дощатому мостику и поднялись на земляной вал древнего городища к памятнику генералу Дорохову, рядом с которым находятся еще две братские могилы: одна — времен первых лет Советской власти, вторая — последней войны.

С крепостного вала хорошо просматривалась центральная площадь города и слышались слова песни о погибших:

У незнакомого поселка,

На безымянной высоте.

На площади готовились к демонстрации верейцы — ветераны войны — и готовились к демонстрации пионеры в белых рубашках и в красных галстуках.

Мы пересекли площадь, и я почти было прошел разбитый на ней сквер, когда внимание мое привлекла толпа женщин, собравшихся в центре его.

Женщины — пожилые женщины в наглухо повязанных черных платках — стояли у братской могилы партизан-верейцев, павших в годы фашистской оккупации.

— Хорошо, что здесь их похоронили, — сказала одна из женщин. — Молодежь гуляет — мимо проходит…

Я прочитал фамилии и посмотрел на даты рождения и смерти: под серым камнем лежали совсем молодые люди.

«Матери», — с грустью подумал я о женщинах.

И лишь когда ушел со сквера, меня резануло: не матери — жены и невесты; ведь четверть века прошло с начала войны, и были тогда эти пожилые в черном женщины вдвое моложе…

На обратном пути я купил в киоске свежую «Комсомольскую правду» и неожиданно обнаружил там письмо редактору под названием «Африка не забудет!». Я посмотрел на подпись: Рутаремара Эварист, студент из Руанды.

Рутаремара Эварист рассказывал в письме, что в дни разгрома гитлеровской Германии выходившие в Руанде газеты всячески расхваливали западные державы и ни словом не обмолвились о Советском Союзе… Он уверял, что теперь в Африке знают, какую роль сыграла наша страна и в победе над фашизмом, и в распаде колониальной системы…

…Демонстранты маленькими группами сходились к трибунам на митинг, а энтузиаст-общественник все заводил и заводил песню о погибших «у незнакомого поселка, на безымянной высоте…».

Вновь шагая по шатким досточкам через мелкую прозрачную Протву, я думал теперь не только о бесконечных братских могилах, разбросанных по моей стране, но вспоминал и свою встречу с руандийцами на чайных плантациях Уганды.


Наконец перед нами снова Нил. Это еще не самые истоки, но это уже Нил, и в памяти моей стройными рядами выстраиваются географические названия: Александрия, Каир, Луксор, Ком-Омбо, Асуан, Абу-Симбел, Хартум… И теперь — Джинджа. Я с удовольствием повторяю эти названия, с каждым из которых — кроме последнего — у меня связаны дорогие, вновь оживающие воспоминания, и мне не терпится поскорее приблизиться к Нилу, но это не так-то просто, как может показаться: мы стоим в хвосте весьма длинной очереди. Нил здесь перегорожен плотиной Оуэн-фолс, по которой проходит шоссейная дорога, и за проезд следует платить. Гидростанция и соответственно плотина в Уганде принадлежат государству, и в отличие от Момбасы деньги идут в государственный карман.

За нас расплачивается Дэвид — точнее, «Экваториальное агентство», обслуживающее нашу группу и принадлежащее мистеру Артуру Фернандесу, — и мы наконец переезжаем плотину и видим слева от себя облака водяной пыли: там, наверное, вырывается из тоннелей нильская вода.

А потом мы сидим в отеле и пьем оранжевую «фанту» — лимонад, соперничающий в Африке с кока-колой, — и отнюдь не без удовольствия обедаем. В нашем распоряжении — «шведский стол», или «холодный стол», как его тут еще называют, заставленный закусками, и притом отменными. В Швеции на «шведском столе» преобладали селедки разнообразной и удивительно вкусной засолки — они мне больше всего запомнились, во всяком случае, — ну а здесь, в Уганде, преимущество отдано ананасам, бананам, апельсинам, ассорти из тех же фруктов, помидорам, огурцам под особыми соусами, салатам, папайе, даже свежей капусте…

Я великий любитель всего зеленого и соленого, и гастрономические наслаждения мои были бы безраздельны, если бы не приходилось поглядывать на часы. До истоков Нила полчаса ходьбы, но план есть план, и сначала нас повезут на гидростанцию Оуэн-фолс… А день и ночь возле экватора — они удивительно согласованно действуют: двенадцать часов — дню, двенадцать часов — ночи, и никаких тебе сколько-нибудь серьезных отступлений от правила.

Дэвид не обедает с нами, но мы видим его стройную фигуру в светлом костюме, весьма энергично вышагивающую по холлу. Дэвид нервничает — поездка на чайную плантацию выбила его из колеи, а он обязан точно следовать программе.

Не знаю, на всех ли так действуют вкусные блюда, но был у меня такой момент, когда я на некоторое время забыл об истоках Нила.

Отель, в котором мы ланчевали и пользовались шведским столом, по-английски назывался «Крестид-крейн-отель». В дословном переводе это «журавль с хохолком».

Точнее — венценосный журавль, и тут никаких кавычек не требуется — это название птицы, ставшей символом Уганды, и эта птица действительно живет в Африке, и ее без всякого труда можно увидеть в Московском зоопарке.

Венценосный журавль — синий силуэт его изображен даже на бумажных салфетках отеля — удивительно красивое создание природы. И удивительно нежное, мирное, грациозное. У него золотистый пышный хохолок, черный лоб и черный клюв, красный нагрудник и голубовато-серое оперение шеи и груди, и белые подкрылья, и черный хвост, и голенастые, длинные, но изящные ноги, способные бесконечно вышагивать по болотам Уганды и другим странам Африки тоже.

Уганда, бывшая колония Англии, обрела независимость 9 октября 1962 года. Национальный флаг Уганды образует сочетание черно-желто-красных полос, а в середине — белый круг, и в центре белого круга — венценосный журавль.

Венценосный журавль стал символом независимой Уганды. Право же, это очень милый, очень симпатичный символ… Безнадежное дело — предсказывать государству политическое и социальное будущее на ближайшее время даже… Но как хочется мне, чтобы изящный венценосный журавль долгие и долгие годы был полноправным и полноценным символом Уганды, одной из привлекательнейших стран Африки…


Теряющий терпение, но отнюдь не выказывающий этого внешне Дэвид встречает нас у микробаса. Пора, пора! Нас ждут на гидроэлектростанции Оуэн-фолс, а там тоже существует свой временный регламент.

Оуэн-фолс в переводе — «водопады Оуэна». Тут все просто. Но кого из Оуэнов имел в виду Спик, первооткрыватель для европейцев истоков Нила, когда давал водопадам название?..

Если бы я это знал! Тут я столкнулся с загадкой, которую не решил, хотя мне и придется высказать кое-какие соображения.

Вообще Оуэн весьма распространенная фамилия в англоязычных странах, но, когда Дэвид вез нас на гидростанцию, я думал о Роберте Оуэне, великом английском социалисте-утописте, к теоретическим трудам которого, к практике которого еще не однажды вернется человечество.

Мог ли Спик — Оуэн умер за четыре года до открытия истоков Нила — именно в память о социалисте назвать водопады на Ниле?

Мне очень хотелось бы поверить в этот вариант, и сегодня, когда Уганда выбирает свой путь в будущее, это звучало бы особенно хорошо.

К сожалению, я убежден, что Спик — о нем мне еще придется подробно говорить — имел в виду совсем другого Оуэна.

Но какого же?

В одно время со Спиком жил выдающийся английский биолог-палеонтолог, первооткрыватель первоптицы (извините за невольную тавтологию) археоптерикса, составитель «Каталога ископаемых рептилий Южной Африки» Ричард Оуэн, известный и рядом других открытий. Но Африкой он заинтересовался уже после того, как Спик не только открыл истоки Нила, но и трагически прекратил свое существование в подлунном мире.

В обстоятельной сводке Дж. Бейкера, профессора Оксфордского университета, «История географических открытий и исследований» упоминаются еще два Оуэна, не попавшие в Британскую энциклопедию, где вполне достаточно их средневековых однофамильцев.

Один из них, С. Оуэн, исследовал на рубеже XIX и XX столетий Либерию, то есть путешествовал по Западной Африке.

Другой, вице-адмирал В. Ф. В. Оуэн, исследовал в первой половине прошлого столетия западные и восточные берега Южной Африки, Мадагаскар и реку Замбези, где, кажется, и погиб.

Мне думается, что в память об этом, забытом соотечественниками исследователе Южной Африки и названы были Спиком водопады у истоков Нила.


Итак, мы на гидростанции Оуэн-фолс. Нас встречает и нас привечает высокий, скромно и строго одетый угандиец с приветливым широкоскулым лицом. В огромном приемном холле нет ни души, и оттого холл кажется официально-холодным и холодным в прямом смысле слова — в костюме отнюдь не жарко.

В обязанности угандийца-администратора входит и показывать, и объяснять, и он подводит нас к макету станции, а потом подводит к стенду со схемой энергосети, и на схеме вспыхивают огоньки, отмечающие, куда именно поступает энергия с Оуэн-фолса. А поступает она во все сколько-нибудь крупные населенные пункты страны — в Кампалу, в Тороро, в Форт-Портал, в Мбале, в Сороти, Масинди, Хойму, в Гулу и Лиру, в Масаку и в Мбарару… И идет даже за границу, в Кению: ночные огни и ночная реклама Найроби зажигаются здесь, в Уганде, на Оуэн-фолсе…

Затем наш гид начинает перечислять цифры, характеризующие гидростанцию и плотину, но я уже заметил на столе администратора пачку буклетов с изложением этих же сведений и потому отхожу в сторону.

В центре зала стоит макет, изображающий весь бассейн Нила.

Там, где Нил синей струйкой вытекает из синей кляксы озера Виктория, обозначена плотина и гидростанция Оуэн-фолс. А там, где Нил, уже не принимая никаких притоков и не знаясь ни с какими озерами, рассекает Сахару, — там обозначена Асуанская гидростанция. Будущая гидростанция, хотя плотина уже существует и уже пробиты в сиенитовом целике тоннели, по которым пошла в Египте нильская вода.

Наверное, я никогда не забуду того момента — его не пережил ни один исследователь Нила прежних времен, — того момента, когда Нил на моих глазах изменил у Асуана свое русло, и — извините за невольное бахвальство — я был единственным географом, видевшим, как будущее русло одной из величайших рек земного шара превратилось в настоящее, действующее.

Я стоял тогда, в Асуане, у металлического барьера над будущим руслом Нила, и раздался взрыв. В воздух из-за скалы взлетела темная масса песка, преграждавшая ранее путь нильской воде к тоннелям. Поднимаясь, темная масса песка становилась шире и светлее, а потом начала опадать…

Песчаная перемычка потемнела с левой стороны — там взрывом выбросило вверх песок, — и темно-коричневый, густой еще поток начал сползать в тихое зеленое озеро, дня за два до этого созданное людьми, чтобы ослабить силу удара нильской воды.

Перемычка оползала медленно и только с одного левого края, и медленно увеличивалось мутное, окаймленное белой пеной пятно в зеленом озере… Потом песчаные обвалы стали обрушиваться все чаще и чаще — теперь уже без всякого различия на прошлый и будущий — просто в Нил, временно пока еще разделенный на два рукава…

Меня окликнули мои товарищи по писательской бригаде, и мы пошли к ожидавшему нас микробасу. Не без труда разыскав его посреди огромного скопления машин, мы убедились, что уехать не сможем: нужно было ждать, пока разъедутся впереди стоящие.

Я снова поднялся на смотровую площадку к верховому каналу и теперь не жалею о потраченных усилиях (дело происходило при сорокаградусной жаре): как раз в тот самый момент, когда я вышел на площадку, нильская вода в уже наполнившемся новом русле с шумом, с плеском ударила по сиенитовому целику, по «быкам» над тоннелями в нем… Насыщенная песком, вода успела стать мутно-коричневой, но, как просветы в облаках, кружились еще в Ниле рваные зеленые пятна прежней застойно-озерной воды, и кружились доски и щепки, то ли вымытые из перемычки, которой больше не существовало, то ли снесенные с высоких уровней в котловане.

Ликвидируя излишний напор воды, гидростроители опустили какие-то заслоны, и тогда случилось невероятное: Нил начал отступать, Нил временно изменил извечное течение на обратное и понес щепу, и доски, и последние зеленые линзы озерной воды к прежнему своему, к привычному руслу…

Нил отступал… Много ли раз за его историю случалось подобное?!

…Ну а потом я все-таки — в чем, кстати, имелись в тот момент одни лишь преимущества — «вернулся» на Оуэн-фолс.

Гид-администратор водил нас по пустым верхним и нижним этажам и залам ГЭС — станция механизирована по последнему слову техники, и работающих не заметно, — а я просматривал буклет с картой бассейна верхнего Нила и завлекательными экзотичными картинками.

Оказывается, идея построить гидроэлектростанцию у истоков Нила, на водопадах Оуэна, возникла еще в 1904 году, а строить ее начали только в 1949. В буклете не объяснялось, почему так долго не приступали англичане к строительству, но, надо полагать, причиной тому — основной, во всяком случае — была внутриполитическая обстановка в Уганде и сопредельных странах.

После окончания второй мировой войны тогдашние угандийские власти почувствовали себя увереннее, и в 1948 году возникло «Энергоуправление Уганды», взявшее на себя и строительство гидростанции, и строительство линий электропередач.

Промышленный ток электростанция дала в 1954 году. Проектная мощность станции — 150 000 квт, средняя — 135 000 квт. Плотина, перегородившая Нил, имеет длину примерно семьсот пятьдесят метров при высоте метров в тридцать с небольшим (сто футов).

В 1962 году, незадолго до провозглашения независимости, «Энергоуправление Уганды» разработало дополнительный проект гидро- и энергостроительства на общую сумму в два миллиона фунтов стерлингов.

Если этот проект будет осуществлен, то электроэнергию получат все мало-мальски крупные поселки в Уганде, это во-первых, во-вторых, будет построена вторая гидроэлектростанция на тех же водопадах (длина порожистого участка достигает пятидесяти километров), но примерно в восьми километрах ниже по течению, у местечка Баджагали, и, в-третьих, значительно увеличится экспорт электроэнергии в соседние страны, в ту же Кению, лишенную крупных рек, пригодных для большемасштабного гидростроительства…Вместе с гидом-администратором мы поднялись по металлической лестнице на плоскую крышу здания ГЭС. Так, когда читаешь или пишешь «высота плотины— тридцать метров», кажется эта высота незначительной. Совсем иное дело, когда глазом соизмеряешь перепад уровней.

Сейчас справа от меня спокойная, плотная — брось камень, и едва ли потонет — масса поднятой плотиной воды. Слово «водохранилище» в данном случае не подходит, водохранилищем служит самое озеро Виктория, но мысль эта проходит вторым планом, ее оттесняет, забивает ощущение тяжести и величавости водной массы, ее невозмутимости…

А слева все в нервном трепете, там струится и лучится в брызги разбитая в тоннелях вода, там она суматошно обтекает камни, сверкая на них солнечными зайчиками, там она вновь вспенивается на порогах и вновь сливается в темнеющие струи дальше, ниже ближних порогов. В такой суматошной воде даже рыбе жить трудно, даже рыба может потонуть там и держится поэтому ближе к берегу, ближе к редким заводям… Но все про эту рыбу с трудным ее житьем знают мальчишки-рыболовы и знают рыболовы-бакланы: они и дежурят как раз там, где рыбе только-только в пору отдышаться…

…Внизу, у водослива, как из гигантского пульверизатора — 620 тонн в секунду — бьют струи измельченной в снежную пыль воды, и снежная пыль, попадая на солнце, сразу же тает и глубинно-холодной порошью оседает на матовые листья агав, на алые кусты бугенвиллей, на позеленевший от постоянной влажности желто-зеленый бамбук, на финиковые пальмы, которые здесь такие же декоративные, как и у нас на Кавказе, — оседает растаявшая снежная порошь на завезенные с океана кокосовые пальмы, на густо-зеленые манго и пылающие акации… Еще задолго до того, как я вообще начал странствовать по свету, в разгоряченном мальчишеском мозгу рисовалась не однажды такая картина: я сижу на берегу тропического океана, на коралловом песке под кокосовой пальмой, и жарит солнце, а я тихо — чтоб никто не услышал, про себя — напеваю: «Гривы инеем кудрявятся, порошит снежком в лицо…» Свершилось?.. Или не торопиться с выводом, или лучше поверить в бесконечное разнообразие чудес, в бесконечную щедрость чуда ко всем, кто его ждет?..

Над плотиной, над зданием гидростанции пролетают — всегда строго выдерживая курс — стаи бакланов и уток.

Перед зданием ГЭС финиковые пальмы почему-то затоплены и торчат лишь пучки их перистых листьев. Некоторые пальмы уже погибли, некоторые еще зелены. Возле пальм плавают бакланы, выставив из воды только маленькую клювастую головку на змеиной шее. Некоторые бакланы отдыхают, сидя на листьях финиковых пальм. А один баклан сидит на столбике, оставшемся от финиковой пальмы, — черная птица на черном копье — и, распахнув мокрые крылья, горизонтально машет ими над водою — сушит.


Удивительно, что у истоков Нила стоит такой образцово-показательный английский городок, как Джинджа. В архитектурном плане, во всяком случае, а он именно таковым и воспринимается мною: как последнее, архитектурно-рельефное, почти природное препятствие на пути к истокам Нила.

Городок невысок — в центре преобладают двухэтажные здания, и лишь изредка и английский колорит, и архитектурная соразмерность взрываются, как у нас в Москве высотными зданиями, индийскими остроконечными пагодами. Периферия городка занята зелеными виллами, окруженными подстриженными зелеными загородками и подстриженными зелеными газонами. А цвет городка неожиданный — охряно-белый, — и цвет этот действительно неожиданно вписывается в общезеленый, под весеннюю тональность, фон. (Я вообще уже успел заметить, что в Уганде очень популярны красно-охряные тона — в оные красят стены домов, редкие заборы и прочее, что поддается принудительной окраске.)

Растут в городке Джинджа, у истоков Нила, откуда-то завезенные пальмы и, по-моему, украшают городок.

А вот откуда заведено это — понять не могу: деревянные резные бордюры на подкрышниках, на верандных скатах деревянных же домов…

Резное деревянное оформление домов в городке Джинджа у истоков Нила!

Нет, не стану грешить против истины — хотел бы, ибо очень растрогала меня эта деталь, — но не скажу, что «тянет» резьба на нашу вологодскую, или архангельскую, или североподмосковную даже, — нет, не «тянет». Но средней нашей русской полосе не уступает, и это уже поразительно!

Я стараюсь вести повествование, следуя своему маршруту, и потому неохотно забегаю вперед, но впереди у нас еще фактически три страны, и я не могу сейчас удержаться, чтобы не сказать: нигде ничего подобного я больше в Африке не встретил.

Только Джинджа совершенно неожиданно породнила меня с северными умельцами нашими, с резных дел мастерами, с вологодскими кружевницами, что вяжут коклюшками удивительные кружева, вдруг вспомнившиеся мне в городке у истоков Нила, в городке, столь далеком от наших резчиков и коклюшниц…

А в остальном городок-то ведь и в самом деле английский — и площадки для гольфа вам, и поля для регби. И водят по улицам вдоль вилл спаниелей, боксеров, фокстерьеров и скотчтерьеров, симпатично-кривоногих такс и пуделей, которых в Африке в отличие от Европы вовсе не стригут подо львов, и прогуливают сеттеров, и черно-подпалых гордонов, и рыжих ирландцев; спрос на охотничью, умеющую плавать собаку в окрестностях Джинджи вполне понятен, и вполне понятна своеобразная «мода» на такие породы.

Итак, Уганда. Итак, озеро Виктория.

— Где же мы все-таки находимся? — спрашивает Володя Дунаев, подозрительно всех оглядывая.

Герман Гирев загадочно помалкивает.

Мирэль рисует. И Левон Налбандян тоже рисует.

— Вы, географы! Может, вы ответите? — настаивает Дунаев. — У истоков Нила мы или нет?

— У истоков, — говорю я.

— Знаете что, когда дело касается Африки, лучше бы вам помалкивать, — в голосе ведущего в нашей группе африканиста, Людмилы Алексеевны Михайловой, явственно чувствуется металл; африканист сидит на земле, обхватив руками колени, и смотрит сквозь очки в сторону озера Виктория.

Вера Шапошникова достает из сумочки блокнот и самописку.

Над Нилом пролетают бакланы. Выстроившись «ключом» или «клином», они почти всегда летят вниз по течению, в сторону водопадов, где задохнувшаяся в глубине рыба, утрачивая осмотрительность, слишком близко поднимается к поверхности.

Там, где рисует Мирэль Шагинян, трава выжжена, и смуглое лицо Мирэли, по-моему, стало еще смуглее.

Герман срывает травинку и отправляет ее в рот; он, наверное, точно знает, где находятся истоки Нила.

— Вы хотите знать, где начинается Нил? — смешивая краски, спрашивает Левон Налбандян. — Па-жа-луйста!

— Я всю жизнь рассказываю студентам, что истоком Нила является река Кагера, — в голосе Людмилы Алексеевны металла становится еще больше. — Кагера как-никак на другом конце озера и даже в другом государстве…

— Кагера?.. Па-жа-луйста! — соглашается Левон Налбандян.

Вот так: ехали, ехали и бог знает куда приехали… География — она наука сложная. Извозчику не всякий раз доверишься…

— По-моему, реки на всех материках текут примерно одинаково, — говорю я. — Одно дело сплошной водный путь… В сущности Кагера — маленькая речка, впадающая в Викторию.

Вера Шапошникова записывает, что Катера — маленькая речка, впадающая в Викторию.

— По данному вопросу вам лучше воздержаться от спора со мною, — ведущий африканист нашей группы теперь уже не сидит, а стоит, и стеклышки очков гневно блестят на меня из-под широких полей войлочной кавказской шляпы.

— Если принять вашу точку зрения (в полемическом пылу мы почему-то перешли на «вы»), то Ангара начинается в Монголии, а не вытекает из Байкала, — говорю я. — Ее вместе с Енисеем тоже можно искусственно протянуть от истоков Селенги.

— Мне больше нравится, чтобы Нил начинался здесь, — с мягкой, почти извиняющейся улыбкой говорит Володя Дунаев. — Приятно, знаете ли, побывать у истоков…

— Кагера или не Кагера, а моя картина будет называться «Истоки Нила», — говорит Мирэль.

— И все-таки я попросила бы… — в голосе Людмилы Алексеевны не остается уже ничего, кроме металла.

Вера Шапошникова убирает блокнот и самописку в сумочку.

У меня пропадает желание спорить. Увы, это одна из недоступных моему разумению географических загадок: за исток Нила действительно принимается небольшая речка Кагера, мышиным хвостиком прилепившаяся к огромному озеру. Помимо Кагеры немало и других мышиных хвостиков у озера, но они — от мышей размером поменьше, и потому предпочтение отдано Кагере.

Длина Кагеры около 400 километров. Длина Селенги порядка 1000. В два с половиной раза больше, но, право же, не нашлось еще оригинала, объявившего Селенгу началом Ангары!.. Но почему Байкал — это, так сказать, водораздел между реками, а Виктория — нет?

Я отхожу в сторону и в мрачном одиночестве принимаюсь расковыривать перочинным ножом коричневый термитник. Как лягушки в воду, прыгают, исчезая с глаз, голубые жучки-скакуны, живущие на термитниках. Догель описывает забавных угандийских термитов с носатыми «солдатами», которые, заподозрив опасность, бьют своими твердыми носами, как в тамтамы, по сухим листьям, устраивая немалый шум.

Те, которыми занялся я, — обычные, это термес белликозус по-латыни, и именно их коричневые башни все время встречаются на дорогах Уганды.

Бледные от постоянной темноты, неприятные на вид термес белликозус удирают от солнца по широким ходам, прячутся внутри своего средневекового замка.

Бакланы ныряют в светлую воду Нила.

Мальчишка в красной рубашке швыряет в истоки Нила камни.

— А! Иди сюда, — подбегая ко мне, кричит ведущий африканист нашей группы. — Не хватало еще нам с тобою из-за Нила поссориться! Дай лапу!

Я «даю лапу». Мы с Людмилой Алексеевной Михайловой не поссорились. Наверное, каждый остался при своем мнении. Я, правда, умиленный чувством всепрощения, попытался объективно встать на точку зрения «кагеристов» и нашел в их пользу лишь один мало-мальски стоящий довод: и после Виктории, ниже по течению, Нил протекает через озера — Кьогу, Альберт, например… Почему же тогда не считать Викторию первым звеном в цепочке нильских озер и не протянуть Нил от Кагеры?.. Потому, мне кажется, что через Кьогу и северную оконечность озера Альберт Нил именно протекает, будучи уже большой полноводной рекой, и речные струи его прослеживаются в тихих водах этих озер, из которых первое еще сравнительно недавно в геологическом смысле было частью Виктории. Кагера же просто впадает в озеро, исчезая в нем подобно десяткам других речек.

Не знаю, постаралась ли Людмила Алексеевна стать на точку зрения «викторианцев», чтобы тоже объективно взвесить все «за» и «против». Может быть, и нет. Может быть, ее географическому сердцу вопреки строгому логосу просто радостнее было учащенно биться от того, что рядом — истоки Нила, а не всего-навсего его верховье.

Вот почему, наверное, мы помирились и вот почему потом уже не возвращались к спорам об истоках Нила.


От гостиницы «Крестид-крейн» к истокам Нила вела яркая красно-кирпичная дорога, вдоль которой росли гладкоствольные веерные пальмы, похожие на королевские из тропической Америки.

Собственно, Дэвиду не было никакой необходимости везти нас к Нилу на микробасе — все тут под рукой, все за околицей, и дорога быстро упирается в реку и там кончается.

Ширь Виктории скрыта от нас невысокими холмами, и виден лишь раструб, постепенно сужающийся в Нил. Там, где русло реки уже явственно обозначено, поперек Нила протянулась темная цепочка небольших островков, на которых с помощью бинокля я различил охотничьи засидки, сделанные из светлых камней. Дует легкий ветерок, и воздух насыщен запахом желтой мимозы, похожим на запах караганы, или акации, как обычно у нас ее называют. Тихо, как перед дождем, и лишь чуть шумит вода на затопленных перекатах, да рябится вода над подводными камнями. Каркают и кружатся над Нилом черно-белые вороны. Плавают, время от времени ныряя, какие-то птицы и среди них бакланы и утки. Где-то над Викторией еле слышно погромыхивает гром.

Я сбежал к самой воде по размытому, в водороинах, конечному отрезку дороги. Впрочем, к самой воде мне подойти не удалось — топь, заросшая осокой. Зато простор для лягушек. «Кэур! Кэур!» — орут-скрипят они, заглушая птичий свист.

Обратно я медленно поднимался по красной, словно выкрашенной перед праздником дороге, стиснутой с двух сторон ярко-зеленой, неподстриженной здесь травой. На дорогу, на ее заброшенную часть, выползали гибкие зеленые плети тростника. На желто-зеленой безлистной акации сидела белая хохлатая птица с черными крыльями и что-то насвистывала.

У памятника Спику стояла маленькая изящная машина и лежали на траве мулатка в сиреневом платье и англичанин с рыжими подстриженными усиками; модные, на шпильках, туфли, наверное, натерли ноги молодой женщине, и она сбросила бежевые туфли, повернув к Нилу розовые пятки. Наше появление отнюдь не помешало воркованию влюбленных. Они лишь изредка посматривали в нашу сторону, потому что я, увешанный двумя фотоаппаратами, полевой сумкой, биноклем, быть может, казался им самой экзотичной, хотя и временной, деталью истоков Нила.

Памятник Спику прост. Он похож на прямоугольное каменное надгробье, гладко отесанное сверху и украшенное листовыми жилками в нижней части. Грунт перед памятником — он высотой в половину человеческого роста — выложен крупными плитами, выкрашенными в кирпичный цвет тут же собранной землей. Каменная ограда, открытая к лестнице, придает памятнику архитектурную законченность.

На верхней плоскости плиты — надпись:

«ДЖОН ХЕННИНГ СПИК

28-го июля 1862 года

первым открыл исток Нила с точки, отмеченной обелиском на противоположном берегу. Этот памятник стоит напротив того места, где были ныне затопленные водопады Рипона, названные так Спиком».

В бинокль я хорошо разглядел округлые кроны деревьев на том берегу, белый, скошенный сверху обелиск и каменный навес-беседку возле него.

Памятник или, как его скромнее называют, мемориальная доска Спику у Рипонских водопадов была водружена здесь по инициативе Джеймса Огастеса Гранта, спутника Спика по путешествию, который, однако, не разделяет с ним славы первооткрывателя истоков Нила.

В одном из своих предсмертных писем к Ричарду Фрэнсису Бертону, начальнику двух экспедиций в Африку, в которых участвовал Спик до своего триумфального похода к истокам Нила (Бертон получил его в год своей смерти, в 1890 году), Грант вспоминает Спика, «чудесного малого, смелого, талантливого, прямодушного, с добрым сердцем».

Такая характеристика, даже написанная четверть века спустя после гибели Спика, делает честь Гранту.

Многое в ней верно. Но Спик был более сложной фигурой, чем казалось его спутнику на склоне лет.

Спику необычайно везло в Африке. Уже в первой экспедиции, в Сомали, его изловили местные кочевники, разогнавшие весь отряд во главе с Бертоном. Кочевники присели отдохнуть перед тем, как по всем правилам прирезать Спика, а он умудрился развязать путы и удрал. Номады открыли по нему стрельбу из луков и всадили в каждую ногу по стреле, но оперенный таким образом путешественник лишь удвоил скорость бега, оставив далеко позади преследователей.

В данном случае везенье не отделишь от уменья постоять за себя, но, что Спик, направляясь к истокам Нила, вошел в королевство Буганда с юга, — это уже везенье чистой воды, это уже, как принято говорить, счастье.

Томсон, о котором я выше рассказывал, во время своего путешествия по нынешней Кении подружился с неким Мумиа, вождем племени ванга, обитавшим в Кавиронде, у восточного побережья озера Виктория (ныне так называется самый восточный залив этого озера). Мумиа проникся величайшей симпатией к Томсону, по-человечески подружился с ним (Томсон, надо полагать, вообще был обаятельным человеком) и впоследствии столь же дружески относился ко всем белым пришельцам (Мумиа прожил баснословно долго, в стиле наших кавказских горцев, и умер только в 1949 году!).

Так вот, уже после того, как Томсон покинул пределы Кавиронды, в гости к Мумиа явился миссионер Джеймс Хэннингтон, назначенный первым епископом Восточной Экваториальной Африки, и происходило сие в 1885 году, то есть спустя двадцать три года, как Спик и Грант побывали в Буганде.

Мужественный епископ горел искренним желанием обратить в истинную христианскую веру всех нехристиан и именно с этой целью держал путь в Буганду.

Мумиа сказал ему следующее: вы можете идти в Буганду, если вам так хочется, но ни в коем случае не входите в эту страну с востока: у народа баганда существует поверье, что их покорят восточные пришельцы, и по приказу кабаки убивают всех, кто с востока переступает границу страны…

Но что дикарские суеверья — епископу?!. Разве не защищал его подлинный всевышний?..

Епископ не послушался Мумиа, вступил в Буганду с востока, и 29 октября 1885 года он и вся его свита полегли под ножами бугандийцев…

Объективно — он шел от побережья Индийского океана — Спик тоже должен был войти в Буганду с востока… Но он вошел в Буганду с юга, огибая с юга им же открытое озеро… Он не открыл бы истоков Нила и он не вернулся бы в Англию, если бы не это самое везение… В Англии, к сожалению, везти ему перестало.

В Восточной Африке Спик впервые появился в качестве спутника Ричарда Фрэнсиса Бертона. Они вместе первыми из европейцев достигли берегов озера Танганьика, но, поскольку Бертон возглавлял экспедицию, пальму первенства в этом открытии я лично отдал бы ему… Позднее, уже на обратном пути, Бертон заболел, а Спик, прослышав о другом большом озере, один вышел на берега Виктории…

Собственно, никто тогда так это озеро не называл. Окрестные жители называли его просто ньяса, что означает «вода», или «большая вода». Точно так же окрестные жители называли Байкал просто лама, что означает «вода», или «большая вода», и точно так же местные жители называли моря — Охотское море, например — лама… Традиция эта, как видно, географически весьма широка: единичное, уникальное в древности никак специально не называлось; поименовывалось обычное, часто встречающееся — река или местность, — чтобы можно было одно отличить от другого. Предки зря умственную энергию не расходовали, экономили — зачем, в самом деле, называть единичное, что и так ни с чем не спутаешь?!

Самая история поисков истоков Нила восходит к глубочайшей древности.

Истоками Нила интересовались древние египтяне, греки, римляне, и скорее всего последним мы обязаны легенде, никак в то время не подтвержденной: Нил начинается среди огромных озер, расположенных на юге Африки. Никто не мог ни подтвердить легенду, ни отвергнуть ее. Но она жила, и когда Бертон открыл озеро Танганьика, то без всяких к тому доказательств решил, что Нил берет начало именно из Танганьики.

Спик же решил, открыв Викторию, что из Виктории начинается Нил, доказательств чему он также не имел.

В Англии бывшие сопутешественники перессорились, и Спик вызвался доказать свою правоту.

Организовать экспедицию было не так-то просто, но молодой Спик проявил себя подлинным дипломатом: он объявил на заседании Королевского географического общества, что называет открытое им озеро именем царствующей особы… А теперь представьте себе, какой царствующей особе не хочется, чтобы одна из величайших и знаменитейших рек земного шара начиналась бы из озера, носящего имя царствующей особы…

Короче говоря, экспедицию организовали и в помощники Спику выделили Гранта.

Они вместе преодолели огромное расстояние, отделяющее побережье Индийского океана от Великих Африканских озер. Они вместе делили все трудности и опасности и оставались добрыми товарищами.

На западном побережье озера Виктория, когда до истоков Нила осталось всего несколько дней пути, Спик предложил Гранту отделиться и заняться исследованием сопредельных областей. К истокам Нила он решил идти один.

Не в полном смысле слова один, конечно, — во главе каравана африканцев, но белокожего товарища он попросил отойти в сторону.

Истолковать поступок Спика можно по-разному. Я убежден, что он руководствовался теми же мотивами, что и полвека спустя Роберт Пири в своем последнем путешествии к Северному полюсу.

Чем ближе становился Северный полюс, тем меньше в караване Роберта Пири оставалось белокожих — европейцев или американцев, как хотите, называйте их.

К Северному полюсу Пири пришел в сопровождении пяти человек. Вот их имена: Матью Хенсон, Ута, Эгингва, Сиглу, Укеа. Четыре последних — эскимосы. Первое имя звучит по-английски, но принадлежит американскому негру; впоследствии он прославился не столько походом на Северный полюс, сколько тем, что стал первым государственным пенсионером среди негров Соединенных Штатов Америки — так своеобразно были отмечены правительством его заслуги перед отечеством.

Но на Северный полюс пришел один белый — Роберт Пири.

Точно так же, как полустолетием раньше, к истокам Нила тоже пришел один белый — Джон Спик, причем история не сохранила имен его спутников.

Выйдя к истокам Нила, Джон Спик взгрустнул. Он думал о том, сколько невзгод претерпел на пути к своей цели, он вспоминал родину…

Я спросил нашего гида Дэвида, как баганда называют Нил на своем языке, на луганде. Дэвид ответил, что он учился в английской школе и знает только одно название — Нил.

Мне не захотелось объяснять нашему проводнику, что на его родном языке верхнее течение Нила называется Кивира.

Загрустившего Джона Спика название Кивира, однако, не устроило: он назвал верховье Нила Соммерсет-Нил, он дал реке имя графства, в котором родился и вырос.

Впоследствии кто-то решил, что предпочтительнее называть истоки Нила именем коронованной особы, и, уже без участия Спика, Соммерсет-Нил превратился в Викторию-Нил, а следующий участок — в Альберт-Нил.

Для Спика же, когда он переименовывал Кивиру, все было просто. Сложности возникли, когда он решил назвать водопады у истоков Нила.

Баганда называли все водопады просто камни, как мы говорим «пороги».

Спик же решил присвоить водопаду у истоков Нила имя Рипона. Думаю, что он сделал это не без некоторого смущения. Экспедицию его организовывал и, что называется, пробивал крупный английский геолог и географ, многолетний президент Королевского географического общества Мёрчисон. Но в тот самый год, когда Спик отправился в свою знаменитую экспедицию, президентом географического общества стал некий преуспевающий чиновник-политикан Джордж Робинсон Рипон, фигура в науке совершенно случайная.

Спик это, конечно, понимал, и Спик не мог не думать с благодарностью о Мёрчисоне, подлинном вдохновителе экспедиции. Но Джон Спик отлично представлял себе роль начальства в развитии цивилизаций, и в личных судьбах в особенности, и присвоил водопадам, от которых начинался Нил, имя Рипона, впоследствии крупного колониального чиновника, и только.

История, правда, тут кое-что подправила: после постройки гидростанции Оуэн-фолс водопады Рипона исчезли, их затопило…

Спик и Грант, воссоединившись, благополучно вернулись в Англию.

В 1864 году, в возрасте всего тридцати семи лет, Джон Хэннинг Спик погиб у себя на родине во время осенней охоты.

Обстоятельства его гибели остались загадочными. Подозревают — хотя это и не доказано, — что дело не в несчастном случае.

Загрузка...