27

Фридрих, я помню, позвонил мне через несколько дней после нашего — только что описанного мною — знакомства.

— Спектакль будет завтра, — сказал он своим легким, быстрым, скользящим и ускользающим голосом (вслушиваясь в свой голос, не совпадая с ним, смеясь над словами…). — Билет я оставлю вам в кассе.

— Спасибо, — сказал я. — Я мог бы, впрочем, и сам.

— А, пустяки. Посмотрите, — (смех, на том конце провода, вырвался, на мгновенье, наружу…) — посмотрите, в самом деле, похож ли наш театр — на ваш. Объяснить вам, где мы находимся?..

Я же (так думаю я теперь…) — я, блуждая по городу, много раз, много лет, проходил, разумеется, где-то рядом и оказывался где-то поблизости; я, как сказано, — я знал этот город (огромный, невероятный, таинственный…); я даже любил его: временами… но в нем (так думаю я теперь…) — в нем всегда остается что-то еще, что-то неведомое: — и как бы долго мы по нему ни ходили, как бы долго ни жили мы в нем, мы не знаем, и никогда не узнаем его — до конца.

Она оказалась, в самом деле, очень маленькой, эта площадь (угол одного дома, торец другого, стена, соответственно, третьего…); сумерки окружали ее; фонарь раскачивался под ветром; и вот, следовательно, на повороте в некую улицу (улицу, как я понял впоследствии, которую я пересекал почти всякий раз — по пути к Алексею Ивановичу, но в которую я ни разу до сих пор не сворачивал…) — вот, следовательно, на углу и на повороте — уже давным-давно упомянутые мною ступени, и проржавевший по краю навес, и раскрашенные объявления, афиши, и черно-белые, очень блеклые, фотографии.

Я помедлил у входа; ветер захлопнул за мною дверь.

— Еще рано, — сказала мне сидевшая в кассе девушка.

— Ничего, заходите, — сказала другая, взяв у меня билет.

Я вошел в фойе (еще темное…); вошел в зал (едва освещенный…): и войдя в него, замер, я помню: почти так же, быть может, как замираем мы перед каким-нибудь деревом, облаком или закатом.

Черные окна, белые стены, фанерные кресла (протяжный скрип, глухой стук…): да, все было так же, почти так же, быть может, как — там, тогда, в августе, как — до августа, если угодно, — и значит, так же, почти так же, быть может, как в том театре, который виделся — или, скажем, мыслился — мне по ночам.

— Неужели, неужели я нашел его, наконец?..

И только колонны, мешавшие, подумал я, зрителям, мешали, конечно, и мне: в моем театре их не было. Не было — там — и никаких, разумеется, декораций; здесь тоже, впрочем, сцена была пустой: лишь в глубине ее, в полумраке, виднелось что-то синее, белое, голубое.

— Море? — Конечно.

И уже не было, за черными окнами, не было и не могло быть ни города, ни улиц, ни переулков, ни даже маленькой площади, ни фонаря, ни ступенек… и сидя в кресле, в пустом зале, один, я пытался представить себе, что же все-таки будет происходить там, на той — или, быть может, на этой? — наконец, наконец-то — найденной мною сцене… о каком-то, следовательно, совсем другом, еще невообразимом, всего лишь воображаемом, от моей истории, от ее ритма и замысла уже неотделимом спектакле, — о какой-то, совсем другой пьесе думал я, может быть: — но вместе с тем и об этой — со всех сторон (так думал я — и так думаю я теперь: прислушиваясь, открывая окно…) — со всех сторон окруженной и объятой, действительно, морем (оно присутствует в ней постоянно, отзывается в репликах, врывается в диалоги…) — об этой пьесе: тайный прообраз, которую предстояло мне — вот сейчас — увидеть, наконец, наяву.

— А вдруг они не справятся с нею? — так думал я, может быть: и как если бы, в самом деле, что-то важнейшее зависело от того, справятся они с ней — или нет.

И покуда я сидел так и думал, театр, очень медленно, стал наполняться: шумом, движением… кто-то прошел; еще кто-то; вскочил на сцену; зажегся свет (и когда он зажегся, я помню, зал и сцена уменьшились, на мгновенье, в размерах…): — и некие люди, я помню, входили в зал и — скрип кресел — садились.

Я всматривался в их лица — но это (так думаю я теперь…) — но это была просто публика: такая же, как и во всех прочих театрах.

И было это единственное, всякий раз волнующее мгновение, когда все затихает, и вспыхивает на сцене, в зале же вновь гаснет свет, — и действие уже готово начаться, но еще медлит, медлит: неизвестно где, за кулисами, — и вот, и вот, наконец, начинается… впервые в жизни я не был разочарован.

Я сидел, я помню, в пятом ряду: в каких-нибудь десяти шагах, предположим, от сцены; — а между тем (думаю я…) все, что происходило на ней, казалось одновременно близким и — далеким, отдалявшимся: как в некоей перспективе, увиденным — нет, не мною, не только мною — но: еще кем-то, и даже самими актерами, может быть — откуда-то, издалека; они же, появляясь на сцене, двигались медленно, как будто чуть-чуть отставая (на полшага, к примеру…) от своих жестов, движений и слов, — но вместе с тем, удивительно четко проделывая, прорисовывая (в некоем, значит, пространстве…) все свои жесты, движения (взмах руки, наклон, поворот…) — и удивительно ясно проговаривая каждую фразу, каждое слово, как будто прислушиваясь: к фразам, словам… и чем дальше шло время, чем дальше, следовательно: в глубь неких событий, пробирались, пробивались: спектакль и пьеса, тем сильнее делалось это ощущение дистанции; и взаимное расположение жестов и слов значило, по крайней мере, не меньше, чем их прямой смысл, прямое значение; и в чередовании сцен, тем был тот уверенный ритм, который так трудно найти, еще труднее, быть может, удержать, сохранить.

Фридрих играл в этой пьесе не самую главную, но все же весьма существенную, в системе целого, роль; и он был одновременно похож и все-таки, нет, совсем непохож на того Фридриха, которого знал я — и которого мне еще предстояло узнать в, если угодно, жизни. От изысканной сложности его жестов, движений и поз ничего, или почти ничего не осталось: но все его жесты были просты, сдержанны, и хотя я понимал, разумеется, что это не так, я, глядя на сцену, почти готов был поверить, что он сам, Фридрих почти не обращает на них внимания, но занят лишь неким действием, неким, мгновенно вспыхнувшим и словно изнутри осветившим все его жесты, движенья, простые и скромные, — неким чувством, следовательно: в равной мере захватившим и — (я, разумеется, еще не был с ней в ту пору знаком; она показалась мне, я помню, на сцене, совсем юной девушкой, девочкой — каковую она и играла; медленно, совсем-совсем медленно, с разных концов сцены, впервые друг друга увидев, шли они навстречу друг другу, с каждым шагом все ближе…) — Марию Львовну, конечно.

Как бы некий воздух, прозрачный и тонкий, легкий ветер, морской, окружал ее и окутывал; — но с еще большим вниманием, почти с восхищением следил я за игрою актера, исполнявшего роль — роль, которую я назвал бы, наверное, главной, если бы (так думаю я теперь…) — если бы в ней, в этой пьесе, вообще была главная роль, вообще были — роли; — мне же всегда казалось, и до сих пор кажется, что самое главное происходит в ней не между актерами или, вернее, их персонажами, но — но именно между: актерами, персонажами: и как если бы (думаю я — думал я, глядя на сцену…) — как если бы все это, актеры, персонажи и роли, — события, диалоги, — как если бы все это было чуть сдвинуто: в сторону, — смещено и размыто, — и что-то бесконечно более важное проступало сквозь все это, за всем этим: — или так, может быть, как если бы главную роль в этой пьесе играл еще кто-то: не названный.

Но среди всех ее персонажей есть (вот что удивительно…) некто, чья роль почти совпадает, быть может, с главной, неназванной ролью; вот за ним-то, за актером, ее исполнявшим (Перовым: просто Перовым…), следил я — почти с восхищением.

И он, в самом деле, играл ее так, как (думал я: глядя на сцену…) — как только и можно ее играть: совсем просто, ни на чем не настаивая, но вместе с тем, каким-то оттенком интонации, едва уловимым, показывая, подчеркивая свое огромное, неоспоримое — все больше и больше восхищавшее меня — отличие: от всех прочих актеров. Он появлялся на сцене: сцена преображалась, — и все актеры двигались так, почти так, как будто он ими двигал, — и все события располагались вокруг него, как будто он придумывал их на ходу, — и во всех его жестах, словах была сдержанная уверенность, скрытая сила, — и чудной властью дышало его лицо: — и даже когда его не было на сцене, он, на сцене, все-таки был. (я же сидел, восхищаясь, в темном зале, затерянный: в темноте, и тайной дрожью пробегало по мне, я помню, предчувствие, быть может, каких-то, мне самому еще не совсем понятных в ту пору возможностей…). — Но и печаль этой роли, печаль этой пьесы превосходно ему удавалась.

А там, ближе к концу и в самом конце, там есть несколько мест (два небольших монолога и три, предположим, реплики…), в которых он — Перов: в данном случае — как будто сбрасывает с себя — как плащ — обличие своей роли, своего имени, — и его подлинная, его настоящая роль проступает вдруг, пускай на мгновение, со всей очевидностью, — и в его голосе слышится вдруг какой-то иной, приглушенный и призрачный, откуда-то, издалека, вплывающий в пьесу голос. Я помнил эти места наизусть; я ждал их почти с нетерпением; и когда он (Перов и просто Перов…) — когда он произносил их, я помню, голос его, в самом деле, становился вдруг призрачным, приглушенным, — и он смотрел не в зал, не на сцену, но всматриваясь во что-то — бесконечно-далекое, никому другому, быть может, не видимое, сам казался вдруг — и оказывался — бесконечно далеко, бесконечно-далеким: от зала и сцены, спектакля и пьесы, актеров и зрителей. И здесь — на прощанье, прощаясь — здесь слышалась мне, и теперь, когда я перечитываю ее, эту пьесу, снова слышится мне — ни с какой иной печалью не сравнимая, быть может, печаль: печаль (думаю я…), которой мне не пришлось еще испытать, но тайный отзвук которой уже, странным образом, доходит до меня откуда-то — из какого-то, может быть, бесконечно и невообразимо далекого, мне самому еще неведомого, разумеется, будущего, с каждым днем и с каждой, написанной мною, страницей все ближе и ближе подступающего ко мне.

И потом, когда спектакль закончился, была, я до сих пор помню, весенняя, темная, тревожная ночь; влажный ветер, мокрые мостовые; и я возвращался домой, один, по пустынным улицам, пустым переулкам; и шел очень быстро, я помню, не останавливаясь и почти не глядя вокруг; и словно подхватывая, соединяя какие-то тонкие, еще не проведенные мною, лишь едва-едва намеченные, может быть, линии — и с внезапным чувством, что — вот, все сходится, все совпадает, — чувством (думаю я теперь…), которое, может быть, лишь теперь, здесь, поворачивая обратно, начинает себя понемногу оправдывать… — вновь думал, разумеется, о моих, уже упорно стремившихся к осуществлению помыслах, надеждах и планах, — о каком-то, совсем другом, быть может, спектакле, — о какой-то, совсем другой пьесе, быть может.

— Да, конечно, конечно, — так думал я, может быть, — отказаться от всего случайного, всего приблизительного. И вместе с тем, — думал я, — и вместе с тем, сделать случайное — неизбежным, необязательное — безусловным, незримое — видимым, неощутимое — осязаемым. Но как же, как же и как это сделать?..

Я еще сам не знал, конечно же, как; но — как бы то ни было — театр был уже найден; и на другой день, я помню, свернув, по дороге к Алексею Ивановичу, в ту улицу, в которую я ни разу до сих пор не сворачивал, я вновь оказался на маленькой площади — теперь уже окончательно введя ее в систему и целое знакомых мне улиц, переулков и площадей; затем, все той же весною, посмотрел еще — и еще один, быть может, спектакль; и побывал у Фридриха за кулисами; и как-то раз, я помню, встретил его у Макса; и вышел с ним вместе на улицу; и вместе с ним поехал к нему… и только следующей, еще нигде не отмеченной, еще ни разу не упомянутой, кажется, но уже втайне (так думаю я теперь…) уже давным-давно проступающей, быть может, на карте, для нас обоих, для меня и для Макса, хотя и для каждого, конечно, по-разному, важнейшей, быть может, зимою… а впрочем (думаю я теперь…), о ней еще рано, пока, говорить.

Загрузка...