7

Как все это странно, в самом деле. Уже без всяких сомнений весна; уже цветет, повсюду, сирень; уже зимние вещи забыты, спрятаны в шкаф; уже та прозрачная влажность в воздухе, легкая дымка, которая, в самом начале лета, так удивительно напоминает, на мгновение, об осени; уже то дерево, на которое он, Макс, смотрел когда-то, утром и вечером, обрело свои прежние, парящие, зыбкие очертанья.

И я уже пробовал, пару раз, войти в воду, еще ледяную; и я опять езжу, почти каждый день, на заново смазанном, собранном мною велосипеде — и точно так же, как мы ездили некогда с Максом — крутя педали, пригнувшись к рулю.

И так же, как некогда, пролетают деревья, поляны; и понемногу сужаясь, чернеет, среди сосен, шоссе; и тихим шепотом, стрекотом, быстрыми брызгами отзываются, в углубленьях асфальта, последние лужи, уже просыхающие… и я доезжаю до перекрестка; сворачиваю направо; или еду прямо, все дальше и дальше, ни о чем не думая, отдаваясь движению, ощущению скорости, ветру, мельканию сосен; и проехав пятнадцать — нет, восемнадцать: если верить указателям — километров, за ручьем, у бывшей мельницы, теперь заколоченной, сворачиваю, опять же, направо, к морю и снова к морю: я знаю все это, теперь, наизусть: я мог бы вычертить схему и план этих мест, со всеми шоссе, поворотами (тропинками в дюнах, просеками в лесу…); вечером, по дороге обратно, уже в сумерках, тормозя, оборачиваюсь: там, сзади, за соснами, уже горит — уже гаснет закат, и впереди уже ночь, и я въезжаю в нее, возвращаюсь в деревню… и на другой день, покончив с писанием, снова еду куда-нибудь.

К сожалению, туда, вглубь, к холмам, полям, перелескам, сейчас еще не проехать: лесная дорога размыта, колеса вязнут в грязи.

Я встаю совсем рано теперь, так рано, как я вставал, быть может, лишь в августе, в начале всего, и как я разучился вставать за все, с тех пор прошедшие годы.

И каждое утро, проснувшись — когда здесь, в деревне за дюной, еще холодно, сыро, но уже тает, в яснеющем воздухе, уже редкий, тонкий туман, и еще лежащая, конечно, повсюду, на траве, на всех ветках, роса уже вспыхивает, уже, вдруг, загорается, и остро, нежно пахнет зеленью, влагой, и куда-то совсем далеко убегают все тени, тень дома, тень дерева — проснувшись, каждое утро, я выхожу, разумеется, на море, и поднявшись на дюну, вдруг, всякий раз неожиданно, вижу, за соснами — солнце, уже ослепительное, — и всякий раз останавливаюсь: море, в мерцаньях и отблесках, кажется, удивительным образом, выше берега, сосен — и как будто идет под уклон, понемногу спускаясь к уже белеющему на солнце песку. И накатываются, и вновь отступают, и медлят, и ударяются о песок — оттуда, откуда-то, из сиянья, мерцанья бегущие волны; и по самой кромке воды я дохожу, всякий раз, до разрушенного, давным-давно, как уже говорилось, разрушенного причала, опор и бревен, отражающихся в воде; и вновь поднявшись на дюну, вновь — и вновь оборачиваюсь.

И выпив кофе, каждое утро, занимаю я, если угодно, свою — свою, так скажем, позицию: здесь, в этой комнате, возле этого, уже настежь распахнутого окна; и все стихает вокруг; и даже редкий шум волн, резкий крик чаек — тут же снова сливается с окружающей меня тишиною.

— Все, что мы говорим, всегда, увы, приблизительно. Только то, что приходит само и само говорит о себе, только оно безусловно.

Мы возвратились, значит, в Москву, в этот огромный, таинственный, невероятный, самый странный на свете город, — в этот город, как будто взорванный изнутри, сохранивший свое название, лишенный названий, — (и я вспоминаю теперь бессонную, в поезде, ночь, отчасти похожую, разумеется, на все прочие, в других поездах, бессонные или почти бессонные ночи, но вместе с тем, втайне отмеченную, втайне выделенную — из всех прочих ночей — ее, Сониным, почти незримым, на нижней полке, присутствием, — и как я лежал в темноте, прислушиваясь: к стуку колес, дребезжанью чего-то, голосам в коридоре, — и как, уже почти под утро, Макс, смутной тенью, спустился с соседней полки, открыл и снова закрыл за собою дверь из купе в коридор, — и я пошел за ним следом, — и обнаружил его в самом конце вагона, в так называемом тамбуре, — и там, в тамбуре, горел, разумеется, свет, — и закурив сигарету, глядя в окно — где отражения наших лиц, наших рук уже проплывали сквозь туманные сумерки, и первые очертанья деревьев уже отделялись от темноты, и огни промелькнувшей станции казались серыми, тусклыми — Макс, с проплывавшим сквозь деревья лицом, сказал мне вдруг нечто… незабываемое, нечто такое, однако, что я еще не решаюсь, теперь, повторить…) — и когда мы возвратились в Москву, наступило, сразу же, позднее, совсем позднее время: осень, зима.

Я почти не виделся с Максом; мы оба виделись с Соней (она тоже, как выяснилось, жила в старой, поддающейся или почти поддающейся описанию части города, совсем недалеко от тех мест, где жил я…); однажды — поздно вечером, у меня дома — я все рассказал ей.

Все: обо всех персонажах, событиях, изменениях, смещениях перспективы; поворотах, уже намеченных мною; соответствиях, тайных прообразах; возможных скрещениях предполагаемых линий; предпосылках, границах, запретах.

— И значит, истинный герой твоей истории —?..

— Разумеется.

Она рассмеялась; мы вышли на улицу.

Были желтые листья по краям мостовых; прозрачные отсветы в тающем небе; редкие звезды над темными крышами.

— Вот здесь мы шли… идем… будем идти.

— И вон там… когда-то… когда-нибудь.

И потом мы еще долго стояли на крыльце ее, Сониного, двумя полукружиями во двор выходившего дома; и к тому времени уже очень хорошо мне знакомые, смутно белеющие тополя во дворе чуть-чуть, я помню, колебались, клонились под ветром; и невидимая, проехала по переулку машина; свет фар ее скользнул по соседней крыше, вершинам деревьев, последним листьям на ветках; и все опять стихло, стемнело; и вдруг пошел дождь; звезды исчезли; пряной прелью пахнуло откуда-то; и положив руку на перила крыльца, рядом с Сониной, я сказал ей, что — вот, теперь я могу начинать… наконец; и она улыбнулась… наверное; и было это тревожное, радостное, забытое… нет, не забытое мною ощущение — мокрой древесины под ладонями, неровной и трудной, мелких капель, навсегда остающихся на пальцах… и я еще постоял под дождем; и она выглянула, я помню, помахала мне из вдруг загоревшегося, в левом полукружье, окна; и теперь я уже действительно мог — начинать; но еще медлил, еще ждал — до весны; прождал, значит, и осень, и зиму; и только весною, решившись, уехал, наконец, в эту маленькую, за дюной притаившуюся деревушку, где я живу и теперь, один, поворачивая обратно.

И был, конечно, последний день, в Москве, там, весенний, ясный и путаный, с внезапными порывами ветра, внезапным снегом, солнцем, столь же внезапным, с легкими, быстрыми, то сверкающими, высокими, то вдруг темными, низкими, улетающими сквозь снег — и уже морскими какими-то облаками; и в этот день мы встретились с Максом у Сони; и потом, вечером, снова встретились с ним: у него; и была опять, конечно, бессонная, опять в поезде, ночь; и стук колес, и голоса в коридоре; и деревня, когда я приехал, еще просматривалась, конечно, насквозь; и последние льдины еще лежали у самого берега; последние пятна снега в тех тенистых местах, где пляж переходит в дюну; и заняв, наконец, свою, если угодно, позицию, волнуясь и радуясь, провел я самые первые, тонкие, первые линии. И вот теперь уже лето; листья; сирень; и почти жара; вдруг прохлада; и туман, и ветер, и тишь; и покончив с писанием, я вновь, как некогда, отправляюсь, на велосипеде, куда-нибудь; и каждый вечер вновь выхожу, разумеется, на море; и там, над дальним мысом, над лесом, еще горит — еще гаснет закат; сужается, стягивается, краснеет, бледнеет; и последние, тающие, розоватые отблески еще бегут по облакам, по воде; и лишь повернув обратно, всякий раз неожиданно, я вижу — море, уже померкшее, небо, уже погасшее; и как будто вхожу в сон, возвращаюсь в ночь, засыпаю.

И оно уводит меня все дальше и дальше, это медленное, не знающее остановки, каждый день прерываемое, но и каждый день возобновляемое мною движение, все дальше и дальше, куда-то, по каким-то, впервые открывающимся дорогам…

Загрузка...