8

Был, значит, некий август, дождливый и темный — август: начало всего.

Я жил — впервые — один: в пустом доме, в опустевшем поселке. Было холодно, сыро; листья, еще не падая, желтели и вздрагивали на ветру; небо, окутанное туманом, мелким дождем, тихой моросью, опускалось все ниже и ниже, и ухватившись за крыши домов, за кроны деревьев, натягивалось, наконец, серой сплошной пеленою; земля в лесу была уже черной, влажной, вязкой.

Я жил в опустевшем поселке, один, в пустом доме: в том же доме, в том же поселке, где я жил всегда, каждое лето.

И значит (думаю я теперь…) — и значит, все было так же: тот же дом, и тот же поселок, — тот же лес, та же станция, — и те же кусты сирени в окне, и тот же забор, и те же ели, и та же дорога, чернеющая за ними.

Все было так же; но все это (знакомое мне наизусть…) — все это виделось мне — как будто впервые: и как если бы я не только не видел, ни разу, этих елей, этих кустов, но вообще ничего, никогда.

Впервые в жизни я остался один — все изменилось.

Были те же деревья, те же дороги; тот же лес, та же станция; дома и улицы; тропинки и просеки; падение капель, дрожание листьев; холод, туман.

Но что-то вдруг зазвучало оттуда; позвало и окликнуло; что-то прежде неведомое, ранее незнакомое проступило вдруг сквозь эти деревья, дома; мелкий дождь, тихую морось.

И я смотрел вокруг, удивляясь, и бродил по улицам, по лесу, сам не зная зачем, просто так.

И были, я помню, бесконечные, долгие, бесконечно-долгие вечера; ночи, уже осенние; шелест веток, отзвуки поездов… и каждое утро, проснувшись, я выходил, как сказано, из дому; и шел к станции, и в магазине у станции, если он был открыт, покупал что-нибудь к завтраку… и вот так, в какое-то, похожее, в общем, на все остальные, холодное, раннее, еще совсем тихое утро, — вот так я впервые — как будто впервые — увидел Макса, еще безымянного: медленно, совсем-совсем медленно шли мы навстречу друг другу, с каждым шагом все ближе, и казалось, нам так никогда и не встретиться, — и так же… да, так же медленно падал, я помню, один-единственный, сорвавшийся с дерева лист, мокрый, первый и желтый — так медленно, что казалось, ему вообще не долететь никогда до земли — кружился, кружился, падал, не долетал, долетел, — и он, Макс, помедлив, свернул вдруг куда-то влево, в одну из дач, и калитка, с ржавым скрипом пружины, захлопнулась, тоже помедлив, за ним.

Я остановился, как сказано; я узнал его; я не мог лишь вспомнить его имени: Макс; еще не названное, оно словно замерло в воздухе, в утренней дымке, застыло и притаилось; другой дорогой, краем леса, по узкой, с выступавшими из земли корнями тропинке пошел я, как сказано, к станции.

Я шел и шел по ней; я и сейчас еще помню, как долго я шел по ней и как стегала по ногам трава, оставляя на брюках длинные темные полосы.

Шум поезда вдалеке — и вот он, через поляну, набирающий, отходя от станции, скорость; и вот он уже исчезает среди деревьев, и только шум его еще долго, еще очень и очень долго отзывается в воздухе. И так же долго стоял я, на опушке леса, один, прислушиваясь и, кажется, еще различая, вдали, и стук колес, и то неясное колебание, дрожание, дребезжание чего-то, какое создает всякий быстро идущий поезд… и затем дошел, как обычно, до станции; возвратился домой; и только под вечер, как сказано, когда уже начинало темнеть и в поселке загорелись уже фонари, мы снова, действительно, встретились с Максом.

Он догнал меня; он посмотрел мне в лицо: вот так (думаю я теперь…) — вот так мы и кружим в пространстве.

Он улыбнулся, когда я сказал ему вы (я не помню лишь вашего имени…); он назвал свое имя.

Мы уже были, когда-то, знакомы: помню ли я, спросил он: помню ли я, например, как мы ездили, на велосипедах, вот по этим же самым улицам, вместе с кем-то, и помню ли с кем, и как его, Максов, сломался — да, помню, пожалуй… и как, в другое лето, куда-то, если я помню, на поезде — в соседний поселок? — наверное… и как мы ходили в кино — в кино? — ну конечно, у станции.

— Там ведь было раньше кино, у станции, за магазином.

— Было: я помню.

Ничего этого не было больше; был только вечер, туман, мокрые листья, мелкие капли, по рукаву стекавшие на руки; был Макс, шагавший рядом со мною: Макс, с которым мы и вправду ездили на велосипедах, когда-то (и куда-то, в другое лето, на поезде…), но который (так думал я и так думаю я теперь…) — который уже ничего или почти ничего общего не имел для меня с тем, каким-то, уже невообразимым более Максом.

— Ну да, мы были просто дети, — сказал он.

— А теперь?

— А теперь, уже, наверное, нет.

И под совсем тихим, наискось, в отсвете фонарей, струившимся, падавшим и летевшим дождем мы шли, я помню, все дальше и дальше, по нашей и по другой улице, налево, направо и еще раз направо.

— Я в первый раз живу здесь — один.

— Я тоже, — сказал я.

— Я вообще впервые остался один.

Мы посмотрели друг на друга; мы оба вдруг рассмеялись.

— Я тоже, — сказал я.

Август: начало всего.

И на другое утро он сам зашел ко мне, постучал в дверь и оказался вдруг на пороге; и через заднюю, в глухом заборе, калитку мы вышли, как сказано, в лес; и в лесу уже пахло грибами, осенью, горькой прелью, влажной землею; и вот: поляна, прогалина; туман над поляной; тропинка, терявшаяся в траве; тихий зов, нежный оклик, безмолвный призыв.

— И чего же они хотят от нас, эти деревья, кусты, эти осины, орешник?.. А ведь чего-то они хотят от нас, чего-то им надобно.

Мы вновь посмотрели друг на друга, я помню; мы оба остановились, на краю поляны, в лесу.

— Чего же, чего же они хотят? Ты знаешь? Вот и я не знаю, — сказал он.

И вот: еще поляна, другая прогалина; и через поляну, вдали — дерево, дуб, с раздвоенным внизу стволом; и затем — мы повернули направо — просека, прямая и ровная, сужавшаяся в сумрачной дымке; еловый лес и сосновый; мох и папоротник; гулкое эхо.

— Как будто впервые все это.

— Как будто впервые.

Да, август, август, начало всего.

И еще я вспоминаю какой-то, чуть более светлый, чем все остальные, — с внезапными проблесками, разрывами облаков, — смутно-дымчатый, серый, но вдруг как будто яснеющий, тающий, уже почти готовый раскрыться, — и все-таки скрывающий, прячущий свое сияние день, — и как мы шли с ним по той, уже много раз упомянутой, с выступавшими из земли корнями и мокрой травою тропинке, которая, краем леса, выводила, как сказано, к станции: по той же самой, значит, тропинке, по которой нам предстояло идти с ним впоследствии, много позже, повернув обратно, проваливаясь в снег, в темноте: мы не знали, конечно, мы и не догадывались об этом… и мы не свернули к станции; мы пошли, я помню, направо, вдоль железной дороги; и вошли, наконец, в березовую, всю в просветах, проблесках редкую рощу; и что-то мерцало, сияло за облаками, туманной завесой; и белые, в темных крапинах, стволы застывших берез как будто отражали, чуть-чуть приглушая его, нам невидимое сияние; и он, Макс, ушел, я помню, вперед; и уходил все дальше, все дальше, теряясь среди деревьев, в трепещущем воздухе; вновь появляясь; и я смотрел ему вслед, не в силах справиться с изумленьем, волненьем, прислушиваясь к призыву, думая об ответе; и в конце концов догнал его, Макса; и он вдруг сказал мне, я помню, что это его последнее лето — здесь, и что вообще начинается, быть может, какая-то, совсем другая, наверное, жизнь; и вдруг остановился; я тоже.

Там были, я помню, березовые, осиновые, с уже потемневшими краями, кругами волокон, но еще пахнущие древесиной, опилками бревна; черное пятно от костра; остатки золы, прибитой дождем.

— Спички? Спички у меня есть.

И не в силах загореться, мокрый хворост, собранный нами, трещал, дымил, гас; сворачиваясь, вспыхивала берёста; еловая ветка, которую я бросил в костер, чадила, шипела, трещала; запах дыма смешивался с запахом леса. И глядя в огонь, он снова заговорил со мною о будущем, и о том, что мы будем делать с ним через месяц, через год, через два; и вдруг замолчал, улыбнулся; пожал плечами; длинной, кем-то когда-то оструганной и с одного конца уже обгоревшей, разумеется, палкой поворошил, я помню, в огне; и подняв голову, посмотрел — я тоже — на медленно, медленно, в мерцающем небе, среди редких ветвей, желтых листьев, исчезавший, терявшийся дым.

— Да, ответить, ответить… как же: ответить?..

И были еще, конечно, какие-то — я уже не помню их — дни; и последний, темный и пасмурный, опять темный, совсем пасмурный день; и в этот день мы встретились, я помню, у Макса; и дошли до станции, до магазина у станции; и магазин, у станции, оказался закрыт, замок висел на двери; и предложив мне — раз так — сходить в другой, дальний магазин, у шоссе, Макс, я помню — подожди, подожди-ка — пошел, по мокрой траве, к той, в задах магазина, заколоченной, в чем тут же и убедились мы, двери, где был некогда вход — в уже упомянутое: им, Максом — а значит, и мною: на этих страницах — кино. Там показывали, в самом деле, кино: в другие годы: в маленьком, с белыми стенами и фанерными, очень старыми, всегда скрипевшими креслами, зале; теперь, в августе — то ли потому, что поселок опустел, все разъехались, то ли еще по какой-то, неведомой нам причине — никакого кино здесь, во всяком случае, не было; дверь была заколочена; и мы стояли, молча, в мокрой траве, под мелким дождем; и отъезжая от станции, промелькнул за деревьями поезд; и кто-то проехал на велосипеде, в плаще с закрывавшим лицо капюшоном, по асфальтовой, от магазина к станции ведущей дорожке; и он, Макс, вдруг улыбнувшись, сказал мне, что была ведь… была ведь и другая дверь, всегда запертая, с другой стороны; и я сказал, была, была, кажется; и мы обошли магазин, я очень хорошо это помню; и та, другая, действительно, дверь на сей раз оказалась почему-то незапертой; простая палка просунута была между ручек, ржавых скоб, припаянных к створкам; мы вытащили ее — дверь распахнулась; сырым холодом пахнуло на нас; и едва освещенный темным, серым и пасмурным светом, проникавшим сквозь открытую дверь, ложившимся на пол, зал был таким же, каким был он и в прошлом, и в позапрошлом году, — совсем, совсем маленьким, — с теми же, фанерными, креслами, — белыми, вымазанными известкою стенами, — и тремя окнами, забранными все той же, черной, плотной и пыльной, не пропускавшей света материей… и тускло, серою белизною, отсвечивал, я помню, экран; и было, конечно, то маленькое, квадратное, в глубине зала, над последним рядом, окошко, откуда, пробиваясь сквозь темноту, выходил некогда длинный, желтый, понемногу расширявшийся луч стрекотавшего, за стеной, аппарата; и откуда теперь, вдруг, послышался резкий, стрекочущий, щелкающий, испуганно-радостный щебет какой-то, невидимой, птицы; удары клюва; шум крыльев; и Макс, прислушиваясь, подошел к окошку, привстал на цыпочки, обернулся; и пошел обратно, к экрану; и вновь обернулся; и сказал мне, что — вот, все это мы видим в последний раз… наверное; может быть… в последний раз, как будто впервые.

В последний раз, как будто впервые; и я сел в кресло, я помню; и снова встал; и сиденье, подпрыгнув, ударилось, с глухим стуком, о спинку; и глухо, печально, отчетливо звучали наши шаги в тишине; и за дверью был дождь; и далекие деревья; и черные ветви; и низкое — нет, как будто приподнявшееся над деревьями небо; и мы еще постояли в дверях; и в последний раз оглянулись; как будто впервые; и он, Макс, найдя ее в мокрой траве, просунул прежнюю палку между ржавых скоб, припаянных ручек; и опять прошумел, промелькнул за деревьями поезд; и мы пошли, наконец, не оглядываясь, в тот, дальний — и действительно: очень далекий — магазин, у шоссе, до которого мы ни разу, как выяснилось, ни он, Макс, ни я, не доходили: пешком.

Мы видели его, в другие годы, проезжая мимо, приезжая из города — вместе с кем-нибудь, конечно, из взрослых — Макс улыбнулся — на машине или, например, на такси.

— А мы и поймаем машину, — сказал он.

Но никаких машин не было; был только дождь, холод, коченеющие ладони; пустые дома, мокрые крыши.

И очень и очень долго мы шли под дождем, — все дальше и дальше от кино, от станции, — налево, направо, — по той, нашей, — по другой, очень длинной, самой длинной в поселке, вдоль леса тянувшейся улице (я помню… я конечно помню все это наизусть; я мог бы вычертить схему и план этих мест, — этих улиц, — просек, — тропинок в лесу…) — прошли ее, — вновь повернули, — поселок кончился, — улица превратилась в дорогу, — слева, внизу, остался подернутый тиной, рябью, темный и пасмурный пруд, — кусты, отражавшиеся в воде, — лодка, качавшаяся у мостков.

— И дальше я еще никогда не ходил.

— Я тоже. Никогда, никогда.

И это было, я помню, так, как если бы мы перешли вдруг какую-то — впервые перешли вдруг — границу, отделявшую — от всего остального и прочего — тот замкнутый в себе мир (лес, поселок и станция…), в котором, почти не думая о его границах, пределах, мы жили каждое лето, всегда, и в прошлом, и в позапрошлом году… как если бы мы впервые оказались снаружи, с веселым чувством побега… и мы шли, я помню, быстро, легко, по дороге, по которой никогда не ходили, черневшей и загибавшейся среди незнакомых нам сосен; и он, Макс, шагая рядом со мною, то вынимал, то снова засовывал руки в карманы; и смотрел, шагая, по сторонам; и чем дальше мы шли, тем сильнее делалось это чувство — побега, и это осеннее, потаенное ощущение — жизни, отпущенной впервые на волю… и я сказал ему, что я мог бы идти и идти вот так, бесконечно; и он сказал, что он тоже, наверное… а между тем, мы уже слышали — за поворотом — шум машин, шум шоссе; и повернув, увидели это шоссе — и эти машины, с тревожным шипением пролетавшие по мокрому, скользкому, во все стороны брызгавшему асфальту, — и какие-то — мне казалось, я вообще никогда их не видел — туманно-тающие поля за шоссе, — и какую-то другую дорогу, терявшуюся среди этих полей. И в магазине — он оказался очень похож на тот, наш, закрытый — с такими же или почти такими же, ведущими к входу ступеньками — перилами над крыльцом — высоким стеклянным прилавком — полками в глубине — купили мы, как сказал Макс, всего — и хлеба, и сыра, и каких-то, я помню, консервов, и — сосчитав деньги — бутылку вина, первую, как выяснилось, бутылку вина, вообще нами купленную… и выйдя из магазина, и оглянувшись, увидели сворачивавший с шоссе грузовик; и он, Макс — для меня, но, показалось мне, и для него самого, Макса, почти неожиданным, легким, плавным движением — взмахнул рукою, выбросил ее в воздух и вновь, выдохнув, опустил; и грузовик, проехав, остановился; мы подбежали к нему; Макс, договорившись с водителем, сказал мне: в кузове: в кузове мы поедем; и мы поехали, действительно, в кузове, сидя, в глубине его, на каких-то ящиках, качавшихся и гремевших. И все грохотало, гремело вокруг нас; и пробегал по щекам, трепал волосы влажный, дорожный, сырой далью отзывавшийся ветер; и безмерным, огромным казалось — над убегающими деревьями — небо; и — совсем-совсем маленьким, когда мы въехали в него, наконец, как будто сжавшимся показался поселок; быстро-быстро промелькнули знакомые улицы; Макс, перегнувшись, постучал по крыше кабины; грузовик, дернувшись, затормозил.

И мы еще долго провожали его глазами — он поехал куда-то к станции — скрылся за поворотом — и потом пошли по той, нашей улице — к Максу; — и потом еще очень долго, как сказано, весь вечер сидели у него, на веранде.

И понемногу темнело за окнами; и чем темнее становилось вокруг, тем ближе придвигался к веранде сад; и Макс, когда мы поужинали, снова заговорил со мною о прошлом, о позапрошлом лете, о сломанных велосипедах, вечерних встречах возле кино… о том, что мы тогда еще помнили, а после как будто забыли: так думаю я теперь; еще помнили: уже вспоминали; и от выпитого нами вина все чуть-чуть путалось: шелест веток, отзвуки поездов… и вдруг засмеявшись, он сказал мне, что все это… все это очень грустно; и я спросил, что именно; он сказал, вообще все; и мы оба засмеялись, я помню; и я сказал ему, что мы, конечно, увидимся с ним в Москве; и он сказал, да, конечно, увидимся; и выйдя на улицу, я посмотрел, в последний раз, на горевшие за деревьями, мокрыми листьями окна его веранды; и дошел до дому, смеясь сам с собою; и заснул — и тут же проснулся. И когда я проснулся, я помню — все уже было иначе; была ночь; была такая, вдруг, ясность — во мне; такое чувство — внезапного, вновь, пробужденья; и так четко, так точно отделялись друг от друга все звуки; всплески, шорохи за окном; и так влекли, так манили; и так ясно, вдруг, увиделся мне весь этот день, уже закончившийся; и весь это август, уже завершившийся; и кино, и зал, и дорога, по которой мы шли; и грузовик, и небо над высокими кронами; и все просеки, и все тропинки в лесу; и поезд… поезд, я помню, пролетев сквозь падение капель, сквозь шелест веток, шум сада, распахнул вдруг такое огромное, с такими безмолвными — я видел их, закрывая глаза — полустанками, — разъездами, станциями, — мостами и реками, — такой тревоги исполненное пространство: — что, не выдерживая, я зажег свет, — оделся, — снова вышел на улицу.

Да, звезды: звезды среди невидимых облаков; и темные очертания дома; и калитка, и ладони, и капли; и… на другое утро, как сказано, Макса там уже не было.

И я побродил еще немного по улицам, по лесу, и постоял у тех бревен, в березовой роще, где мы жгли с ним костер, и в конце концов уехал, как и он, Макс, в Москву, в этот огромный, опять-таки, таинственный, невероятный, самый странный на свете город, — в этот город, где старое так причудливо сплетается с новым, дозволенное с запретным, поддающееся с не поддающимся описанию, — и где, вскорости, мы снова встретились с Максом.

Загрузка...