51

Он приехал в начале июня.

(Бессонная ночь; станции; полустанки; огни; шлагбаум; станции; бессонная ночь…)

И так же, как два года назад (да, Фридрих… что он, где он теперь?..) — так же, следовательно, как два года назад, сойдя с поезда, пересел он в так называемую электричку (было совсем раннее утро; пустой вагон; туман в окне; деревья в тумане…) — проехал, едва заметив ее, ни о чем не думая, в растерянности и полудремоте, ту самую станцию, где они сошли некогда с Фридрихом, — заснул: на мгновение, — и лишь доехав, вдруг, до последней, конечной станции (где он никогда не бывал и где он должен был сесть в автобус…), вдруг как будто проснулся.

— Скажите, а где здесь —?..

— Стоянка автобусов? Да вот же она перед вами…

Я знаю все это, теперь, наизусть: и эту стоянку, и три сосны перед нею (две рядом; одна — конечно — поодаль…), и скамейки, и клумбу, — и расписание этих автобусов я тоже знаю теперь наизусть (семь сорок пять; девять тридцать…); он же, Макс, читал его с тайным волнением, не понимая, должно быть, куда ему ехать, что делать, — и втайне удивленный, наверное, таинственным, в самом деле, — таинственным и странным звучанием каких-то, ничего ему не говоривших названий — каких-то городов, каких-то, быть может, поселков (Колка, Мерсрагс… что это значит?..).

И в конце концов он постучал, разумеется, в окошечко кассы, и невидимая — конечно — кассирша протянула ему билет и дала необходимые разъяснения.

Он выпил кофе на станции; он дождался автобуса.

Автобус же, поплутав минут десять по улицам, замерев у шлагбаума, задержавшись на перекрестке, выехал, вдруг, на шоссе — и все, вдруг, изменилось. Это было совсем непохоже на те места, те поселки, в одном из которых он жил, некогда, с Фридрихом и сквозь которые он только что, едва их заметив, проехал; — но это был лес, и поле, и простор, и пространство, и песок у обочин, и шоссе, убегавшее вдаль…

Шоссе это я тоже знаю теперь наизусть; и здесь тоже есть, разумеется, деревни, поселки; они не переходят друг в друга; лес окружает их.

И всякий раз неожиданно возникали они перед Максом; но возникнув, и промелькнув (автобус шел быстро; встречных машин не было…), и может быть, поманив его, Макса, своими редко стоящими домиками, или каким-нибудь деревом у самой дороги (с еще почти весенними, почти прозрачными листьями…), кустом сирени (только-только зацветшей…), или круто изогнутым мостиком через бегущий к морю ручей, — поманив, промелькнув, исчезали, терялись.

Он ни о чем не думал; он смотрел, молча, в окно.

Еще было утро, как сказано, но туман уже поднялся, и уже набиравшее силу солнце вставало за соснами: там, где, как казалось ему, было море. — Море? — Конечно. — Он помнил, однако, закаты на море, два года назад, и как прямо за воду, в воду, падал пылающий шар.

— Странно, странно и удивительно…

А между тем, эта странность легко объясняется изменением линии берега и незаметными поворотами лишь по видимости прямого шоссе.

Автобус, от деревни до станции — и, соответственно: от станции до деревни — идет, как уже говорилось, минут сорок пять, пятьдесят, иногда час. Все это не такие уж огромные расстояния. Но, чем дальше он ехал, тем дальше (или так казалось ему…) уезжал он: и от станции, и от самой железной дороги, — от поездов, электричек, — и еще, и еще от чего-то…

Он подошел к водителю; он сказал названье деревни.

— Да, да, конечно; не беспокойтесь…

И вот опять, значит, лес, и поле, и песок у обочин, и сосны, и солнце, и облака, и мгновенные, всякий раз неожиданные изменения, смещения перспективы: все это (как бывает после бессонной, в поезде, ночи…) просто и скромно, ни на чем, на самом себе, не настаивая, входило в него, Макса, вплывало в его бездумность (втайне задумчивую…), в молчанье, в отсутствие… и проплыв, пролетев, промелькнув, так же просто и так же скромно, ничего не требуя, ни к чему (вот это слово…) — ни к чему, может быть, не призывая, проходило, забывалось, терялось.

И только однажды (за вдруг расступившимися соснами; повернув голову…) увидел он: море.

Автобус остановился; Макс вышел.

Ну что же: столбик, скамейка…

Я был там: сегодня утром; и там, за все эти годы, ничего, конечно, не изменилось. Там так же, тот же отсвечивает на солнце песок (почти белый: в отличие от морского…); и так же, за дальний лес, загибаясь, уходит шоссе; и тот же ветер шумит в вершинах деревьев.

— Но Боже мой, как медленно он удаляется — исчезает, уменьшаясь в размерах — за поворотом, за выступом леса — бесконечно — автобус — исчез… и вот я сижу здесь, один, и спешить мне, разумеется, некуда, идти никуда не надо… и вот эти сосны, этот песок, этот ветер, и эти, конечно же, белые, легкие… как давно я не видел их… облака.

Он вытянул ноги; он закурил сигарету.

— Жизнь находит, но жизнь и теряет, вдруг, свою тему. Она становится жизнью — о чем-то; она опять превращается в жизнь — просто так, ни о чем…

Промчалась, обдав его ветром, машина; исчезла: за поворотом.

— И почему же… и почему же я думал, будто они чего-то хотят от нас, эти деревья, с их стволами и ветками?.. Ах, они, может быть, ничего от нас не хотят…

Они, может быть, ничего от нас не хотят: — и покинув, наконец, остановку, отыскав, по названию дома, и после недолгих переговоров с хозяевами, сняв — сначала на месяц, а затем и на все лето — комнату — мансарду: как уже давным-давно было сказано, — Макс, войдя в нее, увидел вдруг, в окне, за окном — непонятно откуда возникшее перед ним — по дороге им не замеченное — здесь, на этих страницах, уже давным-давно возникшее дерево, с его круглой, парящей в воздухе кроной и размытыми, зыбкими очертаниями ствола, — то самое дерево, на которое и я смотрю теперь, все эти годы, каждый вечер, проходя мимо, вновь оборачиваясь… и ни к чему не призывая его (ничего не требуя, ничего не желая…), оно было там, за окном — стояло: прямо напротив — как и он, Макс: застыв, замерев.

— И неважно даже, смогу ли я увидеть его, ответить ему… вот сейчас. Важно лишь что-то совсем иное… за всеми чувствами, мыслями…

— И я могу отойти, разобрать вещи, вновь возвратиться… Оно не уйдет — никуда… Оно стоит — и будет стоять здесь, на краю поля, прямо напротив…

— Но и это неважно… и это неважно…

Он приехал в начале июня, и значит (так думаю я теперь…) — и значит, была еще та легкая дымка в воздухе, прозрачная влажность, которая всегда бывает здесь между весною и летом и всякий раз, на мгновение, повторяется осенью.

И никого, никого, разумеется, ни одного человека в то утро не было на море; солнце, мерцающей полосою, бежало к берегу по воде.

Он снял ботинки; он почувствовал, под ногами, сухой, легкий, еще прохладный, — твердый, мокрый, у самого берега, еще совсем холодный песок, — воду, еще ледяную. И потом еще долго, еще очень долго лежал, наверное, на песке (сухом и прохладном…), ни о чем не думая, прислушиваясь, сквозь подступающую дремоту, к шуму волн, набегавших на берег, шуму ветра в (невидимых…) соснах; проснувшись, увидел небо, увидел, вновь, белые, быстрые, летевшие прочь облака… и затем дошел, должно быть, по кромке воды, до разрушенного, давным-давно, как давным-давно уже сказано, разрушенного, должно быть, причала, опор и бревен с их отражениями; и поднялся, наверное, в дюны; и обойдя кругом всю деревню, обнаружил магазин: у шоссе; и зашел в него, если он был открыт; — и вечером снова вышел, наверное, на море.

Он был совсем один здесь; никто не знал его; и он никого не знал.

И конечно же, некое беспокойство временами его охватывало, то смутное беспокойство, которое почти всегда охватывает нас в чужих, безлюдных местах.

Однажды (на второй или на третий день по приезде…) это было почти ужасно.

Он пошел в дальний лес, за шоссе: в тот самый лес, за которым (он не знал этого…) начинаются поля, перелески, холмы; ландшафт меняется — и уже почти ничто не напоминает о море.

Он не дошел до этих холмов, до этих полей; он шел по лесу, еще сосновому, еще, в общем, прибрежному, по просеке (две колеи; земля и песок между ними…) — неизвестно куда. И пытаясь, быть может, додумать некие мысли (те же самые, разумеется, которыми весной, у реки, разрешилось его безразличие и которые здесь, после двух-или трехдневной, может быть, паузы вновь, конечно же, к нему возвратились…) — пытаясь, следовательно, додумать некие мысли до той границы, того предела, за которым начинается уже что-то иное, мыслям уже неподвластное (именно так определял он теперь свою, если угодно, задачу…) — он, Макс, пытаясь — и не додумывая, он видел, вместе с тем, сосны: в легкой, прозрачной, поднимавшейся к небу дымке, — и небо: над соснами, — и просеку: две колеи, — и траву, и мох, — и мгновенные пятна солнца: на мху, на траве.

Этот лес просматривается насквозь; сосны стоят здесь редко; ветви их теряются в вышине; и только запах хвои, простор и воздух трепещет между стволами.

Но если свернуть, предположим, вправо (чтобы выйти опять к шоссе…) — лес становится вдруг иным. Это по-прежнему сосны, но мелкие, низкие, прижавшиеся друг к другу; стволы их покрыты бледно-зеленым, с почти белой каймою, лишайником, странно и призрачно меняющим их очертания…

Он закурил сигарету; бросил ее; закурил новую. Он был совершенно уверен, что идет туда, куда надо; он уже слышал, вдали, шум машин, шум шоссе; все это не имело значения; почти ужас охватил его вдруг.

Он был совсем один здесь, в этом лесу; никого, никого вокруг не было.

Были только сосны, прижавшиеся друг к другу; сухие ветки, мох и лишайник; и если где-то там, над лесом, над соснами, по-прежнему, в легкой дымке, уплывало и таяло небо, он не видел его; он видел лишь просвет в конце просеки; он шел не оглядываясь; он выбежал на шоссе; но даже дойдя до деревни, добежав до дому, не совсем, может быть, успокоился.

— Что это, что это было?..

Ему захотелось — уехать, но он, конечно — остался.

И то же самое, почти то же самое, повторилось вечером, на море, и на другой день, может быть, в дюнах.

И больше это не повторялось. Он сходил, и снова сходил в дальний лес (за шоссе…); он побывал в соседней деревушке (километрах в пяти от нашей; там была — и есть, как сказано — почта…); он съездил в ближайший поселок (в пятнадцати километрах…); и всякий раз возвращался, конечно, домой, в свою, повисшую над землею мансарду; и всякий раз, подходя к ней, уже видел то самое дерево (с его парящей в воздухе кроной…), и поле, и облако… пространство (думаю я теперь…), уже размеченное привычными ему поворотами, тропинками, просеками, — одной сосной там, другой липой здесь, — мостиком через ручей, и еще одним мостиком: на самом краю деревни, — как будто успокаивалось, замирало вокруг; он приручил его.

И так пошли дни, — полетели и потянулись, — день за днем, один за другим, — утро и вечер, засыпанье и пробужденье; — дни, отчасти заполненные, конечно, и тем, что он видел — деревьями, облаками — и некими мыслями, приближавшимися, втайне, к чему-то, — и каким-нибудь (мир названий разбился…) пускай отдаленно, но все-таки, с этими мыслями, как-то связанным, может быть, — или никак не связанным, может быть, чтением: — и все-таки ничем не заполненные, но как будто раскрытые, раскрывавшиеся: в пустоту… очень долгие и, конечно же, очень быстро пролетавшие дни.

Были, помимо всего прочего, простые и даже простейшие вещи: приготовить завтрак, подмести комнату… он делал это почти с удовольствием, ни о чем не думая, все забывая; проснувшись, подходил, конечно, к окну, отдергивал шторы, и посмотрев, опять посмотрев на еще окутанное туманом и в тумане уплывавшее дерево, одевшись, шел — иногда по деревне, дороге — если угодно: улице — между домами, чаще через поле, тропинкой, еще мокрой, разумеется, от росы, — в тот же самый, конечно (и сравнительно новый, плоский и низкий, из бетонных, так скажем, плит, увитых, отчасти, плющом…), с тех пор ничуть не изменившийся магазин: у шоссе, в который и я хожу теперь время от времени (плата за комнату, скажем так, включала — в моем случае и до сих пор включает в себя — обед; о завтраках, ужинах он должен был — я же и до сих пор должен — заботиться сам…); возвращался; и сварив кофе на электрической, в углу комнаты, плитке, выпив его, подметал, действительно, комнату, вновь и вновь выметая занесенный им накануне песок, каждый вечер вновь появлявшийся.

И затем ему было уже почти все равно, что делать, куда идти — мысль же ходит, как сказано, тайными, своими путями: и то простейшее, опять-таки, обстоятельство, что он, Макс, выходя на море, сворачивал — точно так же, как, выходя на реку, две, допустим, недели назад, сворачивал он — налево (в самом деле, сверни он направо, ему пришлось бы, и причем вброд, перебираться через впадавший в море ручей…) — это вполне простое и простейшее обстоятельство казалось ему, должно быть, как бы неким подтверждением его мыслей, приближавшихся и вновь приближавшихся к чему-то иному, мыслям уже неподвластному.

(Отчего — в скобках — всякий раз, когда он сворачивал все же: направо, перебирался через ручей, — или шел, может быть, по деревне и уже за ручьем, по дощатому — он и теперь все тот же — с косыми перилами мостику, перейдя его, выходил, опять-таки, на море, — эта, если угодно, прогулка — в иную сторону и в ином направлении — приобретала, пожалуй, какой-то, чуть-чуть таинственный, пожалуй, оттенок. А там, за ручьем, была — и есть, разумеется: я только что вернулся оттуда — совсем высокая, очень круто взлетающая вверх дюна: песчаный обрыв и сосны над ним… отыскав тропинку, поднявшись наверх, обернувшись, видел он, опять-таки и опять-таки, море, внизу, почти неподвижное, как будто застывшее, и — прямо напротив, но совсем, совсем далеко — застывшие, осязаемо-белые, неподвижные облака…)

Как бы то ни было и почти всякий раз сворачивал он — налево; и по самой кромке воды — там, где на твердом, темном, всегда мокром песке остаются, вынесенные прибоем, хрустящие под ногами, мелкие разноцветные ракушки — доходил, разумеется, до причала, опор и бревен с их отражениями; и на пару шагов отойдя от воды, садился, может быть, на — сухой, уже прогретый солнцем — песок; и прислушиваясь к шуму прибоя, шуму ветра в — невидимых — соснах, крикам чаек, круживших над морем, вновь и вновь думал, конечно, что — вот, это только сейчас, только сейчас… вот сейчас.

— И я был прав… тогда, когда-то… конечно. Есть только то, что есть… вот сейчас… вот это море, облако… и вот эта, вот эта… так отчетливо, так очевидно… между морем, облаком летящая чайка…

— Выводы, выводы были неправильны… Оставим их, отбросим, — думал он, — следствия… И совершенно неважно, что будет со мною через день, через два… Все это не имеет значения… речь вообще идет не о жизни…

— О чем же? Ни о чем, ни о чем… И это облако, это море… ни о чем, ни о чем.

Так думал он, следовательно; и закрывал глаза; и проваливался куда-то; в пустоту, в темноту; и опять вставал, шел; и уходил иногда совсем далеко; и перебирался через еще один, впадавший в море ручей; и заходил в дюны; и садился, может быть, на какой-нибудь, поваленный ветром ствол какой-нибудь, к примеру, сосны; и опять спускался к воде; возвращался.

И конечно, она ускользала от него, его мысль, покуда он шел так, по берегу: как всегда, как когда-то; и распадалась, конечно же, на какие-то, к кому-то другому обращенные мысли, случайные, ему неподвластные.

Он не боролся с ними: и если боролся, то, может быть, лишь по привычке: дурной привычке: так думал он, может быть.

Но стоило ему, Максу, остановившись или не останавливаясь, закрывая или не закрывая глаза, вновь вызвать в себе это, уже, в общем, не покидавшее и по-прежнему не покидавшее его ощущение — пустоты, безразличия, как — все исчезало, все случайное, не случайное, все.

Почти и вполне намеренно вызывал он его в себе, всякий раз — и как будто уже навсегда успокаиваясь, радуясь успокоению; и всякий раз — та, светящаяся, та единственная и неподвижная точка, с которой, только с которой, он мог увидеть, и видел, как будто впервые, скажем — облако, скажем — чайку, ветви сосен, ракушки на песке, появлялась — из пустоты, загоралась, вспыхивала и гасла; и — и поначалу совершенно отчетливая, мысль его вновь, конечно же, ослабевала, тускнела; дробилась и путалась; и какие-то, вновь, случайные мысли приходили, проходили в нем, исчезали… он же, Макс, следил за их… и ее появлением, исчезновением: издалека и откуда-то, безучастно, ни в чем не участвуя, исчезая, сам, в пустоте.

И как если бы то, что было ему, два года назад, обещано, начинало теперь сбываться…

— Но неужели это так просто, — думал он, — неужели так просто?..

И внезапные надежды оживали в нем, может быть: как ни старался он, а он старался, конечно, не поддаваться им, не дать им увлечь себя.

— Есть только то, что есть… вот сейчас. И совершенно неважно… совершенно неважно…

Но они все-таки возвращались к нему, как ни сопротивлялся он им, как ни держался он за отчаяние; и наступил, конечно, какой-то — очень трудный и очень опасный — он тут же понял это, наверное — день, когда он сказал себе: вот… все это… все это и есть, быть может, искомое… уже, значит, найденное.

Он испугался этой мысли, конечно. Он попробовал забыть ее, как можно скорее. Забыть ее он не мог.

— Да, все это и есть, быть может, искомое… уже, значит, найденное…

— Но ведь то, что можно найти, можно и потерять, — думал он.

— И значит, все сначала, все как когда-то… и те же поиски, и те же стремления… и те же попытки воссоздать утраченное… однажды удавшееся… Нет, нет, так не может быть…

Он попробовал вызвать в себе то спасительное ощущение пустоты, безразличия, в котором все исчезало, в котором и эти мысли должны были бы, так он думал, исчезнуть; нет, не исчезли.

Почти забытое им беспокойство охватило его; отзвук прошлого.

То был очень трудный день, скорее пасмурный, темный, с мгновенными, мерцающими просветами, мелким дождем, начинавшимся, снова кончавшимся, серым небом, опускавшимся все ниже и ниже. Он вышел из дому, после обеда, дошел по деревне до мостика, с косыми его перилами, взобрался на дюну. Ему казалось, он уже потерял и утратил… еще накануне так просто ему дававшееся, столь очевидное.

— И вот… что же, что же, что же делать теперь?..

Он не знал, конечно же, что теперь делать.

— Все сначала… все как когда-то…

То появлялось, то почти исчезало, за соснами, море, неподвижное, как будто застывшее; спустившись с дюны, вместе с тропинкой, пошел он через уже знакомый ему, вполне прибрежный, с холмами и низинами, лес; вышел, может быть, на шоссе; вновь вошел в лес, поредевший, снова сгустившийся. И уже по дороге обратно, вдруг, на каком-то, едва заметном повороте тропинки, сам не понимая почему, успокоился, вновь, поднявшись на очередной холм, увидел, быть может, шоссе, черной чертою убегавшее среди сосен, поля за ним и за ними, внезапную даль.

— Нет, — думал он, — это нельзя потерять…

— Это нельзя потерять… Это и справа, и слева, и сзади, и спереди… по ту сторону всех мыслей, всех чувств… отчаянья и надежды…

— Вот, вот… отчаянья и надежды…

Был влажный сумрак в лесу, гулкое эхо.

И успокоившись, и как будто вновь помирившись с собою, не только с собою, еще очень и очень долго шел он так, домой и обратно, под мелким дождем, под этим огромным, серым, все ниже и ниже опускавшимся небом, замедляя шаги, останавливаясь, глядя вокруг.

— Нет, нет, — думал он, — это нельзя потерять… Это и сзади, и спереди, и справа, и слева… Мы идем к этому, из этого, в этом…

— Это нельзя потерять… потому что этого нет…

Почти сквозь слезы… конечно.

И уже был, почти, вечер, мерцающие просветы, розоватые отблески на мокром асфальте шоссе.

— По ту сторону… отчаянья и надежды…

А где-то была Москва, самый странный на свете город, — проспекты и улицы, — неописуемое, сомнительное, запретное… здесь ничего этого, разумеется, не было; и не только не было — здесь, но здесь и — отсюда сама возможность всего этого казалась (мне же и до сих пор кажется…) решительной, решительной — невозможностью…

И когда он звонил, допустим, в Москву (в самом деле, в соседней, как говорилось уже, деревушке была — и есть — почта, на почте же и был, и есть телефон…) — звонил, к примеру, каким-нибудь, не взятым мною на эти страницы, хотя и неслучайным персонажам его, Максовой, от него, Макса, так чудесно и неожиданно отступившей и отдалившейся жизни (он же звонил им не очень, но все же весьма, весьма часто; он был совсем один здесь, как сказано; и некое — простейшее одиночество он тоже, конечно, испытывал…) — странно, должно быть, очень странно было думать ему, что — вот сейчас, вот в эту минуту, когда он сам, Макс, стоит здесь, на почте, и видит, в окне, дождь или, может быть, солнце, и кусты сирени (еще цветущей, уже отцветающей…), и сосны, и — прямо перед почтою — дуб, с темными, крепкими, во все стороны раскинувшимися ветвями… — что они — или, вернее, он — или, скажем, она — что она или он (ему отвечавший или ему отвечавшая…) стоит, сидит сейчас где-то, в неописуемом, уже невозможном… и мгновенные контуры города возникали вдруг перед ним, и мгновенные очертания его, Максова, им, Максом, покинутого жилища, темной громады: и еще немного помедлив (он вешал трубку…), вновь, наверное, исчезали, расплывались в дожде или таяли, к примеру, на солнце.

Почта же являет собою небольшой, двухэтажный, выкрашенный, когда-то, в зеленое, но, от дождя, и снега, и времени, потемневший, конечно, дом, с застекленной — пять или шесть ступенек ведут к ней — верандой, где, кроме вышеупомянутого телефона, стоит — и, по-видимому, стоял здесь всегда — один-единственный, с продавленным сиденьем стул.

Веранда эта не запирается; звонить отсюда можно и вечером (когда на почте никого уже, разумеется, нет…) — и сколько же (думаю я теперь…) — сколько же вечеров я провел здесь: за все эти годы?

Макс, как бы то ни было, провел здесь однажды один — незабываемый: говорил он впоследствии — вечер.

И мне очень хочется верить, теперь, что это был именно тот, тот самый и единственный вечер, когда он звонил в Москву — мне.

Но я так до сих пор и не знаю, кому он в тот вечер звонил.

У него был, по всей вероятности, так называемый и заранее купленный им — талон: на пятиминутный разговор с Москвою.

— Придется подождать, — сказала, в трубке, телефонистка. — Хорошо?

— Хорошо.

— Я позвоню вам.

Он спустился вниз по ступенькам, сел на одну из них, закурил сигарету и принялся, значит, ждать.

Скажу сразу: он прождал полтора часа.

Он прождал полтора часа: и это (говорил он впоследствии…) — и это было как будто одно, чудесно-растянутое и — так, растягиваясь, утончается некая, скажем, ткань — очень тонкое, почти прозрачное (говорил он…) мгновение.

Был светлый, еще совсем светлый вечер — середина июня — и только медленное, едва заметное затихание, замирание кустов и деревьев втайне предупреждало, быть может, о приближении чего-то — какой-то — еще не ночной — дождевой темноты; и все вдруг, в самом деле, темнело; отворачивалось; замыкалось в себе; светлело опять; и хотя ветра здесь, за деревьями, не было, Макс, поднимая голову, видел, как быстро, по раскрытому небу, пролетают, проносятся то освещенные уже клонившимся к западу солнцем, то вдруг совсем темные — или темные только снизу, сбоку же, слева, сияющие, сверкающие по-прежнему, ослепительно-белые, но уже с розоватым отливом, друг на друга налетающие облака.

Он не предполагал, разумеется, что ждать ему придется так долго: разговор давали обычно минут через двадцать, двадцать пять, иногда тридцать.

И когда он прождал их, эти двадцать, и двадцать пять, и тридцать, и сорок минут, уйти, не дождавшись, было бы уже слишком обидно… он и не уходил, сидел, ждал.

И опять пролетали, летели то совсем темные, то освещенные солнцем, сверкающие, сияющие облака; и залетевшая с моря, или, может быть, ветром занесенная чайка кружила над почтой, над соснами; и потом налетел, действительно, дождь (он укрылся от него на веранде…); вспыхнул на солнце, — погас, — пролетел; и легкие капли на ветках сирени тоже вспыхнули, — сверкнули, — погасли…

Думал ли он о чем-нибудь?

Нет, ни о чем… так, какие-то, более или менее случайные мысли, сами собой появлявшиеся, сами собой исчезавшие…

Он ждал, ждал — и только.

Сорок минут, пятьдесят минут, час… одно-единственное, отчасти заполненное, конечно, и какими-то случайными мыслями, и внезапно налетевшим дождем, и непрерывным изменением облаков, — и все-таки ничем не заполненное, раскрывавшееся: в пустоту, в пустоту… — растянутое — как некая, скажем, ткань — прозрачное, тонкое, почти пустое мгновение.

Он ждал, ждал — и только; он никуда не мог отойти; он был как бы привязан, прикован: к телефону, упорно молчавшему: к своему собственному ожиданию: к настоящему, следовательно…

Он был как бы приговорен к настоящему: вот в чем все дело: к настоящему (с улыбкой: я помню…), которое рано или поздно должно было разрешиться — звонком, но которое, не разрешаясь им, упорно и по-прежнему оставалось собою: мгновением, пустым и прозрачным.

И глядя по-прежнему на — летевшие, пролетавшие облака, легкие капли на ветках сирени, ни о чем не думая, садясь и вставая, поднимаясь и спускаясь вновь по ступенькам, он вдруг почувствовал что-то… для него самого неожиданное, но вместе с тем как будто подтвердившее, вновь подтвердившее его, Максовы, уже, в общем, не покидавшие его, Макса, отчасти, но лишь отчасти, как сказано, новые, по ту сторону, ощущенья и мысли: и это было (говорил он впоследствии…) так, как если бы, садясь и вставая, поднимаясь, спускаясь вновь по ступенькам, он, Макс, приговоренный и прикованный к настоящему, вдруг — с совершенной ясностью, несомненностью, но и с внезапным, радостным, может быть, удивлением — почувствовал, — понял, увидел, — что оно его — держит, что он: в нем — и не падает.

Оно держало его, это пустое мгновение; он был в нем — и не падал. Не падал.

— Вот так вот… вот так вот…

— Со всех сторон… по ту сторону…

И по-прежнему замирали, затихали деревья, кусты, все вокруг; и только капли падали с веток, не нарушая, но как будто усиливая это ощущение неподвижности, глубокой и гулкой.

Час и десять минут, час и двадцать… все равно, неважно, неважно…

И когда зазвонил, наконец, телефон, на веранде, все проснулось, все ожило; ожили, проснувшись, кусты; проснулись деревья; самый воздух затрепетал, оживая; — и взбежав по ступенькам, широким, почти немыслимым здесь, на веранде, как будто перенесенным сюда снаружи, но изнутри освещенным и напомнившим ему что-то — он не успел вспомнить что — быстрым и плавным движением подвинув к себе, к телефону поодаль стоящий стул, Макс, снимая трубку и в то же время садясь, сев, ногу закинул за ногу: — и почти неожиданно для него, опять-таки, самого, срываясь, падая — падая? — нет — да и нет — не падая, падая, прозвучал, в трепещущей тишине, его собственный, неузнаваемый голос:

— Да, да, я слушаю…

— Говорите.

И если — как мне очень хочется верить — звонил он в тот вечер — мне: я, на моем конце провода, в том городе (отсюда — почти невозможном…), в той комнате (которая была когда-то моею…), сквозь шумы и треск в трубке, сквозь еще какие-то, приглушенным шепотом совещавшиеся о чем-то, посторонние, дальние голоса, — услышал, значит, его, Максов, неузнаваемый, и не сразу мной узнанный, одновременно спокойный и взволнованный голос… и этим спокойно-взволнованным голосом он сказал мне, что — вот, он снял для меня комнату, здесь, что я могу приезжать… если еще не раздумал; и потом спросил меня… как показалось мне: улыбнувшись… закончил ли я мое служение — неописуемому (которое я — заканчивал…) — спросил меня, следовательно и нарушим запрет, об экзаменах (из которых — еще один оставалось мне сдать…); и пожелав мне успеха, вновь… или так показалось мне… улыбнувшись, сказал вдруг, я помню, что… между тем… он так и сказал: между тем… он, Макс, сидит сейчас на веранде, на почте и в соседней деревне… и что, как вот сейчас он заметил, замазка оконных рам… на этой, значит, веранде… отваливается, по краям их, совершенно и точно так же… неважно; я же (в свою очередь пообещав ему — как только закончу служение, сдам экзамен, приехать…) еще пару мгновений слушал, как некогда, быстрые, на моем конце провода, короткие, резкие, обгонявшие друг друга гудки…

Загрузка...