24

И так, значит, жил он: все той же, случайной, легкой, рассеянной, беззаботной, но и безрадостной — в сущности — жизнью; и как-то, в какой-то, все еще зимний, но уже с первыми проблесками медленно приближающейся весны день, эта жизнь (все время сводившая его: с кем-нибудь…) вдруг и совсем неожиданно свела (или, вернее: снова свела…) его — с Фридрихом: с Фридрихом, о котором он и вовсе не думал, наверное, возвращаясь (по уже тающему снегу…) в свое неописуемо-неописанное жилище (точно так же, как он не думал, почти не думал о нем всю эту зиму — теперь как будто кончавшуюся…) — поднимаясь на лифте и открывая дверь, услышав звонок и подходя к телефону, — и который, оказавшись вдруг на том конце провода, быстрым, решительным, каким-то уже весенне-веселым голосом, сообщил ему, что — вот, он, Фридрих, сейчас в гостях у — он назвал имя — у одного из их общих, как только что выяснилось — (у одного из тех случайных знакомых, которых было так много теперь в его, т. е. Максовой, случайной по-прежнему жизни и которые, думаю я, так и остались, вместе с самой этой жизнью, по ту сторону моей истории: если это история…), — что он сейчас передаст ему трубку, — но что, пока суть да дело (в трубке, за краем голоса, слышались еще голоса, шум, звон, как будто, стаканов…), он, Фридрих, — он, впрочем, уже уходит отсюда, сегодня вечером он должен быть непременно в театре — как бы то ни было и пока суть да дело, он, Фридрих, решил позвонить ему сам — и вот, значит, звонит.

Макс же и вправду почти не думал о Фридрихе — всю эту зиму: и точно так же, как он не думал, почти не думал, всю эту зиму, о театре, на маленькой площади; но говоря теперь с Фридрихом, отвечая на его расспросы (куда вы пропали? что вы делаете? как вы живете?..) он, Макс, — или так показалось ему — услышал вдруг в его голосе что-то такое, что заставило его насторожиться, прислушаться… что-то легкое, скользящее, быстрое — и вдруг, к концу фразы, чуть-чуть замедленное, затихающе-плавное (как если бы тот, Фридрих, сам вслушивался в свой голос, в слова и фразы, произносимые им…) — влекущее, ускользающее, — что-то такое, быть может, чего он, Макс, тогда, когда-то, той далекой, очень далекой и вот, значит, снова к нему, Максу, возвращавшейся осенью, в этом голосе, наверное, не расслышал и что теперь, вдруг — невидимое, но, как ни странно, тем более отчетливое, легко различимое — поманило его: как манит нас, скажем, некая, вдруг открывшаяся перед нами возможность. Возможность — какая же? Возможность — чего же? Этого он не знал; но говоря теперь с Фридрихом, отвечая на его расспросы (в том смысле, примерно, что он, Макс, ничего особенного не делает и что жизнь его, в общем и целом, не изменилась…) вдруг, удивляясь, почувствовал, как — вопреки расстоянию, незримости — как и ему, Максу, сообщается, удивительным образом, что-то от этой скользящей легкости, ускользающей плавности, — что-то веселое, быстрое, — и что он, Макс, — что и он, Макс, невольно заговорил — нет, не с той же, не с той же, конечно, но все же, пожалуй, с какой-то — неожиданной для него самого интонацией.

— Ну, ну, понятно, — сказал в ответ Фридрих — и, в свою очередь, стал рассказывать, что он, Фридрих, занят в двух новых спектаклях (один из которых, во всяком случае, он очень советует ему посмотреть…) — что есть и еще некие, совсем новые в его жизни занятия, — но что, в общем и целом, жизнь его тоже не изменилась, — и в театре все в общем по-прежнему, — и что было бы совсем неплохо увидеться.

— Да, с радостью, — сказал Макс, и сказал это, действительно — с радостью. Они условились встретиться назавтра; но когда он, Макс, поговорив, в самом деле, с их общим, как оказалось, приятелем (каковой, перечислив своих гостей, предложил ему — тоже приехать; Макс отказался…) — когда он, Макс, повесив трубку, вошел в свою комнату (телефон, я очень хорошо это помню, стоял в прихожей, под зеркалом…) — задернул шторы, закурил сигарету — мгновенное, вдруг вспыхнувшее (вновь вспыхнувшее…) в нем влечение: к чему-то, как-то связанному с театром, — или еще, быть может, к чему-то (он сам не знал, конечно, к чему…) — тут же, наверное, обернулось — внезапной горечью, тревожной печалью: и как если бы (думаю я теперь…) — как если бы Фридрихов голос в трубке и эта простая фраза (о двух новых спектаклях…) — фраза, которую он все повторял и повторял про себя (в двух новых спектаклях; в двух новых спектаклях…) — как если бы эта фраза, этим голосом сказанная, вдруг, в мгновенной вспышке влечения, печали и горечи, показала ему, приоткрыла и позволила ему заглянуть в какую-то, совсем иную, наверное, жизнь: жизнь (так думал он, может быть…) — жизнь, которая была где-то здесь, совсем рядом, но (веселая, быстрая; желанная, недоступная…) как будто проходила мимо, помимо него: влекла, ускользала.

И как это все чаще и чаще случалось с ним, он вновь почувствовал — невозможность: своей собственной, настоящей, безнадежно-безрадостной жизни: этой простой замены, завесы, отделявшей — в тот вечер уже не отделявшей его: от беды и отчаяния.

Они встретились в старой части города, в конце бульвара, в конце — той самой, уже не раз упомянутой мною аллеи, особенно любимой им, то есть Максом, за ее совершенную прямизну, бесконечную протяженность, волшебное ощущение перспективы, глубины, отдаления. Уже таял снег, уже чернели и оседали сугробы, и очертанья деревьев, с их черными, мокрыми, дрожащими на ветру ветками, проступили вдруг удивительно четко в прозрачном, еще холодном, но уже влажном и тонком воздухе… Макс, ожидая Фридриха — и может быть именно потому, что он ждал его здесь, — Макс, много раз, конечно, проходивший с тех пор мимо этого места, по этой аллее, думал, должно быть, о том, как они шли здесь с Фридрихом, после репетиции… уже больше года назад, в начале той, прошлой зимы… и как он шел здесь вместе с Сергеем Сергеевичем, режиссером и устроителем, в конце осени, после спектакля… и о том, как часто ходил он по этой аллее, один, как медленно, медленно шел он по ней иногда, все приближаясь и приближаясь — к тому, собственно, месту (подумал он…) — к тому просвету: между деревьями, где он теперь стоял и откуда, в прозрачном воздухе, в волнующем отдалении, он уже видел, может быть, Фридриха, быстрой, легкой походкой, но все-таки очень медленно, так же медленно к нему приближавшегося. И в эти несколько, предположим, минут, покуда Фридрих шел к нему, приближаясь, — в это краткое, заранее ограниченное и вдруг, снова: чудесно-растянутое, осязаемо-длительное мгновение — Макс, в конце бульвара, в снегу — и уже не чувствуя, в общем, ни вчерашней горечи, ни даже, пожалуй, печали, ни даже влечения к чему-то иному, но словно вдруг помирившись: с самим же собою, смирившись: и даже со своей нынешней, настоящей, безнадежно-безрадостной жизнью — и вместе с тем (как это все чаще и чаще случалось с ним…) выпадая из нее, поднимаясь над нею — и как будто пытаясь измерить, увидеть — откуда-то — с тех пор, с той осени прошедшее время: — Макс, короче, в конце бульвара, в снегу, смотрел, должно быть, вокруг, вдаль, на эти, значит, сугробы, скамейки — ему казалось, он вообще их не видел с тех пор — деревья, с их мокрыми ветками — так же, почти так же, быть может, как он смотрел на все это — той, еще раз, бесконечно-далекой и вот, значит, снова, снова к нему, Максу, возвращавшейся осенью — откуда-то, издалека — то ли из прошлого, то ли из будущего, то ли — непонятно откуда. И все, что было с тех пор, и прошлая, и вот эта (теперь кончавшаяся…) зима, и все его блужданья, убеганья, паденья… случайные встречи и поездки по городу… все это, вдруг словно отступив от него, Макса, в мгновенную, удивительную, никаким временем не измеримую, конечно же, даль… все это тоже, вдруг, увиделось ему, быть может, как некое… да, как некое (думал он…) однажды начавшееся и не знающее остановки движение… движение, приближение к чему-то — еще, конечно, неведомому, но уже втайне, быть может, присутствующему, когда-то, втайне, уже, быть может, его поманившему… приближение, движение (так думал он, может быть…) — которое началось, разумеется, вовсе не в ту осень (с ее неистовым ветром…) — и даже не в тот август (начало всего…) — которое началось еще раньше, когда-то — и которое (думал он…) — сквозь все изменения, отступления, внезапные повороты — разочарованья и даже отчаянье — которое вело его, разумеется, неизвестно куда, но все же именно туда, куда надо… туда, куда надо.

— И все правильно… все так и должно быть.

Был, как сказано и как накануне, зимний, но уже с первыми проблесками весны день. Совершенно ясно видел он Фридриха, все ближе и ближе к нему подходившего; видел деревья, сугробы; дома и крыши их за деревьями. И если была в нем некая, все же, печаль, то уже неотделимая, может быть, от приятия и признанья, от готовности и доверия к этому, всю жизнь его охватывавшему движению — к самой этой жизни, быть может, в которую — еще чуть-чуть, должно быть, помедлив — в которую и возвратился он, наконец.

В самом деле, Фридрих был уже совсем близко, уже улыбался ему, подходя; и он, Макс, с готовностью и доверием возвращаясь в настоящее, — в жизнь, — но тут же, через несколько, еще замедленных, собранных, как будто изнутри освещенных шагов, — тут же утратив, конечно, и это ощущение осязаемой длительности, и эту отчетливость мысли, уверенность взгляда (как если бы что-то дернулось, сорвалось, повернулось: и внутри, и снаружи; и время вновь потекло незаметно, бесшумно, поспешно…) — Макс, в свою очередь двинувшись ему навстречу, тут же, следовательно, — через несколько, все более быстрых, убывающе-ясных шагов — вновь оказался в том совсем ином мире, где присутствие другого отделяет нас от нас самих (точно так же, как оно отделяет нас от, к примеру, деревьев, сугробов, скамеек…) и где, разговаривая, отвечая и спрашивая, здороваясь и прощаясь, мы словно теряем себя из виду (и точно так же, еще раз, как мы теряем из виду деревья, скамейки, сугробы…). Зато он, Макс, здороваясь с Фридрихом, отвечая и спрашивая, шагая с ним рядом и глядя на него сбоку (они не пошли по бульвару, но перейдя на другую сторону улицы, свернули по ней направо, потом налево, в один из тех узких и сравнительно тихих переулков, по которым сам я так часто ходил когда-то, в той жизни, в том городе…) — он тут же, однако, почувствовал, как ему вновь сообщается что-то веселое, быстрое… что-то от той ускользающей, плавной, вдруг замедленной легкости, которую он услышал вчера в его голосе и с которой сегодня, сейчас — перебирая их общих знакомых (каковых оказалось довольно много…) — и как будто следя за своими движениями — как будто показывая их ему, т. е. Максу, — и вместе с тем чуть-чуть смеясь над ними, быть может, — Фридрих, улыбаясь ему и смеясь над собою, перепрыгивал через первые лужи, скользил по последнему снегу: — и как если бы (думаю я теперь…) — как если бы вновь возвратившись в тот мир (со всеми его адресами, маршрутами, знакомствами, встречами…), где он, Макс, прожил… да, почти целый год, — как если бы он обнаружил вдруг, что мир этот странным образом изменился за время его отсутствия, — и как если бы Фридрих, появившись в нем, привнес в него какое-то новое, и необыкновенно приятное качество, до сих пор несвойственное ему.

— Сергей Сергеевич, кстати, передавал вам привет. Я видел его, сегодня утром, на репетиции.

— Вот как?.. Спасибо.

Все дальше и дальше шли они по этому тихому, узкому, наизусть знакомому мне переулку, и пройдя его, наконец, свернув направо и тут же, опять, налево, пошли, значит, по той, уже не раз упомянутой мною улице, которая, спускаясь немного под гору (к красной, кирпичной — с далекими куполами за нею — стене…), вела — и привела их, в итоге, к тому, уже не раз упомянутому мною проходу: между трех, с одной, и трех, с другой стороны, очень старых, бледно-зеленой краской выкрашенных домов, — за которым был, значит, некий переулок, некий двор, некий дом. Они не зашли ко мне; и проходя мимо этого места, этих домов (я же так ясно вижу — отсюда, теперь — их фронтоны, кариатиды, их окна, вдруг вспыхнувшие на солнце, и какое-нибудь, уже весеннее облако, проплывающее над ними…) — Макс, отделенный от себя самого, увидевший и все-таки не увидевший ни фронтонов, ни окон (и вообще, должно быть, не заметивший облака…) — если он и подумал о чем-нибудь, о нашей последней, к примеру, забытой и не описанной мною, или, может быть, о нашей последней, описанной мною встрече (другой бульвар; Алексей Иванович; ночь…) — или об августе, скажем, начале всего — то эта мысль (возможность мысли…) прошла и пропала, должно быть, так же быстро (легко и весело…) — как он сам, Макс, прошел, вместе с Фридрихом, мимо этих домов, кариатид и фронтонов: — и возникнув, и промелькнув, вновь потерялась, наверное, в тех веселых (быстрых и легких…) вопросах, ответах и репликах, обмениваясь которыми уходили они все дальше и дальше — мимо красной, кирпичной (с далекими куполами за нею…) стены — налево, направо: — и чтобы вновь возвратиться сюда, и чтобы зайти ко мне, наконец — недели, кажется, через две.

(Вот так, думаю я теперь, вот так мы и кружим в пространстве, сближаясь и расходясь, проходя мимо и не оглядываясь…) — и вот так, по весенним, уже текущим и тающим улицам, уходят они все дальше и дальше от этой, давным-давно покинутой мною точки (совсем маленькой в огромном, неизмеримом, так странно изменившемся с тех пор пространстве…) — от этой точки, еще раз, вокруг которой, когда-то, располагались для меня все улицы, все переулки (ожидания и встречи, планы и помыслы…) — и которая, вопреки расстоянию, отдалению, забвению, до сих пор как будто бросает свой тихий, дрожащий и гаснущий отсвет на ближайший к ней переулок, ближайшую улицу, дома и проход между ними… — вот так, выйдя из света, пройдя через отсвет, уходят они все дальше: исчезая, теряясь: среди каких-то, уже неразличимых отсюда домов (мокрых деревьев, первых луж, последнего снега…) — исчезая, теряясь: в какой-то, теперь и отсюда уже почти невозможной, невообразимой более жизни.

Куда они шли, собственно? Они зашли, наверное, в то (Фридриху, как выяснилось, тоже отлично известное: странно даже, сказал он Максу, что они до сих пор ни разу не встретились там…) — в то место, следовательно, где все всегда собирались (в ту, уже упомянутую мною однажды и, кстати, совсем недалеко от моего собственного дома расположенную мастерскую, где я ни разу, как сказано, не бывал, Макс же был, наверное, накануне или, может быть, два дня назад, — и где каждый говорил обычно лишь с тем, с кем хотел говорить. Они и говорили друг с другом: о спектакле, который Фридрих вновь посоветовал Максу — через два дня, например — посмотреть, о других пьесах того же — отказавшись от имен и названий — очень и очень старого автора…); выйдя оттуда, взяли такси, поехали к Фридриху — был уже вечер — домой: на уже упомянутую мною, опять-таки — давным-давно уже мной упомянутую — не самую дальнюю, но все же, конечно, не-описуемую — и теперь уже почти не заметенную снегом окраину. Были только отдельные, уже, с исподу и по краям, почерневшие, оседающие сугробы: у самих стен, у входа в подъезд, в крошечном садике — с тремя скамейками, клумбой и сломанными, как показалось Максу, качелями — отделявшем тот дом, где жил Фридрих, от соседнего и совершенно такого же; в подъезде, на лестнице стоял все тот же, затхлый, грустный, отчетливый, тяжелый, тягостный запах.

Но все это — безнадежное, жалкое — тут же, как и в прошлый раз, кончилось, когда — входите, входите — Фридрих впустил его внутрь, зажег свет, закрыл на ключ дверь; и осматриваясь в уже знакомой ему, очень тесной прихожей, входя в комнату, где — опишем ее, наконец, — я, впоследствии, очень часто бывал в ней — где, как и в тот раз, все вещи — кресло, низенький столик, стоячая лампа с большим абажуром, высокое, узкое зеркало — были сдвинуты в один, дальний угол, ближе к окну, отчего, странным образом, комната одновременно казалась и не казалась пустой, но как будто заполненная — и все-таки не заполненная — чем-то, уже словно не нуждавшимся в вещах и предметах, создавала, как и в тот раз, чуть-чуть, пожалуй, тревожное и все-таки радостное (подумал Макс…) ощущение простора, пространства… — Макс, короче, осматриваясь, вспоминая, вновь, как и в тот раз (но в тот раз — думаю я теперь, или так думал он, может быть, — все это было в скобках, на заднем плане или, может быть, на полях…) — вновь, короче, почувствовал себя — где-то совсем далеко от этой безнадежной окраины, в каком-то совсем ином, с этой окраиной никак не связанном месте; и у противоположной, свободной от вещей и предметов, но, по-прежнему, обклеенной множеством мелких рисунков, фотографий стены (он узнал, снова, Лизу; Сергея Сергеевича; самого Фридриха — в разных ролях…) — у противоположной, свободной стены, на полу, стояла все та же… да, все та же, конечно, высокая, с узким и длинным горлышком ваза, и в ней все те же, наверное, желтые, сухие цветы — в пленительном одиночестве; и если некий запах все-таки проникал сюда с лестницы, то, во всяком случае, странно преображаясь, меняя свою природу, он казался здесь тем — уже, для Макса, неотделимым от воспоминаний о театре (на маленькой площади…) запахом: пыли, старого дерева, — как будто перенесенным сюда, через весь город, с маленькой площади, — и при том, что никакой пыли, старого дерева здесь, разумеется, не было. И только в упор смотревшие окна соседнего дома (все зажженные, все одинаковые…) мучительно напоминали об окружавшей их безнадежности.

— Задерните, задерните, пожалуйста, шторы.

Что Фридрих и сделал (окна исчезли…); затем, покружив по комнате, погасив верхний свет, включив большую, стоячую, и поставив на пол, у свободной стены, еще одну, совсем маленькую, непонятно откуда им, Фридрихом, извлеченную лампу (тень вазы спрыгнула на пол; другая тень ее побежала вверх по стене…), заявил, что сейчас приготовит чай — или, может быть, кофе?

— Нет, чай, с удовольствием.

И заглянув, с позволения Фридриха — да, можно, конечно — в другую, маленькую — в прошлый раз он не бывал там — тонкой, не доходившей до потолка перегородкой от этой, большой комнаты отделенную комнату (там стояла, собственно, только кровать; телефон: на скомканном одеяле…) — обнаружив, возле кровати, сложенные просто-напросто в стопку, самые разные, отчасти связанные, конечно, отчасти же никак не связанные с театром, ему, Максу, отчасти знакомые, отчасти нет, книги (выбор их казался случайным…) — перебирая их, он услышал сначала звонок, потом Фридрихов голос из кухни — кто бы это мог быть? — потом другие, мужской (незнакомый…) и женский (неузнанный…), из прихожей, из большой комнаты, голоса: Мария Львовна — он остановился в дверях — он узнал ее, хотя и не сразу — в театре, на сцене казалась она моложе — Мария Львовна — давным-давно уже мной упомянутая — посмотрела на него темно-карими, одновременно внимательными и смеющимися глазами: — с радостью, как некогда Фридриха (как и Фридриха, я, впоследствии, очень хорошо ее знал…) — с радостью, наконец, я впускаю ее на эти страницы: а вместе с ней и ее — на мгновение — в моей истории он вряд ли снова появится — я сам с ним не был знаком — ее — как выразился впоследствии Макс — наверное друга и во всяком случае спутника — имя его мне известно — Евгения: там, в той жизни, покинутой мною, называемого, разумеется, Женей. К театру он не имел отношенья; Макс, впоследствии, рассказывая мне о нем, сожалел, что ему, т. е. Максу, не пришлось познакомиться с ним поближе (человек весьма примечательный: сказал он, я помню…); тогда же, в тот вечер, у Фридриха, он, Макс, занят был, в первую очередь, Марией Львовной: Марией Львовной, которую он уже видел, как сказано, в театре, на сцене и которая там, на сцене, как, впрочем, и здесь, в жизни — а впрочем, здесь, в жизни, казалась она одновременно и моложе и старше своих — тридцати, предположим, лет. Она могла бы поспорить с Фридрихом в скользящей легкости жестов, движений (чем они, собственно, и занимались: так думаю я теперь…); в движениях, в походке ее было, вместе с тем, что-то хрупкое, детское; что-то мягкое, печально-нежное в чертах лица, складке губ, рисунке бровей. Ничего расплывчатого, однако, в лице ее не было; ничего наигранно-детского не было в ней самой. Все было четко, точно в этом лице; в одну сторону, и как-то очень решительно, стремились темно-каштановые — под цвет глаз — волосы, волнистой линией пересекали лоб, загибались, внезапным локоном падали на правую щеку; тревожные тени появлялись вдруг под глазами. Некое (так думаю я теперь — и так думал, может быть, Макс, наблюдая за нею в тот вечер…) — некое повелительное превосходство сквозило во всем ее облике; Фридрих — подвигая ее кресло, подавая ей кофе — обращался к ней — с легкой, впрочем, улыбкой, почтительно, но может быть, немного слишком почтительно, слишком подчеркнуто (как будто чуть-чуть посмеиваясь, опять-таки, над ней, над собою; она отвечала ему в том же духе…) — на вы; на вы — скажем сразу — обращались к ней — и собственно, только к ней: из актеров — в театре, на маленькой площади — все. И сразу же, теперь, здесь, поворачивая обратно, отмечаю я на этих страницах — совсем особенный, всегда тот же, какой-то (думаю я — думал Макс, наблюдая за нею…) — какой-то, пожалуй, лиловый и фиолетовый запах ее духов: напоминавший мне и напомнивший ему, Максу (мы говорили с ним об этом впоследствии…), не столько эти цвета — тем менее: эти цветы — сколько само звучание этих слов: лиловый и — фиолетовый: не очень сильный, но как будто со всех сторон окружавший ее.

А между тем, был приготовлен: Фридрихом, и выпит, действительно, чай (кофе: Марией Львовной…); она жила, как выяснилось, почти по соседству.

— Я надеюсь, мы не помешали вам.

— Ну что вы, Мария Львовна… вы же знаете, — (взмахнув вдруг рукою…) — я всегда, всегда… всегда рад вас видеть. И вы так давно не заходили ко мне.

— Очень давно… дня четыре, я полагаю.

— И даже пять, — сказал Фридрих. — А вы узнали Марию Львовну? — (повернувшись вдруг к Максу…).

— Конечно, — (Макс: повернувшись к Марии Львовне…). — Я вас видел когда-то на сцене.

— Ах вот как.

— Макс вообще очень часто ходил к нам в театр, — сказал Фридрих, — когда-то… в прошлом году. Я даже думал, он останется — в студии.

— Ах (снова…) вот как, — Мария Львовна, глядя на Макса (он сидел спиной к лампе, к окну…), повела в воздухе вытянутой ладонью, отстраняя его от света (он, конечно, послушался, отстранился…). — Да, я, кажется, помню… вы были однажды на репетиции… и у Сергея Сергеевича я видела вас.

— Вот-вот, — сказал Фридрих. — А потом он вдруг куда-то пропал. Так куда вы пропали все-таки? — (к Максу…).

— Я сам не знаю, — (с мгновенным вздохом; тут же все вспомнив…). — Я сам не знаю куда.

— Во всяком случае, больше не пропадайте.

— Постараюсь, — Макс улыбнулся.

— Ну и что же, Фридрих, — сказала Мария Львовна, — как твои — нет, нет — ваши — кинематографические — если позволите — увлечения?..

— Неплохо, — ответил Фридрих (закурив сигарету — и, как некогда, почти полный круг описав в воздухе спичкой…). — Завтра, кстати, мне надо ехать на съемки… с утра. Я вам не рассказывал, Макс? Я теперь снимаюсь в кино… в одной картине — впрочем, довольно посредственной.

— Откуда вы знаете? — спросил вдруг — если угодно: Евгений (Женя: если угодно…).

— Откуда я знаю — что?

— Что — в посредственной.

— Ну, это сразу понятно.

— Зачем же вы согласились?

— С чего-то надо было начать. Я давно хотел этого.

— А вы снимались когда-нибудь? — спросил Макс у Марии Львовны.

— Нет, никогда.

— А хотели бы?

— Не знаю. Все вообще хотят сниматься… вот и Фридрих… и другие тоже хотят. А я не знаю… наверное, нет.

— Не верьте ей, — сказал Фридрих.

— Фридрих, Фридрих, — сказала Мария Львовна.

— А что? — сказал Фридрих. — Кино дает такие возможности.

— Добиться успеха?..

— Вот именно.

— Ну, в этом смысле… в этом смысле, конечно.

— А вы смотрели, кстати.? — спросил Евгений (Женя: если угодно…). — Мир названий разбился.

— Смотрел… кажется.

— И что вы думаете?

— Так себе, — сказал Фридрих.

(Я же думаю, разумеется, о расширении сферы дозволенного: теперь, здесь, на этих страницах…)

— Все это так себе, — сказал Фридрих. — Вообще мало, очень мало хороших фильмов… на свете.

— Как и хороших спектаклей, — сказала Мария Львовна.

— Хороших книг, — сказал (Женя…) Евгений.

— Людей, вещей, — сказал Фридрих. — Все ужасно, все отвратительно.

— Ну а вы, — спросила Мария Львовна, повернувшись к нему, у Макса, — что вы думаете об этом?

— О чем? — спросил Макс.

— Так… вообще.

— Вообще я не знаю. Хороших фильмов, во всяком случае, мало.

— Вот-вот, — сказал Фридрих.

— Хотя даже в не очень хороших… — сказал Евгений (Женя…)…

— Бывают… бывают… о конечно… удачные эпизоды.

— Фридрих, Фридрих, — сказала Мария Львовна.

— Не обязательно эпизоды, — сказал (опять-таки: Женя…) Евгений.

— Тогда… что же?

— Ах, все равно… какие-нибудь… какие-нибудь, к примеру, деревья.

— Простите?

— Ну да… какие-нибудь деревья… у какой-нибудь тихой реки… вот что бывает иногда… даже в очень плохих фильмах… вполне восхитительно.

— Бывает, — сказал Макс. — Конечно. Конечно.

— Извольте объясниться, — сказал Фридрих (гася сигарету…).

— Ну да, — сказал Макс, — какие-нибудь деревья… или какие-нибудь облака над деревьями… сквозь листья и ветви. И причем, — (Мария Львовна смотрела на него — темно-карими, еще и еще раз, внимательными, смеющимися глазами…), — и причем деревья, причем облака, увиденные — вернее: показанные — так, с такой… да, если угодно, с такой отстраненностью, с какой мы очень и очень редко… с какой мы лишь в лучшие наши мгновенья их видим. За это многое можно простить.

Мария Львовна… да, Мария Львовна по-прежнему смотрела на него — темно-карими, чуть-чуть, по-прежнему, смеющимися глазами; он чувствовал на себе этот взгляд; он радовался ему.

— И мне кажется, я понимаю, как это делается… как задерживается на чем-нибудь камера… или, может быть, медленно, медленно переходит с одного на другое… скользит по предметам… как подбирается освещение… шумы и звуки… музыка, наконец, свой собственный ритм сообщающая тому, что мы видим. Но как бы то ни было и как бы это ни делалось, мы видим, видим все это… облака ли, деревья… задерживаемся, вместе с камерой, медлим… почти невольно, без всяких усилий.

И (думаю я теперь…) — и сама возможность говорить обо всем этом так (с такой отстраненностью…) — как будто (подумал он…) прикрывая — совсем иным — единственно-важное, — возможность эта сама вдруг показалась ему восхитительной, внезапной, чудесной; и он по-прежнему чувствовал на себе темно-карий, внимательный, смеющийся взгляд… соглашавшийся с ним; и вдруг вспомнил, может быть, то мгновение, на бульваре, сегодня, когда он ждал Фридриха… помирившись с собою; и вдруг опять, может быть… отстраняясь, выпадая из жизни, посмотрел — и увидел, действительно, Фридриха, сидевшего, обхватив руками колено, на низенькой, из кухни принесенной им табуретке; увидел комнату, фотографии; тень вазы, сухие цветы; Евгения (Женю…) с чашкою недопитого и уже давным-давно, по всей вероятности, остывшего чаю в руке; Марию Львовну, еще раз; прядь волос; волнистую линию.

— Ах да… я знаю это, — сказала Мария Львовна, — этот… как вы говорите… отстраненный взгляд на вещи… конечно. И так бывает, правда? когда вы выходите, например, из кино, и вдруг совсем иначе, — она посмотрела почему-то на Фридриха, — совсем иначе видите улицу, прохожих, машины… как будто все это еще там, в той картине, которую только что вы смотрели. Да, я знаю это. И это… чудесное чувство.

— Я тоже знаю его, — сказал Фридрих. — Да, чувство… вполне чудесное. Хотя долго оно, конечно, не длится.

— А оно должно было бы, — сказал — или не сказал, может быть, Макс, — должно было бы, наверное, длиться. А впрочем.

А впрочем, ему совсем не хотелось возвращаться — всерьез — ко всем своим — нерешенностям. Он и не мог бы возвратиться к ним, разумеется.

— Зато я смотрел недавно.

И еще немного задержавшись на этом — так думаю я теперь — теперь, здесь, для меня, отчасти, конечно, запретном — как и все прочие — уже не совсем запретном, быть может, — и в общем — думаю я теперь — скорее отрадном явлении жизни — кино, следовательно, — разговор их — так скажем — пошел, разумеется, дальше, и перешел, может быть, на какие-то, совсем иные предметы, и Мария Львовна, в конце концов, спросила у Макса, чем, собственно, он занимается — (и ему пришлось, конечно, ответить…) — и в конце концов поднялась, и сказала Фридриху, что — как Фридрих, наверное, догадался — они — то есть она и Евгений — были в совсем другом месте и зашли к нему, собственно, по дороге домой… от метро — (вот так всегда, так всегда: сказал Фридрих…) — и что в общем… уже довольно поздно… и… они уходят, короче.

— А мы проводим вас, — сказал Фридрих. — Проводим их? — (к Максу…).

Уже был вечер; уже была, почти, ночь; Фридрих, когда они вышли на улицу, быстро-быстро, заматывая шарф на ходу, подошел, почти подбежал вдруг к сломанным, как действительно оказалось, наклонившимся, почти падающим качелям, сгреб ладонями снег, еще лежавший на их сиденье — простой доске, собственно, укрепленной на двух металлических, вполне погнутых — одна из них зацепилась за перекладину — трубах, — и — они завернули за угол его, т. е. Фридрихова, с уже почти погасшими окнами, дома — обогнули другой дом, совершенно такой же — и скрутив, наконец, снежок, подбросив, снова поймав его — снова подбросив, снова поймав — вдруг, разбежавшись, улыбнувшись Марии Львовне, — и с каким-то вдруг изменившимся, с каким-то (подумал Макс…) вдруг почти мальчишеским выражением лица, — широким, плавным, как будто (подумал Макс…), как будто… да, изнутри освещенным, поначалу замедленным, понемногу ускоряющимся движением руки, смеясь над собою, бросил его, наконец — в еще вполне зимнее, разумеется, лишенное признаков — в почти таком же, и таком же крошечном садике — с почти такими же, и на сей раз как будто не сломанными качелями — дерево.

— Последний снежок, — сказал он. — В этом году.

Макс же, посмотрев, разумеется, на белую отметину, черный ствол и черные ветви, вдруг, поднимая голову — и с таким чувством, наверное, как будто он вообще не видел ее, ни в этом, ни в прошлом году, например, — вдруг, поднимая голову, увидел — среди черных ветвей — да, луну, луну, разумеется, почти полную, в тающем небе, легко и тихо плывущую над домами, вполне одинаковыми, над какими-то — они пошли дальше — вдруг, за одним из домов, открывшимися пустырями, оврагами — снова домами — безразличную к ним, не знающую о них.

— Вот мы и пришли, — сказала Мария Львовна. — Я надеюсь увидеть вас — (к Максу…) — в театре.

— Конечно… конечно.

Уже был вечер; уже была, почти, ночь.

Ну что же, — сказал Макс, когда, простившись с Марией Львовной, Евгением, они, Макс и Фридрих, дошли снова до Фридрихова, с теперь уже совсем, почти совсем погасшими окнами, дома. — Ну что же, я пойду, пожалуй… к метро.

— Зачем, собственно? — ответил — или, вернее, спросил его Фридрих. — Зачем, собственно? Оставайтесь. Можете и переночевать у меня. Положу вас в большой комнате… на матрасе.

Макс согласился.

Но они еще долго не ложились, наверное, спать, и вновь пили чай, и вновь говорили, наверное, о театре (на маленькой площади…) — и о Марии Львовне, конечно (без нее и не было бы никакого театра… хотя — рассмеявшись — хотя есть, конечно, и другие… неплохие актеры…) — и о Сергее, должно быть, Сергеевиче, и о занятиях — в так называемой студии… и лишь когда Фридрих, убрав со стола, принес, в самом деле, непонятно откуда извлеченный им, Фридрихом, довольно старый, как показалось Максу, с вылезающим, с одного краю, куском ваты, матрас, и положил его на пол, и очень быстро — нет, нет, я сам: сказал он — застелил его, вполне чистою, простынею, и взбил подушку, непонятно откуда им извлеченную, и по-прежнему отклоняя Максову помощь, заправил одеяло в пододеяльник, — Макс, оставшись один, раздевшись, погасив свет и лежа под одеялом, вновь увидел, в окне, за шторами и в прорези штор, обведенную светлым кругом, в — отсюда, из комнаты, как будто потемневшем, почерневшем, сгустившемся, совсем ночном небе — луну, — луну, разумеется, тихо и безразлично плывущую — над крышей соседнего дома. И свет ее был, разумеется, в комнате; и странно, в узком зеркале, отражались сдвинутые в один угол предметы, кресла, и столик, и край матраса, на котором он, Макс, лежал; и внезапное облако, до сих пор невидимое, вдруг вошло в ее круг; и совершенно ясно проступили вдруг зеленоватые очертанья его; засветились и вспыхнули; и все вдруг погасло, исчезло, и луна, и облако, и отражение, в зеркале, кресел; и вдруг опять появилось; и когда появилось, и Фридрих, в то же мгновение, спросил его, из-за перегородки, спит ли он, Макс, и чиркнул спичкой, закуривая — последнюю — так он сказал — сигарету…

— Мне кажется, вы следите за каждым вашим движением.

— Что, что?

— Мне кажется, вы следите за каждым вашим движением.

Молчание; ночь.

— Нет, не думаю, — ответил вдруг Фридрих. — За каждым уследить невозможно. Да и не нужно.

— Почему? — спросил Макс.

— Нужно уметь… иногда… забываться.

Ах, конечно, конечно. Но если бы можно было забываться тогда, когда ты этого хочешь. А впрочем.

А впрочем, ему и хотелось — забыться. Он закрыл, снова открыл, посмотрел в окно — и снова закрыл глаза. Ему совсем не хотелось думать обо всех своих — нерешенностях.

— Но в общем вы правы, слежу, стараюсь следить.

Он спал уже — Макс.

Загрузка...