"Я спрашивала Цезаря Петровича, отчего же он-то не уезжает отсюда навсегда, не бежит из мрачного нашего безмолвия. Он только смеялся:

- Где же еще я смогу жить так, как я хочу!"

Мне тогда еще не было понятно.., - такой именитый! Такой готовый для жизни на любом континенте! Такой!.. со всеми возможностями... Моей натуре, свободолюбивой, может быть, бессмысленно бунтующей, романтической натуре было непонятно, что его удерживает внутри этого нашего страшного и жалкого, жестко очерченного круга, где в центре незыблемо стоит каменный идол?..

- Круги Господни неисповедимы, - он любил перевирать избитые поговорки с нарочитым еще акцентом.

Наши встречи с Ц.П. в те первые годы знакомства часты и неожиданны. Где-нибудь на улице вдруг. Вовсе не на площади Ленина. Да и что там делать в будние дни? В провинциальных городах такие тяжелые обкомистые площади называют "Центром". Наше общение развивалось по периферии. Он уводил меня по улицам в обыкновенную жизнь.

Мы шли мимо однообразных плоских домов, похожих на подслеповатые листы местной газеты с куцыми заголовками вывесок, мимо пыльных, словно асфальтовых стволов тополей, разглядывали в толпе лица... Иногда мы уходили совсем далеко от Центра вдоль оврагов, что раскинулись по городу в разные концы. Овраги густо облеплены "нахаловками"...

- Мой основной контингент, - говорил Цезарь Петрович. Ведь в мирской жизни он был врачом.

Между оврагами по пригоркам тянулись деревенские травянистые улицы, их вытесняли новые районы, на скору руку застроенные "хрущевками". Среди них и еще застоявшихся дощатых бараков Ц.П. умел отыскать старые дома с деревянной резьбой. Каждую находку он сопровождал сентенцией, ну такой, например...:

- Гете любил ходить по городу, рассматривая старые стены. Человек чувственный, он нуждался в старинной архитектуре, ибо чувству свойственно нечто, я бы сказал, находящееся между абстрактной архаикой и архаической абстрактностью. Архитектура адсорбирует время и возбуждает воображение. Она возглавляет естественное расположение современности... Кому какая выпала. Как там у вас говорят? - "По Сеньке и шапка"...

Мы любили вот так порассуждать, посудачить на темы возвышенные.

Встречи с Ц.П. тогда давно, и позже, и сейчас неожиданны и как бы неизбежны.

Будто я и не думаю о нем вовсе, но вот происходит что-то, о чем вспыхивает потребность говорить, немедленно и сразу. И появляется Ц.П. навстречу, или за спиной, из-за знакомого угла, или звонит по телефону:

- Ну что?...

Как раз про то, о чем я думаю.

Или "стучится в дверь ко мне" без всякого предупрежденья. Вдруг. Вот когда случился этот наш "августовский путч", о чем я услышала в магазине первое сообщение. Бегу скорее домой, а там уже сидит на кухне Цезарь, прямо в плаще, кепчонку теребит, нахохлился как подпольщик и быстро пересказывает сводку иноземных "голосов".

Но такое "вдруг" - не обязательно неожиданность извне, нет. Чаще это я сама вдруг что-то поняла или вычитала или увидела вдруг. Может быть, самую ничтожную малость, просто раньше внимание не задержалось.

На тех же, скажем, улицах... по тем же магазинам рыскаешь... но ведь не всякий раз бываешь раздражен... Не торопясь однажды оглядишься и там вдали в просвет поверх домов увидишь лес...

Архитектура леса..., - я ему скажу... так странно вдруг увидеть край города, - урбанистический пейзаж обычно ограничен горизонтом крыш..., - ему скажу...

Ну или что-нибудь еще... Ведь все находится вокруг нас. И если хоть одно замечено, неважно, по каким неведомым причинам, "оно" наполняется смыслом, становится событием. Оно как бы происходит. И прямо сейчас. Встреча зарождается внутри, как только понял и нашел возможность выразить словами. Другому. И тут же возникает он - другой, с такой же мыслью.

- А, здравствуй. Знаешь, я сегодня увидел небо. Мы ведь в городах обычно не смотрим в небо, так, мимоходом взглядываем, не пойдет ли дождь. Как это? - не выше крыши, не дальше носа. И вот парадокс, - столь ограничены мы по собственной лености и суете, и тяготению к чужим, к внешним центрам. Но в те моменты, когда мы помещаем центр мироздания внутри себя, мы возможны для соединения с окружающим миром. Insight! Ты ведь помнишь?..

Конечно, я помню. То случилось при первой нашей встрече. Была ли она неизбежной?.. В мои студенческие годы мир фантазий был мне и так не тесен.

- Хочешь попробовать ЛСД? - спросил меня вдруг Эдька, дружок мой, начинающий психиатр. У них на кафедре профессор Цезарь Петрович Короленко проводил эксперимент с неизвестным тогда у нас препаратом. Как у них принято в медицине, сначала на себе, потом на своих ассистентах. Из женщин-врачей никто не решился.

- Хочешь?..

- Еще бы нет!

И вот я в кабинете профессора. Диван, кресла, белые чехлы, ковровая дорожка, портреты пронизывающих глаз... Мне уже дали выпить прозрачную жидкость с металлическим привкусом. Стою у окна, рассматриваю профессора. Он ходит взад-вперед, задает обычные вопросы: Кто такая? Какие книжки люблю? Читала ли Сартра?..

Ничего в нем нет мефистофельского, только смешные какие-то ритуальные жесты: пощелкает пальцами, подержится за ухо..., невысокий, полноватый человек в обычном сером костюме...

Что-то сейчас должно произойти...

Голова большая, породистая, как бы защищена приподнятыми плечами, будто он не очень в себе уверен, и голос высокий... Он ходит от окна к двери, потом мне навстречу по казенной этой сиреневой дорожке...

Я не успеваю ответить...

Сиреневость его шагов... где на брюках разрастаются крупные тканые клетки, разбивает вдруг комнату, сначала кажется мне, на яркие осколки... они зыблются маревом, строясь в подвижный с металлически-красным привкусом узор... я хватаюсь еще глазами за плоские твердости стен, но стены бегут, словно взглядом пересчитываешь частокол, в каждой царапине таится тоненький комариный звук солнцевых бликов... я оказываюсь в цветовом пространстве сплошного моего разговора... они же должны записывать свой эксперимент... ловля бегущей воды... на меня смотрит огромная голова Профессора Доуэля в металлической сетке прожилок... вдернуть нитку в иголку?.. пожалуйста! я со смехом вонзаю ее в круглое окно от баранки, хлопаю профессора по застенчивому пьедесталу плеча, хотя какое-то еще почтение мне подсказывает Контроль, как бы я здесь с ним, но я улетаю вслед за ниткой... все на свете волна, все частица...

они приходят на меня посмотреть...

этот в белом халате, у него голубые неоновые глаза, в снежных складках его халата черные запахи сумеречных теней, стеклянные бабочки его катастрофы вьются над ним, залетая к нему в мозг...

другой садится на диван в позе кузнечика, у кузнечика даже глаза в панцире... веки зависают, вспучиваются над зажигалкой с зеленым камешком, точно! членистый дровосек из изумрудного города, железные челюсти кусают мундштук сигареты, его тронь за коленки, прыгнет в непрошенном направлении...,

......*

они все говорят много и длительно, слова висят везде - медленные акварельные брызги, сползают, не смачивая бумагу... и так уж все знаю, перебиваю, досказываю, я просачиваюсь сквозь их зубы, делаюсь их мыслями, там у них сидит Контроль, он мешает моему восторгу... я выскочила из этой иллюзии порядка и времени в мир раскованного пространства, где произвольно могу соединиться с любой вещью... я становлюсь каждой единицей этого ослепительного мира... вот то, к чему я всегда стремилась - растворение! миг и вечность! я свободна!

......

я нахожу себя спеленутой на диване, они склонились надо мной... сквозь водяные пузыри их озабоченных голов я еще вижу на потолке четырехугольный круг... в нем клубятся лица разных размеров, ракурсов, выражений... от малейшего звука они гримасничают цветовыми волнами вокруг одного пятна... это разверстый рот... один, принадлежащий сразу всем... красный... как золотой тюльпан...

......

он успокаивает меня... кружевные прикосновения рук... такое кромешное отчаяние... сгущаюсь в одиночество... я - сфера чувствительных точек, в игольный укол, сейчас они вспыхнут разноцветием противоречий... но сигналы извне тупы, затаптывают меня в неразличимо серое...

......

Стою у окна... он молча ходит взад-вперед... подержал себя за ухо... - тот самый жест, когда спросил...

- Сартра? Ну да, читала...

Он удивлен, я продолжаю разговор, как будто не случилось паузы...

- Но это все ведь было вне момента? - я спрашиваю, - разве Вы не знаете?..

Я вижу, наши мысли слиплись, как листья тополя там за окном, моя серебряная сторона, его - темно-зеле-ная... но это только вспышки... все прошло...

Он насторожен, ну конечно, психиатр... осело... лишь по стенам еще плывет мотив Чюрлениса... прорыва больше нет...

Мне надо бы домой... я не хочу быть в этом твердом неизъяснимом мире... там у меня ружье... сейчас как никогда!

......

Он будто бы ведет меня домой... окольными путями, выгуливает... Сначала воздух жесткий, как сквозняк... Остатки вынужденных слов сваливаются с меня клочьями пены, неинтересные и беззащитные, как рассказываемый сон...

Он вспоминает свои виденья, мы сравниваем, перебираем, на междометьях улавливая друг друга - двое Посвященных в запретные секреты...

Он как бы ненароком закрепляет в символы ту цветовую пыль, в которую я проскользнула сквозь игольное ушко...

- Жаль, творчество там невозможно, - только и роняет он. И я осознаю, что "там" было все то, что я сама знала и придумала, и нет границы между восторгом растворения и ужасом распада. Он ничего не говорит об этом, я сама должна себя восстановить.

- А круг на потолке - это знак мандалы, золотой цветок... Ты многое увидела, четверка - гармония у древних. Отшельники приводят себя аскетизмом в сходное состояние, чтобы коснуться тайны. Однако, откровенье теряет смысл без возвращенья. Нет ничего сложнее возвращения. Ведь на самом деле человеку дано все.

Мы любим с Цезарем Петровичем, с другом моим, встретившись, пройтись ещё по монотонным улицам, в дальние районы города, как в чужие страны, разглядывая жилища людей, заглядывая в окна, вглядываясь в лица, разгадывая судьбы, судачить про то да про се. Он часто провоцирует меня на неожиданные ассоциации. Сначала я думала, что заимствую из "того состояния", но в окружающих нас, каждодневных простых вещах столько таится необычного...

За разговорами мы сужаем свои размашистые блуждания ближе к дому, ближе к Центру, выходим на задворки Оперного театра, вдоль стен, к фасаду, из-за колонн, как из Акрополя выходим на пустырь огромной площади

- Circuit... Как там по вашему?.. Все возвращается на круги свои...

44. "Мистерии"

"... Наконец, мы можем поехать вместе..."

Когда очень чего-то ждешь, оно начинает сниться...

"... мы можем поехать вместе..."

Потом мы будем уверять друг друга, что нам снятся одинаковые сны:

"... Мы едем в Москву в командировку. Это желание уже давно бродит внутри, не находя выхода... И вот, наконец... Мы не говорим между собой о тайном исходе... Мы идем вместе к вокзалу. Знакомый стеклянный свод над входом почему-то встроен в обычные жилые дома. Двери открываются с трудом. Зал ожидания. Никого нет. Лохматый слой пыли. Шаги вязнут в ней.

- Смотри, вчерашняя газета, значит, здесь были...

- Но кассы закрыты.

Выходим на перрон. Рельсы. Поезд. Но это бутафорский поезд из папье-маше. За ним виден пустой зрительный зал. Мы на сцене. Слева картонный кассовый автомат. Он бросает монетку. Выскакивает два билета.

- Теперь нужно найти настоящий поезд.

Мы бежим по шпалам. Шпалы прогибаются, словно кочки на болоте.

- Скорее, а то пойдет снег и занесет дорогу.

Вот поезд. Мы заскакиваем на ходу в вагон. Поезд сразу набирает скорость. Идем вдоль вагона и видно, как окна залепляет снег. Все купе заперты. Пробуем последнюю дверь. Она поддается, тяжело сдвигается в сторону. За ней - перрон, бутафорский поезд, позади - зрительный зал. Только он не пустой, выступают из тьмы, тесня друг друга пятна лиц, их не было видно за черными дырами зияющих ртов:

- Давай представленье! Начина-ай!...

Я оглядываюсь, чтобы спросить:

- Это все Ваши пациенты?..

- Да нет, просто мистерии... ведь все мы кому-то снимся...

Я оглядываюсь, чтобы спросить.., но его нет рядом. Я одна..."

Наши "мистерии" начались с Кнута Гамсуна. До семидесятых годов мы его почти не знали, даже мой просвещённый друг Цезарь Петрович. И вот появился двухтомник Гамсуна. Мы сразу стали говорить "на языке собаки Глана*" в общественных местах и по телефону, впрочем, стараясь не скрыть, а напротив, блескнуть опасной болтовней. Но особенно наше воображение раздразнили "Мистерии". Вычурные размышления Юхана Нагеля как раз пришлись к нашему инфантильному времени, к нашему настрою и общению. А Цезарь Петрович вполне

мог бы стать прообразом Нагеля. Как ни смешно, но я тоже хотела казаться себе Нагелем с его серебряной удочкой, заброшенной в небесную синеву, и Эдька хотел, и все мы, увлеченные страстями, выпендрежем и потоком говорливых мыслей, отчего все происходящее становилось чуть-чуть "не по правде". Однако, меня тогда занимал собственный роман, и Цезарь сделался прообразом моего героя.

Профессор Полонский. Как вам это понравится?

В наш провинциальный город он приехал уже давно. Может быть, тогда здесь тоже вывесили флаги, конечно, не по поводу моего дня рождения, как принято "у них на Западе", а скажем, к годовщине окончания войны. Он попал в Сибирь не по своей воле, что вовсе не приуменьшает таинственности. Напротив, он с удовольствием разыгрывает "статус неопределенности", как бы человека приезжего, и уже по одному тому - другого, нежели все, отличного, слегка отчужденного, - мало ли у него там накопилось...

Манеры он себе разучил "западные", нарочито лишенные типичности: то ли нам представляется норвежец, шутки для выучивший английский, то ли поляк, оказывающий нам внимание в русских каламбурах. Ко времени знакомства с ним - это тридцатипятилетний профессор-психиатр, которого общественное мнение определило как "раннего" и "беспроигрышного".

Действительно, в таком возрасте кульминирует самоутверждение и преподносит нам как бы "Персону". Что ж, профессиональная маска только добавляет Полонскому экстравагантной загадочности. Мы встречаем оригинальный ум, который профессор умеет употребить с рациональностью. Имеет к этому нрав веселый и фантастический и склонность к мистификациям. В общении прост и как бы искренен. Не каждый и не сразу обнаружит, что оказался по свою же сторону барьера из холодноватой фамильярности. Наш герой среднего роста, полноват, с красивыми, несколько женственными руками. Большое барственное лицо, капризный рот, хорошие простые глаза, в которые он не напускает, против ожидания, демонической проницательности.

Для развития нашего сюжета герою нужна героиня.

Она - геолог, недавно закончила университет, без всякой меры увлечена своими друзьями, экспедициями, собаками, охотой, книгами, всем вперемешку, вечно влюбленная - поток необузданных эмоций, пенящийся на порогах страстей и авантюр. Худая, длинноногая, сутулящаяся, с небольшой головой тевтонского мальчика, и вообще, этакий стиль "травести".

В какое-то время наши герои встретились.

По началу их отношения складывались, как если бы они были знакомы по переписке. То есть, они поспешили сообщить друг другу свое сокровенное, нечто общее, но пространства для общения они не находили и реакций друг друга не знали. Правда, раз в два-три месяца она почему-то считала себя обязанной наносить ему визит. Господи, как нелепы были эти ее посещения! Она шла, будто на заклание, но все-таки шла...

На этом роман, в общем-то, и заканчивался.

Но однажды он позвонил ей сам:

- Не могла бы ты сейчас взять такси и подъехать к моему дому?.. Что бы ни было, скажи, что машина уже ждет...

......

- Машина ждет, - докладываю я в открывшуюся дверь, не смотря на то, что мне не дает войти какой-то пузатый "мистер". Он напористо теснит Полонского, хочет прорваться в квартиру, а тот как бы не хочет пустить:

- Вот видите, за мной приехали, я же вам говорил...

Потом мы едем на такси куда-то, и Пузатый с нами. Он чего-то добивается, просит, будто приказывает, брызгает слюной. Полонскому уже надо бы отвечать, но мы как раз и приехали.

- Я подожду в машине, - не сдается Пузатый.

Мы скрываемся в подъезде.

Там Полонский хватает меня за руку и тащит к черному ходу, приговаривая страшным шепотом:

- Не спрашивай, ничему не удивляйся. Мы сейчас пройдем "через двойные двери"... Знаешь?.. Ритуал очищения у масонов, - и тонко так засмеялся...

Я уж вообще ничего не понимаю, ну да, эти проходные подъезды...

Мы бежим от двери к двери насквозь... почему-то вдруг кажется, долго-долго, словно в замедленной съемке, крадёмся, нелепо оттягивая ноги, ударяясь в полумраке об углы пыльных ларей, там, под лестницей клочьями свисают тенёта и смыкаются с затхлой сыростью из подвала... скрежет двери, как последнее избавленье, и она еще чавкает за спиной...

Мы вылетаем из мрака в солнечные дворы, мимо сараев, помоек, чужими закоулками, бежим, кидаемся в другое такси...

- Можно, я пока у тебя посижу?..

Так вот, что у них произошло, оказывается. Некий высокопоставленный имярек проворовался там, "наверху" и теперь симулирует психоз. Ну ясно, им нужен авторитетный психиатр, - одним соратникам, чтобы своего отмазать, другим - чтобы уличить в свою пользу. Вот пузаны и одолевают.

- Вообще-то я играю в игры охотно, но в такие не хочу, - смех у Полонского высокий, заливчатый, как у подростка.

Он впервые у меня дома. Героини в таких случаях всегда предлагают выпить кофе.

- Ну, разве что для этикета...

Я смотрю, как он пьет кофе. Спокойно, со вкусом, как человек довольства и нормы, нисколько не смущен, когда уронил печенье.., встал, ходит с чашечкой взад-вперед, он любит так беседовать на ходу... что-то разглядывает за окном... возвращается... останавливается за спинкой моего кресла...

Раз в два-три месяца я почему-то считала себя обязанной заявляться к Полонскому в гости, сама, без приглашенья. Чего уж такого я ожидала каждый раз?

Мне все казалось, - вот сейчас должна отвориться некая потайная дверь в "Кабинет Профессора", и там!.. может быть, череп на столе следит пустыми глазницами, как сыплется время в песочных часах.., или Homunculus в реторте.., хотя бы старинные книги...

Меня поражало, что у Такого! Полонского! самая обыкновенная квартира, завешанная пеленками, самая обыкновенная семья. Рослая молодая жена - моя полная тезка и ровесница. Правда, в этом зеркале мы с ней не искали отражений друг друга.

Она накрывала нам чай на двоих.

A-a-a, вот разве что, - вместо письменного стола у них тут был какой-то медсестринский белый столик...

Накрывала чай на двоих, сама становилась в дверях, отирая руки от стирки, так, на минутку, или присаживалась на уголок дивана послушать. А глаза горят любопытством!.. Мать Полонского пекла нам на угощенье яблочные оладьи, меня заводили к ней на кухню поздороваться.

Полонский болтал, дурачился, а когда исчерпывались темы, забирал к себе на колени сынишку и распевал старорежимные песни. Я думаю, он не знал, что делать...

Однако мой статус все же определился.

Сначала к слову, потом мы увлеклись, Полонский стал читать вслух Юнга. Многотомные лекции ему присылали из Англии: "Архетипы", "Психология и алхимия", ...,. Он переводил прямо с листа, мы обсуждали, рассуждали... вернее, рассуждать он подначивал меня, экзаменовал. Или демонстрировал?.. Я лезла из кожи, чтобы поразить, выпендривалась, особенно перед его женой, та задавала замечательные простодушные вопросы, ну просто - масло в огонь, и ахала: "как интересно!" и смотрела на меня с опаской, будто на чудо в реторте. А он изрекал отвлеченно, что-нибудь такое:

- Союз слова и ума приводит к мистерии, называемой жизнь.

Я стала бегать к ним на эти семинары каждую неделю.

Сделавшись "учеником", все пристальнее вглядывалась я в своего "инициированного". Ну хорошо, профессор, врач, блестящий диагност, а что еще? Ну Юнг... Он будто забавляется, ничем не занят.

И сам он мне сказал однажды:

- Знаешь, скучно как-то. Что я, кто? Врач, профессор, студенты, аспиранты, лекции, консультации, одно и то же. Жизнь бежит как по одноколейке. Нечем себя занять. Вот бы тему развернуть глобальную, чтобы охватить психические расстройства в рамках... ну, скажем, цивилизации. Каково? "Промышленный алкоголизм"!

У них уже были при клиниках коммерческие фирмы, дерзкие по тем временам, да только и возможные под маркой психотерапии. Главврачи, зная веселый характер Полонского, заручаясь его поддержкой и фантазией, создавали наперебой свои оранжереи, оркестры, цех по изготовлению шиньонов "Золотой локон" и цех по переводу с языков мира "Язык - твой враг", ... Когда некому было перевести с чешского, Полонский за неделю выучил его сам.

И вот они, действительно, затеяли договор с крупным военным заводом (тоже с неплохой вывеской - "Сибсель-маш"), как только наше государство признало, что у нас есть в стране алкоголики.

Еще по моде тех лет им потребовался математик, или человек, знакомый со статистикой, как например, я...

С момента, когда я заявила об увольнении у себя в лаборатории, и до телефонного звонка...

Месяц, два... ничего не происходит. Я продолжаю работать, завлаб, не принимая всерьез мои всплески, формирует тему моей диссертации.., впрочем, я и сама плохо представляю перемены...

Только стала томиться.., вспоминаю эти капризно устроенные губы: да, знаете ли, по накатанной колее.., только блуждаю наяву в "снах Юнга", да скрытый глас трубит мне в ухо: "Брось все и следуй за мной!.."

Может, ничего бы еще не случилось...

Но вот меня вызывают вдруг в приемную директора?!

Оказывается, к телефону.

Высокий голос трубит мне в ухо:

- Почувствовал, что тебе нужен импульс. Решилась?

- Господи, почему Вы звоните сюда? Как Вы узнали телефон?

- Полистал справочник, вот, институт геологии, директор, хочешь я его позову?..

Как ни смешно, но это решило дело.

Я стала участвовать в странном предприятии "По борьбе с промышленным алкоголизмом".

Алкоголики, графики, вперемешку: чтения, архетипы, символы, сводки из вытрезвителя.., - у них там есть такая графа: что делал и где попался пьяным, - "Унывал. На плитах памятника ", - записал один ретивый сыщик; игра в сыщики-разбойники, а чтобы "наши" не попадались, мы сами же ездим ловить "чужих" для милицейского плана.., те рады уступить нам дежурство, и мы рады выправить главный показатель научных успехов.

- Церковь бы еще поставить на территории завода!..

Территория огромная, целый город, между корпусами аллеи стекаются к бассейну, работница шла, рукой махнула, колечко и слетело прямо в бассейн. Ну, сразу воду спустили, а полезет шариться в донном мусоре кто? алкоголики...

Чтения, лекции, больницы, разборы больных, архетипы..., "вот, я тут передачу принесла, раздайте им, пожалуйста, сигареты, а конфеты женщинам..."

У меня теперь масса свободного времени, ведь только его и не хватило, казалось мне, чтобы засесть за роман... У меня теперь вольные командировки в Москву к моим друзьям... и бесконечные сны со значением...

И вот, наконец мы едем в Москву вместе с Полонским. Встречаемся у входа на вокзал под стеклянным сводом... Выходим на перрон...

Вдруг я вижу, с Полонским что-то происходит, - лицо будто из папье-маше, только глаза катаются в круглых лунах, указывая, что с нами в вагон садится ихний ректор Казначеев, - наш "тайный побег" рассекречен. Поезднабирает скорость. В окна летит снег и залепляет их до невидимости. Мы замечаем, что в наш вагон на каждой стоянке забегают люди в форме с дарами: гусь, окорок, поросенок, ... Любознательные зрители скапливаются в коридоре, а на пороге своего купе принимает подношения толстяк с ежиком на голове. Пижамные штаны съехали спуза, на плечи накинут китель. Генерал КГБ. Полонский же знает его в лицо по служебной необходимости. Я как-то спросила Полонского, - Вы тоже сажаете неугодных в психушки? Нет, оказывается, в нашей провинции их не сажают.

Ну вот и проехали Новосибирскую область.

За Омском, глубокой ночью Полонский вдруг проснулся и почувствовал угарный газ. А Казначеев уже выскочил из своего купе и побежал будить проводницу. До утра они махали полотенцами в коридоре, выгоняли дым, врачи-спасители. Утром, когда все узнали, что чуть не угорели, началось братание.

Генерал выставил водку и обильную закуску. На Урале высыпали прямо в пижамах, а дамы в халатах играть в снежки. Все, кроме нас и Казначеева. Мы читали книжки и тихонько зубоскалили:

- Вечером будут петь хором...

Вечером, сгрудившись возле главного купе, пели хором, русские народные и современного "Черного кота".

На утро прибыли в Москву. Но долго еще нельзя было выйти из вагона. В проходе стояли в человечий рост чемоданы или кожаные сундуки с ручками по торцам для двоих. По двое их и стаскивали в машину встречающие в штатском. Занятно, - в одном из них я узнала однокашника, сына того высокопоставленного имярека. А наши пижамы, теперь оказались все в кителях, строго следили за действом и совсем строго посматривали на случайных попутчиц, с которых еще не слетела вчерашняя эйфория.

- Досье на нас привезли, - шушукались мы с Полонским.

- Какая-то мистерия-буфф, - буркнул Казначеев, про-щаясь с нами.

А мы еще не сразу разошлись по своим квартирам, хотелось пройти по улицам Москвы, будто мы попали в старинную зимнюю гравюру, потом сидели на скамейке под Китайгородской стеной, снег падал на разгоряченные наши лица, таял на губах...

На другой день мы отправились в клинику им. Корсакова. Полонский везде водит меня за собой, а тут оставил дожидаться в вестибюле.

Сижу. Осматриваюсь. В общем, как в любой психушке. Вон передачу понесли. Только здание старое. Громоздкие своды, лестница бронзой повита, стоптанные, словно сплющенные ступени ведут наверх в неведомые коридоры. Здесь, по низу - заманчивые закутки, так и хочется в них заблудиться, разгуливаю взглядом, утыкаюсь в тупики, в запертые двери.., несколько раздражает их коричневая лопнувшая краска, мясного цвета обшивка стен.., блуждаю, возвращаюсь, кружу на месте, как в лабиринте...

Сколько же здесь затерялось времен.

Вдруг замечаю, что я здесь как будто давно, будто бы даже и всегда... Отчего наступает этакое "умиление души", пронзительное ощущение настоящего момента и данности всех вещей вокруг...

Надо же, чтоб такое приключилось в психбольнице! А если бы в тюрьме? Или где еще пострашней?..

Мне кажется, что я сейчас вроднилась бы в любые стены: я здесь всегда! Здесь, в этом мире. Мне ничего бы не хотелось изменить. Так есть. Как память в будущее.

Вот эта лопнувшая краска на дверях, я вбираю ее взглядом, всей собою, щербатый этот пол, мясные стены, царапины на них, движение людей... по сплюснутым ступеням... туда-сюда снуют врачи, студенты, сестры, нянечки...

Вон кастелянша, это сразу догадаешься, - на ее сухом костяке халат несминаемо чист, плоское замерзлое лицо, и вся она стеклянная с крахмальной изморозью. Отчитывает няньку, дескать, не положено, опять дала Яницкому второе одеяло, как твое дежурство, белья не досчитаешься.

А та что? Слушает, не перечит, я ее разглядываю, - обыкновенная толстуха, кивает, спешливо соглашается, будто на месте катается, без возраста.

Такие есть в каждой клинике. Она еще когда молодая приходит, в ней безошибочно угадывают хлопотунью, какая здесь пожизненно нужна, потом никто не может вспомнить, сколько лет она уже нянькает больных, тридцать, сорок... Их бы и не различить, но у каждой есть своя особенная привычка или присказка. Вот и эта, как что не по ней, заводит свой волчок на месте, кивает, приговаривает: "Ошибся, ошибся, что ушибся..," и катится дальше по своим хлопотам. Мы бы с ней сразу подружились. Мы бы вместе терли пыль и переглядывались на ходу, гладили бы халаты, подмигнул, и все понято, мыли бы полы в палатах.., а больные подхватывают свои тапки и засовывают их между сеткой и рамой кровати, то есть койки, как тут называют. А чего у них только нет под матрацем! - хлебные корки, мыло в табачных струпьях, расквашенные конфеты, ..., - думают, что спрятали..., сокровенный карандашик и свернутый-сложенный многократно листик бумаги, на сгибах весь обремхался... А эта твердит свое, - не положено!

Мы бы обе делали вид, что побаиваемся кастеляншу, но все равно бы утаскивали потихоньку лишнее одеяло для старика из шестой палаты. Ну, а та - из третьей, разорвала рубаху, что же теперь!.. И так Богом обижена.

Кастелянша и меня бы отчитывала, - она не то чтобы ругает, а так, ритуал отправляет, натура такая. Она ведь любит нас, как умеет, да и нет у нее кроме нас никого. Это нам к чаю она приносит раз в году не очень вкусные пирожки с повидлом, она их пекла накануне допоздна, сегодня у нее день рожденья, поди забыли все... ах, неужели это для нее зимние гвоздики?!..

Или вон врачиха идет молодая... Фу-ты, ну-ты... поднимается по лестнице, с наскоком, щелк-щелк, я почему-то слежу, - не споткнулась бы, и уже приготовился выскочить непременный в таких случаях смешок, грех-то какой... Очень самодостаточная дама. Эта уж точно знает, что всех сумеет вылечить, - ну же, дружок, возьмите себя в руки!.. Больным нравится её утверждающая молодость, хотя они редко ей открываются. Мы её тоже любим, ничего, пооботрется, только бы не озлобилась.

Остановилась поговорить с другим врачом...

Тот спускался ей навстречу, ступая вязко, шаркая, ступеньки под ним прокисли и сплюснулись, сам - как нечесаный карагач, брюзга, с желчными глазами, наверняка больных гипнозом пользует, ко всем подозрителен, всех лечить нужно...

Она пропустила его сойти пониже, потом как бы вдруг заметила, обернулась... Они коротко поцапались прямо на лестнице, вот ведь! Но это не наше дело. Мы его уважаем, настоящий доктор, - глянет крупными своими глазами - до костей проймет, и все ему про тебя понятно...

Я наблюдаю людей в клинике на их послужных ступенях.

Все в белых халатах, однако не спутаешь сестру с нянькой или врачом. Вот эта на слоновьих ногах, лицо белое, ноздреватое, будто тесто из квашни поднялось и оплыло... Любит ли ее здесь кто, как я?.. Муж ее бросил, сын пьет, где-то шляется. А ведь видно еще, что бесформенные ее черты были красивы, как на той фронтовой фотокарточке... Процедурная сестра. В темноте может в вену попасть. Больные называют ее "мамкой".

Она жалеет их и плачет ночами по ним, по другим, уже потерянным, по одиночеству своему... как вот мне её тут оставить одну?..

Высыпали студентки из кабинета, расселись на перилах белобокие вертихвостки, халаты на них еще надеты понарошку. Я легко могла бы оказаться среди них, - мы одинаковы во всех вузах... Однако вон с той что-то происходит... она словно прокрадывается, чтобы незаметно стать снова со всеми вместе, ужасно смущена и отдельна... Она только что выступала на разборе больного, профессор любит так обратиться к одному, другому: "Ну-ка, коллега, не откажите в вашем ученом мнении..." Кажешься себе умным и значительным, потом он обобщит в заключение, и увидишь, какую чушь порол да еще с апломбом, Господи, куда глаза деть?.. Впрочем, никто будто не заметил, Алевтина хвастает новыми туфлями, а Валька прическу сделала...

Мы все немножко влюблены в профессора. Вот он тоже выходит из кабинета, статный, вальяжный, достигший исполнения своей генетической суммы, лысый череп огромен, как у Фантомаса, невольно прикидываешь, какой же огромный мозг там заключен! И в его извивах, словно в лабиринте, блуждают наши больные судьбы... вон, вон, нас повели в палату, сегодня нас двоих показывали студентам, конечно, пусть учатся...

Маланья - красавица, черная коса, ну что ж, порвала рубаху, - ей сегодня скакать на кобылице, она всегда в полнолунье нагая мчится по снежной равнине, осененная вороновым крылом волос... Мы собираем с ней на волю наши жалобные записки, тихонько, чтобы не подкараулила эта ледяная, надо достать карандашик... или еще новенькая тут ходит, то ли нянька, то ли кто, следит, везде возникает... надо записать... возникает, - об нее стукнешься, как об зеркало, спутаешься, где она, а где я, и с какой я тут миссией оказалась, ведь никогда не знаешь, куда заведет тебя твой путь...

- Почему вы улыбаетесь?

Потому что я давно уже приметила этого маленького старичка, морщинистого, будто голый птенец. Он выскочил из закутка, семенит, проворно подставляя ножки, чтобы не уткнуться длинным носом в пол.

- Вы мне очень понравились, - отвечаю с разыгравшейся прямотой.

- Ждете кого-то? Я могу позвать...

- Мы здесь инкогнито.., - шепчу я, вижу, Полонский подходит, и добавляю уже для них, для обоих, - а я - сопровождающие их лица...

- Все забавляетесь? - расхохотался старичок и, как профессор профессора, постучал кулачком Полонского в грудь. Потом они оба сделали незаметные ритуальные жесты руками и распрощались...

Я не всякий раз сопровождала Полонского в дальние поездки, то есть всего один раз. Сам он ездил много и уж каждое лето обязательно за границу. Тогда они с женой отправились в Венгрию, и он попросил меня навещать домашних. Значит, меня считают близким человеком, - подумала я. Сперва я чувствовала себя нескладно, не знала о чем говорить, терялась, - его мать казалась неприступной, даже суровой. Про себя я её называла "Пани Полонская". Но она сразу же освободила меня от напряжения, сказала просто:

- Не забывайте нас.

И я стала приходить каждый день. Гуляла с мальчиком, покупала продукты, мыла пол. Это мне особенно нравилось - ползать на коленях по квартире, промывая углы, будто именно там таилась самая тайна его бытия, и в душе моей пела сентиментальная тарабарщина: "Я живу в Вашем доме, уже давно, может быть, кошкой или собакой, каким-нибудь маленьким домовым..."

Никогда раньше мне не было у них в доме так легко и утешно.

- Что вам приготовить? - спрашивала Пани Полонская, - Вы любите яблочные оладьи?

Мы пили с ней чай, они были так похожи с Полонским, на одно лицо, я свободно болтала и дурачилась, иногда ей казалось, что мне холодно, она накидывала мне на плечи свою теплую кофту, и я сидела "в старомодном шушуне"... Тогда было холодное дождливое лето...

И вот уже остался последний день, - завтра они приедут!.. Мы готовимся к встрече, расставляем везде цветы, стряпаем, кажется, что-то...

Вдруг моей милой Пани стало плохо... Сначала она не позволяла вызвать неотложку, - "это бывает, ущемление грыжи, ничего, пройдет...", но потом согласилась. Может быть, меня пожалела?..

Мы несем её на носилках, тяжело, я боюсь, что тот второй не удержит, уронит, я бы на руках понесла...

Мне разрешили пройти в ванную помочь раздеться, они ведь знали - мать профессора Полонского, потом отвезти каталку до операционной...

Я вижу перед собой большой живот в черных узлах. Все расплывается от слез... Он как Земля... След кесарева сечения... Тайна имени... Он родился из Земли. Позади живота поднимается лицо, черты потемнели, будто лунные пятна... Она поднимает голову, чтобы проститься со мной:

- Все будет хорошо, я дождусь...

Месяц, два... еще долго... Полонский будет приходить ко мне... я занимаюсь своими делами, ко мне забегают друзья, иногда он пьет с нами чай, беседует, чаще просто тихо сидит в углу, или стоит у окна, смотрит, как на землю падает снег...

45. Post-office

Mon ami! My dear friend! Вы правильно выбрали себе адрес - до востребования. Как востребуюсь, так сразу Вы получите мое письмо. И никто нас не застукает.Здесь люди несталкиваемы, несмачиваемы общением, не смотрят глаз друг друга. Post-office.

В своем городе на почтамте мы, местные - как бы немножко иностранцы. Мне нравится порой зайти сюда и позвонить кому-нибудь:

- Алло, алло, как там у вас в Москве?..

Или написать письмо на телеграфных бланках, будто из дальнего путешествия... Или просто посидеть на жестком деревянном диванчике в ряду ожидающих, в напряженной этой атмосфере отчужденья, душный гул резко прорывает "междугородний голос":

- Париж на проводе! Кто ожидает Париж? Пройдите в одиннадцатую кабину.

А Париж-то, оказывается, Алтайского края. Есть там у нас экзотические поселения.

Я Вам пишу со всех моих дорог, на телеграфных бланках, good my friend! Здесь, на чужих почтамтах я прохожу по залу из конца в конец, ищу глазами, - вдруг, кто-нибудь...

- Ах здравствуйте! Какими судьбами?.. И я проездом...

Post-office. Место нечаянных встреч. И место встреч назначенных:

- У Главпочтамта, завтра в семь.

Точный ориентир, точная привязка. Опорные узлы земной координатной сетки. И письма мои - ниточка, что водит меня по свету, не дает оторваться, заблудиться в лабиринте моих мечтаний. Ведь вдалеке от дома мы как бы уже другие, будто не полностью совпадаем со своим отражением в зеркале.

Сейчас мы путешествуем с Нинкой Фицей.

Отпускных хватило добраться до Ленинграда. А дальше, как в старые лихие времена:

"По далекой дороге

Я пошел наугад,

Я пошел наугад.

А краюшка и кружка

За плечами стучат,

Я пошел наугад."

- Где тут у вас дорога на Таллин?

"Пешком, с легким сердцем,

Выхожу на большую дорогу..."

Таллин - Колывань - город Калева, как записано в древнерусских летописях. На Алтае, да и у нас под Новосибирском тоже есть такие экзотические поселения - Колывань, ведь никогда не знаешь, где может сгинуть народный герой. А мать его Линда оплакивала его и наплакала целое озеро, сама окаменела с горя, вот скандинавы и назвали город - Линданисе.

Мы ходим с Нинкой по старинному городу, разглядываем удивительные башни, замки, соборы, "Старый Тоомас" поскрипывает на флюгере, стережет жилище людей. Каменные мостовые приводят нас на улицу Лабораториум, - вон она, оказывается, какая, только что вычитанная у Аксенова. Мы тоже залезаем в полуразрушенную башню и сидим там недолго, - тайна неглубока, но красива. Что ж с того, что все пути уже исхожены?

В церкви Олевисте мы попадаем на празднество баптистов, они как раз справляют день рожденья брата Тиарка. Церковь убрана ветвями яблонь, прямо с яблоками, и флоксами.

- Мы собрались сегодня со всех концов Союза Советских Социалистических Республик, - торжественно возглашает проповедник, - чтобы воссоединиться во Славу Господа нашего и поздравить брата Тиарка...

Нас приглашают воссоединиться самые разные люди, знакомятся, расспрашивают, рассказывают о себе. Кто тяжко болел, кто сирым остался, судьбы драматичны, но все заканчиваются одинаковой благостью, - пришли и спасли,

- ... теперь все мы стали братьями, помогаем друг другу и любой заблудшей овце...

С нами легко заговаривают и на улицах. Мы останавливаемся на каждом шагу, - невозможно пройти мимо просто так, я зарисовываю в блокнот, теплая, элегантная, андерсеновская графика округлых стен и черепичных конусов крыш. Мне заглядывают через плечо и подсказывают названия:

- Это "Пакс Маргарита", то есть, Толстая, - поправляются с сильным акцентом, - а там "Длинный Хелман", ..., - каждому приятно похвалиться своим городом.

За спиной моей Нинка тоже дает разъяснения, подкрашивая самую малость:

- Мы из Сибири. Академгородок знаете? Ну так вот оттуда прямо и идем, странствуем, смотрим, как люди живут.

- А ночью как же? - заинтересовывается изысканно одетый господин с аскетичным лицом древнего эста.

- Уж как придется. На вокзале, в стогу, ...

- Не покажется ли барышням вольностью?.. Разрешите представиться, Орми Тартлаан. Окажите честь.., - древний эст с молодым лицом несколько смущен, - дело в том, что мы с другом живем в общежитии, но мы можем освободить для вас комнату...

Они оказались машинистами, Орми и друг его Хелмут, что переводится как Вишневое дерево. У Хелмута профиль будто из дерева и вырезан, а манеры попроще. Он не меняет свой комбинезон на выходной костюм, и обходится небольшим набором русских слов:

- Здравствуйте, выпьем белого, по маленькой, хорошо, теперь красного, - поднимает бокал, - здравствуйте!

Мы с Нинкой добавляем к столу наш походный хлеб, соль и баночку горчицы.

На завтра они берут нас с собой в Хаапсулу. Туда ведет узкоколейка, игрушечный паровоз серьезно так поспешает мимо игрушечных поселков, чистеньких полей, яблоневых посадок. Нам позволяют подбрасывать уголь в топку, отсветы играют на римском профиле Вишневого Дерева, а Орми в отутюженном комбинезоне восседает у другого окна:

- Хотите яблок, сибирячки?

Притормаживает, мы бежим нарвать яблок, заскакиваем на ходу.

- А теперь наддай пару!

В Хаапсулу есть Замок Епископа. Там в окнах августовскими ночами блуждает силуэт Белой Дамы.

На берегу залива - одинокая скамейка, якобы на ней Чайковский сочинял "Песню без слов".

Под соснами, воздев руки к небу, Нинка поет нам, сама с кудлатой рыжей головой - поющая сосна...

"Земля простирается по правую руку

и по левую руку,

Яркие картины обступают меня,

и все они освещены так хорошо,

Музыка начинает звучать, когда нужно,

а когда не нужно, умолкает,

Ликующий голос дороги, радостное,

свежее чувство дороги."

В Риге мы первым делом идем в бани, - ритуал омовения мы совершаем в каждом новом месте.

Потом обязательно на почту. Я опускаю Вам письмо.

- Какими судьбами? - нас окликают Сербины Славка и Элка, - привет Академгородку!

Элка, единственная дочь главного прокурора Риги, сбежала когда-то на романтическую стройку Городка. Здесь, в чопорной десятикомнатной квартире, как непримиримый укор, нетронутой стоит ее "детская". Мы устраиваемся рядком на узкой кровати, школьный столик, этажерка, картинка из засушенных анютиных глазок. Элка почему-то все сокрушается, что никак нам не удастся попасть в Дворец пионеров. На цыпочках крадемся в кухню выпить чаю, и так же на цыпочках - за дверь. Впрочем, если хотим, вечером будет концерт в Домском Соборе.

Конечно, хотим, но денег на билеты у нас нет.

Мы проникаем в Собор заранее, через подвалы. Там уже прячется молодой человек лет тринадцати, сначала мы спугиваем друг друга, но наблюдаем. Скоро к нему пробирается девочка. И вот уже, по неминуемому притяжению, мы вчетвером шепчемся под тяжелыми сводами. Мальчик - латыш, девочка русская. Эдчунд и Жанетта. Его дед - из латышских стрелков, её - красный командир. Но под страхом проклятья им запрещают дружить.

Когда бьет "концертный час", мы смешиваемся с публикой.

Органная месса Баха.

Потом мы провожаем ребят, они и живут в одном доме.

- Встречаемся завтра в семь. У Главпочтамта.

На завтра уже они ведут нас через служебный вход в Орденский замок, в свой Дворец пионеров. Пароль "Но-восибирск" срабатывает безотказно. Толпа ребят окружает нас, оставив свои мероприятия, показывает залы, чеканит воспитанным голосом:

- Это Белый зал, Голубой, Тронный, ...,

Так скучно, так благочинно.

Я смотрю, у Нинки рыжие загораются опасные угольки в глазах, и бросаю пробный камень:

- Здесь вы, конечно, деретесь на шпагах?

- Нет, мы не деремся на шпагах...

- А с этой башни вы прыгаете с парашютом?

- Мы не прыгаем с парашютом...

- Так что же вы тогда здесь делаете?

Мы рассказываем им массу "великолепных историй", устраиваем бег наперегонки вдоль анфилады комнат, возню, кутерьму, пока не подымаем на ноги всех воспитателей. В клубах пыли, через парадный вход вываливаем на улицу, Нинка вышагивает впереди, трубя своим басом марш из "Аиды", за ней, как за Крысоловом, тянется стайка детей. Потом обнявшись, всей толпой мы идем по улицам...

- Покажите нам дорогу на Вильнюс.

На краю города в заброшенной православной церкви лезем на колокольню и раскачиваем колокола, пытаясь сыграть "Барыню", как это делали легендарные звонари. Ребята прыгают во дворе, их счастливые рожицы!

"Знаешь ли ты, что это значит

когда ты идешь по дороге и вдруг

в тебя влюбляются чужие,

Знаешь ли ты речь этих глаз,

что обращены на тебя?"

До Вильнюса мы добираемся на попутках. В утренних сумерках смутно проступает город, вдруг вспыхивают первые лучи солнца, и кажется, это расцветившийся туман, стаивая, рисует купола соборов, шпили, выписывает ажурную каменную резьбу костелов, зажигает свечи на ветвях деревьев...

Мы обмираем, - это же Чюрленис!

Вы помните, мы рассматривали однажды репродукцию, еще гадали, - кто же он? Тогда довольно было, что какой-то прибалтийский художник.

Чюрленис. Мы расспрашиваем о нем встречных, если случается разговор, в церквах, где нам охотно повествуют об иконах, о стиле барокко, странно, они не знают своего художника. И только в реставрационной мастерской, куда мы вваливаемся, продолжая игру в "веселых странниц", после обстоятельной лекции об архитектуре Литвы, после показа множества чертежей готического костела св. Анны, который как раз реставрируют, нам объясняют дорогу на Каунас:

- Там рядом Картинная галерея и Военно-морской музей, так спрашивайте музей, его лучше знают...

В Вильнюсе, в его тесных каменных улицах с глухими торцами домов шаги так гулко громыхают по брусчатке, что эхо крестоносцев отдается в щербатых подворотнях.

Я ощущаю странное волненье, зов крови.

Ведь мы же с Вами - жмудь, mano mielas drauge!

Помните, мы когда-то придумывали?

До Каунаса мы отправляемся пешком, вдоль реки Нярис. Мягкими волнами ложится холмистый ландшафт. Просторная Литва в этих теплых увалах, в обрамлении облаков, в подзолоченых купах крупнолистых деревьев кажется вправленной в миниатюру. Мягкими волнами ложится вечерний туман на холмы, леса, и снова среди листвы зажигаются свечи, звезды мерцают коронами над силуэтами сосен, - фантастическое шествие королей...

Мы устраиваемся на ночь в стогу.

Утром нас будит собака. Оказывается, мы расположились прямо перед избушкой лесника, не разглядели в темноте. Лесник изумлен:

- Надо же, как воришки. И не убегают. И Юргис не тронул.

Мы прогостили у Антанаса два дня. Нестарый еще человек, опрятный, чисто выбритый, говорит без акцента, очень радушный. Он показал нам свои угодья, ухоженные словно парк, сводил на заповедное озерцо:

- У меня здесь поселились две семьи лебедей, Анджелюсы и Королайнены. Смотрите, вон Анджела выплывает. А уток восемнадцать семей, это сейчас утята подросли и тесновато им.

Мы сидим на берегу. Утки плещутся в осоке, нисколько нас не боятся. На темную воду слетают желтые листья, отражения деревьев сходятся верхушками в середине озера и тонут в глубине. Вдруг с берега скользнула тень выдры, Юргис напружинился, но остался на месте.

- Вы не охотитесь? Даже ружья нет...

- Почему же нет? У меня особенное ружье, потом покажу. А вот охотиться перестал. Жалко губить.

Дома Антанас расчехлил ружье, мне понравилось, что он не держит ружье на стенке:

- Вот досталось мне от отца. Сделал один хороший мастер. Литовцы многие жили вдали от родины, ну и где судьба сводила, держались вместе. Отец по дружбе получил, здесь и клеймо именное есть...

Я ахнула, - "И.М.Янушевич", той же вязью, что и на моем знаменитом ружье.

- Вот, значит, как получилось. Надо мне было вас в стогу найти. А про деда вашего отец часто рассказывал, - по всему Приморью славился ружейник. И обязательно добавлял: "Я ему говорю, какой же ты Янушевич, когда ты Янушевичус!"

В Каунасе нам, действительно, сразу указали Военно-морской музей, а про Галерею не знали. Весь день мы провели в залах Чюрлениса. Уйти просто так, казалось, невозможно, и мы еще долго прощались и благодарили служительниц. Они сетовали, что нет сейчас Чюрлените, сестры художника, приболела, а то бы провела в запасники. Ведь всего около трехсот картин, а выставить негде.

- Может, навестите нашу Каружене Константиновну, вот порадуется, - и адрес дали.

Мы тоже подумали, что порадуется. Совсем, поди, бедная старушка, держат ее из милости при картинах полузабытого брата, приболела вот, навестить некому...

Встретила нас очень пожилая, но никак про нее не скажешь "старушка", - Пожилая Дама, величавая и простая, как могут быть аристократки.

Тут только мы струхнули.

- Проходите, что ж с вами поделаешь, раз из Новосибирска притопали, у неё засмеялись морщинки, все-то она про нас поняла, - с дороги чаю, пожалуйте, любите черничное варенье?

Она рассказывала нам о своей семье, об отце - органисте, о детстве, о доме в Друскининкай, где по вечерам собирались в саду соседи послушать их домашние концерты, играли всем семейством. Когда Микалоюс стал рисовать, сначала никому не показывал, только ей, самой младшей, позволял заходить в мастерскую в старом сарае. Каружене Константиновна достала рисунки, наброски.

- А картины хранятся в запаснике. Много лет пришлось собирать, все когда-то разошлось по частным коллекциям, но люди ведь понимают, присылают из разных стран, даже из Америки. И здесь помогают, вот, добиваемся разрешения на открытие музея. Я мечтаю, чтобы там еще был концертный зал.

Она играет на фортепиано сонаты, прелюдии, - удивительная музыка, страстная и нежная, прозрачная, словно весенний лес, пронизанный солнцем. В размашистых ритмах колокольных звонов, крылатых мельниц причудливые плывут облака.

Заново встают картины. Там повторяются мотивы моря, мерцающих звезд, просыпающейся земли.

Удивительная, какая-то объемлющая пластика, словно ты соединился со своими воспоминаниями, нечеткими, неточными в цветовом тумане, в этом слышимом объеме времени всего того, что было с тобой, без тебя, всегда.

Наивная сказочная символика, именно она будит в душе восторг, - ведь было же, было хоть раз, когда ты плыл... ты плывешь на воздушном корабле, и вот уже замкивстают и мосты, и сплетения деревьев, их цветущие ветви-свечи приглушенный распространяют свет и ароматный дым, окутывает тебя мир покоя и красоты.

Я прихожу на Главпочтамт в Н-ске, в общем-то, не для того, чтобы получать письма. Письма мне присылают домой, теперь уже из Риги, из Таллина, из Литвы. Орми и Хелмут каждый раз в Хаапсулу навещают скамейку на берегу залива, подолгу слушают, как поют сосны. Эдчунд с Жанеттой больше не прячутся по подвалам, они пригласили родителей во Дворец пионеров на свой спектакль "Ромео и Джульета" и заявили о себе открыто. Антанасу я отправила несколько Батиных книжек по биологии.

Мне нравится порой зайти на Главпочтамт, - здесь находишься будто сразу во всех городах. Выбирай себе любой, и вот ты уже снова в далеком путешествии, заглянул сюда написать письмо на пустых бланках...

Похожая магия есть еще у Вокзала, туда я тоже люблю зайти потолкаться, но там - иное томление, там - начало пути, предчувствие новых встреч. Здесь же попадаешь в самую глубину иллюзии дальности, в середину случайного момента. Еще это знобящее чувство возможного общения. Post-office. Узел, скрепляющий все нити.

Одна моя знакомая говорит:

- Зачем вообще куда-то ехать, чего-то искать, когда весь мир рядом, все - в тебе самом?

Действительно, не в дальних же странах искать себя, хотя можно и найтись нечаянно, под стогом. Но ведь не только единением с самим собой полон человек. Вдали от дома как бы немного отсоединяешься от себя, становишься разнообразней настолько, сколько встретишь людей, и тем полнее, чем больше сумеешь полюбить...

- Кто заказывал Каунас? Пройдите в четвертую кабину.

- Алло, алло, Каружене Константиновна, поздравляю Вас с открытием музея! Что?.. Даже орган будет! Спасибо Вам за все. Поклон от Нинки.

46. Фица

Старые письма, фотографии прежних лет...

Я их вовсе не перебираю, так..., натолкнёшься иной раз, или просто вспомнишь...

Есть одна фотография, она должна быть где-то среди других..., почему-то я часто к ней возвращаюсь. Там по широкой привокзальной лестнице спускаются три подружки: Нинка, Зинка, Сонька. Тогда их провожали на практику после второго курса и засняли на этой картинной лестнице.

Взявшись под руки, три фигуры не слились в одну, но выделяются на горизонтальной штриховке как нечто целое: высокие, грациозные, юбки в тугую напружку, юбки подчёркивают движение как раз тем, что обуздывают кураж, и ноги играют в танцующем рысистом аллюре.

Девицы спускаются, сбегают по ступеням, ну конечно, иначе не вышло бы композиции, да и мы знаем, что к перрону нужно спуститься, но кажется, что тройка сейчас ударит в галоп и взовьётся через незримый барьер...

Почему-то я часто вспоминаю ту фотографию, возвращаюсь к тому времени и смотрю оттуда, будто жизнь ещё только предстоит.

Нинки Фицы уже нет давно.

Сонька сгинула где-то, жива ли?

Зинка больна, и кроме горького юмора её мало что связывает с этим миром.

Мы тогда с увлечением читали Генриха Белля. Вышел сборник "Долина грохочущих копыт", там в одном рассказе солдат, наш современник, вдруг угадал свою будущую смерть. Он пытался представить себя через пять лет, через год, месяц... - ничего, только серая пустота, четыре дня.... да, четыре дня осталось, вот уже всего три, два, последние двенадцать часов... В ту ночь он играл на рояле... прекрасная музыка....

Мы - весёлые, здоровенные, понятно, тоже играли в эту мрачноватую игру. Да что нам сделается!? Наша удачливая, отчаянная врасхлёст студенческая юность рисовала ближайшую жизнь, как сплошную взлётную полосу, блескучую в солнечных лучах. Недалеко ещё отступившее детство наддавало лихого молодечества стремительному взрослению. События ложились плотно, без зазора, так, что даже тогда их было трудно отделить одно от другого. И сглаживая всё, выделилась статическая фигура как бы непрерывного застолья, - дома, в лесу, на берегу моря.

В общежитии - в любой из комнат, но чаще в узкой кухне, где обустроились Нинка, Зинка, Сонька. Они наклеили обои в синюю полоску до высокого потолка, и комнату прозвали "матрац". Там на койках (в общаге, как в любом казённом доме, кровати именуются койками), там сейчас сидит наша гоп-компания: Горб, Щегол, Бовин, Боб Ватлин, Лёнька Альперович, ..., кто-то постоянно заглядывает, присоединяется, бутылки гуляют, картошка в мундирах, колбаса.

Поют. Всегда поют. Горб ведёт, Нинка и Сонька вторят, ну и мы подпеваем. Но вот Фица входит в раж, подымается в могучий свой рост и басом перекрывает всех:

Меж вы-со-оких хле-бов за-те-ря-а-ло-ся

Небо-га-то-е на-ше се-ло-о

- Го-ре горь-ко-е по-о све-ту шля-ло-ся, - орём мы, не щадя живота.

Фице прислали из дома посылку. Посылки вообще бывали редки. А тут яйца! Сто штук яиц! И пошла гульба. Яичница в два этажа, вареные - по три, а давайте по пять! Бовин расколупнул сырое яичко, выпил и подставил хрупкую рюмочку под струю вермута, и всем захотелось так же.

Пир гудел до позднего вечера. Когда я уже легла спать, в дверь просунулась Нинкина рыжая башка:

- Пошли, там ещё несколько штук осталось, не копить же их до утра, в самом деле!

Весна, экзамены, предлетняя эйфория. Я вижу нас, шагающих по Морскому проспекту, в помещении нам тесно, мы идём в лес или на море якобы заниматься, Нинка и Сонька горланят песни, а я придумала себе плясать. Теплынь. Городок стоит нараспашку. Нас приветствуют из раскрытых окон, зазывают в гости. В те поры Городок ещё на подъёме, празднуются только радостные даты: свадьбы, встречи, защиты диссертации. Мы безотказно щедры, - пляшем и поём в каждом доме.

Много приезжих. Столицы зачастили сюда в командировки, как в экзотическую отдушину. Нас окликают с четвёртого этажа. Это у нашего преподавателя гостюют Виктор Соснора, Михаил Кулаков, легендарный Генрих Штейнберг. Квартира до отказа набита девицами. Дым коромыслом. Мы и здесь поём. У Миши отменный голос. Но вот я замечаю, Нинка резко стряхивает с себя мужские руки... Мы скатываемся с лестницы.

Теперь они сами иной раз наведываются к нам в целомудренный "матрац". Соснора читает стихи, этот его гнусавый распев:

В белоцерковном Киеве

такие

скоморохи

поигрывают гирями,

торгуют сковородками,

окручивают лентами

округлых дунек ...

И даже девы бледные

уходят хохотуньями

от скоморохов...

Миша Кулаков разрисовывает двери и потолок, и вместе с полосатыми обоями получается замечательный балаганчик. Генрих, как бы нехотя, рассказывает свои "Камчатские подвиги", о том же, как он на спор нырял с "Ласточкиного гнезда", мы сами прочитали у Битова.

Дальше я вижу нас с Фицей и Горбом в поезде. Мы едем на зимние каникулы к Нинкиным родителям на Лену. Поезд тащится еле-еле, пропуская скорые и товарняки.

- Потому наш поезд и зовётся "Труженик", что на всех станциях стоит, - балагурит проводник, - когда-то "Сто-лыпиным" называли, потом переименовали в "Максима Горького", писатель ведь что? - самый бедный у нас был..., - а улыбочка ехидная у проводника, у дяди Василия, как он всем нам уже представился.

- Ещё называли "Красный с хвоста", однако не привилось, не всяк сразу сообразит, а крылатое словцо не любит долгой мысли. Теперь вот имя дали "130-ый". Ровно и без обид.

Дядя Василий крутится около нас, оттого ли, что хохочем без удержу, или слушаем его охотнее других да подливаем ему в стакан портвейного вина.

- Так он ведь что? Под голову полено, подушку - в ноги.

- Кто он? - а на то и расчёт был, чтоб спросили.

- Да ходок. Всю Сибирь прошёл. А Сибирь что? Одна вода да болотa.

Я замечаю, что возле Фицы всегда кто-нибудь задержится, засидится.

- Дядь Василь, а ещё что смешное расскажи...

Но дядя Василь уже скис, притулился к Нинке, приголубился.

- Ну ладно, тогда я тебе спою.

Зве-ни-и, гре-ми, бубен-чик мо-ой,

Играй-те стру-ны, плачь-те де-вы,

А я вам пе-сенку спо-ю-у,

Как шут влю-блё-он был в ко-ро-леву....

Мы с Горбом по заледенелой тропинке между сугробами таскаем воду в школу, там Нинка моет полы, распевая во всё горло, а мать с отцом как-то бестолково топчутся, - им непривычно, что делают их работу, сразу кажутся беспомощными, и распорядок нарушен.

Нинкин отец, "Старый Фиц", как все его здесь зовут, не такой уж старый, но вся его зрелая жизнь прошла в лагерях, - поди, докажи, что ты не немец, а хохол, - и остался он тщедушным морщинистым подростком. Мать даже во время войны не хотели брать на работу, - а ведь какие молодые были! А как мечтали!... На лeднике колола лёд ломом да грузила баржи. Одна подняла троих детей.

Вечером сидим в хате, не зажигая света, у печки, у растворённой дверцы, ужинаем, беседуем. Вдруг мать тихонько заводит, словно продолжая разговор:

Спуска-ется солн-це за сте-пи,

Вда-ли зо-ло-тит-ся ко-вы-ль..

И резко так закричал:

Коло-о-дни-ков звон-кие це-пи

Вздыма-а-ют доро-жну-ю пы-ль

заголосил отец, мальчишеский его голос залился, - то ли хохочет то ли плачет.

А мать низко ведёт и всё рассказывает, рассказывает:

Иду-т о-ни с бри-тыми лба-ми,

Шага-а-ют они тя-жело-о..

Нинка вторит матери, но осторожно басит, не прорывается и вовсе замолкает, когда отец, не выдерживая этой тягучей угрюмости, пускается мелким бесом:

Динь-дон, динь-дон..

И дальше прибаутки в перепляс, импровизируя на лету.

А то замолчат надолго. И мы не смеем. Смотрим сквозь растворённую дверцу на огонь в печке, угли пересыпаются прогорают.., вдруг снова вспыхнет язычок ярко, будто очнётся, и пойдут плясать тени по низенькой хате, Нинка обнимает стариков своими большими руками - присмиревшая великанша.

А вот мы с Фицей на Дальнем Востоке, на дипломной практике. Я вижу Нинку на Курилах, как она там шагает по островам крупной гренадёрской поступью на фоне дымчатых гор с усечёнными макушками. На горной тропе она смотрится эмблемой: в штормовке, с рюкзаком, постукивает молоточком, обычные атрибуты, обезличивая, они возвышают до образа. Неважно, что геологи во множестве работают на равнинах, да и в горах не всегда есть надобность лезть на вершину, но какой же нормальный человек не полезет? Хотя бы для того, чтобы почувствовать высоту. Нинка подымается на вулкан Тятя, чтобы заглянуть в кратер, и я вижу завершённую фигуру - "Геолог в горах".

Потом она приезжает на Сахалин, где может видеть меня в камералке в портовом городе Корсакове, в казармах разместилась наша сейсмическая экспедиция.

Полевой сезон заканчивается, на базу возвращаются подводные лодки и тральщики, на которых работают москвичи, и местные съезжаются наземные отряды. Встречи, кутерьма и суета, братания, сборы.

И общий выход в матросский клуб на гастролирующий здесь Москонцерт. Там второе отделение ведёт Кира Смирнова, а мы с Нинкой уже знаем, что она поёт песни Новеллы Матвеевой.

Терпеливо пережидаем халтурные номера, даже жонглёры и акробаты у них дают представление, и вот, наконец, Кира Смирнова поёт романсы и блестящие исполняет пародии. Раскланивается под щедрые аплодисменты, занавес, ещё на бис...

И вдруг перекрывая всё зычный раздаётся Фицин рёв:

- Даёшь Новеллу Матвееву!

Интеллигентная наша экспедиция замерла в ошеломлении, ну а матросы, те вообще были всем довольны.

- Дорогие мои! - закричала в зал Кира Смирнова, - мне очень приятно слышать здесь имя Новеллы Матвеевой, её ведь даже в Москве мало кто знает. Действительно, я приготовила двадцать две её песни. Но... вы понимаете, для них нужен особый, отдельный вечер. Если хотите, мы сможем снова встретиться.

Сказано, осталось сделать. И мы уже караулим у служебного выхода. Там покуривают артисты, таскают в автобус амуницию, какие-то двое начинают охмурять нас с Фицей.

- Нет, нет и нет. Нам нужна только Кира Петровна. Она обещала...

- Да и мы чего хотите пообещаем..., - дядьки из кожи вон не верят, что вовсе нам не интересны. Суют какие-то свои заграничные программки, дескать, тоже не лыком шиты, и надо же, - один из них оказывается знаменитым Сигизмундом Кацем. Нинка снисходительно намурлыкивает "В лесу прифронтовом".

Из дверей стремительно выбегает Кира Петровна, вся - вихрь, и этот её вздёрнутый носик:

- Обещала, конечно, обещала. Завтрашний вечер ваш, девчонки. Только найдите гитару.

Экспедиция собралась в казарме, устроили отменный стол, а гитару раздобыли у матросиков, с пышным бантом, правда, с обломанными ручками колков.

Ловко орудуя плоскогубцами, Кира Петровна настро-ила гитару, и вот её энергический голос ударил в самое сердце:

Ка-кой большо-й ве-тер

На-пал на наш ос-тров

Сорвал с домо-в кры-ши

Как с молока-а пе-ну

И потом проникновенно до озноба:

Ви-и-ди-шь зелёным ба-рхатом от-ли-ва-я

Мо-о-ре лежит спокой-не-е, чем зем-ля-а

Ви-ди-шь, как-будто лом-тик от ка-ра-ва-я

Ло-о-дочка отломи-лась от ко-ра-бля

. . . . . . . . . . . .

Ранним утром мы провожаем Киру Петровну до гостиницы, идём гурьбой по пустынному городу, она взахлёб пересказывает кинофильм "Добро пожаловать или посторонним вход воспрещён", который, похоже, не выпустят на экран.

Прощаемся, прощаемся.

- До встречи в Москве. Пароль "Сахалин".

- Пароль "Сахалин".., - говорю я в трубку, когда мы с Нинкой уже в Москве, на каникулах, решились позвонить в последний день. Говорю с готовностью сразу же нажать на рычаг, - ведь одно дело на Сахалине...

- Девчонки! - слышу я самый верный отзыв, - как здорово, что вы объявились! А мне тут все в голос трендят, ну конечно, одно дело на Сахалине... Как, сегодня уезжаете?... Где же вы раньше были? Ладно, ладно, приходите прямо сейчас, отменяю репетицию.

Её дом как бы и должен быть на Сретенке. Старомодная квартира, словно из "бывшей" литературы. К тому же угощение приносит половой из ресторанчика снизу. С нами ещё Игорь Галкин и Эмма Зеликман, экспедиционные друзья-москвичи.

Разговор схватывается легко и сразу, с той откровенностью, что бывает у давних знакомых после разлуки. Кира Петровна поёт нам, рассказывает про Новеллу Матвееву с такой особенной нежностью, снимая жалобные моменты хохмами:

- Она же путешествует по Москве пешком, с зубной щёткой и термосом, если далеко, то заходит к знакомым переночевать. Не переносит транспорта. И никогда не видела моря... Заболевает от вида качающейся воды даже в миске.*

Мы слушаем запись их "Парного концерта". В углу всё время маячит влюблённая тень Игоря Кнушевицкого. Наташка, дочка, охотно декламирует к месту и вообще отцовы, то есть Заходеровские стишки:

Что мы знаем о лисе?

Ничего, и то не все.

А на прощанье Фица тоже дарит песню нашего академгородского менестреля Женьки Шунько:

Доро-га доро-о-га

Легла-а далеко-о,

Как до са-мой послед-ней звез-ды,

Как жаль, что немно-го

Как жа-ль, что немного

Оста-лось во фля-ге воды-ы...

Вместе с Фицей мы ещё несколько раз в Москве. Из Сибирского далека столица возносится для нас, будто Олимп, его венчают всё новые имена: Полина Георгиевна, Кузьма, Юра Злотников, Павел Юрьевич, Женя Фёдоров, Коля Смирнов, Лесскис Георгий Александрович,...,

Вблизи же наши приезды - как варварские набеги, не опустошительны, но разгулянны и хмельны.

Нинка - богатырица берёт в полон не мечом, так буйным огнём своих песен. Бражка льётся через край, в общем, океан-девица.

Ещё этот дополнительный восторг, - откуда бы такой девке взяться! ведь он неистребим, столичный снобизм, дескать, что у них там может быть в глубинке? И Фица с бескорыстным лукавством разыгрывает провинциальную наивность и народную простоту:

- Мы бабы жильные!

Впрочем, действительно, плутает "в большом городе" и с деревенской страстью "катается" на метро и на лифте:

- Чтоб дух зашёлся, когда кабина падает вниз!

Фица поёт. Её водят из дома в дом, куда приглашают хормейстеров послушать её диковинный голос.

- Экзоти-ический диапазон! - всплескивает одна руками.

Нинка голосит и на улицах, а что нам, - Москва по колено! Э-эх, вдоль по Питерской, да вкрест ей по Миусской!..

У Полины Георгиевны Фицу записали на магнитофон. Господи, хоть что-то осталось. На ту же плёнку потом будет читать стихи Кузьма.

Кто ж тогда мог подумать? Что скоро они уйдут от нас, один за другим...

А как-то ещё ездили на дачу все вместе. Там огромная в лесу поляна в ромашках. Нинка вышла на круг и запела, и я где-то сбоку приплясываю.

Поёт и поляны ей мало.

И конечно любимую свою песню, которую пронесла она от Сахалина до Прибалтики:

И сно-ва доро-о-га

Клу-бит под нога-ми солё-ную пы-ль,

И молит-ся Бо-гу

И мо-лит-ся Бо-о-гу

У-ста-лы-й ко-вы-ы-ль...

Оборвавшись на самой высокой ноте...

Как бывает, словно взлетишь вдруг, когда кабина лифта резко сорвётся вниз, и душу свою едва успеваешь поймать в горле.

47. Приключенческий роман

Тогда на дипломную практику на Сахалин я прибыла уже, как завзятый путешественник, с ружьём и трубкой в зубах, с готовностью к приключениям.

До Корсакова мы ехали на грузовике вдоль берега моря, по самой кромке, по накатанному песку, и языки прибоя слизывали след.

К морю спускались пади, кое-где сопки обрывались скалами, чередовались заливы и мысы, ожидание уплотнялось, - вот, вот, сейчас, за тем углом!... Что откроется?... Или внимание рассеивалось в однообразном повторении, словно время утратило свой смысл, и ты вместе с равнодушной стрелкой следуешь по кругу, по одному и тому же кругу...

Вдруг за поворотом возник город: портовый ковш, причалы, корабли, ещё я успела заметить банк и ресторан тут же на набережной, по инерции несколько магазинчиков, потом на загадочном пятачке "Пять углов" город развернулся и поскакал по некрутым сопкам вглубь острова.

На подъезде к казармам, где разместилась экспедиционная база, дорога выгнулась, будто упёрлась в близкий горизонт. Видно, только что подремонтированная, глазурованная слегка асфальтом, она сверкала на солнце. В вершинной точке из дороги торчала "чёрная рука" - резиновая перчатка, то ли случайно залипшая, то ли строители повеселились. Но каждый раз потом, когда мы ходили мимо, она обязательно кого-нибудь хватала за ногу, а ведь это почему-то всегда смешно, если споткнёшься.

В казарме в большой комнате нас набилось много, - камеральные дамы из Москвы и Южно-Сахалинска. Где-то в море уже шли взрывные работы, а мы в первый день обустраивались. Дамы забавно суетились и ссорились, занимая места по стенкам. Я поставила свою раскладушку в центре.

- Можно мне рядом?... - тихонько спросила девушка, - а то как-то неуютно...

На меня смотрели черные, или даже фиолетовые, знакомые глаза..., я ахнула, - девушка из "Римских каникул"! Наташка Лившиц.

- А ты мне сначала показалась зеленым чулком, в зелёных брюках и с трубкой, - скажет мне потом Наташка, когда мы, конечно, подружимся, и ночи напролёт будем шептаться обо всём на свете.

К тому времени наши дамы расквартируются поудобнее у местных жителей, а наши раскладушки так и останутся стоять вплотную посреди пустой комнаты. Здесь же мы поставим походные столики для работы. И ещё нам останется казённая плитка и большой чайник.

- Девочки, угостите чаем, - будут забегать к нам москвички.

- Девчонки, как насчёт чайку, - будут заглядывать к нам сахалинянки и фыркать, - ну, эти москвички!...

А по всем углам у нас будут жить кошки и собаки, - дамы ведь обычно жалеют бездомных животных, а девать их куда?

- Девочки, пусть пока у вас побудет, потом я обязательно заберу в Москву. Настоящая японская кошечка, видите, хвост какой!

Но это позже.

А в первую ночь, только все угомонились, в двери, в окна загрохотали кулаки:

- Эй, есть кто живой?

- Женщины, тихо, не открывайте. Там бандиты какие-то. Таня, приготовьте на всякий случай ружьё, - и головы в бигудях попрятались под одеяла, ведь наутро ждали мужчин из моря.

- Повымерли что ли? Выходи кто-нибудь!

Я вышла, прихлопнув плотно дверь за собой. В темноте их казалось жуть как много, впереди маячила огромная фигура в капитанской форме и рядом бородач с окаянными глазами под высоким лысым лбом.

- Дочка, дай стакан. Спирту полно, гостей - вон сколько, а выпить не из чего.

И уже совсем галантно поднес мне первой:

- Выпей за знакомство.

Так и познакомились. Капитан подводной лодки - Забиров и сотрудник Института физики Земли - Зеликман. Оказывается, корабли уже пришли, спирту, действительно, полно, - не пить же одним, и эти пираты угнали автобус и понабрали матросов, блуждающих в самоволке.

До утра бузили на базе, а чуть свет они увели меня с собой в порт. С тральщиков кричали-приветствовали Забирова, всеобщего любимца, легендарного капитана, которому даже начальство спускало лихие подвиги. Он провёл меня по своему Наутилусу, там в каюте уже собралась компания.

- Дочка, наливай! Сначала себе. Молодцом! Бороде. Мне. Теперь можно остальным.

"Остальные" смотрели на меня во все глаза, особенно одна, - у неё были очень любопытные круглые очки на круглых щеках:

- Интересно у них принято в татарском семействе...

Наташка Ермакова, Ермачиха Тимофеевна, кстати, пить она умела похлеще меня.

Вечером повалили все в ресторан.

От пирса тянется странная шеренга девиц, я не сразу поняла, выкрашенные, будто в витрине вывешенные... Моряки хватают их с краю по одной и прямым ходом "в ресторацию", конечно, ведь суда заходят в порт на ночь, а то и всего на пару часов.

И гремит из репродуктора:

Деньги советские

Крупными пачками...,

модная тогда у радио-хулиганов песенка.

Портовый-фартовый город Корсаков.

- Вот, официанточку нашёл, - представил меня экспедиции Эмма Зеликман, - дурочка, но ничего, на кухне справится, посуду помоет...

Учёные мужи, всё больше мои ровесники-студенты, но бородаты и "обветрены как скалы", приглашают наперебой танцевать, кто ущипнет, кто в щёчку чмокнет:

- И чего тебе этот лысый дед? Вот я -а-а!..

То-то у них вытянутся лица, когда мы встретимся на базе. А в городе меня потом будут останавливать оркестранты, когда Эм уедет:

- Простите, Вы ведь та девушка с трубкой? А где Ваш экзотический бородач?

Эм заказывает музыку. Я смотрю, ведь он здесь в экспедиции вовсе никакой не начальник, но он заказывает музыку.

Мне кажется, я попала в приключенческий роман.

Мы уходим с Эмом на берег, к морю. В какой-то момент раньше, может, когда наши глаза встретились, у нас вспыхнул спонтанно, как это бывает у двух людей, затеялся разговор, бесконечный разговор... как о чём? - о себе, о мире, и как мы вместе этот мир воспринимаем.

Он якобы желчен и зол, как велит ему жизненный опыт. Я восторженно влюблена во всё вокруг. Думаю, он немножко дразнит меня...

Но ведь это егo родня один за другим сгинула в 30-х годах. Но ведь это егo, добровольца, семнадцатилетнего парнишку-еврея на фронте посылали вперёд, в спину ему целились свои же.

Я, конечно, верила ему, однако такой он озорной злоязычник, что просто не может быть злым. Ну и не все же вокруг негодяи!

Мы бродим по берегу, поднимаемся в сопки, возвращаемся в город. Там заглядываем в книжные магазинчики, в комиссионные лавки, разыскиваем скупки.

- Подожди, увидишь, какой там кладезь уникумов, тебе ведь этого и подавай.

В первой же скупке, притаившейся в старом японском доме, выставлен в витрине штопор с корявой ручкой. "Цена 0,1 коп." - значится на клочке в косую линейку.

- Заверните нам десяток, пожалуйста.

- Он у нас в одном экземпляре.

- Тогда на оставшуюся сумму приложите ценник.

- Не могу, это государственная бумага.

- Хорошо, берём так, сдачи не надо.

В другой скупке по такой же цене нам удалось накупить целую гирлянду "менингиток" - шляпок из краше- ных в ядовитые цвета куричьих перьев. На улице Эм раздаривал их прохожим, приплетая затейливые истории. Никто не отказался, а кто и поспешил поведать, как он обойдётся с подарком, состав семьи, краткую биографию и вообще взгляды на жизнь

- Ну вот видишь, как же ты "не любишь людей"? Да они готовы бежать за тобой.

- Чур меня, чур!..

Мы заходим в кафе. Во всю стену плакат:

"У нас всегда кофе с коньяком!"

- Пожалуйста, два коньяка, кофе можно совсем не давать.

- Без кофе не подаём.

- Хорошо, два кофе, коньяк отдельно.

Через десять минут:

- Повторите пожалуйста.

Через десять минут:

- Два кофе с коньяком, пожалуйста.

Через десять минут:

- Два ко...

- Возьмите хотя бы булочки, только что испекли.

- Хорошо, и два кофе с коньяком.

На столе у нас теснятся чашки с кофе, булочки, уже какие-то пирожные, ..., а разговор длится, длится...

- Видишь, вон зашла краля, сама себя боится, а ведь всех презирает.

- Эм, но ведь это с испугу. Девушка, можно Вас пригласить за наш столик?

Выяснилось, что девушка Валя - из села, привезла какие-то отчёты по животноводству, в первый раз, трусит, конечно. А ещё у неё сегодня день рождения, но поехать было некому...

Мы дарим ей книжку стихов.

- Три кофе с коньяком, пожалуйста. А для Вас, хорошая девушка Валя, все эти именинные постряпушки. Поздравляем!

В общем, кафе досрочно закрылось на обед, и персонал присоединился к празднику.

- Нет, послушайте, я ему говорю, - коньяк без кофе не подаём. А он, главное, - хорошо, два кофе, пожалуйста... Ха-ха-ха! И так три часа к ряду.

- А я, - булочки, говорю, свежие, а он...!

День ли, ночь, мы бродим по городу, уходим в сопки, сидим у костра, спускаемся к морю. Там, на отливе корейцы собирают водоросли, ловят креветок. Мы тоже собираем всякую всячину: поплавки от сетей, японские игрушки, башмаки, бутылки,..., гоняемся за крабиками, - они так смешно затаиваются среди камней,...

Незаметно оказываемся мы в беседе с корейцами, и уже у кого-то в хижине, а родня его осталась в Японии, сам бежал...; а у другого - угнали всех в Казахстан...; но вот у них есть свой писатель известный, Ким, отсюда, да ..., всю правду пишет...

День ли, скорее ночь... Из темноты выходит девица, просит закурить.

- Парнишки, вас двое, а я одна. Пойдёмте со мной!

Эм считывает с моей пылающей физиономии острейший интерес и всё тот же всеобъятный восторг:

- Что ж, веди. Как величать то?

- Маринка.

Таких множество в Корсакове старых брошенных японских домов, двухэтажные с галерейками, обшарпанные, стёкла выбиты, обрывки толя хлопают на ветру, но там-сям окно завешено тряпкой, или мерцает свеча.

В таком вот доме нас и встретили отчаянным визгом, объятиями. В полумраке, в кромешном дыму маячат тени девиц и матросов, там, в глубине кровать..., - Батюшки святы! Так ведь это притон! А ты будто другого чего ожидала? - отвечает мне бесовское сверканье в Эминых глазах, его облепили девицы:

- Девушки, не всё сразу, будем дружить, вот у меня тут гостинец для вас....

- Ах, какой молоденький, без усов! - это, оказывается, ко мне, Красавчик, наливай, выпьем на брудершафт.

На второе колено мне плюхается ещё одна Маринка, они все здесь почему-то Маринки, целует меня:

- Выбирай скорее, красюк, сейчас ложе освободится, а может втроём попробуем?...

Я что-то несу несусветное, совсем обалдели бабы, не признают, подливаю им, разыгрывая бедового парня, ну а дальше-то как быть?...

Эм вовремя стряхивает с меня девок:

- Всё, Маринессочки, побаловались и хватит. Море зовёт. В следующий раз.

- А ты говоришь, Вселенная дна не имеет. Полюбопытствовала? - Это уже мне, на улице.

Мы бродим по городу, по берегу моря, кругами, кругами. Те три дня, что оставались Эму до отъезда, спрессовались, будто это один непрерывный рассказ, и мы в нём сразу участвуем, всё, что было, срослось с тем, что есть, судьбы чужих людей вплавились в нашу нераздельную тоже сейчас жизнь, и только музыка беспрерывного разговора льётся, течёт и никуда не приводит.

Эм приезжал на Сахалин в отпуск, просто потому, что ещё не бывал здесь, ну и поработал заодно. Перед отъездом он препоручил меня некоему Игорю Галкину, застёгнутому в костюм до строгого воротничка:

- Сбереги девчонку, Дядька, чтоб не захлестнулась.

Он мне не очень понравился, - вот ещё, Дядька!

Потом, когда нужно было что-нибудь выяснить по работе, постучишь к нему в комнату, а оттуда:

- Простите, я не одет.

То есть, это он, значит, без галстука.

С Наташкой Лившиц мы бегаем по утрам в порт, купаемся в ковше, потом непременно выпиваем на базарчике, на "Пяти углах", а базар и есть пятый угол, выпиваем по стакану варенца; занимаемся своими практикантскими делами; помогаем камеральным дамам обрабатывать материал, те нас слегка осуждают, но с удовольствием пьют хороший кофе, который присылает Эм; ночами мы уже болтаем во весь голос, никто не мешает, и я впервые узнаю о Полине Георгиевне и Кузьме.

Однажды утром мы слышим, как Галкин мечется по казарме и причитает:

- Никого нет, Боже мой, где все? Нужно принимать взрыв, а я один!

- Ну не совсем уж один..., - выходим мы с Наташкой, и ещё Ермачиха.

А действительно, сигналы идут через семь минут, тут только поспевай.

И поспели, и всё мы чётко отработали, и вечером Игорь Галкин пригласил нас в кафе, и сделались мы замечатель-ными друзьями, читали стихи, пели.

Потом ходили с моим ружьём в походы, встречали Нинку Фицу, познакомились с Кирой Смирновой, и ещё много раз встречались в Москве. А Игорь стал любимым гостем у нас в Новосибирске. Ну, с ним вообще получилась необъятная дружба, вместе с множеством его родственников и знакомых, но об этом своя история.

"Прошли годы", - как принято выдержать паузу в романе. Я снова попала на Сахалин.

Иду по Корсакову. Вот здесь мы спотыкались об резиновую перчатку, асфальт сделали новый, а казармы наши снесли, матросский клуб сохранился, нет "Пяти углов", забавно, тут и всегда-то был просто перекрёсток, но вот базарчика больше нет,...,

Иду по берегу, на отливе корейцы собирают водоросли..., заливы, мысы, заливчики... За этим мысом мы с Эмом чуть не утонули. Попали в зону прибоя, вроде и близко к берегу, а никак не выберешься, уже выбиваемся из сил. Я вижу, какие у него глаза, будто ему в общем-то всё равно, и вдруг сверкнул в них, как опомнился, этот его шалый огонёк:

- Танька, не смей тонуть, а то мир не узнает о твоей непобедимой любви! Держись за плечо.

- Вот ещё, сама выплыву. Держись ты за моё плечо.

А за дальним мысом хижина была, развалилась, помер, наверное, рыбак, как его звали?..

Казалось бы, никуда не девались те приключенческие слова: остров, корабли, пирс, деньги советские,..., ресторация, притон, отлив, креветки, прибой,..., море, небо, земля, и мы на ней..., и над всем этим ещё словно марево - флёр влюблённости...

Но события вокруг них отодвинулись, разредились в давности, забавные и в общем-то не особенно замечательные. Калейдоскоп эпизодов, ткань возможного повествования, фабула. Были, как полагается, герои, даже чуть не умерли в один день. Были товарищи, - о! это уж непременный элемент жанра, были нечётко обозначенные враги. Но что ещё необходимо приключенческому роману?

Подвиг. Преодоление.

Вот, может, потому и не получилось завершённого произведения.

Герои распределились по частным, но собственным своим романам.

Товарищество осталось. Не зря наши с Наташкой раскладушки поместились когда-то рядом, - они густо обросли новыми героями.

Подвиги, верно, тоже были, как же без подвигов?

Одно только постоянное преодоление себя чего стоит....

С Эмом мы как-то редко теперь встречаемся. Недавно мы с Игорем Галкиным и Наташкой навестили его в больнице. Обнялись. Совсем не изменился, ну чуть больше стало седины в его свирепой бороде, так же глядят на меня с окаянным лукавством, печальные его, библейские глаза, его незрячие теперь глаза.

- Танька, повторю тебе свой страшный секрет: я тебя люблю.

- Конечно, Эм. И я тебя люблю.

48. Колодец

Свои приключения необходимо бывает пересказать потом, что мы и делаем, живописуя их всем и каждому, а то и развлекаем целую компанию на светском рауте. Но есть особенный слушатель, длительный. Он может просидеть с тобой и ночь, и две, сколько потребует повествование доскональных подробностей. Он проживает их эпизод за эпизодом, ведь это его собственные приключения, только приключились они по случайности не с ним, а с тобой. Это может быть, например, школьная подружка Светка, с которой когда-то мы совершили массу подвигов, потом нас развело по разным городам, однако запас дружбы не был исчерпан.

В наши редкие встречи мы просиживали на кухне сутки сквозь, или вовсе уходили бродить по городу, за город, сидели в лесу у костра. Сначала одна, затем другая, мы проливались "с того самого места", - помнишь, тогда еще было.., а потом.., и до сего момента, ведь жизнь наша, хоть и порознь, выстраивалась чередой приключений.

Свериться в опорных точках, в поступках, перебрать имена людей, встретившихся за промежуток, и что с ними стало дальше, чего узнала нового, как увидела, что чувствовала, когда лезла, когда падала, пропадала, да мало ли? - все заново пережить вместе, соединить свои неисповедимые пути в один, общий.

В ряду обычных событий, что соскальзывают в прошлое, не успевая оформиться, приключение расширяет настоящий момент, полнит его до последнего пересказа, словно скрытый источник подпитывает водоем, - в него хочется окунуться и выскочить молодым для новых свершений. Не все же глупости мы растратили в детстве-отрочестве-юности.

Совсем еще недавно в какой-то это было деревне, мы полезли со Светкой в колодец посмотреть, как днем видны звезды. По жребию мне выпало спускаться первой. А мы же всегда давали клятву, что ничего плохого с нами не случится. Вот примерно такой сложился у нас предварительный обряд.

- Ой, что я придумала!.. Хотя нет...

- Почему нет? Говори скорее!

- Да нет, дурацкая идея... Ну ладно уж... Только поклянись сначала, что не станешь этого делать.

- Конечно, клянусь. Давай говори!

- Ну.., я подумала.., интересно было бы из колодца посмотреть на звезды...

- Вот здорово! Жаль, что не я придумала. Сейчас же снимай с меня клятву или сама клянись, что не полезешь!

Дальше мы заверяем друг друга, что не убьемся, и уже хлопочем вокруг объекта. Колодец запущенный, без бадьи. Вода поблескивает в глубине, толком не разглядеть своего отражения, сам же и загораживаешь свет. Осматриваемся вокруг, не помешал бы кто. Но эти деревенские задворки кажутся забытыми, сараи развалились, бурьян. Находим крепкую палку и припоясываем ее к цепи.

- Морским узлом затягивай, а ты бабий вяжешь.

Жребий брошен.

В рикошетном дребезге, верхом на палке я лечу вниз, - в падении таком стремительном, отвесном - жуть и восторг. И ни единой мысли. Мы же не подумали, что Светке не удержать рукоятку ворота. А как она будет меня вытаскивать?..

Воды оказалось по пояс. Холоднющая! Наверху маячит Светка, как нечеткое мое отражение. Мы орем друг другу неразбериху, в которой я глохну тут на дне, я смотрю, она навостряется спускаться по цепи, спасать, дурища эдакая, но судорожно, натужно затрещал старый ворот, и то, - двоих не вынесет Боливар.

- Не засти небо, - кричу ей, - зачем лезли, забыла что ли...-ыла-ыла-оли-оли...

Однако звезд не видно. Не видно, что небо вообще подернуто дымкой, это уж после мы задерем, наконец, головы, но сквозь дырку из земли, из глубины небо пугающе кажется бездной.

Конечно, я выбралась все-таки, не зря же нас когда-то в школе заставляли лазать по канату. И страховали меня стенки сруба, гнилые, осклизлые, не приведи, Господи.

Потом мы идем по деревне, какие-то выселки необитаемые. Уж на что нищими были деревни нашего детства, но в каждой луже нежилась свинья или чесалась о частокол, колготились куры, гуси тянули шипящие шеи, только уворачивайся, и ступить было нельзя, чтобы не подорваться на лепешке, когда коровы, густо пыля, возвращались с пастбища, их встречали бабы, ребятишки, загоняли во дворы свои...

Пусто. Мертвенно. Над одной избой, нам показалось, теплится "картофельный дымок", - не может же быть, чтоб совсем уж никого. Постучались. Бабка вышла. Без любопытства оглядела нас мокрых.

- Каво надо?

- Бабушка, что это за деревня такая? Почему никого нет?

- Да съехали все на центральную усадьбу. Хозяйства побросали. Магaзин не работает. Каво тут делать-то?

- Как же вы одна живете?

- А чо живем? Живем себе. Нас тут шесть стариков осталось, можа уж пять, Николаич совсем плохой. Чужак еще живет, если чо, людей позовет, закопают. Да. Хлеб завозят. Сахару, говорят, нету. Вот карточки, или как их, талоны отменили, так и нету. А куда денесси? Тут крыша своя, огород какой-никакой...

Мы сунулись в другую избу. Бабка с дедом. Эти вроде повеселей, в дом, правда, тоже не позвали, но присели на завалинку. И тоже:

- А каво делать? Живем. Сельмаг не работает...

- Раньше-то что здесь было? Колхоз?

- Колхоз, а как же. Оно и сейчас колхоз вроде. Жить только плохо. Избы ветшают, дорога разбитая. Ремонтировать не хотят. Кому мы нужны? Хлеб возят, правда, да. Там на краю чужак поселился. Фермер теперь называется, а по нашему - пасечник. Он и возит. Меду дает. Самостоятельный мужик, но чужак. Зачем он нам тут сдался?

Уныло-то как, Господи. Тоска полынная. А каво делать? При таких нечаянных встречах и так разговор неглубок, о житье-бытье сего дня, но видно бывает, что за человек перед тобой, чем жив, каково его достоинство. А тут - ни достоинства, ни достояния, так, снулые персонажи опустевшей деревни.

Интересно стало взглянуть на чужака.

Дом его на отшибе сразу заметен. Пожилой дом, но подтянутый, бодрый, главное вот что, - окошки чисто вымыты, в них - приветливость.

Рядом пасется, вспрыгивает спутанными ногами лошадь. Мы переглянулись, - вот бы ускакать! - мы же старые конники, то есть бывшие, бегали на ипподром.

Двор подметен, постройки, под изгородью сложены тесаные брусья, колодец с журавлем.

- Аккуратист, однако. Раз мотоцикл во дворе, должно быть, дома.

Постучали, покричали, что-то нет хозяина.

- Может, хватит уже в народ ходить?

- Погоди, занятно все-таки.

Отправились вдоль изгороди. Огород яркий, кустистый. Бессовестно сощипываем чужие малинки с выпирающих веток. Позади баньки видны ульи.

- Наверное, там возится.

И сразу выскочила на нас собака, щеголеватый псина сложного цветового состава, на морде - вежливый оскал, де, чем обязан? Но мы притормозились, пока не подошел хозяин.

- Афон, ко мне! - поднял забрало сетки, - чем обязан?

- Здравствуйте. Как поживаете? - вдруг ляпнула Светка.

- Ничего, спасибо, - глаза его взблеснули хитрецой, - и погоды нынче стоят отменные.

Мужик отнюдь не деревенский и не дачный, а сам по себе. Лицо острое, ясное. Голенастый. Штормовка на нем одета с элегантной небрежностью, какая отличала особое пижонство наших не намного старших братьев, будто человеку в вечернем костюме пришлось заниматься черной работой, но он этим нимало не смущен. А мы почему-то ожидали встретить старика, - слишком разыгрались в девчонок-хулиганок, впрочем, такими мы себе и представляемся.

- Ладно, Афон, сделаем перерыв на обед, раз гости пожаловали.

- Да нет, да мы...

- Прошу, сударыни, в дом.

И дом прост не по-деревенски, а как бы с экспедиционной необходимостью, или еще в мастерской так бывает: стол, стул, топчан, этажерка с книжками, и длинный стол вдоль стены, там - инструменты, железки, деревяшки, штучки всякие.

Сели пить чай. Да так и просидели до последней электрички.

Дмитрий Петрович. И нас он навеличивал, отчего беседа проистекала со старомодной степенностью.

Вроде бы он не расспрашивал и сам не исповедовался, но слово за слово, про дела вокруг, про обстоятельства, про загнившую "перестройку"...

А у человека добротного всегда найдется свое мнение.

Про собаку Афона, Афанасия...

- Можете угостить его, ничего, что со стола, он деликатный собакевич. Одно время я работал на приисках, и прибился к нам точно такой же пес Афоня. Он не заглядывал в глаза, а как бы вглядывался и, поймав контакт, шепотом говорил: "Афф", мол, - "все пустое, не журись". Этого моего Афона я подобрал щенком, сразу узнал, будто встретил сына старого друга.

Про лошадей...

Тут уж мы со Светкой не дали маху, рассказали про всю нашу конюшню и как скакали на Сивках-Бурках.

Про пчел...

- Пчелы, любезные дамы,... (и целый трактат о пчелах). У нас в детском доме была заведующая Марья Матвевна, мы ее очень любили. Она заболела и все шутила, что ухаживают за ней, словно за маткой, пчелки-слу-жанки. Тогда я впервые узнал, как устроена пчелиная семья. И у нас было похоже: старшие ребята работали, помладше - убирали дом, еще помоложе - следили за самыми малышами. А Марья Матвевна так и не поднялась...

Про деревяшки. Показал нам разные фигурки смешных карликов.

- Вот они и делают за меня всю работу, пока сплю, вы же знаете. Дед мой был замечательным мастером-краснодеревщиком, мебель делал, еще в Ярославле. Хорошо помню, мне ведь было уже восемь лет. В свободное время он вырезывал "Город шутников", из единого куска дерева. И рассказывал про каждого, - это все были его друзья-приятели и многочисленная родня, кого уже и в живых не осталось.

Про железки инженерные...

Слово за слово, и сложилась биография.

Дед - старинный умелец, бабка - певица, рано померла, родителей новых советских инженеров посадили за "вредительство", восьмилетнего пацана отправили в приют, да еще в Сибирь, а сестренку - неизвестно куда, так и не смог ее разыскать, учился в нашей 42-ой школе...

Ну уж, конечно, мы рассказали, как нас из нее выгнали за политическую неблагонадежность.

Закончил Горный институт в Питере, им читал кристаллографию Илларион Илларионович Шафрановский, тончайшего интеллекта человек и настоящий дворянин старого образца...

Действительно, не могло же у нас не оказаться общих знакомых! К нам тоже в университет приглашали Шафрановского провести курс кристаллографии. Он смог приехать всего на месяц. Остальные занятия сняли, и мы щелкали сингонии с утра до ночи. Все двадцать четыре студента сдали ему на отлично. Провожать пришли к поезду с цветами. Цветов тогда не бывало зимой, срезали примулы с окна. В каникулы ездили в Ленинград и навестили Иллариона Илларионовича. Знаменитый профессор водил нас по институту, по музею, представлял своим почтенным коллегам: "Это мои юные друзья из Новосибирска, помните, я Вам рассказывал..."

Общие знакомые - будто опорные столбы в завязывающемся общении.

Дмитрий Петрович не захотел остаться в аспирантуре, - это ж можно и заочно, а горнодобывающие заводы ждут, якобы, не дождутся специалистов. Ну и романтика Севера, Востока... Потом работал в Н-ском институте Горного дела,..., диссертации, чаепития, беспробудные празднества, мелкопоместные интрижки в лабораториях,..., дети выросли.., пенсия рано - в пятьдесят пять лет, мог бы еще работать, но как многие тогда в "застойные времена", ушел в "самоизгнание".

- Душа не вынесла маразма.

Купил за бесценок дом в деревне, - от суеты мирской не скроешься, но можно не участвовать, ну и поразмышлять полезно...

Обыкновенная биография. Примечательно, как человек в ней располагается.

Наше приключение с колодцем его позабавило.

- Впрочем, не так уж глупо...

И сказал вдруг:

- За каждым человеком стоит судьба, и звезда его в колодце прошлого отражается.

Больше мы со Светкой не выбрались в ту деревню. Но разговор не забылся.

После Томаса Манна мы все заглядываем в "бездон-ный колодец", "даже в том случае, и может быть как раз в том случае, если речь идет о прошлом всего только человека, о том загадочном бытии, в которое входит и наша

собственная, полная естественных радостей и сверхъестественных горестей жизнь, о бытии, тайна которого является альфой и омегой всех наших речей и вопросов"...*

В том общем колодце прошлого оседают наши события, смешиваются, повторяются, совпадают. Мы облицовываем его камнями наших легенд. Истории вечный источник, свои, чужие, что было, было ли - не было, - сливается в зыбкой воде, но что бывало, бывает, и как оно бывает, - выносит память на поверхность настоящего дня.

"Праздник повествования, ты торжественный наряд тайны жизни, ибо ты делаешь вневременность доступной. (...) И форма вневременности - это Вот Сейчас и Вот Здесь".*

Наша легенда о том, как мы со Светкой лазали в колодец, тоже ушла в прошлое.

Что еще сказал тогда Дмитрий Петрович? Кажется, так.

Сколько бы ни носило тебя по земле, колодец твоего времени остается на месте, в него спускается цепь бесконечных превращений, из него ты черпаешь свои силы, а на краю сторожко стоит журавлик, однажды он поднимется к облакам и улетит вслед за журавлиной стаей.

49. Между прочим

Между прочим, у нас со Светкой не принято "преда-ваться воспоминаниям", это не вписывается в наш кодекс. Понятно, мы пересказываем порой своим детям познавательные подробности из богатого подвигами житейского опыта, как же иначе, если есть, чем похвастаться.

Оглянувшись назад, далеко, до самого отрочества, можно разглядеть в невнятных его границах, что именно тогда начинаем мы активно формировать свое будущее. Хотя по беглому ощущению, между щедрым детством и разливанной юностью отрочество проскальзывает словно досадное ни то - ни се, оно само между прочим.

Я стою сейчас где-то там... это чувство потерянности, неопределенное томленье... ведь было только что, совсем недавно... какое-то счастье, как данность, детство, будто приданое, положенное новорожденному, а весь мир дар волхвов, необычайно единый: дом, двор, простор остальной земли и небо с неизменной сменой закатов и восходов, невыбранные подружки, Женька моя на всю жизнь, - нам потребуется потом дистанция, чтобы заново обрести друг друга...

Я стою в отрочестве, оказавшись вдруг один на один с этим инородным пространством, в хаосе разрозненных предметов, и всей своей гусиной кожей топорщусь от страха и зябкого отчуждения...

Стою в дверях седьмого класса, где я - новенькая, еще это жгущее любопытство сдвоенных пар глаз. Я приехала из Фрунзе от Бати, посреди учебного года, в Женькин класс меня не взяли, - мы чересчур просились быть вместе. Посадили на свободное место к девочке, которая решила сразу показать свою обособленность. Она обмакнула перо в чернила и прочертила парту пополам.

Я придвинула локоть строго к границе.

Она резко подняла свою крышку, проверяя, не заступила ли я. Порылась, достала перочинный ножик и стала меланхолически резать черту раздела.

Я вынула свой нож и пошла ей навстречу.

К четвертому уроку траншея была густо удобрена чернилами, и мы уселись, сложив руки, как подобает примерным ученицам.

Ни разу не повернув лицо к другой, чувствуем сначала лишь матерчатое нервное трение рукавов, агрессия скапливается на кончике локтя, вот уже острия уперлись-впились-сцепились, ни одна не уступает, сейчас как отдерну руку! - то-то она пролетит, повалится ... Похоже, коварная мысль одномоментна, - взглядываем прямо в глаза друг другу!.. Глазищи огромные, серые, нахальные, и так это по опаленному ободу глазницы видно, что от унижения она бы умерла... И я бы умерла.

- Меняемся ножичками?..

Дальнейшее наше знакомство со Светкой развивается по мальчишескому канону: наскок, еще наскок, вот так можешь? а вот эдак?

Почему-то весь класс записали в стрелковый кружок. На стадион утром пришли только мы двое. Пустынный каток, и вообще непонятно, где здесь стреляют. Но уходить неохота. Мы в телогрейках, в штанах, выпущенных на валенки, в переодевании в самом - большие возможности. Носимся по льду, изображая фигуристов, валя-емся, кувыркаемся, выдрючиваемся, - каждая хочет показать себя, отличиться, отличаться, но тут же великодушное предложение сравняться. Карабкаемся на громадный сугроб трибуны, штурмуем эту снежную крепость с башней наверху, там будет наш штаб, - мы обмениваемся намеками, фразами из прочитанного, приноравливаясь к составлению хрестоматийной пары, например, Том Сойер и Гек Финн или Петя и Гаврик,..

Вдруг за гребнем трибуны, внизу оказывается тир.

- Можно нам пострелять?

- Что ж, сбросите снег с крыши, заработаете по пять пулек.

- О-о-о!

А в марте мы увяжемся на боевые стрельбы в Заельцовский бор.

Лежа на ватнике, щекой к прикладу, целюсь, целюсь, рука под стволом огромной винтовки ходит ходуном, в оптический глазок вплывает то одна мишень, то другая, в хмельном восторге солнечного припека, порохового дыма, талой земли, ружейного масла, этого ватника, замызганного многими сменами юных стрелков, такого родного...

Мы вовсе не огорчены результатами. Уходим подальше в лес и разводим первый наш общий костер.

- А все-таки я попала в мишень!

- Нет, а я-то, четверку выбила!

Каждую весну потом мы будем уезжать на трамвае до конца города, немножко пройти, и там есть такое болотце, где растут самые ранние цветы, похожие на толстыелютики. Возвращаясь домой, мы раздариваем желтыецветы кондукторше, пассажирам, билеты с нас даже не спрашивают.

В городе у нас тоже масса дел. Изо дня в день город встречает нас неожиданный и большой, переменчивый в погодных настроениях и сезонных нарядах. В его улицах и постройках, в "нахаловках" , облепивших овраги, еще много свободы для воображения. Чердаки, подвалы, чужие заборы, подворотни напичканы событиями. Чем не событие, например, забраться на крышу, еще лучше - на купол театра, еще выше - на трубу кочегарки, и со-быть, то есть совместно быть с каждой железной скобой лестницы, пока лезешь, преодолевая препятствие и свой страх, и потом на верхушке собой охватить разом всю панораму. Или пробираясь под мостом через Обь, по его аркам и пролетам, со-единить берега. А то еще вплавь.., но ведь мы не можем сознаться, что реку нам не одолеть, и как раз мероприятие приходится на октябрь, когда главное испытание - зайти в ледяную воду.

Однажды через дыру в глухой изгороди мы обнаружим ипподром, и нам не откажут за малолетство, тем более, что скаковая секция только возобновляется. Боже мой, слиться с лошадью, и мчаться, мчаться, - барьер! еще барьер! седлом под зад и летишь башкой в последний забор, препятствие называется "клавиши". Но это особый рассказ.

Понятно, что для такого первобытного опробования собственных сил, для становления, нужен дружок, не просто соучастник, но другой я.

Со Светкой мы во многом совпадали, и все же притяжение крылось в различии. Мы явились друг для друга как бы внешней средой.

Про наш дом она рассказывала своей маме: комнаты огромные, коридорище, ковров нет, лампочки висят голые и на дверях никаких штор, письменные столы, полки с книгами.

- Они что, в учреждении живут? - изумилась мама.

А у Светки, в их жилой комнате, правда, со шторками и абажуром, с круглым столом посередине, - четыре кровати, застеленные серыми одеялками, приятно-мохнаты-ми, но такими, что сердце щемит. И нет чего-то, что воспринималось бы родным и похожим, как в квартирах моих детских подружек. У Светки два старших брата, мама маленькая с горько-ироническим подвижным лицом. За ними стоит легенда, как они жили раньше в "генеральском доме". У них была даже домработница, что воспринимается избыточно, словно "мениск" над полной чашей, да чего там, сами стены были устоем благополучия. В начале войны отец-генерал "пропал без вести", жуткие слухи перетряхнули сибирский тыл, генеральские семьи повыкинули на улицу. Маленькая отчаянная Елизавета Григорьевна подняла отчаявшихся жен на бунт, они взяли и заселились самовольно в новый офицерский дом, чином пониже, но выгнать их почему-то больше не решились.

Это у них впервые услышала я выражение, дескать, "жен-щина бьется, бьется"...

История Светкиной семьи отсоединилась во мне от книжных приключений, в которых герои с легкостью теряли все и возрождались из пепла, - здесь были реальные переживания, и Светкина мать билась, билась.

Постепенно и другие многие легенды перешли в ранг социалистического реализма, мы ведь в закоулицахвстречали разнообразных людей. Дворники иногда нас гоняли, но чаще давали почистить тротуар, подолбить ломом, никто, конечно, не завязывал лом узлом, однако потенция силы таилась в самом слове. С электриками мы обходили подъезды, собирали перегоревшие лампочки, -это ж в каждой - взрыв!, если ее ударить об стенку. Мы пристраивали в кочегарки подобранных кошек и собак, потом навещали их с гостинцами, а одну овчарку подарили в детдом. Наши собеседники - старики на лавочках, шофера, извозчики еще тогда были, попутчики в электричке, а на вокзале!.., если потолкаться... Люди охотно рассказывали о себе, и мы охотно сопровождали их по извивам жизненного пути. Судьбы почти сплошь горькие, утраты, потери, мало кто возрождался заново, только тягостное преодоление невзгоды. И все же приключенческие атрибуты присутствовали: шрамы, наколки, гимнастерки, жаргонные словечки, фуражка с крабом, ложка в сапоге, финка, да мало ли? Маска, к примеру.

Мы крутимся возле шапито. "Цирк приехал! Цирк приехал!" - ежелетний провинциальный праздник. Нам не удается проникнуть без билетов. Ходим кругами, - что бы такое придумать?.. Около служебного выхода курит клоун. Вмиг соображаем букетик с газона:

- Здравствуйте, уважаемый Клоун, нам бы очень хотелось подарить Вам цветы от уважаемой публики прямо на арене, а нас вот не пускают... ?...

Сквозь нарисованную улыбку на нас глядит измученный постный человек, вяло забирает пучок, медлит, мнется, вдруг достает трешку из манжета:

- Быстро за портвейном, через пятнадцать минут выйду.

Он судорожно потом, крючковато схватил бутылку и выглохтал половину:

- Спрячьте пока.

- А как же мы?

- Ждите здесь.

Вновь появился перед самым концом спектакля. Пустую бутылку в потеках грима сунул нам в руки:

- Завтра придете?.., - с надеждой.

Эта авантюра получила название "Как мы дружили с клоуном", ведь приключению необходимо название.

Еще такое - "Иностранец на заборе".

Мы со Светой провожаемся. Ну, известно: сначала она меня, теперь давай я тебя, и так далее. Уже поздно. На безлюдном Красном проспекте очень заметно один дядька пытается перелезть через загородку на аллее.

- Вам помочь?..

- О, пожалуйста, где зди-есь отель "Сибирь"?

- Давайте, мы Вас проводим.

Дядька большой, борода веером, говорит с сильным акцентом.

- Вы иностранец? Speak English?

- О, да, и-ес, Норвегия, или, мать ее, Дания, где-то так, симпозиум, наука, карашо, дева-шки, оча-аровати-елна-и ...

В щечку мы все же позволяем поцеловать, - неловко уклоняться, у них, поди, так принято. Дядька явственно утрачивает русскую речь.

Около гостиницы к нему кидается вдруг какой-то юркий, пьяненький, тычет в живот:

- Ты куда подевался? Мы с ног сбились, а он тут с девками хороводится!

Мы страшно возмущены:

- Вот Россия! Даже с иностранцами не могут без фамильярности.

- Да какой он иностранец!.. Постой-постой, это ж дочка Янушевича! Я к вам заходил перед совещанием, не узнала? А это Банников! О-ха-ха! Иностранец выискался! Охмурил девчонок. Мы только что с твоим батькой выпивали у Юрлова!

- Янушевича? Дочка? Оча-аровати-ельно! - русским заплетающимся языком радуется Банников, - Вот так встреча! Александр Иванович мой старинный друг. До-обрый друже. Как соберемся все старики на банкете, то есть, на симпозиуме, на нас с ним ставки делают, кто кого переврет. Ма-астер! Снимаю шляпу...

Или такое - "Слепой музыкант"...

Нам нравится вслушиваться в чужие истории, кому-то удается помочь, чаще посочувствовать. Мы не вмешиваемся в жизнь людей, только смутно ощущаем, как их прошлое вкрадывается в наше будущее, едва уловимо меняя нас. Может быть, это всего лишь пластичность неустойчивой души или смена клеток в предопределенном росте, но отроческий максимализм наш отзывается на каждую встречу, как на откровение, и откровение это не только в том, что открывается внутреннему взору, оно требует действия, а действие рождает перемены.

Слепой баянист давно завладел нашим интересом. Он играл в клубах, на танцплощадках, и самое доступное, - его приглашали на многочисленные концерты в день выборов. Поистине, этот день выливался в бесплатный праздник для старух и детей. На каждом агитпункте с раннего утра до позднего вечера одни артисты сменяли других, а на скудные рублики в буфете можно было купить мандарины. Мы выжидали нашего баяниста и следовали потом за ним неотступно. Он играл "Амурские волны", "Утомленное солнце" и много чего, редко в каком-нибудь небойком месте - "На сопках Маньчжурии". Мы со Светкой выставляли друг другу локоть - наш жест высшего восхищения.

Однажды мы подкараулили возможность перевести любимого слепого через улицу, и он "попался на удочку".

Его история: до войны учился в ленинградской консерватории, пошел на фронт не просто добровольцем, но горделиво воображал себя Римским-Корсаковым, был ранен, то есть нашпигован осколками и еще потерял глаза, долго валялся по госпиталям, пытался покончить с собой, но каждому хоть раз да попадется на пути человек, встреча с которым обернется вторым рождением, тот был военным врачом, сам не выжил...

- Когда я совсем задурил, он рассказал под большим секретом, что есть на Валааме лечебница, где лежат инвалиды без рук - без ног, "для прогулки" их подвешивают в таких особых конвертах. Среди них есть оперный певец, и он поет... Висит на стенке и поет своим слушателям... Я завел себе баян, потому что долго еще вставать не мог. Главное было победить не столько немощность, сколько гордыню, смириться с тем, что композитора из меня не вышло.

Недавно я снова встретила нашего "Слепого музыканта". Он играл в переходе метро, прохожие скупо бросали ему дешевые сотенные бумажки в раскрытый футляр. Ничего жалкого не было в его фигуре на раскладном стульчике, так же несколько кичливо откинута голова, и приплюснутые к переносице пустые глазницы обращены в какую-то даль:

"Пла-чет, пла-чет мать-стару-шка,

пла-чет мо-лода-я же-на,

пла-чут все, как один че-ло-век..,"

подпевает он тенорком "На сопках Маньчжурии".

Я стою и слушаю. Как бы показываю Светке выставленный локоть в давнем нашем отрочестве. Боже правый, сколько десятилетий минуло.

В нечетких возрастных берегах, кажется порой, жизнь течет будто слитное движение, смена состояний, некое единство познавательных энергий, изменчивое, непостоянное, переливчатое в своих противоречиях единство, что и стало твоей судьбой, словно какое-нибудь музыкальное произведение, например, этот вальс, или еще "Амурские волны" в его репертуаре.

Но один за другим вспыхивают непроизвольно эпизоды.., - вот мы ведем слепца через улицу, а ему вовсе не требуется помощь, - он все умеет сам, и чтобы мы его не жалели, он говорит, рассказывает.., впрочем, как знать?, может быть, просто у него возникла потребность высветить эпизод для себя... Повторное переживание удва-ивает прошедшее, в былом оно проскочило между прочим, теперь же раздвигает настоящий момент для новых размышлений. Ты окунулся в свое состояние, будто бы совпал с собой, но "не прежним вернулся на прежнее место", и в этой нетождественности именно сейчас, а не раньше, видно, сколь емко было мгновение, индивидуально, не похоже на все другие, само - полное через край противоречиями и возможностями.

Повторяет же всякий человек по-своему. Вот почему у нас со Светкой не принято "садиться вспоминать" вместе. Пересказывать - пожалуйста, и как угодно, а ностальгия - жалобна и может все исказить. Наш "мальчишеский кодекс" по мере продвижения лет вбирал многие поправки, его параграфы получали заголовки общих приключений, одно оставалось незыблемым: никогда и ни за что нельзя жалеть себя. Мы и не жалуемся на свои беды, когда же нарушаем канон, теряем друг к другу интерес. Хотя это вовсе еще не конец в совместных постижениях.

А тогда, давно, после знакомства с "иностранцем", после их Орнитологической конференции, мы напросились к Бате в экспедицию. Операция, наскоро названная "Серебряный олень", сразу же не уместилась в свои кавычки, ведь за ней крылась теперь уже моя легенда. Она обещала продолжительность, превращалась в путешествие, может быть, выплескивалась за край отрочества, да и крышу нам предстояло покорять позначительней.

Вот только самое начало.

По горам Тянь-Шаня вышагивает высокий человек, Серебряный Олень, за ним из последних сил тащимся мы, одна несет общее наше ружье, другая патронташ.

- Ну-ка, пробегите по тем кустикам.

Конечно, зайца видит та, у которой патронташ:

- Стреляй, стреляй, а- а, раззява!

- Молодцы, девчонки, хорошо выгнали. Вот и мясо будет на обед. В другой раз кричите погромче.

А в другой раз пошли с ночевой, между прочим, искать снежного человека. Но об этом будет особо. Пока же весь день поднимаемся к ледникам.

- Нужно добыть чего-нибудь на ужин. Я затаюсь там наверху, гоните по ущелью. Поторапливайтесь, скоро стемнеет.

По всем правилам охоты прем через густой ельник, покрикиваем, поглядываем, "ведем наблюдения". Ага, вон дупло, слышно, как птенцы надрываются, мы уже выучены, - положено сначала "добыть" взрослую птицу, чтобы точно определить потомство: Бах! Готово!

Окрыленные лезем на ель, за молодыми, рука не проходит в дупло, ковыряем ножом, не получается, находчиво затаскиваем ружье наверх, - сам же говорил, что наблизком расстоянии дробь пробивает большую дырку, кидаем пальцы, кому нажимать на курок, вторая приставляет кончик ствола к цели: ба-бах! В пороховой гари летим с веток, а надо же снова лезть за результатом. Готово, птички увязаны в мешочек, чтобы не растерять ихних блох, этикетка: где, когда, кем, каков биотоп, ... Мы и не заметили, сколько времени проваландались.

- Батя! Мы, кажется, дятла добыли...

Он выдвинулся на нас из заката, высоченный, как черный утес, с дурацкими веточками на макушке, за-таивался, ждал... Вытянул посохом ту, что с ружьем, и другую - пониже патронташа.

Сидим, уже прощенные, у костра. Он отошел за водой к ручейку, шепчемся:

- Знаешь, сначала страшно было, а когда огрел палкой, чуть не засмеялась, совсем на мальчишку похож. Еще в индейцев играет. И в снежного человека верит.

- И я верю.

- Вообще-то, я тоже.

А на стоянках вечерами Батя рассказывал. Мы уж и сами читали кое-какие книжки Вальтера Скотта, Купера. Но он пересказывает так, будто это случаи из его романтического отрочества. Впрочем, рыцарство не стареет, и потом, важно, какова в тебе отвага на перемены после поступка.

Загрузка...