Когда я выезжаю из Новосибирска, пусть всего лишь в пригород, это всегда крылатый праздник души. Мой город - мое средоточие. По одним и тем же улицам я кружу по заколдованным орбитам своей повседневности, - в них замкнуты мои детство-отрочество-зрелость. Я заглядываю в лица людей, деревьев, домов, все собаки кажутся старыми знакомыми. Здесь со мной мои воспоминания. Катятся впереди серебристым обручем, подскакивают на выбоинах, тонко звенькают...

Тогда я возвращаюсь домой и записываю взблеснувшие мысли. Интересно, могут ли исчерпаться новые впечатления на однообразных путях, - три квартала до рынка, пять обратно, если еще заглянуть в книжную лавку; или "по большому кругу" - в центр, к театру, ну и дальше, как петля захлестнет.

Впрочем, дома иной раз случается не меньше неожиданностей: кто-то зашел, заехал, нагрянул, как шутит один мой приятель-фантаст, "Перекресток на втором этаже". Да и я ведь не только обеды варю, все же работаю, пишу-сочиняю, телевизор опять же сильно расширяет кругозор. А за письмом к другу порою так увлечешься, что беседуешь с ним будто уже на каком-нибудь другом континенте, например, в Европейской Москве...

Да, пожалуй, дом мой разомкнут, но это точечный эффект неопределенности.

А когда выезжаю из Новосибирска, само отделение от его границ Прорыв! Простор! За окошками поезда пробегают деревеньки, рощицы, ..., и дальше совсем неважно, до которого пункта, - состояние свободы простирается до экзотических далей - мест былых путешествий: экспедиций по размашистой Сибири до Севера, до Востока; по Средней Азии с Батей; по Прибалтике с Фицей, а там и в Польшу с Женькой; к Полине в Крым, на Кавказ; и всегда в Москву (такие уж во мне живут "три сестры").

Москва же для меня сама беспредельна. Вроде бы там, у своих друзей, я тоже как дома. Хожены, перехожены улицы, переулки. Есть и свои сакраментальные круги. Есть еще игра - вынырнуть из-под земли в неизведанном месте. Но Москва необъятна по состоянию. Если у нас в провинциях происходят эпизоды, и кое-где сохраняются памятники старины, то Москва ответственна за творение истории страны. Ясно, что неустановленность ее границ ощущается как в живой непрерывности времени, так и в гипотетической возможности вылета в любые концы све-та. К тому же "литературный москвич" обладает безразмерной биографией.

Когда приходится выезжать из Москвы в пригороды, может быть, дальше по средней полосе, направленность меняется, - это погружение в старомодную сердцевину России. Маленькие городки - исторические игрушки с приторможенным временем тех художников и поэтов, или других знаменитых людей, для которых эти места были средоточием.

Но сейчас мы едем вполне устремленно, окунуться в свое начало, по крайней мере то, о каком знаем по Батиным рассказам. Глядим в окошки, перебрасываемся впечатлениями, наслаждаемся дорожно-купейным бытом, как бы необязательным, легким, праздничным. Отдаемся несобственному движению.

Со мною здесь самые близкие люди. И я думаю, - надо же, именно про них не могу ничего написать, - это все равно, что опубликовать свой подкожный слой. Не смею, или не умею еще найти дистанцию для домыслов.

Вот смотрю на Ленку в упор. Слипается столько планов. Внутренне я не знаю ее возраста. Она всегда - девушка с белой косой. Та, стриженая, на фотографиях, еще до меня: в костюме зайчика, с подружками на крыше сарая, ягоду чистит в деревне, скривилась, наверное, кисло, ..., - все это немножко я в "прежней жизни". А девушка с белой косой до пояса очень строга со мной, печальна и о-очень романтична. Все "отправные" стихи - из ее уст. Голос глуховатый, дымный-дымчатый, каким хорошо читать "Демона" вслух, голос совпадет с ее запахом. Никогда толком не помню, во что она одета, хотя в самый момент вижу, что изящно-акварельно и к лицу, а будто как раз помню все ее платья, донашивая их, казалась себе неотразимой. Иногда у нее лицо - лицо нашей мамы, спокойное, брови вразлет, губы выписаны пышными лепестками. Мои не менее губошлеписты, но странно скукожились и запеклись. У нее же и в скорби уголки опустятся вовсе не горестно, не по-рыбьи, а с эдаким стоическим упором. Нос светский, вздернут не сверх меры.

Мы с сестрой подружки. Шутим, - она моя старшая сестра, а я ее старший брат. Наши жизни столь проникнуты, что не удается выбрать взгляд с какого-нибудь стороннего эпизода. Кстати, глаза у нее не карие, как у нас с мамой, Батины, с льдинкой, когда хмурится, глаза тающего снега, а то вдруг разголубеют, рассияются, как сейчас, в полном довольстве. Смеется теперь часто "девушка-несмеяна", - мягчеет, теплеет, научается прощать, да и то, мы ведь уже достигли иронического возраста. Руки тонкие, красивые, движения элегантны, сообщают предметам продолжение, передают Мишке ломтик хлеба, украшенный аккуратной пластинкой огурца.

Смотрю на Мишку моего. Здесь ему лет шестнадцать. Я вижу его от сегодняшнего дня, когда он уже молодой человек, закончивший два ВУЗа, обросший множеством друзей. Тогда я его еще таким не предполагаю, хотя сердце замирает вперед, - он будет очень достойным человеком, столько в нем доброты, душевной красоты и не мальчишеской тонкости. Поэт, - говорят про него мои друзья. Я вижу в нем все черты маленького Мишки, так сильно чувствую свою с ним неразрывность, что клушья слепота заволакивает глаза сплошной любовью. Я боюсь его тронуть словом, вдруг оно не окажется точным?.. Когда-а еще созрею до книжки про него?.. Он не стесняется моих сантиментов, но сдержан в проявлениях. Немногословен, как его дед. Вообще похож на Батю, - удлиненные жесты, угадывается развалистая походка, упряменький подбородок с ложбинкой. Сейчас улыбается эдак внутрь себя, отец выпустил очередную остроту.

Перевожу взгляд на Вову. Его остроты мгновенны, легколетны, так прямо и не перескажешь, если не под словцо. Сдвинет букву-другую, аж зайдешься, до чего ловко-вертко выскочит созвучный смысл. Лицо у него сразу делается вольтерьянским. Впрочем, и сам востронос, улыбка длинная, по углам ехидные скобки морщин. Очки близоруко выпучивают глаза, кажется, он въедливо вглядывается в устройство вещей. Голос "ленинградский", нет, не дворянский петербуржский прононс, но как бы тональная промозглость туманных широт. Иногдау Вовы проглядывает что-то английское. Не только английский юмор, а и "коварный альбион". Высокий ворот-ничок подпирает узкие щеки, профиль чуть вскинут, ах, как хочется применить к нему эпитет "благородный"...

Разговор наш дорожный, семейный как передать? Да и зачем? В нем, конечно, присутствуют интересные замечания, что не самое важное сейчас. Он сплошь пересыпан намеками, подковырками, былями и небылицами,- в целом, это фамильный фольклор, который дорог и необходим кругу близких людей. Это сокровенный мир "любов-ной музыки", что дает возможность единения. Мир сладостный и мучительный, страстный, обидчивый и часто беспринципный; он не всегда делится на сознание и бытие; в нем слиты начала и концы, грезы и откровения, счастье и боль, - вечно играющий наш внутренний мир. Когда он может выплеснуться в общее пространство разговора, интонации, мимика, опознавательные жесты позволяют нам глубоко проникать в чувства друг друга.

По дороге мы видим массу красивостей. Главная, понятно, Байкал. Путь наш проходит по самой кромке озера, так что камешки наперечет. И даже удовлетворен всегдашний вожделенный порыв - выскочить на ходу, пощупать, что там в заоконной визуальности.

Поезд задерживается на разъезде. Пассажиры ссыпаются как в кино, бегут, трогают воду, пьют, набивают карманы гальками, пара смельчаков спешно купается... Гудок. Снова едем, едем.

В Благовещенске останавливаемся у приятелей. Он - фантаст, она журналистка и поэт. Очень милая, очень несчастная Светка. Мы нескладно попадаем на их "состо-яние развода". Что тут сделаешь?..

Наши странные общие прогулки по городу, по музеям. Тут сами улицы музей неглубокой купеческой старины и ботанического роскошества, если о них рассказывать, как умеет писатель-фантаст Николай (тот, что про перекресток на втором этаже). Приток Амура Зея оказывается раз в пять могущественнее своего легендарного партнера. Живем мы в трех шагах от Амура, но подойти к нему нельзя. Вдоль берега пограничная полоса, колючая проволока, дзоты. Жутковато. Китай на той стороне, как на ладони. Скоро тут начнут сновать "челноки".

Наши странные общие походы за город на озерцо с цаплями. Жарко. Немножко томительно. Им хочется все вре-мя что-то выяснять, Николаю и Светке. Издали смотришь, как еще не нарушилось притяжение, но вот-вот.., Господи, что же ты делаешь с ней!

Устраиваем Светлане вечер поэзии. Хорошие стихи, очень несчастные.

Провожая нас, она так и едет вместе в тамбуре, до пер-вой... уже до второй остановки... говорит, говорит, благодарит, обнимает...

Во Владивостоке нас ждет Гали Олимпиевна. Когда-то мы дружно соседствовали в нашей квартире. Замеча-тельное семейство трех колобков.

Олимпий Сергеевич - горняк из Томска, на пенсии - живописец. Его увлекательные рассказы в манере Куприна выстраивали целую панораму сибирского окраса*.

Анастасия Васильевна, хлопотунья, очень вкусно стряпала. На что уж наша бабушка была мастерица, но бабушка была атеисткой и не баловала нас куличами да пасхой. По воскресеньям и, конечно, по праздникам в нашей "слободке" было принято приглашать друг друга в гости. И старики смешили всех ласковыми "классовыми" перебранками.

- Ну, где ж им, дворянам, угодить! - фыркала Анастасия Васильевна.

- Купчиха, купчиха, - поддразнивал Олимпий Сергеич.

Но мы с Ленкой тогда были девчонками и "равновоз-растно" познакомились с Гали Олимпиевной только теперь. Хотя переписки не прерывали.

Гали (на манер отца) - умный задушевный собеседник, или Гaля (на манер матери) - хлебосольная хозяйка, сама по себе - энтомолог, доктор наук в отпуске. Знакомство происходит насыщенно и очень предупредительно. Мы пытаемся не помешать ей отдохнуть на даче, она ста-рается снабдить нас всеохватной информацией, при этом не отнять наше время. Каждое утро мы полны намере-ний, незаметно завтрак переходит в обед... В общем, смысла ехать на дачу уже нет никакого... А мы все же ухитряемся обегать город, искупаться во всех заливах... Купальники всюду таскаем с собой, переодеваемся за первым кустом с непосредственностью подростков.

Фантастический город, в нем здорово было бы жить в детстве, недаром я стремилась сюда еще с ранней мечты стать моряком. Как будто остров, омываемый сразу несколькими морями. С одной стороны - море шелковистое, пляжное, ластится к лесистым берегам, мы ходим к нему вечерком, разводим костер. С другого конца - то самое "а море грозное.., на скалы с грохотом...", дух забирает, если удастся-таки вгвоздиться между валунов, и на тебя летит громада злой пены. А в середине города разлегся теплый густой залив, золотистый под солнцем и черно-золотой в ночи, стойбище кораблей бьет склянки в унисон. По набережной прогуливаешься, так и хочется подразнить морячков, потому что завидно.

Дома вросли в сопки, - можно было бы представлять их древним амфитеатром пещер... А к товарищам бегал бы прямо через дом, заскочил в подъезд у подножия и вышел со второго-третьего этажа на другую улицу...

Гали Олимпиевна сводила нас в свой институт показать коллекцию бабочек. Никакими метафорами и гиперболами не передать это цветистое великолепие. Еще она пригласила меня и Ленку в поход за целебной травкой Leсpedeza - "экспедеция за леспедецей" - забавляемся мы.

Вот когда я разглядела Гали, узнала тот особый старомодный тип интеллигентной женщины-полевика.

По внешнему виду она не должна бы ничего уметь в походных неудобствах. Пожилая, полная, низенькая, руч-ки дамские, семенит по тропинке. Она готова во всем уступить таким как я, бывалым, бедовым, изображающим мужика. Мы подхватываем ее под локоток, подсаживаем на крутом склоне, ан ведь невдомек, что уступает из деликатности. Не поспешая, без суеты, вполне приспособившись к своей конституции, прекрасненько она управляется, с такой мягко-увалистой грацией, порой даже более толково, чем наш выпендривающийся брат.

А Ленка вроде бы вообще кисейная леди, однако посмотришь на природном фоне, - движения упруги, размеренны, сказываются непреходящие экспедиционные навыки, привитые Батей.

Есть оптимальная целостность в подобном женском триумвирате без мужского верховенства. Функции равно-весно распределяются сами собой, слаживаясь в эластичную круговую фигуру без доминирующей середины, и скрепляется она неторопливой беседой, физиологической солидарностью, согласным угадыванием возможностей. Что вместе сообщает затее состояние возвышенности и умиротворения.

И вот, наконец, Спасск. Привокзальная площадь. Отсюда новорожденное советское общество провожало сво-их первопроходцев на учебу. Это место мы с сестрой ощущаем, как отправной момент нашего жизненного пути. Сейчас здесь памятник - "Штурмовые ночи Спасска", а ведь не всякому городу повезло со строкой.

Городок маленький, провинциальный до деревенскости, ему и не размахнуться среди таежных сопок. На центральной приземистой площади, вот тут, возле китайского ресторанчика, как встарь, базар бывает только по воскресеньям. Сюда ходил дед ссориться со вздорным Чекардой. Мы не знаем, где находился Батин дом, уже не переспросишь, но убежденно кажется, что вот-вот догадаемся...

На озеро Ханка мы едем, плохо представляя, куда хотим попасть, где там бродил Батя?.. Добираемся на автобусе до последнего перед болотами села, дальше километров десять пешком. Теперь есть дорога, раньше шли с шестами через топи. Иллюзия непроходимости и замира-ющей опасности остается. По обе стороны плоско рассти-лаются травяные заросли, из них призывно помаргивают синенькие цветочки. Совсем близко вышагивают цапли. Взлетают стайки уток. Дорога пустынна, так, что теряется чувство временнoй привязки, и словно забываешь, кто ты есть...

К берегу озера оказалось не подойти. Мы даже растерялись. По зеленым кудрявистым кочкам скачут кулики, а ступишь, по колено тонешь в чавкающей смрадной жи-же. Вот те на! Находим поодаль сухое местечко с жухлым кустарником, располагаемся перекусить. Кустики в три-четыре прута, выдернешь, и ржавая палка может под-держать костерок. Самое смешное, что воды на чай не зачерпнуть. И вдруг эту плоскую идиллию перебили разухабистые звуки гонных моторов. Где-то слева, но не по трясине же! Кинулись смотреть, - действительно, сторожевые катера носятся по речке. Это же Лефу! И все встало на место. Четко вспомнился Батин рисунок. Наша сухая твердь - остров, где когда-то стояли четыре хаты; от него должна идти канава к большой воде; а вправо вдоль берега потянется грива с изрядным лесом, как Батя говорил; там жил знаменитый Мартын, что сам себе руку отрубил в заядлом споре. Мы совершенно нашлись. По канаве по пояс в воде впадаем в озеро и так же по пояс идем, идем.., не заглубляясь. Интересно, до самой Маньчжурии так? И странно, восток у нас за спиной.

Я не особенно люблю долго делать одно и то же, выхожу, сажусь на бортик канавы. Но смотреть - это совсем иное. Казалось бы, скучно, когда простор столь уж однообразно необозрим, вовсе нет...

Вода сливается с небом. Вот он, китайский белый лист. По краю на него падают штрихи длинных листьев травы, влетает цапля с надломленной линией шеи, в размытой дали попрыгивает красный поплавок Мишкиных плавок, в него тростниковой палочкой воткнута тонкая фигурка... Поплавок гонит плоская косая рябь... У ветра пресный солнечный запах...

Прикрыв глаза, я представляю, - где-то на другой стороне озера есть одинокое дерево на скале, расщепленное молнией. Под ним сидит старый китаец. Он сидит там давно. На его небе встает солнце, и луна еще не осела на западе. В бесцветной высоте угадываются звезды. Ветер скользит по грани водоема, играет с костром тут у ног, среди сцепленных с корнями камней, гудит в искривленной верхушке сосны... Старик крутит в руках кубик, ведет пальцами по ребрам, смыкает их на углах: три грани - триграммы... Рассеянно глядит на восток, не видит меня за горизонтом. Да и мне только кажется, как неуловимо меняется его лицо, напоминая тех, кого хочу вспомнить...

В полугрезе всплывает давнишний сон:

я иду по пустынной дороге,

вижу пустой часовой домик...

я в него вхожу, дверцу притворяю,

подтягиваю гирю...

и тихонько шагаю...

маятник: тик-так, так или не так?..

в косо врезанных щелках

глаза бегают туда-сюда...

Мой путь завершил один из своих кругов. Это уже не тот, естественный - от рождения и дальше, как петля за-хлестнет. Теперь надобно понимать, для чего ты становишься в начало следующего.

Я оглядываюсь назад. На скользящем фоне событий высвечиваются эпизоды. Они наполнены именами, взаимоотношениями, состояниями, - не это ли и есть мое состо-яние? Из чего же еще состоит жизнь?

Я даю эпизодам разрастись до безграничного сиюмгновенного пространства, я вольна пережить их заново, либо продумать, либо придумать. Это мои безвременные лаби-ринты, в них все живы, и я хочу рассказать о своей любви к миру. Это великая свобода, данная нам в ощущение, это наше творчество.

. . . . . . . . . . . .

Ой, а Вову-то мы чуть не потеряли. Его унесло ветром, по неглубокой, но зыбкой воде. В общем, то хорошо, что не плохо кончается.

. . . . . . . . . . . .

Мне хочется поставить эпиграф, как я иногда люблю, позади сказанного, памятуя, что у древних - это надпись на памятнике. Пусть он предваряет новое кольцо.

Грядущее во веки нерушимо,

Как прожитое. Все, что ни случится,

Лишь потайная буква на странице,

Заговоренной и неразрешимой,

А книга - Время. Вышедший из двери

Давно вернулся. Бытие земное

Все в будущем, лежащем за спиною.

Находки в мире нет. И нет потери.

Но не сдавайся. Мрак в застенке этом.

Плотна его стальная паутина.

Но в лабиринте есть проход единый

С нечаянным, чуть видимым просветом.

Путь неуклонен, как стрела тугая.

Но Бог в щели застыл, подстерегая.

(Хорхе Луис Борхес.

"За чтением "Ицзин")

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ВРЕМЯ - СОЗЕРЦАНИЕ

На закате дней тени кажутся длиннее, чем по утренней поре, когда детское внимание занято скорее причудливостью узоров и форм, и воображение творит миф непосредственно из данности. В полуденном мире, в динамическом фокусе прямых солнечных лучей постоянно изменчивая игра света и тени, отражений и проницаний позволяет выхватить отдельные гармоники из непрерывного потока жизни, выявить, разрешить глубинные состояния души, сделать их бытием.

Моя вечерняя тень сейчас протягивается, едва сохраняя привычный силуэт, ложится стрелкой на круг циферблата, очерченного горизонтом. Поле для созерцания, в котором удается совместиться со своим временем.

Сначала это бесцельное блуждание по поверхности окружающего пространства, неважно, в каком именно месте окажешься, - оно плотно вымощено событиями твоей жизни. Взгляд ловит-опознает разрозненные моменты собственных легенд, рассыпанных здесь по обыденности. Однако скучно было бы просто повторять путь. Ты ведь еще весь живой. Хочется заново выдумать действительность, соотнестись с ней в эдакой мифической отрешенности. Нестареющая душа наша жаждет творить, воспроизводить себя в образе, она ищет приближений, чувственных совпадений с идеальной заданностью, стремится к предельному слиянию с первообразом. В созерцании заведомо присутствует таинство - непременное ожидание чуда. И смотришь уже завороженно, глаз не можешь отвести, и стараешься, стараешься вобрать в себя все окружающее, воссоединиться с ним, и на подвижной границе становления скапливается готовность к переходу в иную субстанцию. И вот наступает миг, когда достигается полная внутренняя свобода и это наивное восторженное состояние равновесия с Природой, с Миром. И возникает вдруг воспоминание, которое будто бы всегда ощущал в сердце своем, но никак не мог вспомнить. Оно возрождается памятью веков, вечное и временное становятся одним, вот этим вольно парящим настоящим. И радость, словно из дальних странствий вернулся на родину. Магия созерцания дарит нам светлое блаженство, которое может быть сродни абсолютному самоутверждению, о чем знают дети и Боги.

Что завораживает

* Это мы все знаем, - когда смотришь в огонь, на бегущую воду в реке, на море, на плывущие в небе облака.

* Музыка завораживает. Наверное, у каждого это своя музыка. Но общее для всех: шум листвы, лесные шепоты, шорохи, шелест волны по песку, мерная дробь дождя, мелодия ветра, птичий гомон, дальнее длинное пение, звоны колоколов.

* Дорога. Мчишься по тракту! Асфальтовая бесконечность летит на тебя неотвратимо, соскальзывает ртутной полосой под колеса, взгляд, следуя, не может подвернуться, рассеивается тут, на срыве транспортера, и вдруг подлавливает эдакий гипнотический момент спрямления в единую стремительную линию, принимает, пропускает сквозь себя стрелу дороги, позади она слабеет, обвисает лентой, сколько-то еще вьется, петляет по пригоркам... В боковом зрении все немного смазывается, как бывает "засмотришься", и тебе машут перед глазами рукой, опомнишься и начинаешь уже любоваться придорожными красотами.

* Когда глядишь из окна вагона на дальние пейзажи. Они плавно приотстают и манят мечтательно-неопределенно, словно просто задумался... Не то, что ближние ландшафты, сменяясь быстротечно, они дразнят достижимостью, - спрыгивай скорей с поезда, побежали по той вон луговой тропинке, давай искупаемся в этом лесном озере, наберем полные охапки кувшинок... Мелькают, проносятся деревья, кажется, сейчас хлестнут листвой по лицу... Шершаво чиркнут по плотному воздуху, по скорости, подступившие вплотную скальные утесы, разрисованные лишайником, - это проезжаешь через Уральские Горы. А дальше расстилается до горизонтов Сибирская равнина, небо над ней - в полное полушарие. Болотные травы оранжевой спелости - палитра позднего лета, тростники под ветром ложатся плоской волной, приникают-льнут к нестерпимо-зеленым островкам остролистого рогоза с яркими коричневыми колотушками, лиловые кусты бурьяна, проплешины скошенных злаков соломенный подшерсток, иван-чай распустил седые пряди, путает, сбивает ритм карандашной штриховки торчащих из земли простых прутьев. И на обширном этом блюде расписном - округлые фруктовой окраски купы дерев, словно фантастические яблоки под яблочный спас. Завораживающее разноцветье. В нем хочется раствориться.

* Как и в картинах Юрия Злотникова. Он ставит их передо мной одну за другой, и точно не знаешь, в какой из них находишься, смотришь, смотришь, уходишь вглубь, над тобой смыкаются блики неба-моря-земли, вплетаешься в узор движений, во взаимопроникновение стихий, множишься ритмами, музыкальными секвенциями, совпадаешь с пульсацией жизни, ... , и проступаешь вдруг на поверхности строгим древним письмом.

* Вообще пространство завораживает. Его емкость, разбег перспектив, развороты, сломы, смена ракурсов и масштабов. Просто простор. Пространство и движение. А время как? А время - это созерцание.

* Плоскость. Плоскость зеркала, стекла, поверхности водоема, граненого камня, чистого листа бумаги. Плоскость стены. Когда, может быть, уже лежишь без движения лицом к стене, смотришь, водишь взглядом царапины, блики, неровности побелки, черточки складываются в рисунок. А у кого-то перед глазами обои с цветочками, с лабиринтами орнамента, - тому, пожалуй, повезло. Хотя, если подумаешь, - непустое скорее надоедает. Белая плоскость дает больше возможностей для воображения. В ней скрыто необъятье глубины, чего там только не отыщешь на разных уровнях; в ней содержатся все вариации света; на нее проецируются сны; к ней прилипают отраженья мыслей; в твердой статике свернут вихрь движений... Но все же нужно, чтобы стена была, последний материальный экран.

Что кажется невероятным

* Старость. То, что именно ты стареешь. А еще не успел как следует постичь предыдущее открытие, - то, что явился на Свет Божий. Именно ты, вот этот я. И живешь.

* Невероятно, что не можешь запомнить любимое лицо, когда еще только влюблен, или когда приходится разлучиться, или когда прощаешься навсегда.

* Порой вдруг покажется невероятным, что тебя любят. А вроде бы особенно и не за что.

Когда-то сын мой Мишка расплакался неожиданно. Было ему семь лет и плакал он очень редко. Мы гостили на даче у Полины Георгиевны. Дождливым вечерком играли в преферанс, взрослые. А детишки за спинами на полатях: кто хотел - спал, кто баловался. Слышу, Миха хлюпает.

- Что случилось?

Разревелся, да горько так, безутешно.

- Болит что-нибудь?

- Не-ет... Я тебе на ушко скажу... Меня почему-то все любят, хвалят, думают, что я очень хороший... А я вовсе не такой уж хороший...

Пошептались мы с ним, успокоила как могла, еще повсхлипывал немножко во сне. Ко мне подобрался Полинин старший внучок, глаза горят любопытством:

- Теть Тань, а почему Миша плакал?

Я повторила.

- Надо же! Я бы про себя никогда такое не сказал.

Мишка плакал крайне редко, считанные разы. Не от боли, не от обиды, а когда что-то было не так.

Ему четырнадцать. Их спортивная секция во главе с любимым тренером в летнем лагере. По выходным мы - несколько мамашек, что успели тоже задружиться, устраиваем для всех желающих пикник на берегу реки. В тот раз нам уже известно, что у ребят приключилась драка, - в лагере же все события на поверхности, как хвойные иголки, всплывшие в лужице после дождя, но все уже разрешилось. Собираем хворост для костра. Мишка зовет меня пойти вместе:

- Мне нужно тебе что-то рассказать...

- Про драку?

- Не только. У нас есть один мальчик, Беляш, ну, странный немножко, некультяпистый, над ним все потешаются. Знаешь, мы вроде бы решили, что будем ночное ведро выносить по очереди, а получается, что все время ему достается. Я иногда делаю это вместо него. А еще тут племянник тренера, маленький, очень веселый, но вредный, больше всех пристает к Беляшу, ну в общем, перед нами старается. Беляш не стерпел и побил его. Сильно. Конечно, тот же слабее. А все смеялись и даже подначивали то одного, то другого. Потом, когда уж разобрались, я лег на раскладушку и стал плакать...

- Жалко было? Беляша? Или маленького?...

- Обоих жалко. Но главное в другом. Мне было так плохо! Знаешь, у нас же замечательные все ребята. Разве такое может происходить в кругу друзей!?..

Боже мой, подумала я, - милый мой мальчик...

* Действительно, в зло трудно поверить, будь то насилие, предательство, несправедливость и все другое, что приходится пережить. Не верить в зло естественно. Не вполне нормально, когда не верят добрым делам. И ужасно, когда выпадают целые времена, в которые очень большое число людей перестает верить чему-либо.

* Впрочем, если прислушаться к себе повнимательней, самым невероятным кажется все-таки некий избыток благодати, близкий к тому, когда любят тебя без особой заслуги, только любит тебя уже будто весь окружающий мир, одаривает счастьем.

Оно наступает, такое состояние, когда очень красиво, очень хорошо. Это может случиться всего лишь в двух шагах от дома, просто потому что повеяло весной, хлебнул талого неба и пропал с головой в переощущении. В синеве, уже не зимней, пробудился дымный запах азиатских степей. Где-то там, в предгорьях Тянь-Шаня, покрытых красными маками, лежишь, раскинув руки, и ни о чем не помнишь. Или в еловом ущелье слушаешь пение птиц, оно серебристо струится по темному кружеву веток. Может быть, сидишь на краю скалы, свесил ноги в туман. Или то пустыня, утратившая краски с последним вздохом солнца, упавшего за горизонт, пустыня застыла в лунно-перкалевом моносиянии. Или это уже какая-нибудь европейская жасминовая ночь... Мало ли где на протяжении жизни ты можешь оказаться, в какой точке Земли.

У меня есть постоянно-достижимое безошибочное местечко за городом. Там идешь по тропе вдоль высокого обрывистого берега Оби, по дорожке дачного детства. Она усыпана сосновыми иголками, стараешься не наступить на узловатые мозоли корней, - голенастые великаны топчутся здесь испокон веку, голову задерешь, а лиц не видно под медвежьими шапками, сквозь пробиваются сизые лучи. Пахнет горячей хвоей, живой травой и листьями, в них затаенные пятна розовых запахов шиповника да россыпь мелких пестрых цветочков, дыхание хочет переполниться, и тут только замечаешь на самом-то деле громадный запах пресной реки.

А когда купаешься, плывешь против течения, специально, чтобы зависнуть на месте, вдыхаешь-пьешь крепкий настой солнечного воздуха, речной воды с привкусом песка, вялой горечи прогретых ивовых листьев, огурцовой свежести осоки, в нем бродят сухие хвойные струи. Запах рыбы нечаянно всплеснет, когда вдруг рядом чайка схватит верткую блестку с чешуйчатой кожи реки. И смотришь, смотришь на ловкий их ломкий полет, целой стайки чаек. И непременно здесь в слепящей глубине неба кружит тень коршуна с растопыренными пальцами крыльев.

Вот эти-то распластанные по небу руки, а на самом деле громадный объем дарового счастья будоражит отчаянный до щемящей боли восторг. Ведь еще миг назад ты пребывал в бездумье безразмерного объятья своего, того, осмеянного на сто раз, невозможного объятия необъятного. А теперь на гребне чрезмерности чувства, взметнулся, вырвался из благостного равновесия покоя, опрокинулся навзничь. И медленно, и снова смотришь на великое безразличье. В котором каждому из нас дается испытать могучее ощущение жизни.

Вот какие триады я бы выбрала

* Одуванчики, воробьи, цыгане.

* Папоротник, сова, луна.

* Большая река, сосны, слепой дождь.

* Тростник, цапля, ицзин.

* Горы, эдельвейс, киргизский ковер.

* Ковыль, жаворонок в выгоревшем добела небе, вольные кони.

* Темно-красная роза, старая книга, трубка.

* Зеркало, горизонт, солнечные часы.

* Ромашки, кукушка, взявшись за руки мы с Женькой бежим по полю.

* Белеет парус одинокий в тумане моря голубом.

.................

Пожалуй, так и не остановишься. Ну, а если бы нужно что-нибудь одно? Тогда

* Чистый лист бумаги, черная тушь, перо.

В толпе я различаю...

Темноволосые, разве что часто с непрокрашенной макушкой, в брючках на сухопарых бедрах, в курточках на манер штормовок, это чтобы было удобнее скрыть крылья, с негаснущим взором - поколение мое - шестидесятницы, вечные девочки-подростки. По улице они идут вприпрыжку, с эдакой независимой заинтересованностью, отзывчивы к происходящему вокруг. В разговор вступают легко. Суть разговора мало важна, там обо всем. Но интонация, приподнятая залихватскостью и ироническим подбадриванием. Но щедрый словесный диапазон - от старомодных мудростей до молодежного сленга - в нем легче скрыть собственные неурядицы и беды.

Мы идем по улице, всего-то с авоськами, или по другим делам, но шагаем мы как будто бы по всей Земле, ведь столько было нахожено, наезжено. Мы неизменно готовы к неожиданности и приключению. Мы - дети сказочного мира. И главное чудо в этом мире - встреча, как возможность проявления недюжинного запаса дружбы и любви.

Навстречу идут наши мальчики, сивоголовые, очкастые в большинстве, у многих откровенное брюшко. Хотя они не составляют общий внешний тип, - кто с палочкой уже, а кто-то в бороде. Солидные мужи. Они угадываются моментально при общении. О, это острословье студенческой еще заточки, избыток образованности и беззаветный юношеский смех. Они из того же сказочного мира, расширенного до необъятности научной фантастикой. И все они немножко поэты.

Вообще-то, талантов предостаточно в любые времена, и наше не исключение. А вот если спросить, чем замечателен слой наш в целом? Что можно вспомнить о нас, рожденных накануне или под первые залпы войны?

Мы пришли на место расстрелянного поколения. Наши бабушки и редкие оставшиеся деды хорошо помнили дореволюционную Россию. Мы тяготели к их запретным историям. Дети ведь не только стремятся в будущее, но и о прошлом мечтают. Отцы наши, кого не успели сгубить, ушли на фронт, и многие не вернулись. Матери выращивали нас самоотверженно. Старшие братья и сестры получили мощный заряд романтики Испанской войны и героическую закалку в годы Отечественной войны. Среди них мы находили первых своих кумиров. Это была среда, пожалуй, печального рыцарства, где подвиг отличался отчаянной, порой хулиганской смелостью, фантазией, восходящей к мировой литературе и трофейному кино, благородством и часто - обреченностью. Из них многие были сбиты влет репрессиями конца сороковых.

Наша осознанность довольно благоприятно пришлась на "хрущевскую оттепель". Волна под названьем "стиляги" - первая попытка своеволия. Мы поспели уже в позднюю фазу, почему избежали конфликта, но свободы хлебнули. И тут же взлетели на вырвавшиеся из заточения гребни искусства и науки, которые в невинных спорах "физиков и лириков" образовали серьезный поток диссидентства. Здесь мы уже не отставали от старших братьев и почитали за честь составлять вместе с ними поколение шестидесятников. Я думаю, основная заслуга, которую мы можем приписать себе - упразднение советской власти. Что же еще в нашем багаже? Это, конечно, неистребимое чувство юмора, вольнолюбие и романтизм. Добросовестный труд, или скажем так, - добротные результаты труда, несмотря на то, что немногим удалось реализовать свое призвание. Раскованные стихи и уникальные песни бардов. Абстрактное искусство. И главный феномен нашего поколения - дружба, ее цепочки протянулись сейчас по всей Земле, соединяя континенты. Ну и, наконец, мы подарили миру детей и внуков, они уже совсем иные, но очень похожие на нас.

Самое ужасное

* Когда стыдно за свою Родину.

Еще о высокопарном

* В своей доморощенной философии я разделяю религиозность и вероисповедальный институт. Церковь, если не останавливаться на ее собственных целях, безусловно, дает людям ритуальное вспомоществление, тем, кто просит и жалуется, кто занят своими страданиями и хочет получить возмещение потерь или облегченное прощение, кто ищет спасения. Что вовсе не предосудительно, только уж больно все они, вне зависимости от конфессии, нетерпеливы и нетерпимы к чужой свободе.

А религиозность, я считаю, - внутреннее свойство человека, данное ему от рождения как Божий дар. Она проявляется возвышенным складом души. У немногих - это строй духовной мысли. У избранных - еще и способность к ее воспроизведению, когда творчество встраивается в Творение.

Это, например, картины Юрия Злотникова. В них я вижу ту первородную религиозность, что пробудилась в человечестве, как духовное начало, стремление к постижению Мироздания. В них живая музыкальная пульсация: единичное-множественное-целое-...-сигналы-композиции-знаки-кванты-галактики-.., - структура Бытия, ритмы приближений и откровений, приближений к великой тайне Вселенной. Что и есть разговор с Богом.

Это стихи Владимира Бойкова. В них словесная ткань сплетена из разнотравных шелков, заткана плотным узором движений и разнозвучием смысла вещей. В них за каждым образом ловишь возможность единения с Миром. А когда ощущаешь себя плотью земной, разве можно намеренное делать зло?

* Когда мы провожали Игоря Галкина, отпевали в церкви, стояли рядом с Вовой Горбенко, он сказал: "Все-таки хорошо, когда можно кому-то вверить человека. Страшно отпускать его одного".

* Пасхальное утро. Выхожу во двор. В мусорных ящиках роется бомж. Оборачивается ко мне, улыбка до ушей: "Христос воскрес!" - "Воистину..." Сую ему денежку, суетно, чтобы не прикоснуться. То-то и оно... Святочные истории требуют кроме "их нищеты" еще и "нашего умиления".

* Вот уж чего я точно не хочу, так это оставить на земле горе свое.

* Бывает, в разговоре с другим на какую-нибудь важную тему выложишься до последнего, прямо отдашься весь. А потом оказывается, что ресурс удивительным образом приумножился. Интересно, сколько же человек способен извлечь из самого себя? Наверное, столько, сколько недостает его до полного подобия Божьего.

* Есть расхожее мнение, что тайна - в недосказанности. А по-моему, это лишь ложная загадочность. Тайна - в точности высказывания. В нее еще попробуй попади. Чем удачнее, чем ближе к точке, тем большую глубину обнаруживаешь. И дивишься недостижимости истины. Зато истинное наслаждение схватываешь от многоразрядной игры.

* Мой "кодекс литературы" запрещает в произведении выяснять личные отношения, сводить счеты, вообще говорить о человеке то, на что у него здесь нет возможности ответить. А как же "правда жизни", что сплошь и рядом состоит из негативных поступков? А так, что за себя каждый сам предстанет в Высшей Инстанции. Я же пишу о людях под настоящими именами. Я их люблю и хочу нарисовать портреты. Если же кому нужна "вся правда", то она может быть только нарицательной. Но даже в этом случае автор обязан пережить ситуацию изнутри, разрешить ее таким образом, чтобы быть готовым себя вместо другого выставить на Суд Божий. Только тогда можно обнажить недостоинства. Однако силы такой Достоевской у меня еще недостает.

* У мамы моей было выражение: "Сам себя не пожалеешь, сумеешь пожалеть других".

* А это уже я раздумываю, - что такое душа? Пожалуй, это любовь наша. Надежда - томление души. Вера - безоглядность любви. С некоторого возраста я стала замечать, - емкость души стремится к бесконечности.

Есть вещи, которые терпеть не могу...

Перечислять их, вообще-то, нет смысла, их ведь не держишь в себе постоянно. Они настигают врасплох, будь то подлость, или еще что-нибудь вовсе неприемлемое, или какая-нибудь мелочь, - скажем, чиркнут гвоздем по стеклу, аж передернет от противности. Однако иной раз удивительная происходит метаморфоза. Например.

Дамская ручка скомкала перчатку, бросила на столик, и та замерла в жеманном жесте. Ручка именно дамская, манерная, нарочито изломанная, в ней просматривается курья лапка. Вот она снова схватывает перчатку, нервически прихватывает костяшками пальцев. Так неприятно, что хочется отвернуться, но странное дело, мне вдруг становится интересно: в тот самый момент соприкосновенья они стакнулись словно два скрюченных карлика в кривом зеркале. Полые кожаные червяки принялись передразнивать пальцы. Перчатка сделалась живой карикатурой, выразительной до отвращения. Она кривлялась, корчилась, а рука силилась повторить ужимки, да только ей недоставало пластики. Перчатка жила отдельно, - эдакое безобразно, тошнотворно, восхитительно женственное существо.

Впрочем, непросто и с мужской перчаткой, - меня подирает по коже от строчки: "...терзая перчатку, Рылеев..."

Бросить перчатку в лицо, - что может быть оскорбительней? Убийственный жест, будто швыряют оторванные пальцы.

Карнавальная рука в перчатке - инкогнито.

Воровская рука в перчатке - не пойман, не вор.

Ну, резиновые не берем, это уж вовсе какая-то патанатомия или прочая санитария.

А вот перчатка, надетая на руку, - Петрушка, клоун, ярмарочный пересмешник.

Экий морок со мной приключился.

Или еще пример. Наступила босой ногой в грязную жижу, бррр...

Мы на речке Ине с Варькой, загораем, купаемся. Там илистое дно, топкий берег, никак чистым не выберешься на травку. Варька шлепает по тине, не стараясь ступить аккуратно. Я вижу, как противно, осязательно противно извергаются у нее из дырочек между пальцами грязевые вулканчики. Ее это ничуть не беспокоит, даже нравится. Валится с размаху на берег, эдак истомленно-разнеженно-свободно, где стоит, там и плюхается, не выбирая. И я ловлю себя на том, что давно уж не могу "упасть на землю" вот так легко, без оглядки, но пристраиваюсь осторожно, на немаркое место, и сижу-то "присев на краешек в гостях у леса". Варвара лежит небрежно, природно, словно Земля вся принадлежит ей, она здесь - дома.

Варька - моя младшая подружка. Рядом кувыркается ее годовалый сынишка. Сама она - большая, пышная, еще не восстановились ее мускулистые девичьи формы. Конопляные кудри растрепались, выбились из косы, что вольно гуляет вокруг высокой шеи, упадет на грудь, перекинется на белые лопатки, щекочет подпаленные плечи.

Мы болтаем, покуриваем. Солнце стоит в зените. Кругом ленивая белесая зелень тальников, с черемух свисают плети хмеля, горьковатый такой вялый запах, и запах прогретой реки, ряски. Мы ладим себе вакханские венки с хмельными бубенчиками, болтаем, покуриваем. В общем-то, нега. Но я не могу почему-то отступиться взглядом и все слежу, как елозит Варькина белобрысая нога по грязи, подсохший бугорок отвалился, и в дырочку снова пробивается гуща... красивая беззаботная нога... подправляет чумазую попку младенца, то встанет барьером, чтобы не уполз, то ласково поддержит, изогнется... Вот Варька накинула свой венок на круглую макушку колена, и получилась девочка, они оказались как раз в рост друг другу - голопузый купидон и царевна в лесном венце с веселыми погремушками, он обнимает ее, смеется заливчато... Господи, о чем это я?

Ну, и другие какие-нибудь могут подвернуться неожиданно раздражившие пустяки, а "рассмотришь их от противного", и совсем иное тогда получается.

Цвета радуги

* Красный - мак, роза, арбуз. Редиска скорее красненькая, нарядная. Само слово стало смешным в кино-воровском жаргоне: редиска - "нехороший человек". Гранат затаенно-красный, граненые зерна похожи на камешки, а налитые темной прозрачностью кристаллы хочется взять зубами. Самый неожиданный - цвет крови. Он появляется вдруг. На тонком лезвии жизни-смерти.

* Оранжевый карандаш в моем детстве был редкостью, Солнце рисовали, смешивая желтый с красным. Апельсин тоже бывал не часто, это знак цвета, формы, в воображении - прямо какой-то планетарный плод, теперь в памяти возникает, как непременный атрибут новогоднего праздника. Оранжевые огоньки в лесой траве или в альпийских лугах, там они еще с черными тычинками. Огни ночного города. Пламя костра.

* Желтая Земля - в солнечных венчиках одуванчиков, в хлебных полях, в осеннем уборе. Выжженная пустыня.

* В слиянии синего Неба и желтой Земли - зелень лесов и трав. Зеленые воды Океана.

* Синь осеннего и весеннего неба. Летом или зимой небо другое, голубое. Синее море, какого бы цвета оно ни было на самом деле. Синие тени, синий вечер. Медунки, кукушкины слезки, васильки.

* Фиалки. "Фиолетовые руки на эмалевой стене..." - фиолета много в поэзии символистов, в мистических видениях, во всем призрачном. В драгоценных тайнах земных глубин. Сине-алый, сиал, почти сиаль, что к этому не имеет никакого отношения, - так геологи называют каменную оболочку Земли по господствующему содержанию кремния и алюминия (Si + Al).

А почему не семь цветов? А по Гете. Голубой - это синий с белым. И без него так изящно складывается круг, в котором три основных цвета: красный, желтый, синий, смешиваясь, рождают оранжевый, зеленый, фиолетовый. Мне очень нравится, какую Гете придумал хроматическую сферу. По ее экватору в радужном порядке располагаются шесть цветов, переходя друг в друга через полутона. По меридиональным дугам к южному полюсу они насыщаются-темнеют до абсолютной черноты. К полюсу северному - постепенно разбавляются белилами и, прежде чем раствориться в абсолютно белом, создают эффект ослепительности. В центре шара все оттенки суммируются в серое.

Здорово. И почему-то не общеизвестно, как например, таблица Менделеева. А по-моему, эта колоритная система у Гете не слабее "Фауста".

Цветы, пожалуй, люблю все

* Одуванчики - радостные цветы, солнечные, воздушные шарики непреходящего детства. Еще клевер - сладкая кашка, солдатики подорожника, ими рубились как сабельками, а с простых былинок сдергивали цветущие метелки: "курочка или петушок?". Наши бывшие буйнотравные дворы до сих пор кое-где пробиваются сквозь асфальт.

* На деревенских улицах города в стародавние времена благоухали черемуховые палисадники. Сирень в них реже, и тогда заборы покрепче, дома поосанистей, хозяева строже, - мы не часто рискуем лазать воровать, разве что позарез нужно отыскать счастливый пятилистник.

Главное украшение улиц - яблони-дички, рябины с невкусным запахом да кое-где на аллеях калина с ажурными, словно снежный узор, блюдечками на темной упругой массе листвы. А вдоль тротуаров бело-розовая городьба из кустов волчьей ягоды, что мы, конечно, знаем, но красиво называем жасмином. Жасмин-то здесь не растет. Недавно я прочитала в воспоминаниях известной певицы и нашей знакомой, Татьяны Ивановны Лещенко-Сухомлиной впечатление от Новосибирска военных лет, куда она попала из эвакуационной глубинки: "Город мне нравится. Столичен, весь в акациях, тополях и жасминах. Чувствую себя как в Париже". Замечательно! Она не уточняет, что акации не белые, но желтые, мелколистые колючие кустарники. Из стручков здорово было делать пищалки. Вообще, детская ботаника имеет массу полезных применений.

* Фиалки мы собирали на стадионе напротив нашего дома, между стоптанных могил бывшего кладбища. Около парадного входа там в белых вазонах пламенели настурции, и приторный над ними клубился дурман.

* На огороде растительное богатство давало пищу для фантазий. Тогда еще не было книжки про Чиполлино, однако сказочность оживала на всех без исключения практичных грядках, будь то высокомерные маки - принцы в атласных черно-красных плащах, либо щемяще невзрачные картофельные цветочки - чахоточные девы-несмеяны.

* Весенний лес встречал нас медунками, подснежниками, кукушкиными слезками и башмачками, и морем огоньков. Мы с Валькой и Женькой по шею в траве, рвем огоньки, уже целые охапки, а Женька нерасчетливо коротко обрывала стебли, и они вываливаются из рук, села под березу перебирать, но уже зовут-торопят, так и остался под березой ее букет.., так и осталась фото-вспышка памяти: кудрявая девочка с цветами и светлый лес в солнечных пятнах.

* А в разгар лета - поляны ромашек. И это уж в каком бы возрасте ни был, гадаешь, и обязательно сердце замрет: любит - не любит?..

* Моей сестре Елене в четырнадцать лет юный сосед-воздыхатель посвятил такие стихи:

Луг, а рядом болото, я и ты,

Но мне мочиться не очень охота,

Лучше пособираю цветы.

* Вообще-то цветы, с которыми рос, не вызывают сентиментальности. Да и ностальгией не назовешь те эпизоды, что вспоминаются порой в "растительном орнаменте". Это просто рядом же существует твоя прошлая жизнь, которая так естественно присутствует в настоящем, как смена сезонов, как не особо задумываешься о том, что вот тебя не станет, а каждый год на газонах по-прежнему будут вытягиваться нескладные стебли цикория, облепленные синими звездами, вьюнки оплетут обочины дорог, и в воздухе сгустится терпкий запах флоксов, хотя на самом деле они уже отцвели, и так похоже пахнут павшие листья.

Сентиментальность бередят сами цветочные наименования и венки ассоциаций, сплетенные из тайных значений, и уж конечно, романтические образы:

Я послал тебе черную розу в бокале

золотого как небо аи...

Или легендарный миллион алых роз Пиросмани.

Или букет белых роз у Цвейга, что много лет Незнакомка посылала своему возлюбленному ко дню ангела, и сколько ж чувствительных душ она растравила анонимным страданием.

А дама с камелиями... А фиалки по средам... etc.

Особенно возбуждают аристократические цветы: розы, тюльпаны, лилии, хризантемы, ... , - их имена мы выбирали себе в "салонной игре", доставшейся нам от бабушек:

- Я садовником родился, не на шутку рассердился, все цветы мне надоели, кроме... Магнолии - Ой! - Что с тобой? - Влюблена! - В кого? - В Гиацинт...

К слову сказать, я довольно долго все их не любила. В нашем сибирском детстве такие экзотические названия носили бумажные муляжи, что продавались на базаре. А с георгинами и того хуже, - их лицо встраивали в середину плоского однобокого букета, обрамляли васильками, ноготками, анютиными глазками, - мы и не подозревали, что такие букеты изготовлялись для покойников, и преподносили их на праздники, симметрично объединяя по два.

Впрочем, это частные переживания, которые, конечно, бережно хранишь всю свою жизнь: какие цветы тебе дарили, кто и когда, с какими хоронили близких и дорогих людей, ... Хочется перечислять, перебирать, но не обязательно.

Все же одну цепочку я возьму, хотя и не самую главную, просто под настрой.

Мне шесть лет. Нас с папой отправили в театр на утренний спектакль "Черевички". Потом мы гуляли по городу, и это редкостный для меня подарок. В Первомайском сквере сидим на скамейке, едим эскимо. Над головой дивное деревце с кружевными зонтиками соцветий. Ничего в них нет от пенного пиршества яблонь.

- Боярышник, - говорит папа своим рассказчивым голосом, такими интонациями он дает имена вещам и дополняет их историями.

Позднее я сама прочитала книжку "Дочь Монтесумы". Там начинается с того, что молодые люди с барышнями весной ходили на склоны холмов собирать цветы боярышника. И ничего особенного, так было принято, а по законам литературы герою необходимо нечто, о чем он будет тосковать в своих скитаниях. И удивительное со мной тогда случилось совпадение с юным героем, на этих вот цветущих холмах, в самом истоке его, да и моего пути, когда не произошло еще никаких приключений, но только предчувствие, но готовность... Лирический отправной момент, с которого мы пустимся каждый в предначертанные ему странствия, чтобы когда-то на закате дней вспомнить дальний знак своего начала.

Я стою сейчас на высоком берегу реки под соснами, под неплотными кронами боярышника, пережидаю дождь. Слепой дождик. Все в солнечной игре. И пронзительное охватывает ощущение детства. По мгновенной этой остроте проникновения и глубине отзыва. И сразу же рассеивается какой-то "тот самый" конкретный эпизод, один, другой, еще..., нечетко совмещаются, хочется броситься их воспроизводить, но вроде бы и нет нужды, порыв бьется, пульсирует в томящем трепете, стихает, выравнивается дыхание, становится легким, чистые запахи, звуки, резьба листвы над лицом близко, а выше раскаты огромного неба... Хорошо, как в детстве.

А ведь если задуматься, детство вовсе не было сплошным счастьем. Даже напротив, в нем - через край негативных переживаний, в нем - корни обид и комплексов, страданий и многих неудач.

Однако за этим всем, лишь в детстве существует некий абсолют бытия, когда ты просто есть в этом живом мире, ты часть его, ты сам - природа, растешь как трава, как цветок, вольно и самодостаточно. И нет еще вопроса: кто ты, зачем явился, что тебе предназначено.

Взрослея, мы утрачиваем свое растительное счастье, и слава Богу, было бы скучно в нем оставаться. Мы заняты постижением смысла, если сказать высокопарно, на поверку же заняты суетой и бытом.

Но иногда вдруг настигнет нас первичный импульс, избыток жизнеощущения, обнажит простые первородные чувства, и этот мирный уже, светлый восторг заполнит момент созерцания спокойным и совершенным наслаждением, собственной своей подлинностью.

Я стою под кустом боярышника, он уже не в цвету, да и неважно. Большая река, крутой берег, сосны, слепой дождь, ...

Возвращаясь домой, я обычно срываю здесь несколько ломких стебельков гвоздики, да цветки тысячелистника, да еще вот добавлю к ним кровохлебку.

Яблоня под окном

На самом деле она - в окне. Белопенная крона повисла облаком как раз на уровне второго этажа, окутала окно в кухне. Кажется, сейчас шагнешь с подоконника и окунешься прямо в детство.

Когда мы поселились в этом доме - бывшем госпитале, в сорок четвертом году, бабушка посадила деревце. Но другое. Со стороны коридора. Она любила сидеть там у окна, на солнечном припеке, читала, шила, вязала. Грозила нам пальцем, чтоб не поломали саженец, насаясь здесь по пустырю в лопушином царстве.

Мы вспоминали про яблоньку только осенью, когда сквозь листву заметно проглядывали тугие розовые пупочки. Не верилось, что такие невкусные, вяжущие, - проверяли каждый день, хотя немалый уже жизненный опыт подсказывал, - надо дождаться, когда их прихватит морозом. Боже, какая сладость! Темно-красные райские яблочки в снежном меху веток - налитые, мягкие, "мятные", как назовет их поколение наших детей, что будет пастись на тех же плантациях.

На месте пустыря для нас сделали детскую площадку с песочницей и грибком, по периметру обсадили кустами сирени и яблонями, обнесли забором. Под грибком в дождливые вечера прятался шофер Дядя-Ванюша, он подрабатывал сторожем. Мы его любили. Он был совсем молодой, только что после армии.

Познакомились, когда он возил на выходные дни в лес филиальскую компанию. Весной, перед экспедицией, мой папа обычно устраивал такой праздничный выезд на природу. Брали и нас - ребятишек. Пировали там на лесной лужайке. Первому папа всегда наливал шоферу:

- Как тебя звать, штурман?

- Ванюшка, - молодцевато подскочил складный-ладный невысокий паренек с веселой чернявой красотой.

А мы и так к нему прилепились. Солдат! Шофер! Что может быть лучше! Он нас даже немножко поучил водить машину. Вожделенный запах бензина, сухой пропыленной гимнастерки, хвойных свечек на молодых сосенках, что лезли ветками к нам в кабину и мягко потом скребли борт грузовика... Мы стали звать его Дядя-Ванюша, прекрасно понимая, что для больших он еще совсем невзрослый, и наша фамильярность будет забавна.

Мы с ним дружили все детство.

- Дядя-Ванюша, прокати!

Набивались в кузов и мотались по его делам в самые далекие концы города. Он не строжился, если отпрашивались добираться обратно пешком, у нас же тоже возникали свои необходимости в городских пампасах. В гараже он разрешал помогать мыть машину, вообще околачиваться возле. Мы вместе боялись начальника - Андрея Иваныча Беличенко. Зимой же нередко чистил дорожки, сбрасывал снег с крыши, - вот где была потеха! И стоял "на посту" под грибком в сторожевом тулупе с ружьем, мы покуривали за компанию.

Я до сих пор называю его Дядей-Ванюшей.

У нас с ним выдался еще один общий эпизод. Мама договорилась, чтобы привез из Городка письменный стол. Я - в сопровождающих. Я уже в том лихом студенческом возрасте, когда чувствую себя на равных со зрелыми мужиками. Я уже в том ядреном возрасте, когда зрелые мужики позволяют себе позаигрывать. Мы мчимся на всех парах, на дрожжевых-бражных парах, по слепящему голубизной тракту, по прямому, накатанному, стремительному... Болтаем напропалую, ветер в ушах и ветер в голове... В общем, сорвало столешницу и унесло, только тумбы взбрыкнули в кузове, а когда вернулись, ее уже кто-то спер.

- Се знак, Дядя-Ванюша, - расхохоталась я.

- И то. Очень сильный встречный ветер. Ну, ничего, у меня брат в деревне, плотник, состругает новую.

Вот за этим столом я и пишу.

Дядя-Ванюша теперь живет в нашем доме, в среднем подъезде. Несколько лет назад похоронил жену, мамину лаборантку. Сразу сделался дряхлым, неухоженным. Из-под дремучих бровей взглядывает диковато. В начале девяностых я стала встречать его в чужих дворах - роется в мусорных ящиках. Многих тогда отбросило за черту приличия. Ну что..., собрали мы денег, мешок картошки, думаю, надо спросить, может, из одежды чего... Открыла соседка:

- С ума сошла! У него ж все есть! И пенсия военная поболе твоих заработков, родня в деревне. Это у него навроде хобби.

Я оглядываюсь теперь в собственном дворе и шарахаюсь в сторону, если возится у помойки невысокая, довольно ловкая еще фигура, - только б не заметил, что вижу... А бывает, не увернешься:

- Здравствуйте, Дядя-Ванюша.

- И то...

Каждое утро по дороге на рынок я оставляю около мусорных ящиков пакетик с остатками вчерашнего хлеба. Для бомжей. Обязательно забирают, кто поспеет вперед. Среди них появляется еще один мой знакомый, Виталка. Это его мамашка - Алехина вечно донимала моих родителей: "А ваша Таня опять..." лазила на крышу, дралась и так далее.

Виталка был постарше нас, белокурый ангел с пустыми глазами, в общем-то противный, из тех, что исподтишка. Мелких обижал, ровесники с ним не водились. Однажды на все лето мы только вдвоем оказались во дворе. Ничего не поделаешь...

Он учил меня играть в волейбол через сетку. Вот это да! Какие же гибко-длинные у него движения, а реакция молниеносна, а удар! - в любую точку площадки. Я научилась падать под резкий мяч, гуттаперчиво вспрыгивать прямо с лопаток, взлетать свечой выше сетки!.., - ну... это, наверно, попозже, когда меня возьмут в школьную волейбольную команду.

В общем, получился спортивный лагерь для двоих. Мне было лестно, еще бы! - ведь он уже почти "молодой человек", класса эдак седьмого, не считая "прибавочного достоинства" второгодничества. В его водянистых глазах я видела себя.

Вечерами мы сидели на лавочке под бабушкиной яблоней, о чем-то, должно быть, разговаривали, только нечего припомнить, ни слов, ни эмоций. Совсем бы посредственный эпизод, но один раз он почему-то вынес на улицу большой кусок пирога с повидлом и отломил половину. Мы-то, вся детвора, очень любили прихватывать с собой из дома еду, делиться, угощать, все, кроме Виталки.

Это, конечно, не имеет никакого отношения к моей "заботе о бомжах". Виталка давно спился, и был-то неинтересен, мы не здороваемся, эмоций не возникает, идет по двору фигура с юношеской пластикой, что, видимо, помогает урвать из помойки проворней других, лицо правильное, пустое, - ни ангел, ни аггел, только грязное очень, это когда прямо лицом ложатся на землю.

Что-то больно много "помойки". И то. Как говорит Дядя-Ванюша. И много. И больно. Великоват, однако, процент унижения на душу... А дело в том, что полезное это приспособление располагается точно на месте бабушкиной яблони. Ни пустыря здесь, у южного крыла давно нет, ни детской площадки, а окна в окна стоит институт, в котором когда-то работал легендарный Юлий Борисович Румер, и дважды в день проплывала его шляпа мимо наших с бабушкой зачарованных глаз.., институт, который уже распродан разным фирмам. Как и мамин химический институт. Сначала в нем сменяли друг друга банки, и "обманутые вкладчики" дневали-ночевали в скверике возле другого крыла дома. Мы дивились, - очень уж простонародно выглядели "плачущие богачи", но главное, - их количеству! Кстати, скверик, где в зеленой траве да в золоте одуванчиков резвились дети и собаки под рябинами и яблонями, и где, знаете ли, пели соловьи.., застроили элитным домом, порубили наш "вишневый сад"...

- Это бы еще ничего, - горько шутят жильцы, - но вдруг тем тоже захочется развести свой скверик... на месте нашего дома?..

А в мамином институте теперь размещается ППП - полномочный представитель президента. Нас иногда шмонают перед собственными подъездами. Удачно мы устроились, ничего не скажешь. Незачем далеко ходить в "большую политику". Это ведь на нашем стадионе, на другой стороне улицы, самозабвенно отплясывал Борис Николаевич Ельцин. А когда эскорт проезжал мимо, Мишкины ребята, что как раз веселились у нас, выстроили на балконе фигуру, чередуя цвета маечек в комбинацию российского флага. Любили мы первого президента, хотя и огорчались порой.

В общем, двор наш, когда-то размашистый, вольный, слобода на целый квартал, заметно скукожился, спрятался за спиной бывшего Филиала АН, ныне биологического института, а дом обветшал. Правда, его все еще называют "академическим". В Новосибирске особых ведь примет немного, вот и укоренились имена: дом артистов, дом политкаторжан, генеральский, школа для плохих девочек и так далее.

Я стою на пятачке двора под нашим домом, вывела на ночь прогулять собачку, разглядываю светящиеся окошки, ячейки памяти, перебираю, перечисляю имена друзей, "дядь" и "теть" моего детства, словно азбуку твержу: Женька моя Булгакова, Валька, тетя Шура, Беличенки, Поспеловы, ..., Ревердатто, Шморгуновы, ..., сбиваться стала порой, и то... "Иных уж нет, а те далече...". Да и квартиры поперепутали, перепланировали после капремонта, тому, пожалуй, более тридцати лет, перетасовали наш карточный домик...

И нет тут в ночи рядом со мной никого, чтобы поправил, подсказал. Оглядываюсь, а ведь и правда, некому особенно помнить. Яблони на узкой полосе газона многих уже не застали, теперь к ним сюда время от времени выставляют покойников в непритязательных гробах, да собирается на проводы горстка остатних стариков. Яблони эти - сверстники сына моего Мишки, они могут помнить хорошо компанию его приятелей, которые тоже успели вырасти и рассеяться.

Впрочем, на газоне в свой черед заняты выживанием. Здесь обосновались молодые захватчики с неверным, но почему-то принятым у нас названием "американские клены", разбитные и нахальные, закинули коленчатые стволы на головы "интеллигентного контингента", душат неряшливыми мелколистыми космами, вытесняют, спихивают с узкой земной гряды.

Лишь яблонька на нашем отрезке цветет вольготно. За ней ухаживает другая бабушка, что живет на первом этаже в нашей бывшей квартире, послеживает из кухонного окна, грозит пальцем шалунам, чтоб не поломали, лазая за ранетками, - миниатюра из старинной книги.

Особое внимание обращаешь на яблоню не каждый день, - привычный занавес летней листвы. К осени замечаешь россыпь розоватых шариков, а в какой-то момент обомлеешь, - ветки облеплены темно-красными раечками, и трепещет на ветру несколько желтых листков на фоне синего лоскута неба. Екнет в душе сентиментальное воспоминанье из О`Генри, - вон тот последний облетит и все.., - вычитанное предчувствие.

Как только исчезнет последний мазок охры, коричневый узор ветвей сольется в непроглядный сурик с задним планом ржавых гаражей и крыш, то снова обособится, - на каждый прутик нанизались бусины дождя, а утром ягодки звенят стеколками, а то повиснут ледяные пряди, почеркают небрежно весь рисунок.

По многоярусным крышам Филиала лазает ребятня, сколько поколений воспитывало здесь свою отвагу. А мне из окна видно, и я не могу удержаться, кричу Мишке:

- Эй, возьми левее, там лучше пролезть!

А вон у той стены мы играли в "пристенок" с мальчишками и в "лягушку" с девочками постарше. Они прыгали здорово через мяч, грациознее, нежели мы, Галя Евтеева, планируя воздушной юбкой, опускалась пышно, словно "грелка на чайник".

В кухне между делом нет-нет да взглянешь через окошко. Девочка кидает мяч об "нашу" стенку, - мы кидали повыше, до второго этажа, - прыгает одна в "лягушку", очень похоже на Галю, пухло оседает, а мячик-то ловить некому, сама и бежит.

Девочку зовут Маша, а приятель ее Вовик переехал в другой район. В прошлом году они познакомились со мной, вернее, с Алискиным щенком, когда я стала выносить его на улицу.

- Я так мечтаю о щенке! - восклицали они хором.

- Спросите у мам, может, разрешат.

Через пять минут бегут:

- Нам разрешили! Разрешили!

- Кому ж из вас?

- Да вместе! Разрешили поиграть у вас дома со щенком!

На другое утро Вовик уже на пороге. Пригласила позавтракать за компанию. Стук в дверь, Маша меня не видит:

- Ну я так и знала, что ты у щенка!

Щенка отдали другим, а Маша сделалась частой гостьей, обстоятельно пьем чай со сладостями, беседуем о жизни.

Последнее время наблюдаю ее во дворе среди стайки малышей, продает им песочные куличи за кленовые денежки, строжится "на уроках в школе", прыгает в "классики" грациознее всех. Мне стало как-то спокойнее, - формируется новый костяк двора, - это ведь дети держат двор, - кто ж будет спорить.

Из хранителей двора осталось лишь двое нас, кто жил здесь от самого начала, еще тетя Сима Беличенко. Сам Андрей Иваныч был завом филиальского гаража, его побаивались дети и шофера, а научные сотрудники слушались беспрекословно. До последних дней своих Андрей Иваныч в должности "дворника на пенсии" чистил двор, драил его до блеска, во всем любил порядок. В действительности, он был настоящим хозяином двора. Добродушие его игры в строгости выдавало разве что устойчивое пристрастие к украинской речи.

Их сын Сережка маленьким дрался нещадно, потом - надо же! - стал знаменитым барабанщиком, не только в городе, - на джазовые фестивали, которые он и проводит здесь уже четверть века, охотно приезжают иностранные музыканты, любят с ним играть. И мы гордимся - Сережка из нашего двора. Разъезжает по всему Миру, расширяет "наше ощущение двора" до глобальных масштабов. Впрочем, не он один, отсюда много именитых выходцев.

С тетей Симой мы регулярно встречаемся на "бытовых тропах", стоим с авоськами, выспрашиваем подробности. Я смотрю в ее глаза, совсем еще ясные, с красноватой опалиной по каемке век. У Сережки такие же - газовый пламенек, готовый полыхнуть детской обидой, умеренно пригашенный рассудком.

Иногда тетя Сима вспоминает что-нибудь из молодой старины. Оказывается, она училась в геодезическом техникуме, где ректором был папа Женьки Булгаковой, его не хотели отпускать на фронт, как они рыдали все, провожая...

Я словно сверяю с тетей Симой реакции моих родителей, - как бы они могли жить "в современных условиях"... А для нее я, наверно, тоже некая "шкала опорных моментов", - вот обменялись мнениями, сопоставились, - жизнь продолжается.

И я себе думаю, как это получилось, что душа моя бродяжья осела столь фундаментально в доме счастливого детства? Немало ведь успела исколесить по дальним дорогам, и почему не блуждаю где-то в неведомых краях? Иногда так хочется рвануться и унестись вместе с ветром, не оглядываясь!.. А иногда заколдованно кружу в сужающемся к началу пространстве, будто в воронке времени, - хочется увидеть все враз, в едином миге вечности. Двор - это целостная фигура бытия. Наверное...

В зимнем окне рисунок яблони прозрачен, призрачен, в него вплетаются картинки дальних, давних планов: альпийский купол Филиала, победный пик трубы над кочегаркой, горящая звезда над Штабом, малиновый закат в линялом небе и панорама снежных облаков; сюда поближе - слободка занесенных домиков с рождественскими окошками - "немецкие открытки", высотка овощехранилища, там черные фигурки нас на санках; еще поближе - каток и радужные иероглифы следов на льду...

Там "кочегары прошлого" сейчас метут дорожки для машин, придумывают себе заделье, а в бывшей кочегарке у них "навроде" клуба. Я отдаю им кипы старых журналов.

В осколке неба, со всех сторон обломанного крышами домов, шарахаются вороны, и ставшая хозяйкой двора парочка сорок, играя, зависает двумя мальтийскими крестами. Коротко снуют синички, залетают в форточку. Воробьи, копошась на высоком сугробе под занавесом яблони, будто на подмостках кукольного театра, создают впечатление добропорядочной деловитости на какой-нибудь бирже, это будто бы для них стриженые молодцы подают сюда автомобили.

А вот на белом рисунчатом тюле проступили розовые пятна снегирей, смотри-ка, - один, второй, ..., выпятили ватные грудки, словно зимние яблоки налились, сделали рисунок объемным.

Свиристели налетят попозже, обсыплют яблоню пестрой дробью, покрутятся денька два, едва успеешь в эдакой свистопляске разглядеть, какие они красивые птички с хохолками... - "свиристели налетели, все съели и улетели"... - и останется скелет без ягод, без единого клочка снега, обнажит строение дерева.

И вроде как забудешь про яблоню. Очнешься снова весной. Белопенная ее крона ворвется восторгом в окно. Застигнет в странном раздумье: не диво ли это! - когда смотришь из детства, - кажется, впереди только райский сад, оглянешься - там, позади сплошное цветенье.., в котором тонут события.

Как мы с Женькой...

В нашем дворе постоянно крутятся две сороки, давно когда-то поселились. Может, старые уже, но вид у них подростковый и хулиганистый. Порой мне кажется, что это душа нашего детства кричит здесь, затевает игры, ссоры, дразнится, дерется, радостно приветствует грядущий день, а то зависнет в небе - парный иероглиф подружества - я безошибочно распознаю смысл напоминания. И неважно, когда же именно это происходит...

Приоткрываю один глаз, чтобы проверить, проснулась ли Женька. А меня уже встречает ее лукавый глаз, выглядывает в щелочку из-под одеяла. Наши койки разделяет узкий проход, а иногда вообще бок о бок разложены спальные мешки... Потому что каждый раз невозможно с точностью определиться, в какой момент жизни выпадает это наше общее утро.

Сейчас? Когда мы вместе на Алтае, на выездной сессии Ботсада, проснулись в избе-гостинице...

Сейчас? Когда путешествуем по Польше, и в Кракове нам достался на двоих фешенебельный номер с балконом, на который, как рассказывают, выходили вожди приветствовать народ, а наши приятели пошучивают:

- Здесь останавливались Маркс и Энгельс, Ленин и Сталин, Женя и Таня...

Сейчас, сейчас, сейчас?.. Когда в студенческом общежитии неохота вставать, мы наскоро переглядываемся, одобряем решение пропустить лекцию и снова прячемся в блаженные подушки...

Или то в палатке на практике? В альплагере? В колхозе? В пионерском походе?..

Или еще в детском саду на даче? Самое раннее наше совместное житие. Оттуда же исходит пресловутое это казенное, но необычайно роднящее название "койки". Наши стоят впритирку. По утренней побудке следует быстро вскочить и бежать на зарядку. А я чего-то замешкалась. А Женька взяла и укусила меня за спину. Она станет уверять, что я заревела. Может, и заревела, - мало ли способов выделиться в том щенячьем питомнике. Ведь к пяти годам у нас уже накопился порядочный жизненный опыт.

Первая встреча состоялась в феврале сорок четвертого. Мы вселились в один дом во дворе Филиала АН, где стали работать наши родители. Мы знали, что идет война. Женька и Валька уже потеряли отца.

Познакомились мы не так уж случайно, хотя осталось ощущение, будто по своему выбору, помимо бабушек, которые вывели нас на прогулку. И это совсем иное, чем когда взрослые берут с собой детей в гости, и те обязаны заводить отношения. Наша встреча была данностью, но не вынужденностью. Позднее мы узнали, что мой папа был пионервожатым у их мамы, еще в Томске. Их дружба, возникшая задолго до нашего появления на свет, выпала нам словно дополнительный дар - прадружба, которую мы сохранили до сих пор.

Во дворе мы довольно быстро обрели самостоятельность. Среди сверстников Валька сделалась вожаком девичьей гвардии, куда охотно влились пацанки из подвалов и "хитрых избушек". Чтобы стать ее фавориткой "смельчаком", требовалось особо отличиться, вернее, отличаться постоянно, ибо норов у предводительницы был капризен, а ум неуемен на выдумки. Женька, конечно, шла вне конкуренции. Ее положение вызывало зависть. Вот эдакие интриги и породили первичное притяжение. Женька будет уверять, что вовсе не в нее, а в Валентину я была влюблена. Может, и так, в них обеих. Однако именно с ней срослись наши корешки, заплелись общие дни в долгую косицу почти уж шестидесятилетней длины. А детский сад стал колыбелью сестринства. Это своего рода символ - просыпаться в кроватках, стоящих рядом. Не менее значительный, чем известный символ любви, когда двое засыпают и пробуждаются в объятьях друг друга, словно умирают в одно и то же мгновенье, затем возрождаются вновь. Нам так не надо, довольно оказаться рядом, через узкий проход.

Сейчас это на Алтае. Там, в Горно-Алтайском Ботсаду, в ущелье Камлак Ботанический Мир проводит конференцию, посвященную памяти К?миновой Александры Владимировны, тети Шуры, Женькиной мамы. Женька взяла меня с собой.

"Экспедиция" началась с первых минут, прямо от черного хода Института, откуда сотрудники стаскивали рюкзаки и спальники. Так оно и бывало всегда, еще с той поры, когда мы ребятишками провожали филиальские машины; потом каждое лето ездили, - Женька с мамой на Алтай, я с папой в Среднюю Азию; а позднее и сами отправлялись на самостоятельные полевые работы. Это неважно, что нынче повезет нас цивилизованный автобус, а не крытый грузовик. Во всем вкус экспедиции.

Я чувствую Женькин бок. Потряхивает-пружинит от скорости этого восхитительного пассивного движения. Дорога уже сама - целое состояние, "кураж дороги", о котором и говорить нет нужды, - все мы тут собравшиеся знаем одинаково, совпадаем внутри единого возбуждения "свершающейся мечты", внутри разворачивающегося дальнего путешествия.

В такой коллективной дороге всегда поют. А ботаники вообще славятся голосистостью, еще с давних воскресных поездок на природу. Занятно, как иногда смыкаешься сам с собой из ранних времен, - я чувствую Женькин бок, будто мы тогдашние маленькие дочки наших замечательных родителей, устроивших и для нас веселый лесной праздник.

На половине пути останавливаемся перекусить, - тоже обязательная традиция. "Заветное местечко" обычно учреждает начальник отряда. На Алтайском маршруте это лужайка в березняке, выбранная когда-то тетей Шурой.

Потом начинаются горы, не очень выразительные холмы, знаменитые теперь селом Сростки и Шукшинскими чтениями. Чуть погодя громоздкая гора открывает новый пейзаж.

- Бабырган, гора-медведь, - по-хозяйски представляет мне Женька, это ведь ее вотчина.

- Сбылась моя вторая мечта, - говорит Женька, - когда-то ты подарила мне Тянь-Шань, теперь я могу, наконец, подарить тебе Алтай, - говорит Женька в эдакой своей манере, опустив голову и придвинув ее к моей, будто мы шепчемся на уроке, о чем бы никто не догадался. Самые неожиданные признанья она так и сообщает, а я.., а я захлебываюсь от эмоций. А я на Алтае-то никогда не бывала, почему-то...

Горы постепенно возрастают, образуют цепи, красиво, однако восторг приторможен ожиданием чего-то "еще более...", чего-то "самого главного". Оно и действительно, в горную страну въезжаешь не вдруг, но похоже, как в большой город, - окраинами, обочинами. Вот свернули с тракта, пропылили по деревенской улице, проскочили мостик через речку, еще круто завернули и оказались в ущелье этой самой речки Камлак. Боже правый! Будто в сказке, крутанулся вокруг себя и очутился внутри Алтая. Ведь и я с детства мечтала о том же, что и Женька. Все точно так, как на рисунках тети Шуры, когда она еще школьницей ездила в экспедиции со своей сестрой и профессором Ревердатто, точно так горы покрыты густой карандашной штриховкой лесов, и хребты выстраиваются кулисами разных оттенков дымчатости.

А здесь, в долине - несколько домиков, сушилки для трав, палатки, юрта. У котлов под навесом хлопочут хозяйки, накрывают длинные, сколоченные из досок столы для праздничного обеда. И мы снуем туда-сюда, осматриваемся, обустраиваемся, и все кружим возле травяного бугорка, где, не обращая ни на кого внимания, возится-играет шоколадный мальчуган, лесной детеныш Маугли. У Женьки в детстве такие же были спутанные кудри. Потом он неизменно будет возникать поблизости, в "независимом центре", словно эмблема, - во время заседаний, научных бесед вокруг делянок с экзотическими посадками; на сцене, где нам дадут концерт; у вечернего костра, лежа голышом почти на самых углях.

Для начала нас приглашают в юрту, преподносят первый доклад о природных богатствах Алтая и варварских последствиях деятельности человека, за которые, сидя тут в юрте, особенно горестно и стыдно. Оказывается, древние племена очень толково вели свое хозяйство, расселяясь по ущельям и дифференцируя земледелие, скотоводство, собирательство по высотным поясам. И мудро, без лишнего, устроены у них предметы обихода. Жить бы да процветать, не нарушая стародавние заветы, попивая кумыс, закусывая овечьим сыром.

Потом все мы переместились в избу к большому крестьянскому столу с самоваром, медком и постряпушками. Угощают-потчуют женщины в народном одеянии, приговаривают-присказывают, в общем, знакомят нас с обычаями староверов. Они, три энтузиастки, когда-то попавшие в кержацкое село учителками, теперь увлеченно разносят по стране позволенные им тайны культуры и ремесла, вот и сюда привезли костюмированное представление, а для себя надеются припасти полезные сведения от ученого собрания.

Самая затейливая из них, маленькая, сдобная, сказительница с медовым голоском, к примеру, готовит лекцию об исследователях Алтая. Стала расспрашивать Женьку про Александру Владимировну. С полуслова они пустились в совместное путешествие, перечисляя ущелья, помечая именные горы, "заворачивая за угол той скалы, помните, за ней сразу водопад...", и так дальше. Дойдя до того самого кержацкого села, они обнаружили общих знакомых, которые при переборе обстоятельств могли оказаться общими родственниками. Дело в том, что в этом пункте останавливался не только Николай Рерих по пути в Гималаи (а какое алтайское село не приписывает себе такую честь?), но и Женя Булгакова в составе экспедиции своей мамы, и ее тоже, наверно, запомнили местные сестренки Булгаковы, с которыми она играла полвека назад.

В этой же избе нам предоставили гостевые номера. Я лежу в объятьях спального мешка, что теперь выпадает не часто, и улыбаюсь в бездонный потолок от вольного, от бездумного счастья.

С утра включается сам собой автомат пионерской дисциплины: быстро вскочить, бежать на речку умываться, завтракать, ... А на стола-ах! Потрясающе! Полные тазики "хвороста", печеные ветки еще в горячих пузырях, в легком сахарном пепле.

Но вот начинается заседание. Конференцзал на втором этаже деревянной постройки похож на колхозный клуб. Сейчас по стенам развешены карты и графики, кусок общего длинного стола, обозначенный букетом цветов, отведен для президиума, стенд с фотографиями А. В. Куминовой, доска, к которой выходят докладчики, - в общем, настоящее совещание международного статуса. Потом, когда республиканские министры отбудут, заседание переместится под открытое небо, и я смогу просто отходить в сторонку покурить, не прерывая слушания. Мне очень интересно, неважно, что тематика далека от моей геофизической специализации. Находясь тут, внутри умного и, я бы сказала, честного обсуждения проблем, особенно понимаешь, какая Земля живая, единая, единственная у нас у всех. Время от времени хочется взглянуть на фотографии, словно свериться. На одной тетя Шура сидит в траве, вытянув ноги, разбирает находки, записывает в полевой дневник. Своего Батю я всегда считала Рыцарем Природы, а тетю Шуру - Царицей Цветов.

Интересно, о чем размышляет Женька? Она слушает пристальнее, конкретнее, ведь ей лучше меня знаком ботанический материал, и хорошо знакомы многие коллеги ее мамы... Коллеги ее мамы, начиная и завершая свои сообщения, невольно смотрят на Женьку, и я боковым зрением отмечаю, как смущает ее "почетное звание дочери".

Отчасти потому, но и нипочему, на второй день мы решаем "сбежать с уроков". Было бы странно, если бы мы этого не сделали. Древний школьный инстинкт срабатывает безотказно, стоит только вместе оказаться на ответственном мероприятии. Еще за обедом Женька зыркнула призывно.., а я не опередила ее разве что из почтительности.

Мы спускаемся к речке, я купаюсь в водопаде, идем по лесистому берегу, снова купаюсь. Лежим на травке, болтаем. Легко, солнечно, сейчас мы сами являем собой весь этот природный абсолют. Женька разглядывает листочки, трогает головки цветов, узнает их как старых приятелей, выбирает камешки,.. Я покуриваю. Я смотрю на ее руки, на забавные подростковые пальцы словно бы незаконченного очертания. Они берут предметы не со взрослой сноровистостью, но своенравная в них цепкость желания освоить предмет, и косточки подвижно обозначиваются напряженностью. И еще в них ласковость, с которой держат выводок котят, неуклюжая бережность, когда одновременно хочется не дать им выскользнуть, участвовать в их игривой живости, прижать к себе, к щеке, не примять пушок, ... и могут невзначай царапнуть, руки - сами длиннолапые котята.

Возвращаемся к водопаду. Там уже плещутся девчонки, освободились от кухонных дел. И я в полном счастии опять лезу в воду. А Женька не очень-то любит купаться. Мы, конечно, вспомнили, как я учила ее плавать на Енисее, потом спасала, и обе чуть не утонули прямо на глазах у тети Шуры. Вообще-то, скорее, пересмехнулись по этому поводу, - обычно у нас нет необходимости разворачивать воспоминания, довольно тронуть событие. У нас, можно сказать, общее дно памяти, где прошлое слилось. С трех лет мы плаваем в едином слое Времени. И всякий раз, как только мы вместе с Женькой, у нас будто и возраста нет. Со всеми другими людьми существует начальная точка знакомства, а до нее - раздельное прошлое, различный отсчет лет, или еще непреодолимая возрастная иерархия. Мы же легко оказываемся в любой точке общей жизни, и личные вариации лишь расширяют горизонты.

Сейчас, в этом благословенном местечке, на которое неожиданно и точно наложилась масса былых отражений, так что получился прямо какой-то фокус сходств, здесь и сейчас мы с Женькой выглядим друг для друга как эти юные сотрудницы Горно-Алтайского филиала Ботсада, выпускницы техникума. Наш ассоциативный диапазон - примерно от колхоза в старших классах до геологической практики на первых курсах - самый разгар моих страстей по Евгении.

Девочек я уже научилась различать. Сначала они воспринимались стайкой, напоминающей нашу шароварную компанию. Они крутились на кухне, убирали со столов, и я все порывалась попомогать, а Женька пресекала мои атавистические поползновения. Вечерами у костра они сидели обнявшись все, хихикали, старательно подпевали старомодные песни. Свои пропели в последний вечер, когда для гостей устроили грандиозный концерт. А одна, самая плотненькая, прочитала стихи про переживания девичьей дружбы. Вот ее я первую и заметила, - очень уж напомнила меня, заметила их неразлучную пару с другой, изящной, живой и непосредственной, открытой для общений. Ой, заныло!..

В наши поры я не ведала ничего про хрестоматийную формулу "Царевна-Лягушка", лишь кожей своей отроческой, пупырчатой ощущала себя Лягушкой рядом с Царевной моей. Рядом с ней, красивой, стройной, с нахально-прямым взглядом из-под шапки кудрей, я вышагиваю большими ступнями, сутулая, нескладная, на голову ниже, эдакий недопёсок с гипертрофированным сердцем. Мы шагаем по Красному проспекту, может быть, в магазин, может, в поисках приключений, всюду вместе, вместе всегда. Ей под ноги подъезжает метла, это дворник метет тротуар, она ловко перескакивает. И я уже вся в изготовке прыгнуть выше, с подвыподвертом!.. Приземляюсь точнехонько на рукоять. Одного не учла, - метла уже ехала от меня. Вот и вся формула.

Или другой парный портрет. Откуда-то взялась длинная цепочка. Мы привязали концы к поясам форменных фартуков. Дальше больше. Откуда-то взялась дохлая мышь. Ее привязали к середине цепочки. Сидим на уроках, примерно сложив руки, выжидаем. Наконец, одну вызывают к доске. Выходим обе! О, это был триумф! Я еще успела оглянуться, когда нас выгнали за дверь, - там, перед всем классом только что стояли две неразлучные подружки, макушка к макушке, хулиганские улыбки до ушей, неразъемно скованные цепью подвигов.

Милая девочка, - хочется мне сказать Плотненькой, - дай тебе Бог сохранить дружбу. Только для этого как раз не стоит стремиться к подобию. Ростом еще сравняешься, самобытности не потеряй, а то станет скучно. А ревность и вовсе беда. Однако ведь не научишь, каждый сам должен переболеть свое.

Еще мне нравится одна, кажется, Лена. Время от времени пробегает куда-нибудь, босоногая, в длинном сарафане, под которым все гибко и нематериально, скользит прозрачно-ситцевый ее, олений силуэт, словно рисованный легкой линией прямо по плоскости пейзажа. Женька вырезывала таких на декоративных досточках. И вот уж будет удивительно, когда девочка в этом замечательном сарафане тоже выступит с докладом, от волнения будет почесывать босыми пальцами щиколотку. А потом на последнем концерте у костра она будет "осуществлять музыкальное сопровождение" - тягуче гудеть, как в трубу, в свернутый улиткой шланг.

Но до концерта, до завершающего торжества еще был третий день заседания, где в заключение читали стихи Александры Владимировны.

Еще был большой выезд на Чемал, место красоты неописуемой. Пикник на траве, прогулка в скалы, свободные беседы. Со специалистами занятно ходить рядом, сам видишь яркие цветки, ягодки, а они выхватят из буйного разнотравья неприметную былинку и долго ее рассматривают, спорят, обсуждают, и будто бы только по набору латинских названий определяются, в каком биотопе находятся, хотя это и так ясно. Впрочем, и мы с Женькой нет-нет да поднимем камешек и тоже смотрим на него, как на "горную породу".

По дороге нас завезли в гости к местному художнику, деду того шоколадного парнишки Маугли. Басаргин Кузьма Исакович, философ и отшельник. Жилище его, как и положено, устроилось на головокружительном утесе над Катунью. Лесная избенка, куда можно зайти не больше, чем впятером. Посередине помещается сухой долговязый старик в резном узком и долговязом кресле. И вся его тут деревянная компания: Хозяин Алтая, Рерих да Христос, - рубленные под потолок статуи с неземными глазами. Мы протекаем мимо непрерывной чередой, роняя по паре слов в беседу, длящуюся непрерывно, неизвестно, с какого давнего начала, - похоже, он и не различает нас. Таких довольно на Алтае обособилось достопримечательных мудрецов, старцев, учителей.

Его дочка работает в Ботсаду и до последнего момента выделялась разве что как молодая мамашка, необременительно, между делом пестующая сынишку. Зато на концерте!..

Но вот, наконец, и праздничный ужин. К этому времени здесь скопилось достаточно народу. Несколько странников прибилось на Чемале, кое-кто подтянулся из ближайших сел, прибыли с Биостанции женский хор и ансамбль "Индейцы". С начала девяностых на Алтай хлынула хипповатая волна молодежи играть в краснокожих всерьез. Настроили шалашей, придумали имена, - им даже переводы почтовые от родителей приходили с пометкой: "Соколиному Клюву" или "Берестяной Ладье". А дальше-то что?.. Как нахлынули, так и схлынули. Осели единицы, кормятся, где придется, кому дров поколют, или вот поют.

Концерт развернулся сначала в "конференц-клубе". На сцене среди сложной системы электронных гитар и клавикордов трое юных "индейцев" исполнили песни свои, трогательные до старомодности. Но удивительно почему-то было видеть их чисто промытые волосы до пояса.

Они же аккомпанировали хору. Женщины вышли в белых кофточках и длинных черных юбках, необычно для полевой обстановки. Главная солистка, она же руководитель и организатор - бывшая вокалистка Ташкентской оперы. Самая грациозная, самая энергичная, но Боже!.. мы с Женькой судорожно переглянулись, - зрительно это ужасно, когда старость не находится в соответствии... Наш Маугли выбежал на сцену с цветочками для дам.

Потом расположились у огромного, у щедрого костра. Вот тут-то и выступила дочка художника в паре со своей сестричкой, что приехала специально для такого случая. Они показали душераздирающую сценку из "Отелло" на молодежном диалекте, очень смешно, и восточные пляски, с пластикой тальниковых ветвей на ветру. Очень одаренные сестренки. "Весь вечер на арене" - конферансье Ромочка, обворожительный молодой сотрудник. Сам он исполнил старинные песни на староитальянском. Девушки-алтайки играли на комузе.

Ну, и Новосибирские ботаники не остались в долгу. И тут уж самая яркая звезда, безусловно, Элка, младшая ученица Александры Владимировны, новоиспеченный доктор наук. Она, конечно, очень горластая, но это можно простить, ибо она вся - отдача, до звонкого донца души. Между прочим, наша ровесница, она все время словно бы простирает над нами опекунское крыло, а то вдруг лицо обнажится наивной простотой, и видно, что не столь уж она уверена в себе.

А где-то среди ночи к костру подлетела машина, из нее выпорхнуло воздушное созданье, опустилось прямо в круг:

- Я не опоздала?

И давай петь французские песни голосом Эдит Пиаф. В общем, праздник удался на славу.

И вот мы снова в автобусе, съезжаем по Алтайским горкам ниже, ниже, массивный Бабырган позади нас закрывает пейзаж, сам смотрит вслед, пока мы не скрываемся за холмами, останавливаемся перекусить на заветной лужайке и катим дальше по прямому тракту. А тут нас, оказывается, подкарауливает непредусмотренное приключение, - камешек прилетел в лобовое стекло, оно и ахнуло в мелкую крошку. В благочинный салон, словно в экспедиционный грузовик, поднявший брезентовое забрало, ворвалась панорама, грохот ветра, пыль дорог. И вихрь возбуждения!.. Мы с Женькой глянули друг на друга, вмиг узнавая еще то, давнее возбуждение, будто это мы только что грохнули окно, и ужас необратимости содеянного уже разверзся, но мы пребываем еще в невесомости отчаянного восторга действия. Женька придвинула голову к моей:

- Давно хотела сказать, как погляжусь в зеркало, вижу тебя. Правда, мы стали похожи?..

У меня аж дух перехватило. Ведь и я сейчас смотрела в ее лицо.., разве что сказать не смела.., - в этом зеркале я увидела свою хулиганистую улыбку, карие глаза, в которых еще не улеглись сполохи тех же, что у меня, переживаний, страданий и обид, и еще сияние такой же абсолютной любви.

Бабье лето

Конец лета отмечен в православной нашей средней полосе излишне резко. Впереди еще весь август, но в самом начале кто-нибудь обязательно напомнит про Ильин день. Словно льдинка скользнет за шиворот.

И тебе в твоем летнем детстве вдруг говорят:

- Все. Лето кончилось. Купаться нельзя.

- Как это? Вчера можно было, а сегодня уже сразу нельзя?

Да еще приметы показывают.

И действительно, окинешь взглядом привычный дачный лес, - откуда-то появились желтые пряди.

Запрет, конечно, понарошку, но это щемящее чувство потери... Почти отчаянье. Оно кажется несоразмерным, жалеешь-то всего лишь об уходящем лете. Ведь в те поры не отсчитываешь еще летa столь безнадежно, а ранняя мамина седина - это ж просто красиво - "на виске серебряный иней"...

Чувство утраты совсем неглубокое.., - неуверенно, неопределенно так смеешься, будто не можешь нащупать второе дно...

Потом каждое лето неминуемый этот Ильин день обдаст холодком в самый разгар жары. И дальше незаметно, по инерции август скатится в зиму. Впрочем, год от года все реже выбираешься в лес. Наращивается суета, да и по улицам пробежишь весь в заботах, а в наши реформенные времена, уж вовсе, - заглянешь в хлебный магазин, больше и бежать не с чем.

В таком будничном ряду, в один из дней выхожу из дома. Поутру. Сегодня выходной. Денек выдался славный.

Будто что-то необычное, вижу, приближаясь, на углу Красного проспекта негусто толпятся люди. Кое-кто в спортивной одежде. Вон оно что! "Осенний марафон"! Конечно же, середина сентября, бабье лето.

И неожиданно, и сразу на душе делается праздник.

Вдоль города по проспекту бегут марафонцы, вольные бегуны, не обгоняя друг друга, как бы вразнобой, то группа, то человека два-три, иногда через большой промежуток - совсем один, а то семья с выводком малолеток. Ребятишки бегут очень старательно, выставив пузо, родители поучают их на ходу.

День замечательный, совсем летний. Будто и вчера был такой же, но сейчас хочется всматриваться в день. На небе ни облачка, правда, оно не голубое уже, а впросинь, в осенний этот оттенок, и солнечные нити серебрятся, словно паутинки, если прищуриться.

Красный проспект - первая просека старого Новониколаевска. Мой перекресток - как раз на горке, и видно: по одной стороне улицы фигурки убегают за горизонт к Аэропорту, по другой стороне - в другую даль, - где старт? где финиш?

Вдоль проспекта тянется аллея, почти до Оби, до того самого исторического моста, который, оказывается, не строил великий наш градоположник Гарин-Михайловский. Он и вовсе в Новосибирске не бывал. В Томске ему когда-то устроили приятели-инженеры возможность заработать профессионально. Но Сибирь ему не пришлась, да и денежки казенные быстро разлетелись. Ему ведь было все равно, свои или чужие. Щедр был. Отменный мужик! Гуляка, дамский угодник, интеллигентный, обаятельный писатель.

Я изменяю свои хлопотливые планы и праздно направляюсь в центр города. В общем-то, и в центр мероприятия. Наблюдаю бегунов. Иные выглядят очень картинно в ярких новеньких трусах.

Там, за площадью, в разбеге перспективы, видна часовня под золотым куполком. Часовня знаменует центр России. Единожды она уже была построена на этом священном скрещении координат в годовщину 300-летия Дома Романовых. Затем, как у нас водилось, ее разрушили, и место сие занимал пожизненный памятник Сталину. Удивительно, что на Ленина его потом не поменяли, как тоже было принято.

И вот теперь, к столетию города, часовня заново сияет купольным шлемом. За ней на горизонте другой берег Оби уходит далеко и неопределенно в серебристую дымку, - то ли город, то ли лес, то ли раскидистая наша Россия... со странным фокусом в Сибирской глубинке.

В детстве моем на этих параллелях сохранялись еще старые дома купеческого построя. Магазинчики в них теснились плотно и носили обновленные НЭПонятные имена: "Кагиз", например, "Бумсбыт", или "Тэ-Жэ", что недавно только мне удалось разгадать как "Товарищество Жирокость". Там еще была табачная лавка, расписанная изнутри красно-золотыми табличками. Это казалось стариной, - мы ходили туда "побыть", как в Москве принято зайти в чайно-кофейный магазин с китайскими финтифлюшками. Там же помещался кинотеатр с бронзовой фигурой Маяковского над входом. Перед сеансами лабухи играли джаз так, что слышно было под окнами фойе, куда нас дошестнадцатилетних не пускали. Мы льнули к окнам. Один торговый дом остался до сих пор - "Старый корпус", его теперь лелеют, только что не молятся, сделали краеведческим музеем.

Вот около него я и становлюсь посмотреть. Будто из ложи видна вся площадь. Здесь суетятся тренеры, кто в рупор кричит, кто подскакивает с термосом к избранным бегунам, к перспективным, наверное, наливает им в бумажный стаканчик.

Бежит стайка спортсменок в пожилых майках, поджарые мои ровесницы. Отцветшие номера вызывающе-трогательно выпячиваются на груди, - знай, мол, наших!

В шестом классе я тоже увлеклась легкой атлетикой. Осенними утрами мы бегали на тренировки. О, этот озноб возбуждения и раннего вставания, инистая трава топорщится как бумага. Тогда спартакиады были большим праздником. Мы бежали кросс через весь город, украшенный флажками и вымпелами. Фаворитку, девочку старших классов, многоразовую чемпионку приветствовали на каждом перекрестке:

- Регина! Давай! Покажи класс!

Сначала я вовсе не думала о выигрыше, мне просто нравилось бегать. Но вот мы только вдвоем приближаемся к финишу, я нагоняю, вижу ее победный профиль, бежим бедро к бедру, ну уж тут кураж придает силы, мне не хочется уступить, и она заметно начинает отставать.

- Регина! Давай же, сделай эту пигалицу!

Лопатками чувствую жесткое ее дыхание, напряжение, недоумение. Уже последние метры.

Молодец Регина, настоящий боец, она делает невероятный рывок, на сантиметр раньше срывает ленточку. Ленточка прихватывает и меня, обнимает нас, концы вихрятся еще за нашими спинами, когда она вдруг падает на колени, лицом в землю, корчится, ее рвет, рвет, Боже мой!...

Я навсегда разлюбила такие соревнования ухо-в-ухо, когда не ты, так тебя. В длину, правда, еще прыгала, но там летишь один вдоль ветра и ни о чем не помнишь...

Хочется пройти дальше, рядом с марафонской дистанцией, - какая-то все же причастность. Пожалуй, многие так, постоят, посмотрят, пройдут, снова остановятся, перекидываются замечаниями, приветствиями, узнавая, может быть, прежних своих соперников. Вот и я вижу знакомое лицо - мой тренер по баскетболу Виталий Дмитриевич Мощанский.

- Господи, сколько зим!..

Он тогда уже был тяжеловат, старше нас вдвое, но играл еще за сборную города. Его удивительная улыбка... Девчонки все были в него влюблены. Мы до сих пор безошибочно узнаем друг друга из разных поколений только лишь по характерному порывистому повороту, как он учил делать обманное движение, теперь уже без мяча, просто въелось в обыденные жесты:

- У Мощанского играла?..

А с ним мы говорим легко и полно, будто не прошла жизнь порознь, перебираем общие имена, мельчайшие эпизоды, эта его улыбка... Я чуть смущена, словно мы снова сидим рядом на кожаном коне, следим за игрой в зале ОДО, этот будоражащий запах разгоряченных молодых тел, упругий топот мяча, я свищу в четыре пальца, опережая его судейский свисток!

Он частенько говорил мне... хотя мы и сами оставались сверх своих тренировок..., говорил мне:

- Что-то мальчиков пришло маловато, поиграешь?..

Или "женщин", или даже "мужчин"...

Принимая от него пас, я бросала в кольцо точнехонько...

Сейчас мы смотрим в глаза друг другу, в губы, в улыбку, мы уже такие старые... знакомые, что можно больше не таиться...

Ну и про детей, конечно. Мой Мишка и Светкин Марик вот с этого самого "Дома под часами" стаскивали последнюю "Славу КПСС". Видите? Там теперь реклама. Они уже старше, чем мы были тогда со Светкой в девятом классе. Рекламой заведуют.

"Дом под часами" нестандартной конструкции с часовой башенкой почитаем у нас вроде ратуши в иных городах, возвышается городским ориентиром. За ним на "Второй площади", как ее попросту зовут, опуская титулованное название, соперничают облисполком, бывший обком и восстанавливаемый лихорадочно Собор Александра Невского, что до поры прятался в подполье Вознесенской церкви...

Здесь марафонский ход разворачивается и катит вспять, отсчитывая перекрестки...

Вот бежит забавный старикан в долгих трусах, будто из фильма 30-х годов, отрешенно, сам с собой кочумает...

...отсчитывает перекрестные улицы: Сибревкома, Коммунистическая, Октябрьская, ...

Занятно, что в таком пламенном наборе, подле облисполкома уцелела прежняя улочка Каинская. Поистине, Господни помыслы неисповедимы.

А напротив - кирпичный дом первой советской клад-ки. В те годы мама ездила сюда из Томского университета на практику, и новосибирцы очень хвастались своейновостройкой. Томск же ветшал, утратив сибирское первенство из-за пресловутого моста. Начал было охо-рашиваться во время НЭПа, однако НЭП промелькнул словно бабье лето и осыпался. А наш дом отгрохали в стахановские сроки, он выставился кичливо, попирая останки Александровского храма, но через месяц треснул до самых основ. Вот уж томичи потешались.

Я любила в детстве ходить с мамой по городу. Она пересказывала незатейливые биографии домов. Почти в каждом жили или работали ее знакомые, их истории были куда причудливей.

Я оставляю бегунов на их Красной трассе, сворачиваю по Коммунистической, мимо Советской, как мы когда-то шли с мамой до железной дороги. Там за ней россыпь Коммунистических переулков замыкалась табличкой на избе: Коммунистический тупик номер один. Товарная станция, куда весь город ходил за мукой.

А с этой стороны линии в истоке улицы Дворцовой, переиначенной, конечно, в улицу Революции, на углу сохранилась гостиница "Метрополитенъ", но двери всегда заперты и неизвестно, что там скрывается. И несколько еще двухэтажных бревенчатых домов с резными украшениями.

Мы ходили сюда в гости к маминой однокурснице. У них была девочка со странным именем Лета в странных кружевных платьицах и панталонах, - я бы такие ни за что не надела. Девочку не водили в детский сад, с ней бабушка сама занималась музыкой и французским.

Мы с Летой играли в куклы. Куклы большие с закрывающимися глазами и в панталонах. Они друг другу наносили визиты. Старых визитных карточек была целая коробка. И вот среди них разглядели как-то карточку с именем моего деда Ивана Михайловича Янушевича. Он действительно работал в Новониколаевске на железной дороге механиком. Потом вслед за дорогой добрался до Дальнего Востока и попал на КВЖД в Харбин, где родился мой папа.

А дед Леты - инженер строил здесь и дорогу, и мост. А потом, когда он уже ничего не строил и болел чахоткой, когда стали хватать железнодорожников, его посадили "за вредительство".

Но самое удивительное, что не посадили бабушку, ведь бабушка была когда-то фрейлиной Ее Величества Императрицы Российской, чего никогда не скрывала, и над пианино висел ее портрет, Виолетта Андриановна, Виолетта... Лета - как последний отголосок - девочка в пожелтевших кружевных штанишках, маленькая репродукция бабушки Виолы.

Теперь я иду к вокзалу. В общем-то, это и есть главный узел города собственно-Николаевска. В других районах, что устроились вдоль оврагов, у тех - свои устои - закаменские, заельцовские. А здесь из любой точки до вокзала можно найти кратчайший путь, хотя как бы и незачем, если не уезжаешь.

Но вот когда приехал, вышел на станционную площадь, не успел еще оглядеться..,

город бежит к тебе навстречу по Вокзальной магистрали, раскинув руки для широкого объятия.

Там, вдали, купол театра - словно восходящее солнце.

А ты ведь помнишь, как сам всякий раз, стоя под колоннами театра, обязательно смотришь в сторону вокзала, даже когда еще не было магистрали, только намеченное направление держали два дома, и пространство было забито невнятными заборами, но всегда замечательно просматривался закат, и зарницы вспыхивали фейерверками на исходе лета.

Снова от вокзала я гляжу в театральную даль, там сейчас пробегают фигурки, и пестрая толпа вздрагивает неожиданными страстями, будто в калейдоскопе, перспективу же рассекают, разбивают летящие автомобили, сцепляются, множатся узоры движений былых, настоящих, как на картинах Николая Грицюка, - его город по крыши заполнен разноцветным дыханием, мощным синкретическим пульсом жизни.

Жаль, что небо он не писал...

Ну что ж, осталось завершить круг. Раньше от вокзала до нашего дома можно было доехать на трамвае. Окантовывая центр, линия шла согласно железнодорожной дуге. Между ними сгрудились улицы: Томская, Омская, Красноярская, Иркутская, ..., даже Нерчинская - частые полустанки, - в них трамвайный перезвон замирал, как эхо унылых сибирских бубенцов. А по высокой насыпи мчался поезд и, вскрикнув на последнем вираже, уносился дальше на Восток.

В этих деревенских улочках под сенью Вознесенской церкви селились беглые люди, оседала ссыльная интеллигенция. Здесь же топталось в подшитых валенках наше зимнее детство, будто разыскивая свои истоки. На Ленскую мы провожали учительницу, таскали тяжеленный ее портфель, когда она сломала руку. У себя дома она позволяла рыться в старинных книжках. На Енисейской я брала уроки музыки. На Иркутской улице жил тогда же художник Иван Титков. У него есть очень точная картинка - Зимний вечер. Возле заснеженного домишки косой деревянный столб с фонарем. Больше и не разглядеть ничего в густой сизой темени. Жидкий свет приморозился в студеном воздухе, даже не силится пробиться. Но нам, заплутавшимся в глухих сугробах, будет светить он как веха - желтый теплый огонек: вот же, здесь твой дом!

Увидеть Ивана Васильевича мне пришлось только после его кончины. Растерянная прибежала ко мне дочь его, моя соседка. Мы вместе обмывали. Я держу кисть его руки, еще мягкую, пластичную... как передать словами пронзительное ощущение?.. - это рука художника.

Сейчас улицы те затерялись среди громоздких домов. Одна лишь Нарымская вдруг расправилась, обрела транспортное значение и раскатилась до самого леса. Известность же в народе получила не потому, что брала начало от процветавшего некогда у нас в городе сказочного сада "Альгамбра", а за счет винного магазина "под синими балконами", чрезвычайно популярного во время талонно-водочной компании.

Мимо бывшего сада "Альгамбра", через дворы я сокращаю путь. Все же у нас зеленый город.

Осень чуть только тронула деревья, но уже выделила их из общей массы. Очертила зубчатым красным узором мелколистые наши клены. А тополевые кроны на сивых ветках стали неожиданно кудрявы. Яблони густо усыпаны ранеткой-дичком. И рябиновые кисти оттянули ветви. Вязы вот облетают скоропостижно, обнажая черные стволы, готовясь к зимней графике.

Убогие городские газоны сегодня вдруг расстелились празднично возле официозных зданий, петуньи, бархатцы... Куда-то подевались немодные теперь вазоны с приторной настурцией. Флоксы уже отошли, но терпкое их дыханье еще угадывается в запахе опадающих листьев, даже не сухих, но будто оранжевые цветки в зеленой траве.

А во дворах неистребимый бурьян бывших палисадников пахнет настоящей сыроватой землей. В репьях, в крапиве запутались седые паутинки бабьего лета, словно хрупкое воспоминание о лете нашего детства. Бывает, бывает летнее детство, и зимнее тоже бывает. Весна же - скорее отрочество или юность. А вот осеннего детства нет. Осенью мы соответствуем своему возрасту...

Впрочем, от вокзала проще добраться на метро. И выскочить снова на Красный проспект. Они все еще бегут, живая лента, теперь уже с горки мне навстречу. Горизонт стал казаться близким, и если прищуриться, - вот он весь рядом со мной квартал моего детства, и этот нарядный день.

Приглашение к взрыву

Это не только мною замечено, - когда человек попадает в незнакомое общество, не важно, кто он сам, любой из нас, любого возраста, статуса, и обстановка может быть какой угодно, главное, чтобы в группе оказалось две или более особей противоположного пола, то есть возникала бы возможность выбора, он выбор мгновенно делает: вон та - "моя". Не для чего, просто так: вон тот - "мой", а потом и не вспомнит. Невольный внутренний зов. Или отзыв. Мужчина и женщина. Не исключено, что так порой и случается "любовь с первого взгляда".

Когда попадаешь в большую интеллектуальную компанию, в ней непременно выделяется один, оригинального ума и самой выразительной внешности, выразительной иной раз до карикатурности, - этот "мой". Он не обязательно ведущий лидер, но уж тогда он образует второй, полярный центр.

И вот когда в большой компании, может быть, то фуршет после вернисажа, какая-нибудь теперь презентация, или застолье после премьеры, бенефиса, например, ... ты видишь его в конце зала, и он идет к тебе, огибая кучки собеседников, ты видишь, как он едва отвечает на приветствия, наверное, старых своих приятельниц, видишь, как прицельно взблескивает взгляд, пробирается сквозь толпу, устремляется прямо к тебе... и присаживается на подлокотник твоего кресла...

В общем, ты уже все знаешь... Хотя не гаснет застарелое волнение еще отроческого опыта, когда они, яркие, выразительные до одури молодые люди, казалось, направляются к тебе, а на самом деле, пропуская мимо наши нелепые подростковые стайки, дефилируют к уверенным и грациозным барышням старшего поколения. Это теперь они странным образом юнеют, почему-то вдруг обращая свой интерес к нашему слою "младших девочек".

...Он садится на подлокотник моего кресла, оказываясь чуть-чуть позади, - то ли демонстрирует защиту, то ли отрезает путь к отступлению.., нет, диспозиция не фривольна, просто чтобы не сразу глаза в глаза... И подает реплику.

Реплика ни в коем случае не банальная завязка знакомства, она остро актуальна, выхватывает самую суть происходящего здесь и сейчас, а при вольтерьянской внешности она иронична, даже язвительна, может быть, парадоксальна, одним словом, вызывающа. Это приглашение к разговору. С экзаменующей проверкой меня, ибо разговор предлагается надолго, и с возможностью для себя отойти в сторону, еще эта поза независимости.., отойти, если я не со-отвечу, либо не захочу ответить. Приглашение к совместному взрыву.

Если он сам - король бала, то может оглоушить чем-нибудь вроде:

- Как я Вам нравлюсь?

- Нравитесь.

- Это написано на Вашем лице, спрашиваю, как?..

Некогда Кузьма сразил меня подобным образом.

Или:

- А ведь он так и не знает своего потенциала...

Про того, кого мы чествуем сегодня. Он возглавляет стол, наш юбиляр, герцог сатиры, "король фонограммы", бессменный ведущий джазовых концертов. Сейчас он поет голосом Армстронга, дудит в раструб руки, выстроив пальцы как на коронной фотографии.

- Очень талантливый парень...

- Армстронг?

- ?.. А-а, ну да, и Армстронг, конечно. Но я о другом. Ленив. Разбрасывается. Небрежен к себе. Талдычу ему уже полвека. Мы ведь со школьной скамьи закадычные враги. У меня, кстати, тоже был свой театр. Он предлагал объединиться, но представляете, чьим бы языком все актеры говорили? ....

Я сбиваюсь слухом на голос Эмы Зеликмана, давнишнего моего дружка, так же чуть стопорит, и московский выговор, ну да, учился в ГИТИСе, и несколько зануден, впрочем, все правильно, - обольщение требует не только напора, но и выкладок...

- Пожалуйста, назовите свою фамилию для ориентира. Конечно, слышала. Вы еще сорвали приз на конкурсе в шестидесятых.

Темы разрастаются: наши былые студенческие театры, театр вообще, Новосибирский джаз, ретро, ...

- Только я не люблю ностальгии. Заметили, как дамочки млели?

- Согласен, такую форму памяти я тоже не приемлю. Но ретро...-спектива, творческое обозрение, искусство Ретро. Это высоко. Вы не находите?

- И наш общий друг делает это мастерски. Разве и Вы не находите?...

Вопросы, экскурсы, выкладки, полувопросы... А обоюдный вопрос один, кто ж ты такая? такой?

- А знаете, как я оставил свой театр? В самый разгар успеха. На том победном конкурсе. Еще не стихли овации, меня вдруг вызывает ректор в коридор и подносит на тарелке полный стакан водки. Можете себе представить! Я ему и говорю: "Во-первых, я не пью водку стаканами; во-вторых, не пью за углом; в-третьих, негоже праздновать режиссеру отдельно от актеров, хоть они и студенты". Больше в театр не вернулся, то есть в этот институт.

- Меня в те же максималистские годы поразила сентенция из "Доктора Живаго". Там один из двух героев не стал ученым, философом, еще кем-то, не помню, по каким причинам, не суть важно, но еще он не был достаточно беспринципным, чтобы стать просто добрым человеком. Чем больше раздумывала, тем больше соглашалась. Не правда ли?..

- Пожалуй. Российский менталитет, а когда-то именно советский, воспитывает особенный склад мудрости. И юмора. Из чего и вырастает так называемая русская сатира...

- Которой в совершенстве владеет наш бенефициант...

В общем, вокруг да около, и что-то рядом к тому же происходит: тосты, хвалы, крики, подковырки, временами вступает-повторяется какая-нибудь мелодия, не хочет загаснуть, музыканты еще не остыли от феерического концерта.., в нем много звучало пронзительных нот:

Ког-да мы бы-ли моло-ды-е

И чушь пре-крас-ную нес-ли

лирический гимн шестидесятников

Фонта-ны би-ли голу-бы-е

И ро-зы крас-ные рос-ли...

Мы уже угадываем завершение концерта, а на сцену выходят один за другим оркестранты своими полными составами

Когда мы были молодые...

подхватывают инструменты, передавая друг другу бесконечные вариации; наш бенефициант, ведущий праздника, высоким голосом выкрикивает-представляет, как благодарит, имена, снова и снова подходит к рампе:

Когда мы были моло-ды-е...

Впрочем, и сейчас за столом не снижается уровень возвышенной грусти. Юбиляр разнежился, ему хочется, кроме благодарности высказать еще некие итоговые слова, он изнурен, и грусть его норовит обернуться печалью, да и откуда нам знать глубину его ужаса, когда там, на сцене, в предпоследний, в последний момент, а еще дважды, на браво и на бис он только и думал, как бы не упасть от усталости,

... норовит обернуться итоговой печалью... Наша аудитория взрывается "народным воплем" знаменитой формулы признания:

- ... ! Да здравствует король!

Шутки, крики, тосты.

- Дорогие друзья, бесчинствуйте!

Торжество фокусируется, расслаивается, сгущается вновь, дробится на каскады разговоров. Среди гостей ассимилируется взрослеющая компания моего сына, - для них это большой подарок. Там, на другом конце комнаты мой Вова острословит в кругу своих поклонников. В нем, кстати, предостаточно вольтерьянских черт, однако сейчас у него нет нужды устремляться ко мне через гущу полузнакомых побратимов, довольно взгляда навскидку, поверх голов, ищет одобрения.

Загрузка...