Вспоминая Полину, я думаю чаще всего именно о соразмерности вещей. Можно ведь по-разному сказать о предмете, например: "В твоих глазах - небо" и "Небо синее, как твои глаза", сузить до минутного ощущения либо размахнуть. Или про то же дерево: "Что стоишь качаясь, тонкая рябина...", или еще про одинокий клен из хороших песен. А можно пуститься в другие метафоры о дереве: его корни пронизывают земные слои, ствол накапливает годы; по тени мы считываем часы, по смене листвы отмечаем сезоны; его ветви ориентируют нас по сторонам света; дерево - повелитель ветров; в кроне его птица вьет гнездо, птица - душа дерева; своим дыханием дерево дает нам жизнь, и умирая в огне оно дает нам жизнь. Его прообраз - небесное дерево раскинулось на ночном своде, - "белый хрустальный корень достигает глубины, а где дерево растет, там и есть середина мира, листья его - мягкое ложе Матери, в его вершине рождается и умирает Лунный Бог..." и так далее, - из вольного перепева шумерского гимна Млечному Пути.

В общем, все не про Полину, и все о ней.

В последних письмах из благословенной Фанагорейки.., - а я так и вижу, как она там сидит на пороге своейвремянки, покуривает, - "...Прямо посмотрю, там высокие горы, оглянусь вокруг - горы малые, лесистые. А на Рождество, знаешь, в моем саду слива зацвела, два цветочка, приезжай..."

58. Вокруг перекрестка

Пятнадцать лет прошло, двадцать, уже почти тридцать... с тех пор, как умер Кузьма. Мой старший друг.

Будто его глазами теперь могу видеть себя-девчонку, блуждающую в страстях. Как я стремительно ему навстречу взрослела!.. Теперь иные его чудачества забавны, словно догнала, поспела за его "лютой молодостью", уже и обошла, Как жаль...

Сохранилось в памяти несколько "стоп-моментов", самый яркий из них:

... Оборачиваюсь от входа в метро "Кировская", - он стоит в дверях своего дома, провожает ... в белой рубашке, машет мне рукой, топорщит усы, высокая фигура его... тает, растворяется в солнечных лучах...

Бывая в Москве, еду на "Кировскую", стою, смотрю... его окно, дверь...

Станция метро здесь выходит к середине перекрестка: улица Кирова, бывшая Мясницкая, теперь снова Мясницкая, - это опять сместился временнoй фокус, и Бульварное кольцо, - по нему проходила граница между Белым городом и Земляным. Где-то тут были Мясницкие ворота, про которые никто ничего толком не помнит.

Дом Кузьмы - угловой, пограничный, приворотный, на перекрестке, на бойком месте. Но подъезд со стороны бульвара, словно в затишьи...

Вдруг понимаю, чувствую: Кузьма - "отсюда родом", именно здесь он и мог жить.

Дом - типичный "старо-московский", доходный дом, в три этажа, желтая штукатурка, светлая, теплая, когда-то нарядная, сейчас обшарпанная до ностальгической нежности..., с угловым магазином, - до сих пор его здесь, в переулках, называют "у Виноградова".

Я представляю, как Кузьма, то есть, тогда еще - Толя, мальчик, выскакивает из подъезда, без пальто даже зимой, - чего тут до угла добежать?, но мама кричит ему вслед: "Шапку хоть надень", ныряет в магазинчик, там ступенька вниз ведет, - это обычно в старой Москве - пол ниже улицы, еще всегда талый снег чавкает под ногами...

А в магазине, может быть, толстуха такая, тетя Паша, настругивает ему граммов сто сыру..., потом же, через годы, отпускает в долг бутылку дешевого вермута и пакетик килек, со слезой смотрит: "Вот такого ведь еще помню. Мать жалко, рано померла, хорошая была женщи-на..."

За угол, здесь рядом, бегал в аптеку купить лекарство для мамы..., пересекая узкий локоть переулка, что круто завернут за спину собственного дома, переулок Большевистский...

А улица Кирова покатила, дальше дробясь улочками, к "трем вокзалам".

Наверное, в предутренней тишине, ранней весной особенно, в сквозном воздухе слышны вокзальные звуки: погромыхивание стронутых с места колес, лязг буферов, вокзальный этот спертый голос: "скорый поезд Новосибирск-Москва прибывает...", - одинаковые во всех городах позывные... доносились сюда через форточку, всегда открытую лихо набекрень...

Перед окном, "супротив, наискосок", в истоке Чистопрудного - памятник Грибоедову, Вазир-Мухтару...

"Поедем, шинкарочка, со мной на Кавказ!.." (Песенка)

. . . . . . . . . . . .

"- Откуда вы?..

- Из Тегерана ...

- Что везете?..

- Грибоеда ...

Пушкин снял картуз. (...)

Может быть, Декарт, ничего не написавший? Или Наполеон без роты солдат?

- Что везете? - вспомнил он (Пушкин)

- Грибоеда ..."

(Юрий Тынянов. "Смерть Вазир-Мухтара.")

А на Чистых прудах еще мокнет минорная пара лебе-дей, - их специально содержат, плавают в пасмурной воде дряблые булки, огрызки, окурки, там всегда будто непогодь. Залетные утки сыто и независимо полощутся на отмели, плоско тычутся клювами в ил, ныряют, задрав гузки так, что видно светлый подбой, потом вышагивают на берег, трясут хвостами справа-налево, укладываются на сухом, устраивая голову под крыло, спят схохлившись. А по осени желтые листья ложатся на пруд, когда-то давно - Поганый, переназванный Чистым тоже в прошлом, это не заслуга советской власти.

Здесь гуляли мы с Кузьмой. Теперь проходя мимо, я всегда вспоминаю, что в детстве Кузьма катался на коне, которого звали Комарик. Он, рассказывая о своей тете в деревне, говорил:

- Самый культурный человек, которого я знал - моя тетя. Жили голодно. Она сама рубила курицам голову, никто в семье не видел того, только иногда к столу бывало мясо. А кур своих любила, они у нее все имели имена...

Еще у Кузьмы есть рассказ "Белая уточка" - это эпизод из лагерной жизни, который я тоже всегда вспоминаю.

Мимо пруда я иду обычно на Чернышевского во ВНИИГеофизику - институт, куда приезжаю в командировку, бывший дом Апраксиных-Трубецких, лазоревая праздничная усадьба. Вокруг нее бы представить зимний парк с черными, чуть тронутыми зеленью стволами старых лип.

А если продолжить "столичную пастораль", то можно проехать на трамвае от "Кировской" - от "Чистопруд-ной", рассекая Садовое кольцо, из окошек подвижный открывается вид на Москва-реку, на замоскворецкие церковные купола..., и выйти у Даниловского монастыря, - сегодня там снова звонят колокола...

- По ком звонит колокол? - любил переспрашивать Кузьма (тогда Хэмингуэй только-только появился у нас).

Трамвайная остановка как раз у "Грибоеда", конечная-начальная...

А в церковь Кузьма обычно заходил в "свою", рядом, в Телеграфном переулке, в "Меньшикову башню". Ее из-дали видно над стеклянной крышей Почтамта, розовые восьмерики, украшенные белыми виньетками в стиле ба-рокко. Внутри она чудная, словно вышита крестиком. У ворот к ней прилепилась, будто проходная при фабрике, маленькая Греческая церквушка, совсем домашняя. Ко-локольня с мелкими колоколами у нее помещается прямо на макушке купола, похожа на беседку с балконами, на тусклую золоченую луковку громоздко мостятся вороны, а и тренькнет в колокольцы, так не слетают.

Узкий вход в улицу Кирова между Почтамтом и до-мом Юшкова напоминает мне почему-то киношное средневековье: улица в перспективу не просматривается; высокие фасады теснятся словно декорации, скрывая грязные каменные дворы; толпа статистов снует как-то вкось, словно камерой ведут сверху вниз с озабоченных лиц на общую мешанину ног, что озабоченно же месит разбитую мостовую.

Жаль, что нет этих мистических Мясницких ворот.

Хочется въехать через них в улицу, громыхая бутафорскими латами на зашторенном коне, и так с подворотом - с подвыподвертом цокать к Древнему Кремлю в центр по кривому радиусу, как бы задом наперед, ведь центром го-рода официально считается Главпочтамт. Э-эх, вдоль да по Кировской, да вспять ей по Мясницкой!

Но так ли эдак на пути все равно споткнешься о Железного Феликса...

- К какому памятнику в Москве нельзя подойти и положить цветы? - из Кузьмовых ребусов, ведь на площади Дзержинского все переходы были подземные.

... Все равно споткнешься, хоть Феликса и сковырнули, но Лубянку-то не выбросишь из памяти.

Улица Мясницкая, барская улица, вымаранная тридцатыми нашими годами, видимо, держит еще заряд пятнадцатого века. Впрочем, домами уже более поздними застроена. Их тоже интересно рассматривать, двигаясь теперь от Лубянки, как бы себе навстречу. Чертковская библиотека, Кузнецовский "фарфор-стекло", ..., и конечно, магазин "Чай-кофе" - фасад с имитацией пагоды, ну это, когда голову задерешь, а запах кофе раньше остановит. Заходишь туда даже просто для того, чтобы глубоко вдохнуть. Красно-коричневый интерьер с золочеными драконами в пряном дурмане плывет... И всякий раз думаешь: "Поклон вам, заморские купцы!"

Напротив - Почтамт ... Теперь там уже другое, но пусть, как прежде, ...вступаешь, словно в сумерки храма, под его стеклянную крышу в трехэтажный зал. Заглавный почтамт. Точка отсчета. А для меня это еще была точка опоры:

"...добралась все нормально целую...";

быть может письмо до востребования...;

или денежный перевод, - "от кого ожидаете?" - Господи, да от кого же еще, конечно от мамы ...;

какая-нибудь вдруг нечаянная встреча, - заезжие ведь всегда около Почтамта крутятся ...

Мы зашли туда однажды вместе с Кузьмой:

- В детстве я любил играть здесь в слово "индустри-ализация", бегал смотреть телеграфный аппарат ...

Интересно, а как теперь отсчитывают наши периферийные города от столицы, когда Центр съехал на угол, все координаты смешались?..

Дом Юшкова Кузьма рассказывал мне из своего окна.

- Вхутемас. Не путать с Фантомасом.

Кузьма особенно произносил знаменитые имена:

- Мастерская Саврасова, Васнецова, Поленова...;

- Лекции по истории читал Ключевский...;

- Когда отчислили Голубкину в 1905 году и приговорили к заключению, Серов ушел в знак протеста, тот Серов, настоящий, Валентин Александрович, а не тот, при котором Академия стала серовней ...;

- Художники: Левитан, Коровин, Архипов, ..., Кончаловский, Лентулов, Машков, ..., Малевич, Татлин, Фа-ворский, ..., - целая Третьяковка.

Он особенно произносил имена, словно развертывал панораму Руси.

Его причастность не была фамильярной, нет, он не "заха-живал как бы" в клуб имени Поля Сезанна, не "спорил" с Кандинским о новом искусстве, и не "сиживал" с Мандельштамом и Бурлюком в мастерской у отца Пастернака, даже не позволял себе "живо воображать..." эдак по-соседски.

- Это единственное место, куда приняли Маяковского в 11-ом году, не требуя свидетельства о благонадежности. Читай автобиографию.

Кузьма знал обычные для нормального человека подробности своей истории, которыми мы перестали интересоваться.

В его интонациях звучала гордость за богатство наше и недоумение звучало, когда я в очередной раз вскидывала восторженно незнающие глаза ("не путать с Фантомасом").

Потом он сводил меня в мастерскую Голубкиной, тогда жива еще была Вера Николаевна, племянница, хранительница наследства. Мы рассматривали рисунки и письма и долго ходили вокруг скульптур.

Кузьма смотрел особенно.

Он был "одной крови" с мастерами нашего века, одной души.

- Мир - это храм, а не мастерская, - его слова становились понятными до боли под ложечкой. Вот такое по-нимание и оставили нам в наследство мастера.

Снова стою у метро "Кировская", только уже лицом в сторону Сретенского бульвара. Как раз по нему мне и нужно идти в мой Московский-Полинин дом, он теперь тут по соседству в Сретенских переулках.

Сретение - (устар., как значится в нынешних словарях) - Встреча... и двунадесятый праздник (как мы теперь стали богоугодно грамотны), почти в Полинин день рожденья... Почтим..., я раньше всегда приезжала...

Но нет уже Полины. Но уже давно нет Кузьмы.

Не состоится сретение на Бульварах.

Тогда, раньше ходила ширпотребная песенка:

Лю-бовь-коль-цо- а -у-коль-ца -нача-ла-нет

-и нет-кон-ца -лю-бовь-коль-цо...

Бульварное кольцо обронено в Москва-реку.

Стою на перекрестке.

Звонят колокольцы в Греческой церкви:

- Вокзалы - Мясницкая - Сретенский - Чистопрудный,

крестят и все шире размах:

- Вокзалы - Мясницкая - Сретение - Чистые пруды ...

Впрочем, от "трех вокзалов" теперь можно добраться прямее, по Новокировскому проспекту, переименованному в проспект Сахарова. Там обнаружился замечательной конструкции дом Ле Корбюзье из карего камня. А на углу, в противовес всему, смяв мелкие тут переулки, выставился громадный дом-монстр с черным каменным крестом в темени, и распятый под ним лежит перекресток.

Я еще недавно пыталась найти Водопьяный, - там заколоченная долго стояла квартира Бриков.., и даже был разговор, - не сделать ли в ней музей Маяковского... Все снесли, уничтожили.

Я вижу, как на площадке лестницы в светлых утренних сумерках стоит, стоит там Кузьма, в распахнутом пальто и читает поэму "ПРО ЭТО".

59. Белый лист - черный квадрат

- Старик, у тебя впереди слава, а за мной могилы.., - эту фразу Кузьмы Юрий Злотников любит повторять в самые значительные свои моменты. Тогда, в конце пятидесятых выставлялись его "Сигналы". Невероятной силы воздействия, даже если ничего не понимаешь в абстрактной живописи, ярко-белый лист и несколько чистых знаков, размещенных с такой точностью, что остановит, как выстрел. Тогда к нему благоволили психологи, кибернетики, его знакомили с Винером.

Кузьма пришел на выставку, внимательно все посмотрел, а смотрел Кузьма всегда активно, энергически, и уже ловишь-ждешь заряд его суждения, а тут он молча направился к выходу, в дверях только повернулся и сказал эту свою фразу. Юра каждый раз подчеркивает, что она перевернула многое в его жизни, как он говорит, освободился от ощущений "инженера Гарина".

Как мне написать его портрет? Безусловно гениального художника. (Хотя в нашем лексиконе не приняты такие доморощенные выспренности). Теперь, в наступившем "впереди", и слава стоит над ним аурой, и позади него много могил...

Может быть, начать с его портретов, как я их помню?

Валя. Печаль до последней глубины. Глаза с остановившимся послеотчаянным взглядом, не внутрь, но без отзыва наружу. Опущенные руки, почужевшие, потому что полны сил, не примененных, не встреченных.

Мирра. Напряженное спокойствие, даже как бы небрежность позы, неестественность кажущейся неги при скрытом, задавленном страдании. Лицо, да и вся она - словно в слое слез, а у тебя вроде бы еще нет повода ее оплакивать. И она с портрета не жалуется. Правда, мне рассказывали, что она отбухала в лагерях десяток лет. Красивая женщина, стойкая и женственная, и уловимый оттенок врача-кардиолога. Одно время они подружились с Полиной Георгиевной. И было много забавных случаев. Как-то Мирра пригласила нас стряпать пирожки. Мы втроем пластались до поздней ночи, масса разговоров, смеха. И вот стол накрыт, празднично аж чопорно, а гости-то где? Увлекшись, мы забыли позвать, но и сам никто не зашел. Однако три женщины вместе либо плачут, либо хохочут, ступор прошел, и до утра мы пили стоя за наших генералов: Злотникова, Гольдштейна, ... Черствые пироги доедали неделю. Потом Мирра уехала в Израиль, писала чудесные письма еще довольно долго и все звала Юру приехать в Обетованный Рай. Когда через много лет Юре удалось свозить свои картины в Израиль, он разыскал Мирру. Заброшенная, одинокая, слепая.

Мальчик в мастерской. Лет восьми. Может быть, с чуть великоватой головой, или с увеличенными, открытыми Миру глазами, ртом, ушами, замерший порыв, с некоторой растерянностью проявления, но с готовностью к неожиданной сверхвзрослой твердости. И грудная клет-ка увеличена в накапливаемом вдохе. И ножки, так трогательно и упрямо вставшие устоять, коленки распрямлены, даже прогнулись назад, будто перед ударом, и чуть дрожат?.. В общем, какая-то осторожная трепетность вокруг ножек.

Похож на Юрины автопортреты.

Я, кажется, сказала:

- Этому бы мальчику, да в его глаза, да такую бы память, как Юрины "Руфь", "Песнь песней", "В Гефсиманском саду".

Но тогда он был еще маленький, а теперь ищет спасения в монастыре.

Старая армянка. Картина голубая-синяя, как наше предчувствие. Сама же, вписанная в орнамент, гармонична своим годам. Покойной мудрости и грусти взгляд, на миг покажется, - поверх наших голов ей виден мир горний, или взор обращен в себя? Живой приветливый взгляд, не нужно ничего опережать. Она все знает.

Сапожник. Вовсе не несчастен, но как-то несоразмерен с жизнью. Не нарисовано, что он безногий. Только видно, что собран весь в верхнюю часть туловища, - большой и без опоры. Портрет красный и желтый, нет, он не несчастен, то есть, в нем все - желание счастья. Он не без ног, а без опоры.

Портреты: Маяковский в кепке и Маяковский с глазами, бoльшими орбит. Пушкин, черный, не салонный, а Ганнибалова рода, с натуры Пушкин.

По-моему, это - автопортреты Злотникова в диалоге с Маяковским, с Пушкиным, еще есть с Рахманиновым, Чеховым, ..., Эйнштейном, Бором, ...

У Лермонтова с Белинским - свой диалог, совершенно хулиганский портрет: Гусар-поэт с рыжим Бесом на подмостках кукольного театра.

В общем, какое-то живое бессмертие.

Портрет Павла Гольдштейна не берусь описать. Собственная моя боль потери не дает дистанции.

А портрета Кузьмы, Анатолия Бахтырева, Юра не сделал.

Николай Николаевич Смирнов. Коля Смирнов. Математик и сын математика-учебника (мы по нему учились в вузе). И композитор. За пианино, в профиль, в усы. Чуть сзади и рядом - Людмила, жена, в обособленном, в ином измерении.

Смирнов - в том же ракурсе, один.

Еще портрет, только здесь он повернулся к нам, выставил на нас усы. Под ними ухмылка, похожая на Кузьмову, но сам он не помнит о ней. Глаза голубые, нас не видят, это музыка его.

Все три портрета дают длительность, словно он так и сидит за пианино, и одномоментность, - вот Людмила встала и ушла, и это нам только кажется, что он не заметил, весь в музыке, в своих композициях...

Как-то Колю спросили, т.е. Кузьма, конечно, спросил, это его излюбленные вопросы:

- Что тебе в жизни?

- Знать, что завтра Солнце взойдет.

И эта русская соборность есть в портрете.

Илья Крупник. Словно хрустальный сосуд на самом краю... Сидит за своим письменным столом. Рука.., нет, пока не пишет, вольно лежит, но в ней уже возбуждено движение, и мы осязаем кончиками пальцев цветовые блики, что падают на листы бумаги перед ним, на весь портрет, - отражения, сколки-отблески многочисленных судеб его героев. Он с ними вовсе не смешивается, он собран, - вот оно! Услышал. Уловил. Глаза расширились, охватив, отстранились, и губы чуть затвердели, в них скользнула ирония.

Было несколько портретов Льва Толстого. Их не сразу поймешь, и я не уверена. Все в них есть узнаваемое: и глыба, и человечище, и барин, и босой мудрец, и злой старикашка. Только они без лица, просто пятно. Сначала немножко смешно, как само слово "дырка", потом становится страшновато, потому что через сквозное отверстие ты же видишь, видишь и свои страсти, и там, в пустом пространстве они лишаются частных переживаний и какого-то укрепляющего нас осуждения и возможности оправдания, они становятся холодом, что веет из бездны.

Нет, пятно вместо лица - это совсем не просто. Я вспомнила, как однажды Юра показывал свои детские рисунки: старики, нищие на паперти, люди на улице его Донской, со всею своей жизнью, - откуда бы ему, парнишке, знать?.. На ученических его работах в Суриковском - у натурщиков тоже выразительнейшие лица получались, и в позах - человеческая повседневность: тот устал, у этого в семье, может быть, нелады, ну эта еще стесняется, а кому-то вообще все надоело, ... И затесалось несколько листов сокурсников, - на них, как положено, торсы анатомически выверены, отштрихованы на ять, лица же невнятны - они ведь не брались в расчет. Кое-кто из художников потом добился известности, рисуя безликие болванки, вы ж понимаете... и так далее, только не интересно. Разве что у Целкова сквозь лютые прорези его голов с зубками просачивается неабстрактная жуть.

А недавно я смотрела Юрины "Автопортреты" начала шестидесятых, поры "абстракциониста-расстриги", как охарактеризовал пересмешник Эма Зеликман. Целая серия в рамке зеркала форточного формата, - такие были на дверцах шифоньеров наших родителей. Лист за листом - бесконечный ряд настроений, состояний, хотя выражение лица варьирует не очень уж в широком диапазоне, человек вглядывается, видно, что он художник, размышляет, где-то напряжен, импульсивен, а то и просто: контур головы, очки, губы. А вокруг сменяются миры, как минуты, и ни в одной нет повтора.

- О-ля-ля! - воскликнул Кузьма, тому уж тридцать пять лет назад. Тогда Кузьма впервые привел меня к Злотникову домой. А пришли мы с выставки приятеля моего Михаила Кулакова, где центральное место занимало полотно под названием "Голгофа" - летящий над Земным шаром огненный крест с распятым Христом.

- Голгофа?.. Ну что ж, пусть будет Голгофа, - сказал Юра и стал выставлять нам свои "Автопортреты". Написаны они были через ту же форточку зеркала, только в рост и нагишом.

- О-ля-ля! - расхохотался Кузьма, потом смотрел долго и очень серьезно, и снова засмеялся, уже как бы они все сказали друг другу и все поняли:

- Подайте на пропитание бедному еврею.

А я сама не заметила, как начала рыдать. Меня настигло и захватило ощущение, будто это я, каждый я, неважно из какого времени родившийся человек, он пришел на землю, наперед зная трагический исход, и сам, по своей воле, он - полная обнаженность, полная незащищенность, и в этой неправильности тела (даже и заметной, что в зеркало не входило враз), в этой неправильности столько способности к боли, что нет нужды быть распятым.

- Кузьма, ты кого ко мне привел? Как ей показывать, она же плачет?

А я не могу остановиться и хлюпаю, глядя уже на Юрины пейзажи, он их недавно привез из Коктебели. Там, на Юриных картинах море, небо, горы, свет - первозданные стихии, безграничные, проникающие друг в друга, летящие, и ты уже схвачен этим небом, морем, ты плоть от плоти этой земли, ты растворен в гармонии, и заново, и заново, до самозабвения. Но есть в структуре самой строгость и точность, такие, что разрушения не происходит, ни страха, ни сладости. Может быть, омовение. Или как пьешь...

Я ведь и сама в те поры одержима была идеями растворения.

Потом мы смотрим композиции "Ритмы города".

- Тише, Танечка, не плачь.., все уже кончилось, все хорошо. Это, видишь ли, в метро женщине стало плохо, ну придавили, или сердце больное, вокруг охи-ахи, скорую помощь вызвали, сделали ей искусственное дыхание, и все в порядке, эскалаторы поехали, и люди заспешили по своим делам, вон и врач уходит, видишь, внизу белый халат мелькнул...

Ничего этого, конечно, не было на картине, или как раз было, и не только, а много всего. По множественному Юриному "Городу" идут, слоятся, текут потоки людей, их невыписанные силуэты, тени, цветовые пятна, симфоническое движение. Планы разворачиваются, свертываются, будто это такие гиперболические поверхности, на которых через одну точку может пройти бесчисленное количество параллельных линий - жизненных путей. Эти точки вспыхивают касанием белого с синим, зеленого с черным, или удивительный его желтый цвет - горячий холодок, и еще это Юрино притрагивание рукой к веткам дерев, головой, щекой.., как он ходит по улицам.

Идти с ним рядом весело, смешно, - шалит, дурачится, то побежит вдруг вприпрыжку. Как-то шел он со своими ребятами из детской студии, слышит, за спиной шепчутся:

- Знаешь, вот мы будем старыми, дряхлыми, а Юрий Савельич так и будет прыгать через лужи.

Реветь от переизбытка эмоций я перестала в Коктебели, где однажды мы оказались вместе. Нас собралась большая компания..., впрочем, об этом когда-нибудь еще.

Подступал октябрь, и скоро нужно было уезжать. А Юра только начал работать маслом. Ему сколотили подрамники большие и тяжелые. Попросил меня помочь тас-кать.

Мы уходим по гористой тропинке за мыс Хамелеон в Тихую бухту. Я хоть и здоровенная, а еле поспеваю. Он приплясывает впереди, нагруженный еще этюдником и сумой с красками, распевает Моцарта. На лысых пригорках наши подрамники по обе руки ловят ветер, словно крылья дьяка Крякутного.

Потом он работает, а я отношу сырые еще картины домой в поселок, и пока успеваю вернуться, готово следующее полотно. Тащу энную работу, меня окликает художник на пляже, я его тоже приметила, - он с утра пишет "Баркас на море", окликает:

- Что? Отец рубит, а я отвожу?..

Свет уже стал спадать, когда оставался последний холст. Ветер разыгрался, Юра разнервничался.., в общем, я, верно, единственная сподобилась..., нет, не присутствовать, а держать подрамник, чтобы не унесло.

Стою на коленях позади щита поджав голову.

- Чтоб не высовывалась! И ни звука!

Но я ж таки вижу, чувствую... Вот что я чувствую: если бы вдруг с неба на нас посыпались метеориты, по законам физики они летели бы по своим траекториям, направленным к центру Земли; в этом фокусе я как раз и сижу, и с разных высот Вселенной устремляются в мой квадрат космические удары кисти...

Такой мне выпал ракурс причастности.

А на картине я потом разглядываю выжженные холмы с красными виноградниками, Библейские холмы, - так я их себе представляю.

В последний вечер Юра захватил меня в дом Волошина попрощаться. А мне, конечно же, хотелось туда по-пасть.

Мы вошли, и внизу перед нами открылась сразу гостиная, как долина с горы, - я внутренне приготовилась многомерную увидеть, на сто раз прочитанную в книжках, "Гостиную Волошина". Они там вечеряли, Мария Степановна, Анастасия Цветаева, еще какая-то именитая старушка, и пять-шесть молодых, весьма светских поэтов-художников, которые всегда крутятся возле Волошиной, позволяя ей опекать их на свою пенсию. Они сидели за большим столом, а в доме том все не просто, с финдибобером, диванчики с разными полочками под лю-бые потребности, ветхо все, и мне уже от порога грустно стало видеть сбоку тут расписной умывальник на гнилом деревянном гвозде, который выпадывает, а его приткнут на установленное раз-навсегда трухлявое место, и ни один молодой хмырь не догадается прибить нормально. Они сидят за столом, сервированным с традиционнос-тию, и в середке на тарелочке вялый початок с зазяблыми зернами, отщипывают себе помаленьку. Бабушкам, может, и довольно божьей пищи, но эти-то! Мы понятно, отказались отужинать. Но и без того в помещении заметно начала уплотняться субстанция ревности и отторжения, - вдруг мы вздумаем тоже здесь поселиться. А старушки со дна бассейна расплывчато мерцали, как медальоны с бывшими лицами.

- В общем, журфикс какой-то, - сказал потом Юра голосом Павла Гольдштейна, он здорово умеет передразнивать. Но я благоговела, - все-таки рядом с историей. Вот, Злотников, по-моему, во всех Великих домах родной.

Однако при этом он ощущает себя одиноким. Я даже верю, что не кокетничает, при своей-то темпераментной общительности. И, конечно, сам знает, что люди его ранга опережают современников, чем и раздражают. Еще когда-то однокашники, занявшие начальственные должности, ему говорили:

- Зачем тебя принимать в Союз художников, ты же и так у нас гений?!..

Впрочем, все любят, когда Юра балагурит, и серьезное слово предоставляют ему сказать, - он же здорово умеет, считают его приятелем и пользуются, кому-чего помочь. Например, посидеть с умирающим родственником, - что меня всегда поражало.

И еще бытовая его неприспособленность, до несуразности. Ладно, не буду здесь. Такая одинокость болезненна, но много же и замечательных вокруг него людей.

А в свое творческое одиночество, в свою как он говорит, "диогенову бочку", он и сам никого не пускает.

После Коктебели в каждый мой заезд в Москву Юра приглашает к себе смотреть картины. Это высокая честь. Это очень нелегкая работа.

Композиции. Он ставит их одну за другой. Я смотрю, смотрю, меня втягивает, словно в воронку, в неведомые пространства. Там хочется оставаться.

Но Юра не дает. Тормошит меня, требует, чтоб говорила. А что я могу сказать? При неизвинительной в общем-то визуальной безграмотности...

Мне неловко говорить ему, художнику, о цвете, например, о световых эффектах, хотя сердце заходится, как чиркнет вдруг зеленым холодным лучом по оранжевому; или синий ожог в скрещении с красным; фиолетовый иероглиф выступает из глубины, приближается и сиреневеет жилкой на щеке; белое разреживается, сгущается, дышит; ...

Я не смею сообщить ему ошеломляющее открытие, что на мир мы, оказывается, смотрим со скоростью света.

Или о музыкальности. Конечно, она во мне отзвучивает живой веселой игрой Моцарта, и драматизмом Бетховена, и готикой Баха, и чистой изысканной скрипкой Эйнштейна, и чем-то еще, о чем Лейбниц сказал: "Музы-ка есть радость души, которая вычисляет, сама того не сознавая"... В этой музыке распадаются скрепы бытия и воссоздается полнота времени, взлет и взрыв, данные как вечность.

В этой полифонии рождается и строится во мне интуитивно-философское воззрение. Его я и стараюсь обнаружить вслух, с трудностию подбирая слова вокруг междометий. Не знаю, удается ли мне попасть в Юрин художественный язык (впрочем, и формулирует он - не мне чета), он не спешит мне подсобить. Наверно, ему интересно как раз проверить мое улавливание, чувствительность мембраны "обобщенного восприятеля" своего.

Сейчас не берусь восстановить последовательность его серий, хотя кажется, что продолжаю видеть их внутренним взором, то есть не так, - в какой-то мере я продолжаю пребывать в них, впрочем, не обо мне речь. Я думаю, хорошо бы вообще Юрины картины выставить на улицы, развесить по стенам зданий, - среди них нужно жить.

Его композиции - праздничный белый лист.., - об этом надо сказать особо, ведь обязательно вспомнишь, что у художников в Древнем Китае считалось верхом совершенства достижение белого листа; в белом есть подчеркнутая торжественность; ...; массу других ассоциаций не буду приводить, белый лист - это первый и обобщенный знак. На нем проступают линии, штрихи, вроде как письмена, едва уловимые силуэты людей, схваченные местами цветным пятном, и по ритму, понервному напряжению нервному напряжению мы понимаем: здесь происходит погребение, здесь, рядом рождается новая жизнь.

Тема жизни и смерти, по-моему, присутствует на всех полотнах: где-то ее видишь, где-то угадываешь, чувствуешь, иногда она свертывается до интеллектуального символа, как у тех же китайцев, - свет и тень, бесконечно сменяющие друг друга.

Тема Вселенной, как я ее себе называю. Вот все устремлено вверх, к небу над головой, и ощутимо преодоление зримого, возможного, и прорыв вовне! И вот уже фантасмагории свободно и вместе с тем строго следуют "музыке сфер" (да простится мне такая фривольность) Вот неясное противоречивое состояние отрыва и тяготения, вспышек и поглощения энергий, - у Злотникова есть собственное решение черных дыр и черного квадрата.

Господи, что-то ведь я тогда ухитрялась высказывать.

Помню большую оранжевую картину, как сердце, как сгущение "духовной плазмы жизни" (- выражение Злот-никова).

Тема единичного и целого, энергические превращения, и всегда верховное обобщение, царственное, - как Юра любит говорить. И я в своей жажде растворения повзрослела до единения с Миром.

В Юрином релятивном метрическом поле пространство и время сами по себе - цветные тени, и только их единство обретает независимую реальность, и пути наши жизненные ложатся в нем мировыми линиями.

Ну, приторможу, пожалуй.

Мои визиты к Юре отрывочны, но не дискретны. Я не могу похвастаться, де, у нас с ним происходит постоянный диалог, - существенно разны иерархические уровни, все же я несу в себе некую динамическую сплошность этого общения. Иногда позволяю себе телефонную беседу. Очень горжусь, когда он меня снова приглашает, не в диогенову, понятно, бочку, хотя жилище его отмечено подобием.

Две комнаты уже давно закрыты, в них неразборные свалки, он и сам туда не заходит, забрасывает, что надо, с порога. Вот это отсечение бытового беспорядка и создает иллюзию бочки. Мы располагаемся в "маминой" комнате. Сохранилось кое-что из родительской мебели: буфет, какой и у нас был, круглая на одной ножке подставка под цветок, на которой Юра и устраивает пиршество. Он любит угостить. Суетится между кухней и холодильником здесь в углу, в холодильнике, - страшное дело, - разросся ледяной бюст. Юра бегает, кричит на весь дом, мне же не позволяет лишнего движения, якобы боится "лимитчика", которого вселили в четвертую комнату. Пока он хлопочет, я сижу, жду, и всегда мне вспоминаются, именно здесь, две картины.

Одна - на смерть Фаворского. Владимир Андреевич был учителем Юры. На картине мы видим кровать торцом к нам и ступни ног. Сбоку, на одной линии стоит дочь, читает псалтырь. И все. Пустота пронзительна. Ведь с именем Фаворского сразу представляешь плотно заполненное узорчатое пространство.

Вторая - на смерть мамы. Но тут все слова - лишние.

А сейчас Юру выселяют, его дом купили. Как он будет?.. То есть, конечно, ему дают жилье, но разве ж он может выбрать? Пустует предназначенная ему мансарда на Гоголевском бульваре, за год он перетаскал туда пол-Москвы, стеная и причитая: брать - не брать? Но земная-то душа его на Донской улице детства-юности-зрелости...

Однако мы еще не съехали и сидим там в "маминой" комнате. Весь светлый день я смотрела работы. Возможно, удалось сказать близко к истине, потому что Юра благодушен, даже разрешил, наконец, покурить. Показывает мне "Художественный журнал" со своей статьей, альбомы, и... где же, где они? вот, нашел, - фотографии с выставки в Манеже. Ему дали целую стену. Двенадцать листов в общей композиции. Один большой, другие поменьше, неравными рядами, - "мой иконостас", - смеется Юра. Три листа из них совершенно белые.

Рядом стоит Юрий Савельич Злотников.

У него такой вид... в общем, хочется сказать:

- И увидел Бог, что это хорошо.

60. Коктебель

Словно занавес раздвинулся и открылась сцена: интерьер комнаты.., но как бы не жилой, а угол в краеведческом музее, где собраны разнородные убогие предметы - атрибуты дореволюционного мещанского быта, немножко невпопад, но антураж есть. Круглый стол, кровать с бомбошками, осевший диван, этажерка, над столом низко висит абажур, и в желтом конусе: стаканы, чашки, конфетки, пряники, двигаются руки, не полностью лица видны...

Я даже не сразу разглядела Полину Георгиевну среди этой бутафории под названьем "дачный вечерок".

В Коктебеле нас собралась большая компания. Вокруг Полины с внуком Санькой расположились отдыхающей группой разномастные приятельницы и приятели Злотни-кова. Сам Юрий Савельич устроился отдельно в халупке на берегу моря, обезопасив себя от избытка общенья, - он ведь приезжает сюда работать. А мы прибыли с подружкой Иркой Моториной в отпуск и добавились в общую кучу.

В первый же вечер нас познакомили с подробностями быта: какая славная хозяйка, целый день ее нет дома, работает в совхозе и часто приносит молодое вино, совсем дешево; как сообща готовят коммунальные обеды, из одной курицы - семь блюд, даже лапки не выбрасывают, делают холодец, здорово!; какие тут завелись интрижки, и к тем-то в гости не ходят, а к другим ходят, потому что...; и так далее, в общем, все, как водится на курортах. Мы можем поселиться прямо здесь на веранде.

Чуть дождавшись утреннего света, прихватив спящего Саньку, нас ведут показывать море. Едва сдерживаюсь, чтобы не побежать вперед, - сейчас, вот сейчас я впервые увижу это Литературно-Художественное Черное Море! Неважно, что я только-только из экспедиции с Сахалина, где суровые Восточные моря так естественно омывают остров, что их не принято воспевать в песнях или писать на полотне. И на берегах Балтии я когда-то бывала. Но другое, совсем другое - Встреча с Черным Морем!

Последние шаги я все же бегу, как бы не смея еще охватить горизонты, хочется приблизиться к самой кромке, припасть к элегантным оборкам... и уж затем расправиться в рост на границе земли и воды перед всею махиной... Да знаю, знаю, что оно вовсе не черное, даже может оказаться не голубым под оловянным утренним небом... Но чтоб такое тусклое... Такое обыкновенное... И к разочарованию будто была готова, - не я первая, оно остро, как порыв ветра, просквозивший до костей.

Пустая плоскость вдруг съеживается в географический контур, и я где-то там, в младших классах тычу указкой в карту на доске, не умея сопоставить масштабы воображенья с учебным пособием...

Но уже в следующее мгновение стыжусь своей малости, я ощущаю, как море одаривает меня величием. И сразу кажется, что я здесь всегда. Стою и смотрю, как возникают-взблескивают перламутровые блики, бегут по ожившей поверхности к дальнему небу, там строятся в ритмический узор и возвращаются звуковыми волнами. Музыка органически совпадает с дыханием. Переживание обретает форму - это Время, цельное и слитное, в нем соединяются разрозненные судьбы людей. Я стою здесь, как многие до меня, как будут стоять и смотреть другие...

Это то, что я потом буду разглядывать на картинах Злотникова. Пока же я только прикоснулась.

Наш счастливый берег ограничен справа базальтовым профилем Карадага, по левому горизонту струится мыс Хамелеон, желтые холмы к берегу подступают так плав-но, так бережно охватывают чашу, полную фантазий и снов. Коктебель... Колыбель...

На второе утро я нахожу себя блуждающей в тумане по спящим переулкам едва знакомого поселка, где-то тут должен быть базарчик, - с вечера я вызвалась сходить за картошкой, имея тайную корысть присмотреть для Ирки деньрожденный подарок. Тычусь в заборы и загородки. Вдруг прямо передо мной проступил, открылся палисадник, и в нем огромный невообразимый куст, почти дерево, с чайными розами... Боже правый! Ведь именно этот куст мне сегодня приснился! С Иркиными любимыми розами! И тут же из домика появляется хозяйка, взбирается на стремянку:

- Сколько штук вам срезать?

- А можно все?..

Потом я больше никогда не смогла разыскать тот дом и сад, сколько бы ни ходила кругами по селу.

Жизнь моя здесь вообще кажется ирреальной, словно я попала в блаженные воспоминания. Не оставляет возникшее чувство, что я отсюда родом, и действительно, откуда же еще? - ведь душа наша рождается из созерцания Мира, его красоты и неожиданности. Я растворяюсь в видениях, в движениях.

Наша ежедневная процессия торжественно выступает за коляской, обвешанной яркими игрушками, в ней восседает двухлетний королевич. Его необычайное достоинство привлекает встречных и попутных, многие приостанавливаются, заговаривают, тянутся, будто хотят получить благословение, сопровождают наш выезд. Заглядывая в темные, какие-то недетские Санькины глаза, не то чтобы угадываешь свое отражение, но окружение окрашивается его взглядом.

Потом на берегу весь пляж замирает, когда Санька бежит в море. Он ничуть не боится воды, ни на секунду не задерживается в игривых плещущих кружевах, как сделал бы любой ребенок, но устремляется в глубину. Голенькая фигурка скрывается в волнах, уходит, уходит в пучину, не выпрыгивая, не хватая воздух, а просто смыкаясь со стихией... Это так завораживает, что всегда есть опасность запоздать.

Мы лежим рядком на песке, разморившись в ленивых лучах, слушаем равномерный шелест и смотрим, смотрим, как успокоившееся море растягивается в длинную улыбку, в ней обнажаются сверкающие камешки.

Один, другой, поднимаются люди на призыв, разбре-даются по прибрежной полосе, - это тоже ритуальное об-щение с морем - собирать сердолики и просто красивые галечки. И я уже чувствую, как пена щекочет щиколотки, я бреду-иду-удаляюсь вдоль подвижной линии, с кем-то разминулась, не поднимая глаз, мы не сталкиваемся, в рассеянно-сосредоточенных поисках каждый наедине с морем, ведь это ему, только ему выпадет сейчас удача найти сокровенный камешек с дыркой под сакраменталь-ным названием "Куриный Бог".

И столь же естественно мы возвращаемся на то же место, завершив свое "кругосветное путешествие", вновь собираемся вместе, обмениваемся шутками, купаемся, брызгаемся, загораем, отдыхаем или суетимся-колготим-ся возле дома Волошина. Безусловно, Дом Поэта - контрапункт здешнего побережья. Сюда докатываются, конечно, и волны Айвазовского, и причаливает порой катер с Чеховскими персонажами в ялтинских шляпах, и возникают в тревожной дали алые миражи, ..., - все добавляется сюда, нанизывается на Кольцо Царя Максимилиана, "гения места", как его называют.

Его дом - точка притяжения. Недаром он славен столькими знатными именами, и по сей день сюда тянутся паломники. Пожалуй, не все без корысти, вон на террасе сушатся молодежные купальники, цепко держатся за веревку, ветер их взметнет, тогда можно разглядеть круглую голову Марии Степановны, очки взблеснут, и поймаешь солнечного зайчика на щеке, словно причастился... А та, что беседует с ней, сухонькая, в панамке.., смотрите, смотрите, - это ж Анастасия Цветаева! Восьмидесятилетняя миниатюра Марины Ивановны...

У меня хранятся письма моих подружек, что побывали когда-то в Крыму, ну, они-то безупречные романтики: "...А спала я, не поверишь, на кровати Марины Цветаевой..."

То-то и оно, почему мы с Иркой все оттягиваем свое посещение Дома Волошина. А ведь хочется, ясное дело. Наверное, потому же и Павел Юрьевич Гольдштейн, отдыхавший несколько лет подряд в Коктебеле, долго воздерживался от визитов, и только в негожее лето, когда публика вся схлынула из-за холеры, подружился с Марией Степановной. Он присылал ей потом из Израиля (передавал по цепочке знакомых) посылки и письма. В Иерусалиме ему удалось издать книгу "Дом Поэта".

А в ту нашу осень у Злотникова как раз была миссия с письмом. И он прихватил меня.

Там действительно здорово все внутри устроено, красиво и рационально, но главное, - этот эффект, будто фо-кусируется здесь вся панорама,

"весь жемчужный окоем облаков, воды и света..,

все земные отраженья, ..., всех миров преображенье."

Многие, кто не вполне уверен в собственном творчестве, мы несем по жизни мечту, но редко кому удается ее осуществить, мечту о таком вот "доме у моря", - в лесу", - в горах", чтобы в нем могли собираться наши даровитые друзья, чтобы были для них мастерские, студии, кабинеты, набитые книгами, удобные спальни, хлебосольный стол.

Вон он, обширный стол, раскинулся в низине гостиной. Воздух здесь плотен, сгущен, как бы субстанция прошлых присутствий. Почему-то мне делается печально, - нет ощущения, что в доме, на смену прошедшего, поселилось будущее, хотя там довольно возле стола хлопочет молодых людей, возле благородных старух.

Впрочем, есть в этом Доме и отправной момент.

Мы с Иркой пускаемся в путешествие по Крыму. Это неизменно называется - "Мы бродили с тобой по Таврии" - в стихах, в последующих письмах друг другу, - а как же! Таврида. Таврия. Оказывается, и Тмутараканское кня-жество прихватывало часть Крыма, и жили здесь скифы, готы, киммерийцы, ... Да что говорить, - неандертальцы здесь тоже когда-то "обитали", - древнейший пятачок ци-вилизации.

Мы начали из середины. В пещерах под Симферопо-лем нам повстречалась девушка-пустынница. Тоненькая, ковыльно-полынных тонов, с блеклой горьковатой улыб-кой. Тоня. Тоненька. Геофизик и спелеолог. Со своеобразной философией поступков:

- Я покажу вам Крым без людей. Будто они все уже вымерли. Надоели. Их страсти одинаковы до скуки. Сижу в своей конторе, слышу ихние разговоры, до того осточертеет, что ухожу в пещеры и живу неделю. Что на работе? Да все уж привыкли.

Она стала нашим проводником. Мы спускались не в самые страшные пещеры, но довольно экзотические, и ползли там на брюхе, и теряли чувство реальности, и когда возвращались из глубин в большие залы на выходе, где гирлянды экскурсантов картинно располагались среди сталактитов, мерцая свечками, казалось, мы вылезли из Плутонии.

До Бахчисарая шли пешком, по предгорьям, по куэсте, действительно, не встречая людей. Отдыхали в мелкой тени странного низкорослого дубняка, грызли ягоды кизила, в небе стояло сухое солнце.

В полуденном выгоревшем воздухе фигурка Тони бесцветна, прозрачна, сядет, спрятав лицо в колени, или вытянется в припыленной траве как опустевшая змеиная кожица.

Ирка изучает путеводитель. Рассматривая карту, снимает очки, и, приставив вплотную выпуклый глаз, пересчитывает изогипсы, проницает местность. Выпаливает скороговоркой: "Безлюден пышный дом, где грозный жил Гирей", - она любит так сакцентировать момент.

Мы рассуждаем о том, что "дворец-сарай" на современный слух ложится запустением и грустью, но и неизбывным детским любопытством.

Наяву он вполне музеен, соответствует восточной сказке - затейливый и примитивный, и весь в ауре слова "гарем":

"... не молкнет лишь фонтан...

фонтан гаремных жен..."

в нем и горе, и марево, и горное обрамление, и угар страстей, еще этот жест руки, прикрывающей краем одежды горящие глаза, и отголоски имен: Зарема, Мария, Гирей...

А мы уже устремляемся за стихами Мицкевича по "до-роге над пропастью в Чуфут-Кале" и заглядываем в пропасть, как тот впечатлительный пилигрим:

"И я глядел, мирза! Но лишь гробам шепну,

что различил мой взор сквозь трещину Вселенной,

на языке живых - и слов подобных нет".

Когда хорошо сказано, то и неважно, каково оно на самом деле, соглашаемся мы, искушенные странницы. В низине - развалины мертвого города, без единой травинки; рядом в скале зияющие норы - пещерный город. Они заброшены не столь уж давно по шкале тысячелетий, а кажутся очень древними.

Мы рассуждаем и об этом, ведь мы-геологи бывали в местах миллиардной древности, на той же Сибирской платформе, где вздымаются нуклеарные щиты от времен сотворения Земли, в живой тайге их лысые нестареющие черепа полны иных тайн, может даже мечтой о преображеньи.

Ночь захватила нас на Сапун-горе близ Севастополя. Тоня по-хозяйски направилась в виноградники:

- Нормально. Я так и кормлюсь здесь.

Стоило нам зайти в эти душно благоухающие коридоры, в дальних сумеречных просветах метнулись тени, шершавые тенета дрогнули сладострастной агрессией, к нам неотвратимо и молча ринулись караульщики. Мигом обдало ясностью, - они же не сторожат! Они подстерегают! Мы мчались не помня себя, без всякой воровской веселости, и спрятавшись в каких-то нефруктовых посадках, не осмелились развести костер.

Дальше шли по побережью, то спускались к морю, то поднимались в горы, чтобы не уткнуться в правительственные угодья. Я немножко тосковала по вычитанным рыбачьим поселкам, в которых жили греки, берегли свои понтийские легенды для забредших писателей. "В синем просторе скрывались" теперь вовсе не баркасы, но сторожевые катера. А вот субтропическую экзотику не нужно и придумывать. Мы срываем вечные листья, хочется их размять пальцами, как пробуешь лист выращенного на подоконнике лимона, чтобы упиться незнакомым запахом. Собираем камешки. Уже не морские голыши, - сейчас другой обряд. Ирка, обнажив глаз, исследует "образец породы", коротко называет ракушки в известняке, профессионально колупает их миндалиной ногтя, дома она отшлифует камень и подарит мне на память.

Южный берег Крыма совсем не похож на те плакаты, что возбуждали нас в детстве: "В сберкассе денег накопил, путевку на курорт купил", - с пальмой в белом вазоне и ядовитым куском водной глади. Даже Ялта. Но мы все равно обходили ее пляжи, предпочитая купаться в неудобных местах.

Последнюю ночь провели за Судаком на самом берегу. Каменные глыбы, сброшенные в море, загораживали наш костерок от сторонних глаз. Мы лежали на остывающем песке, тихонько беседовали. Тоня, по обычаю, раздумывала что-то свое. Вдруг напряглась!..

(Ну, сейчас "прыгнет". А мы вроде и ждали...)

И заговорила.

В общем, нелюбимая дочь, родители были заняты сво-ими отношениями, интригами, она только мешала, шпыняли без конца, несколько раз убегала из дома...

(Вот откуда невзрослая горечь ее улыбки)

...возвращалась из-за слепого деда, больного, беспомощного и растерянного в социалистической действительности, когда-то именитого казанского архитектора.

- Вообще-то, он говорил только об архитектуре, о своих проектах, композициях. "Творчество - это мироощущение и конструкция", - говорил он. "Запомни: творчество - это прикосновение к Миру, растворение в нем, концентрация сути, организация и ограничение. Обязательно ограничение, о-форм-ление, - запомни. Но никто не смеет ограничивать человека насильно! Никто не смеет!" Дальше дед начинал плакать. Я любила его слушать, хотя мне не были понятны его рассуждения, в памяти они остались как формула наизусть. И мне хорошо было вместе с ним плакать, потому что слово "насилие" я уже понимала. Когда дед помер, я ушла совсем. Этого даже не заметили, так как я поступила в Университет и ушла в общежитие. Геология казалась мне свободой, сплошным путешествием, физика - конструкцией. Все оказалось самообманом. Я не унаследовала от деда способности к мастерству, а только неуверенную и зыбкую душу его последних лет.

(Вот откуда старческая горечь ее улыбки..)

- Я стремилась раствориться, о Господи! И попадала в страшные ситуации, истребляющие до дна. Металась. Убегала на край света в страхе встретиться со своей душой. А какой край? Вот этот Крым. На Востоке-то чуть не пропала. Здесь тепло. Заберусь в горы, лежу в траве и смотрю на море. Ничего не надо.

(Вот она, ее полынная улыбка. Тоже мне, аскет...)

- Ловили. Ведь ни прописки, ни работы. Смешно, но только в милиции и жалели, вот устроили на сейсмостанцию. Вроде прижилась. Увлеклась пещерами. Среди спелеологов ходили легенды о некоем Глебе. Он вообще-то кибернетик из Киева, но тоже не от мира сего. Говорили, что он живет в пещерах, как отшельник, знает все языки и читает древние книги, может помочь советом. Я нашла Глеба. Он показался мне необыкновенным! Он сказал мне: "Человеку самому следует пережить боль, у него в душе есть нечто, что должно вырасти". Он дал мне камешек, знаете, называется "Куриный Бог", с дырочкой. Он сказал: "Это мандала. А отверстие - вход в себя и выход в Мир". Больше мы не расставались. То есть, он, конечно, уезжал к себе домой или в заграничные командировки, такой чудной, - вылезет из пещеры и едет в чем есть. "А где ваш доклад?" "Я весь сам - свой доклад". Я держалась за него, как за твердыню. Месяц назад сделал мне предложение. Господи, какого еще счастья желать! Настоял, чтобы я выслушала его исповедь. До этого он ничего не говорил о себе. И что же я слышу?..

- Нелюбимый ребенок, ненужный. Мать-одиночка. Девать его некуда. Таскает с собой на работу в библиотечный архив. Все детство он просидел в подвале, сам научился читать на языках, не считая их разными. Живут они в "вороньей слободке", ночами у матери "отцы", его укладывают спать в кухонной кладовке, он полон страхов, бежит к матери, но дверь заперта, и он смотрит в замочную скважину, тихонько скулит, и так далее. В общем, страсти и комплексы через всю жизнь. Ему ведь уже сорок. И вот до него дошли слухи, что в пещерах живет странная девица, которая умеет врачевать боль телесную и душевную. А я ведь и правда могу унять боль, только,конечно, физическую, сама не знаю как научилась. И вот, нашел меня... Мне почудилось, что все мои опоры подломились, я спросила: "Так разве в твоей душе не выросло то нечто, о чем ты говорил?..." Я ждала..., впрочем, какая разница. Мои слова, казалось, ужаснули и разочаровали его: "Тебе осталось отдать мне обратно амулет..." И с той поры у нас ничего не получается.

Тоня притихла. Я смотрела в угли костра, и меня не покидало ощущение, что я никак не попаду в свою оболочку, - то она становится великовата, елозит словно ще-нячья шкурка, а то тесна и жестка, как скорлупа, ее хо-чется проломить. Такое впечатление, что встретились растерянные дети, и каждый ждет защиты от другого, а взять на себя не соображает. Значит, должно-таки вырасти... А сентенция замечательная...

Потом снизошло какое-то отрешение, как бывает, когда ухо к уху приставишь морскую раковину, и шум прошлого в ней - не более, чем шорох волн... И в небе, как в перламутровой глубине, заметно уже дымное сияние зари.

Тоня заговорила вновь:

- Вы все время поминаете вашу Полину, художника Злотникова. Сначала я подумала, какие-то восторженные дуры, и хотела вас бросить. Но мне понравился юморок, с каким вы ставите себя ниже ваших мудрецов. Мудрецов я объелась. Мне бы очень хотелось увидеть картины Злотникова. Можно я приеду? Не сейчас, позднее. Я ведь не зря сказала дедову формулу, вы поняли.

Они приехали с Глебом. Он ошеломил нас всех. Про девушку Тоню мы, можно сказать, сразу забыли. У него черные яростные кудри вокруг большой головы, скатываются вниз бесшабашными крупными кольцами, образуя бороду, подстриженную накось где-то в районе пупа. В эту волосяную массу вмонтировано лицо как в обод так, что подбородок гол и губы могут показывать все свои гримасы. Глаза тоже с бесовщинкой. Остальное как бы не важно.

Помолчал он, может быть, с полчаса, пока собирали на стол, и подходили любопытствующие соседи, успели разлить по стаканам сухое вино... Он выставил бутыль спирта и начал.

Мы даже не удивились, что голос у него оказался как неразбавленный спирт, шершавый и едкий, и стекал с уголков рта бесконечно текучей речью. Глеб вещал и прихлебывал из своего стакана, словно воду. Трактовал Библию так и эдак, все ее семь смыслов, переходил к индийской философии, к тайнописи Ицзина, и так далее. Передать это невозможно. Шквал познаний. Мы оглохли. У меня еще зябко екнуло, дескать, ну, кибер! И дальше мы только пучили глаза. К своему сухому вину никто не притронулся, ибо завороженно следили, как он "прома-чивает горло". Не смели шелохнуться. А ведь в кругу слушателей помимо Злотникова были еще изощренные философы. Глеб выглядел ископаемым пророком, кото-рого, быть может, в давние времена забыли в чане со спиртом, вот он и сохранился, чтобы донести до нас мудрость веков.

Порой мое внимание перегревалось и рассеивалось... Становилось видно иное...

А ведь он так и остался ущемленным ребенком, который продолжает смотреть через замочную скважину из книжного подвала. И ту замечательную фразу сказал Тоне, как писаную кем-то истину, для собственного блеска. Вот и схлопотал ее обратно вместо ожидаемого утешения...

Мое рассеянное внимание стало оседать на мирском, на стороннем...

Через распахнутую дверь в ночи чуть видна угольная куча, в нее Санька высадил засохшие Иркины розы, они светятся в темноте...

Интересно, а Ирка сейчас о чем думает?..

Тоня прикорнула узкой ящеркой за спиной Глеба...

Ах, да! Надо включаться.

- В самом Имени Божьем заложен знак будущего рас-пятия на кресте...

Сеанс не терял накала до утра, когда на веранду вышел голопузый Санька, воззрился на гостя:

- Здравствуй, дядя Волос!

Мы очнулись. Мы хохотали до слез, до колик, мы об-нимали друг друга, словно не виделись сто лет.

- Ну, значит, пора, - заключил Глеб вполне, кстати, обыденно и потрусил в сортир.

Наваждение слетело. Вот тут-то изощренные философы и задали ему перцу. Юрий Савельевич потянул руку:

- Очень рад, что Вам удалось опростаться.

Тоня выпорхнула на защиту:

- Не надо так. Это Глеб от стеснения.

- Боже, сколько бы он навалил, если б еще не стеснялся!

Оказалось, что "ученое собрание" вынесло довольно из "доклада", чтобы развернуть содержательную беседу.

Глеб никак не мог понять, почему он вдруг превратился в ограниченного ученика-зубрилу.

Лучше всех, как всегда, сказала Полина Георгиевна:

- Глеб, мне кажется, что вы хороший человек, несмотря на фантастическую эрудицию. Только поэтому я Вам говорю совсем просто и прямо, - умный человек уважает собеседника. И чем больше хочет до него донести, тем больше любит.

У Тони улыбка впервые разъехалась широко, обнажив сверкающие камешки зубов. Потом они шушукались с Полиной наедине, и до меня долетело:

- Бывает просто хороший человек и человек, который старается сделать хорошо другому. Вы как раз такая пара. Бери его в мужья, девочка. Его нужно нянчить. Ты сможешь.

Похоже, Тоня выпорхнула из своего кокона. Похоже, она еще раньше сама догадалась, и тогда только привезла к нам своего Глеба. В ней появилась безмятежность, которая бывает, когда человек узнает свою предназначенность.

В последний день перед отъездом Злотников пригласил нас на вернисаж. Возле своей лачуги он расставил картины прямо в песок, прислонив к кустикам. На почетном месте, на раскладном стульчике сидит маститый старик, искусствовед из Эрмитажа. Юра волнуется. У меня захватывает дух. А ведь я помогала Юре таскать подрамники и видела каждое полотно...

- Это грандиозно, старик! - выкрикивает кто-то голосом Павла Гольдштейна, - это уж обычно, если не достает слов, пользуются темпераментом Гольдштейна.

Старый искусствовед поднимается, подходит к Юре и целует его в голову.

И все позволяют себе заговорить, загалдеть, что-то о композиции, о необыкновенных сочетаниях красок, о гениальности,...

- Вот тебе и мандала, - шепчет Тоня Глебу, - кажется, я начинаю понимать деда...

Шум прибоя сносит, сносит голоса...

Я стою и смотрю на Юрины горизонты, ритмическое ды-хание моря строится в органное звучание, и это возвышенное слияние с Миром, наверное, и есть Вечность...

- А что нам скажет Ира? Почему она все время молчит? - Юра уже благодушен и забавляется.

- Ну я, конечно, ничего не понимаю, но здорово! - вы-паливает Ирка и вдруг добавляет:

- А тут по низу картины песок налип...

61. Встреча

... В-встреча бы-ла-а для обо-их слу-ча-й-ною...,

он играл на фортепьяно и пел, и смотрел на меня со значением. Вскидывал кисти высоко, так что пальцы повисали паузами, и с них бемолями стекала музыка. То есть он производил, совершал впечатление, романси-ировал. Конечно, и под Вертинского:

- ... Ждать всю жи-изнь и не! дож-жда-ть-ся встре-чи...,

припадал, надломившись к клавиатуре, распластывал руки, и они в оперении черно-белых пластин да в обманном свете свечей казались крылами, ах, ты, Боже мой!..

Ну и, понятно, их поколению, превосходящему наше лет на пять, никак уже не обойтись без флера "старых стиляг", - он ударно "лабает на фно"... И я почти узнаю его... Аркадий, наверное, среди бывших "чуваков" - Адик. Оказывается, мы учились в одной школе, из которой меня вовремя выгнали, "уберегли от встречи"...

Я тоже смотрю на него со смутным интересом. Тогда, в неустойчивом отрочестве, я бы в него обязательно влю-билась, в такого вальяжного, вкрадчивого, порочного. А он бы мною пренебрег, или того хуже, поступил бы со мною как подонок, как, по слухам, и поступал, за что и отсидел пару лет. Теперь это подмухлевывается под диссидентство с благодушного согласия нашей снисходительной, приятной, интеллигентной компании, в которую я нечаянно попала.

Он вовсе не умалчивает о своих тюремных передрягах, напротив, играет невольника чести, обволакивая под-робности томи-ительными печа-алями, и плачет...

(интересно, на новенькую? или на "потерпевшую от злой системы"?)

... и протягивает бокал хрустального вина, норовя коснуться тон-кими паль-цами:

- Давайте пропьем нашу паскудную жизнь!

И я его даже жалею, такого обаятельно порочного, уже заметно старого красавца, известного в кругах фармаколога. Какой-то мне вспоминается юношеский разговор вокруг неотвратимости греха и условности наказания, и странное чувство, будто те жаркие переживания предрекли в будущем встречу именно с этим человеком, более подлинным тогда.., а теперь, в общем-то, пустую встречу. Однако разбередил меня своим музицированием.

... Встре-ча бы-ла-а...

Во встрече великая тайна есть. В самом слове звучит мотив случайности, в него встроена композиция дальнейших отношений, если вслушаться, и последний отзвук отчаяния неизбежной разлуки...

Кому случайность, кому предначертанность... Когда-то в Крыму одна девушка рассказывала удивительную историю, как они с ее суженым целенаправленно искали друг друга и, наконец, столкнулись, как в зеркале, чуть не разбившись.

У встречи - свои пароли. Даже с Аркадием. Это ж надо, через столько лет умилиться лишь от номера нашей общей школы. А уж то, что я знаю Эльку Поспелова, возбудило полный экстаз:

- Как! Вы знакомы с Эликом Поспеловым! Жили в одном доме! Позвольте поцеловать Ваши ручки! Я поклонялся ему! Мы в классе дрались за место рядом с ним! Божественная! Я готов для Вас на все!

Конечно, Элька не был рядовым мальчишкой в нашем дворе. Фамилия Поспеловых сразу выделилась, когда не-сколько ученых семей, вместе с моими родителями прибыли из Томска создавать Филиал Академии Наук.

Геннадий Львович, по всеобщему мнению - "почти доктор", удачливый геолог, внешность имел артистическую с профессорским амплуа, блистательный говорун, к тому же поэт-футурист, о чем перешептывались, как о грехе юности, пока оно не выплеснулось по "оттепели" гордостию всего двора, Филиала, позднее Академгородка.

Поспелиху так и воспринимали его музой, может быть, за экзальтацию, с которой она легко становилась ровесницей каждому, - от нас на разных ступеньках возраста - до старушек на лавочке, равной всему, любому, любовно, вне времени, вне тления, Юлия, полыхающая факелом червонных волос. И сын их Эллий - точный слепок профессора, сверстник своей матери.

С Элькой у нас, в общем-то, никакой Встречи никогда не было. Просто данность - мальчишка из нашего двора. Он любил устраиваться с книжкой на крыше сарайчика или на клене с развалистыми стволами, куда и нам, стайке малышей, ничего не стоило забраться. Он безотказно читал вслух или "блистательно" рассказывал истории. Это с его благосклонности старшие допускали нас в свои игры и не особенно обижали. Не то, чтобы Элька защищал мелкоту, довольно было того, что он коренасто стоял в центре дворовой Вселенной. Его инициативы и выдумки были осмысленны и созидательны, с некоторой даже лихвой, приближающей его к Создателю, чего мы в те поры не ведали, однако ощущали по завышенности уровня затей. Так получалось, например, когда мы, вооруженные палками, бились за "высотку", за снежную горбушку овощехранилища, у Эльки оказывался настоящий самодельный наган, который громко щелкал курком. Реальность грозила разрушить всю игру, ведь как теперь будешь стрелять из палки? Но командир перед боем объявлял, что "именной наган" по окончании операции получит самый смелый. Надо ли говорить, что к следующей битве каждый щелкал собственным оружием. С Элькой все было "по правде". У нас появлялись турники, качели; пустыри превращались в "охотничьи угодья"; однажды мы залили огромный каток, имея на всю орду только пару "снегурок" на валенках, зато на лед вышли самые старшие девицы с кавалерами, что резко обогатило наш жизненный опыт; ... и так далее.

Встречи, как таковой, с Элькой не случилось, и поэтому никакой общей судьбы у нас не было. Но я уверена, что если бы ему понадобилась моя помощь, не раздумывая кинулась бы ему на выручку. Я ничуть не удивилась, когда недавно он вдруг зашел ко мне с тяжеленным рюкзаком, не хватило денег на дорогу. Мы болтали, будто не минуло полвека.

А вот еще. Как-то мне пришлось среди ночи вызывать "неотложку". Входит почтеннейший белый халат и от по-рога представляется:

- Иван Сергеевич Киселев. Здравствуйте. То есть здоровье Ваше мы сейчас общими усилиями постараемся поправить.

- А я Вас, кажется, знаю...

Моему другу Берилко как-то вызвали "скорую" прямо на работу. Он оклемался и спрашивает врача: "А что делать гипертонику в экстремальной ситуации, когда ничего нет?" "Вячеслав, совет исключительно для Вас, поступайте экстремально, разбейте нос".

- Это были Вы?..

- Кровопускание, голубушка, старый испытанный спо-соб. Так что у нас стряслось? Жалуйтесь...

Я получила свои уколы, и он присел подождать результата. Огляделся внимательно.

- Могу я тоже Вас спросить? Вы давно здесь живете? А-а, тогда непременно должны знать Элика Поспелова... Так и есть? Ай да встреча! Мы ведь учились в одном классе. Не сочтите за инфантильность. Столько лет пролетело, и я помню только юношу, но до сих пор почитаю его человеком первой величины. Тогда я не находил в себе достаточных достоинств для дружбы с ним, хотя всегда мечтал об этом. После школы наши пути разошлись и больше, к сожалению, не пересекались. Я мог бы вслед за ним отправиться в Томск, но к геологии у меня не было призвания, и я опять не стал бы ему равным. Вторить, это ведь не значит повторять. Отношения между друзьями должны строиться из подлинного их внутреннего содержания. Что скажете, голубушка? Это я теперь стал таким мудрым, возраст обязывает, опять же выбранный ориентир. Всю жизнь я как бы готовился к встрече с Элей. Вам смешно?.. Что? Не я один?.. Ну, как же, как же, знаю Аркашу, Адика, много кривлялся, да и дров наломал, сейчас, слава Богу, преуспевает. А я после института попал в село. Отнюдь не жалею. И намеренно проработал в качестве "земского врача" пятнадцать лет. Это необходимый срок для обширной квалификации и достаточный, чтобы не достигнуть "уровня некомпетентности", помните?..

Иван Сергеевич засиделся, хотя мое состояние того не требовало. Охотно и доверительно поведывал о своей практике, перемежая философскими сентенциями. Снова прослушал меня дотошно через свою старомодную трубочку. Как-то вдруг устало опустился в кресло и сказал:

- Голубушка, простите меня ради Бога, мне не у кого больше переспросить. Не так давно мне показалось, что я встретил Элю. Скорее всего я ошибся, ведь этого не мо-жет быть, чтобы я его не узнал! Такой похожий крепыш в очках сидел в сквере на газончике в компании алкашей... Нет, не говорите ничего! Теперь я точно знаю, что ошибся, по Вашим глазам вижу. Наверное, мне просто надо было высказаться вслух, чтобы окончательно понять, - я не мог его не узнать. Ну, простите. Вам пора отдыхать. И здравствуйте, как мы любим пожелать на прощанье.

Уходя, он взглянул на номер квартиры:

- Нужно запомнить...

А мне хотелось сказать, - заходите еще... Но было ясно, что это разовая встреча, хотя все-таки не просто эпизод.

Вот такой получился круг от одной песенной строчки. На самом деле он шире, многомернее, - встречи прошлые, настоящие сцепляются, заплетаются в цепочки, а на поверку потом оказывается, что они и составляют нашу текущую жизнь. Это ведь только кажется, что они идут сплошной чередой, и кое-какие не столь уж важны, если ты одержим ожиданием своей особенной единственной суженой Встречи, для которой вроде бы и явился на свет.

Как он выразился, мой ночной гость? - "Встреча - это мера личностей, индивидуальностей. А чтобы возникнуть, индивидуальное должно быть внутренне самостоятельным, должно быть наполнено внутренней правдой". Однако... И что бы я, голубушка, на это ответила?.. Пожалуй, прав земской философ. Каким ты предстал перед другим, то и получил в ответ, то есть насколько тебя самого хватило. Обычно ведь не задумываешься об этом. Сейчас, когда я пытаюсь рассказать о людях, которых люблю, оглядываешься и понимаешь, - сколько у тебя состоялось встреч, столько жизней и удалось прожить.

* *

Обычно мы не задумываемся, но когда теряем близких... Когда начинаем свое прощальное слово, мы вспоминаем первую встречу. Она прорывается из сплошности, и обнажается главный смысл: ты и я. В последний момент мы снова - единое, как тогда, впервые. И в обращенном свете вдруг видишь пронзительней многое, чего раньше не знал.

Со Славиком Берилко мы были из одних дворов, но познакомились лишь в студенчестве, и то не сразу. Его имя упало граненым камешком в наше геологическое сообщество - берилл, золотистый кристалл, но не больше. Дистанция сомкнулась, когда нам пришлось вместе сдавать "хвосты". Преподаватель был строг и красив той крайней отточенностью черт, без запаса для мимики, - чуть ошибся улыбкой, и получается карикатура.

- Крыса, - сказал Берилко. Мы остро переглянулись.

- Милая крыса, - молниеносно поправился он, улавливая мою расположенность к учителю. И мы рассмеялись от сладости общего восприятия, того самого - чувственного, неопределенно точного.

Вот это и стало моментом встречи. Вспышка! Прозорливое ослепление. Такая встреча не нуждается в ритуальной последовательности. Все происходит вдруг и сразу.

Сбросив "хвосты", мы рьяно беремся за экзамены, с единственной целью - не утратить совместности. С утра до ночи сидим над книжками, произвольно отлистывая страницы, "чтоб не засекли". Никто ж не верит в наше возникшее неожиданно усердие. Заходят навестить, выпросить сигаретку, предложить выпить. Почему-то во время сессии особенно браво пьется. Комната набивается битком. А мы безошибочно чуем, что сейчас мы - центр притяжения, ужа-асно всех любим. Это мы уже выяснили, что оба всегда и множественно влюблены, как оказалось, в одних и тех же людей. Например, в ту сокурсницу, что чаще других заскакивает чего-нибудь стрельнуть. Девушка-хулиган, белокурый гаврош с нахальным круглым подбородком. Она залихватски опрокидывает стакан спирта, и вдруг видно - из уголка губ течет.., безобразной бороздой изъязвляя вот же только еще восхитительный подбородок...

Кстати, экзамены мы сдавали отлично, на головокру-жительном гребне куража. Нас захватила стихия сход-ства, в которой увиденное, прочитанное, высказываемое бесконечно перекрещивается между собой, раздробляясь до изначальных знаков, до элементов мироощущения.

- Знаешь, в детстве всегда хотелось стащить чего-ни-будь вкусненького. Когда после войны вместо сахарина появился настоящий сахар...

- Сахар с солью?..

- Ложку сахара, чтоб не заметно, и туда щепотку соли, чтоб побольше...

- Но чтоб не противно!

Мы хохочем от счастья. Угадывание рассеивает барьеры, взаимопроникновение кажется безграничным.

Мир подобного - это вечно-детское царство, оно при-сутствует в нас всевременно. Сходство мерцает постоян-ной игрой символов, делая возможным постижение вещей видимых и невидимых; судьбы людей перекликаются эхом одних и тех же переживаний, теряя единичное значение; ты сам многократно множишься в отражениях и в переливах феерических преобращений становишься Всем. Это интимная тайна человека, тайна жажды и стра-ха своего подобия Всевышнему. Ее нельзя передать дру-гому, разве что соединить в одинаковости, в двуединстве.

Позднее мы обменяемся со Славкой биографическими подробностями, - они столь различны, что для них по-требуется иной этап. Пока же нас занимает абсолютная правда бытия. Упиваясь созвучностью, на самом деле мы вовсе не стремимся длительно петь на один голос, - то было бы скучно и приторно, как ложка сахара без щепоти соли. Мы нащупываем общие опоры, в совпадениях ищем двоякое повторение, утверждение себя, чтобы как раз разомкнуть круг подобия, узнать, понять свою исключи-тельность, которая скользит в собственной двойственности. Потому что тайна жажды и страха - это непременно проба на дозволенность. Из нашего инфантильного рая вырастает сдвоенный побег: сладострастное желание преступить и целомудренное предощущение вины.

А двусмысленность всегда рождает смех.

Вот на этом и состоялась наша встреча со Славой Берилко, она обещала дружбу впереди.., с разветвленным будущим. Естественно, нас донимали вселенские вопросы: кто я есть? что можно - чего нельзя? а до какой черты?..

Мы дотошно обсуждали поступки таких мировых героев, как Мартин Иден, Клим Самгин, Овод с Монтанелли, весь ряд Достоевского, ..., пересыпая их мучительные коллизии проделками любимого плута - авантюриста Феликса Круля, а также деяния людей, попавших в наши скрещенные пространства.

- Только не спрашивай, знала ли я...

- Эльку Поспелова?..

Мы хохочем, аж помираем. Конечно, Элька был у них вожатым в мальчишеской школе.

- Ходили в поход. Вдруг к палаткам выскочил лисенок. Маленький такой лисенок. Рыжий. Мы кинулись его ловить. Я хотел схватить первым. Сначала просто так. Поймать. Как самый ловкий. А он ведь не дается. И захотелось во-что-бы-то-ни-стало! До злости, до сумасшествия. Я бросил камень. Еще! Еще! Мазал. Кто-то дал мне подножку. Я не видел, но думаю, что специально. Элька. Я упал лицом в землю. Лежал, наверное, долго. Не знал, как в глаза смотреть. Элька хлопнул меня по спине: "Сбегай, принеси воды".

- Но я хотел не про него. Кумиром был другой, из нашего дома. Красавец. Всех презирал. От него веяло грехом, просто несло! А мы ж только об этом и думали. Для него были готовы на все. Таскали записочки, стояли на стреме. Представляешь, он украл невесту прямо со свадьбы, сбежала к нему по водосточной трубе. Ходили за ним по пятам и смотрели на женщин, о-о! как они млели, от старых теток до малолеток. Его потом посадили. Весь дом рыдал. Девчонка, из-за которой... даже пыталась отравиться. И знаешь, только позже я понял, - грехом - это скоро стало бы неинтересно, от него веяло мучительной и безнадежной страстью превозможения греха!

Люди, которыми мы очаровывались, вводились в "эталонные имена". То не были обязательно положитель-ные герои, каждый из них имел свой развилистый куст подвигов. В сопоставлениях с ними мы компоновали собственный образ, вынося его без боязни осуждения на арену дружбы для опробования. И хохотали без удержу. Так бывает при очень глубоком понимании друг друга.

Берила был замечательно мифологичен, поэтому я ни-чуть не удивилась, когда он, наконец, впустил меня в свою тайную страну, - а кто же не придумывает себе личное государство? У одних оно так и остается в детстве, некоторым удается реализовать виртуальные опыты, Славка до последних дней играл в свою Радлению. Но об этом - особо.

Встреча - сама по себе уже есть чудо. Мифологическая встреча еще непременно предполагает чудесное проявление совместного действа, как некий обобщенный возвышенный символ. У нас было достаточно незаурядных приключений, но мы оба, наверняка, выбрали бы следующую знаковую фигуру, герои просто не могут не встретиться на небесах.

С нами учился бывший летчик-офицер, знаменитый своими воздушными байками, большим количеством по-читателей и страстным желанием приобщить нас хотя бы к парашютному спорту. Ему удалось-таки раздобыть нес-колько фиктивных медсправок и ведомость, что мы якобы прошли курс обучения.

И вот мы с Берилой едем на аэродром "производить разведку". А нам и говорят:

- Берите парашюты, будете прыгать.

Разве можно отказываться от нечаянной удачи? Ведь сколько наших знакомых училось на таких курсах, а как до дела, все обычно срывалось. Мы пристраиваемся к другим участникам, раскатываем на траве непонятные устройства, подбежим - глянем, как те управляются с веревками, то есть стропами, и делаем то же самое.

Все хорошо, парашюты уложены. А я-то в юбке!

Мы начинаем раздумывать, как быть, закуриваем. Вдруг кто-то хвать у меня сигарету:

- Я парням запрещаю, а тут девка курит! Отстраняю от прыжков!

Ну надо же. Врач-полковник.

- Немедленно идем за ним, - шепчет Славка, - будем гундеть, главное, не сдаваться.

Врач-полковник на минуту скрывается в вагончике и вы-ходит "на сцену" с графином, сурово поливает клумбу в один цветок. Мы становимся напротив и начинаем ныть:

- Ну пожа-алуйста, больше не бу-удем...

- Принеси воды, - сует мне графин.

Поливает непреклонно и честит меня почем зря перед проходящими пилотами и тренерами. А мы канючим...

На шестом графине сдался, и то, - клумба поплыла.

- Ладно. Идите к самолету.

Ладно-то ладно, но только штанов мне никто не дает.

- Прыгай в моих, - говорит Берила, - я буду в трусах.

Новички нервничают. Их выставляют группа за группой перед самолетом. Основной парашют за плечами, за-пасной на груди. Потрясающе! Последние вопросы, последние ответы.

- Ага, плохо выучил. Отстранить!

Мы переглядываемся, - а ну как спросят?..

- Не молчать. Врать быстро, упруго, хоть чё...

Наступает очередь разрядников. В самый крайний момент мне одалживают брюки. Нас загоняют в самолет. Замыкает тренер, что якобы нас обучал. Защелкиваем ка-рабины на тросе, это мы успели догадаться, что веревка потом дернет кольцо, парашют и раскроется. Трусим. От-чаянно трусим. Разрядники выстраиваются перед входом, за ними я, Славик, вижу, пятится, но отступать уже некуда, замыкает тренер. Нас подбадривают, мало ли, может, мы от страха забыли, как надо прыгать:

- Делайте, как мы.

Люк открывается, они вышагивают в ничто... четыре, три, два, последний... Батюшки святы!...

Наверное, я удачно подразила, - Славка потом будет с восторгом показывать при каждом пересказе, как я легла на струю, точно выбросив в стороны руки-ноги косым крестом. Самой же казалось, падаю кубарем, пока из бес-памятства не взрываюсь хлопушкой. И сразу сижу под зонтиком, кручу головой... - бэмс! Из воздуха возникает внезапное Славкино рожденье красно-желтым цветком. Мы оглашаем свое прибытие:

- Я лечу-у-у!

Вокруг нестрашная бездна неба. Под нами земля выкатила пузо в кудрявенькой шерстке лесочков и нежных проплешках полей. Виден Бердский залив, он разрывает опояс горизонта в совокупную с небом синь. Мы летим не как птицы, как Боги, восседая на прядях ветров.

- Радле-эния, - кричит Берила, - обетованная страна-а!

Вот про то он и расскажет мне потом, про свое сотворение. Потом мы приземлимся прямо на крест, выложенный для разрядников, тренер скажет, что у меня талант и жаль, что не училась, что надо будет повторить, а там по-смотреть, это ведь был разовый прыжок...

Разовое счастье авантюриста, - хохочем мы, заливаемся.

Много чего будет потом.

А пока мы летим, не теряя друг друга в небе.

62. Легенды и мифы Радлении

(компиляция)

Душе не отрезветь!

Сгустится смерти ночь

Но мне и в смертный час

Страстей не превозмочь.

Корнями Радления уходит в Древнюю Грецию. Там в Эгейском море притаился бархатный островок.

Оно и понятно, - изучение античной истории приходится как раз на вторую творческую ступень, - детское царство уже изросло, в нем тесновато и хочется новых миров. Подвернувшееся тут же государство Великих Пирамид, успевая возбудить интерес, сразу же предстает завершенным и замкнутым, оно не соотносится с отрочеством. Восток ожидает зрелости. И только вечно живая Эллада щедро предоставляет свои пространства для воображения действия. Из нее же вытягиваются близкие нам цивилизации, набрасывая витки на островок, они не отягощают его узлами временных привязок, что позволяет всюду свой остров носить с собой.

Радления - вольная страна, по воле автора в ней совершаются события, сменяются правители, министры, военачальники. В свободное от придворных интриг время они играют в шахматы и карты, выстраивая хитроумные комбинации тех же придворных интриг.

Автор - Вячеслав Иванович Берилко, со школьных го-дов незаурядный дегустатор биографических подробнос-тей великих людей: тиранов, государственных умов, шах-матистов, поэтов, роковых дам.

- Алле-о-у, Берилко у аппарата! - звонит мне по телефону, - я подумал, что так должны говорить министры.

Мы хохочем, наслаждаясь непритязательной двусмысленностью.

Вячеслав Иванович любил примерить на себя судьбы разновекoвых деятелей, и то, - имя Слава обязывало, оно обобщало. Из чего ясно, что для него важным было именно "Кто" совершил поступок. И так как поступок уже содержал "личную подпись", то расплата за него только лишь добавляла остроты во вкус страсти. Посему детали играли свою роль. Например, он был страшно раздосадован, когда мы узнали, что Александр Македонский ростом вышел всего в полтора метра. Славке неприятно не хватало нескольких вершков для полнокровного величия. А сапоги Великого Петра тридцать девятого размера ему попросту жали.

Его вообще занимал вопрос: "Что желательнее, - видеть мир малым или великим?" И параллельно своему любимому персонажу Феликсу Крулю* мысль он строил так:

"Для великих людей - прирожденных завоевателей и властелинов, мощно возвышающихся над толпой, мир, должно быть, выглядит малым, как шахматная доска, иначе у них недостало бы спокойствия духа на то, чтобы дерзко и беззаботно подчинять своим планам счастье и горе отдельных людей. Но с другой стороны, подобная ограниченность кругозора может сделать человека никчемным и вялым. Бесчувственность его, оскорбляя людское самолюбие, отрежет ему путь к жизненному успеху. Не разумнее ли видеть мир в его величии? Хотя такое благоговение с легкостью может привести к недооценке себя, и тогда жизнь с насмешливой улыбкой пронесется мимо робкого юнца в компании более мужественных любовников. С другой же стороны, кто всех и вся принимает всерьез, не только будет приятен людям, но самые мысли его и поступки неизбежно станут страстными и ответственными, что, конечно, возвысит его и будет способствовать продвижению на жизненном поприще".

И Берилко, и Круль, оба они, рожденные под знаком близнецов, в соответствии со своей натурой выбрали вто-рую возможность, - "видеть мир великим и бесконечно привлекательным, дарителем сладостных блаженств, заслуживающим самых страстных домогательств". Впрочем, шахматное поле они прихватили с собой.

Подобные размышления Берила заносил в свои бесчисленные дневники, готовился подарить их читателю, но не успел.

Все же смело можно сказать, что одна книга про него написана, хотя тоже не окончена, - в ней его имя спря-тано за юрким псевдонимом авантюриста Феликса Кру-ля. Продолжить ее равно-великим способом вряд ли кому удастся, ибо самое существенное в такой "исповеди" это собственные признания. Разве что сделать попытку изложить несколько легенд.

Их герой, как уже говорилось, был рожден под двойственным знаком воздуха, благодаря чему обладал неотъемлемым обаянием, неукротимым темпераментом и непредвиденными реакциями. А также, по определению, склонностью к соавторству. Имел вертикальный, бодрствующий строй души, был постоянно возбужден и нервен. Хотя подчас испытывал приступы острой неуверенности в себе, которые театрализовывал различными маниями, так, что приступы эти преобразовывались в побуждения к немедленному действию.

- Я только что сделал тысяча второй ход, чтобы исправить тысяча первую ошибку. Блестяще! Хотя тоже ошибочно. Но уже знаю следующий маневр!

Внешность герой имел компактную, в ее плотности упруго концентрировались стремительность речи, решений, рвений, следы чего оставались во взвихренных кудрях да в эхе пристукивания каблуков. Главное внимание забирала голова, крупная, в несколько набыченной посадке. Под карнизом высокого лба удивительно мягко расположились в бобровых воротниках двойняшки соперники - два глаза, занятые извечной своей обманной игрой. Нос обычный мужской, подбородок энергический, губы - напряженный лук, вдруг ослабнут улыбкой, ан, не в тот миг, когда ждешь, а подловив тебя, расхохочутся.

Первая намеренная проба "создать мифического ге-роя" у Славика совпала с защитой университетского ди-плома. То есть спохватился он в последний месяц, до это-го его отвлекали другие дела государственной важности. Он решил дипломную работу сочинить. Как известно, гений - это воображение. А логика мифа утверждает, что в основе чуда лежит абсолютная свобода творческого желания.

Герой, отрешившись от сторонних искусов, взялся осуществлять свой подвиг. Он опустил завесы тайны, ибо никто не должен был наблюдать потуги приготовлений, и только иногда возникал из тени, чтобы по сюжетной необходимости воспользоваться помощью второстепенных персонажей. Он возникал на моих маршрутах из тени дерев и зданий, уводил за угол и страшным шепотом вопрошал:

- Как ты думаешь, если лететь на вертолете над вулканом, можно точно определить, где находится очаг - просто в грабене или в грабене со взбросом? *

- Пожалуй, если с вертолета, то нельзя.

- Блестяще! Тогда я возьму со взбросом. Знаю, где есть подходящая модель!

Он исчезал в поисках следующих находок.

Из распахнутых окон общежития греческий хор разносил по голосам:

- Он выбрал со взбросом! Превосходно!

И толпе болельщиков становилось очевидно, что канон соблюден, - ведь фантазия не создает, она комбинирует.

Но вот пробил час. Наш герой вышел на арену. Затаив дыхание, мы следим за его поединком с Гефестом. Замысел великолепен - вытащить противника из огненной преисподни и выставить на всеобщий показ. Берила глубоко приседает и растопырив пальцы собирает из подпольных трещин магму в косой ящик грабена, там бурлит до критической поры, накапливает-накапливает-накап-ливает энергию... Зрители на пределе! Бэмс! Берила резко вскидывается, разом пробив земную толщу, - вулкан извержен! Его сопровождают взрывы рукоплесканий.

Олимпийская комиссия, состоящая в большинстве из гео-логических умов, очарована. Опрокинуто их предубежденное мнение, дескать, геофизики не хотят знать геологию.

И только визгливое негодование руководителя дипломанта, к которому Славка не обратился ни разу, тонет в потоке раскаленной лавы:

- Нет! Ни за что нельзя ставить отлично! Я не специалист по вулканологии, но уверяю вас, Берилко нерадивый студент!

Однако Славу не судят. Слава сама исчерпывает свой смысл. А кому ж не известно, что "секрет волшебства скрыт в первичном заблуждении"? Это аксиома.

Следующий подвиг был не столь публичен и даже в меру притушеван. Трудовое направление Славик получил на Сахалин. Он вовсе не хотел избежать экзотики, но проведя дипломную практику на Камчатке, сделал вывод, что для постоянного местообитания полуцивилизация менее подходит, чем крупный научно-производственный узел, который на самом деле позволяет иметь гораздо больше степеней свободы. Что в полной мере потом оправдается, - он побывает в Европе, на Кубе, слетает к полюсу и везде сорвет свои победы. Сейчас же он вкусил признания и окончательно понял, что рожден действовать и проявлять себя, потому дерзко встал в начало причин собственных поступков. Он не отказался ехать, напротив, поспешно отослал впереди себя перечень заслуг своих и заслуг своей жены - геодезиста, тоже новоиспеченного, и приложил список потребностей, кои должны обеспечиваться по закону о молодых специалистах. Вскоре пришел ожидаемый отказ, - чего-то там не могли предоставить. Чета Берилок благопристойно осела в родном городе.

Итак, Геологоуправление. Ранняя осень. До возвращения сотрудников с полевых работ еще довольно времени для размышлений. Возобновляются наши тайные советы.

- Начальник партии у них есть. Пока в поле. Нужно срочно решить, что лучше, - сделаться начальником вместо него или согласиться на главного инженера. Эталонная ситуация: министр - замминистра. Министр престижнее, но на нем вся ответственность. Делами заправляет зам. Ясно, кто главней. Азбука. Или взять поэтов: Жуковский - Пушкин. Будто бы второй, а на поверку первый!

В "качестве" второго лица Берила стал управлять гео-физической партией, расчетливо придерживая или выкладывая свои козыри. Тогда ими были матметоды, которые только входили в моду. Славик арендовал ЭВМ в научном институте, а чтобы сотрудниц не обидели в ночное время, развозил их по домам на казенном автомобиле. У себя в камералке он не мог достичь достойного комфорта, - кроме него еще шесть дам местилось за четырьмя столами. Он, конечно, нашел выход. Приветствуя по утрам свой птичник, он безошибочно определял, которая сегодня обуреваема внеслужебными заботами:

- Объяснений не нужно! У вас библиотечный день.

В тесном пространстве обожания он уже стал замечать, как быстро сужается перспектива.

Защита первого годового отчета прошла на ура. Мы его создавали, как водится, в крайний момент, щедро начиняя академическими знаниями, что я успела приобрести в моем институте геологии.

На банкете греческий хор ликовал:

- Это почти готовая диссертация!

Так впервые появился кодовый индекс "Д". Потом он бу-дет пару десятков лет штамповать страницы Берилкиных дневников, щекоча нервы, напоминая, стимулируя, укоряя, занудствуя, изводя, etc.

Вскоре выпал удачный расклад, чтобы козырного туза наконец достать из рукава. Вячеслава Ивановича пригласили возглавить Вычислительный центр в Сибирском НИИ геологии и геофизики. Решение следовало принимать быстро, так как БЭСМ-4 там стояла давно, но не работала, хотя уже сменилось несколько начальников. Решение созрело задолго до приглашения. В предвидении наш герой выжидал, когда иссякнет череда претендентов, от доктора и по нисходящей, чтобы в точный час предстать в точном месте. Осталось сочинить для директора "входной спич".

- Предельно кратко! (- чтобы не устал слушать). Пре-дельно четко! (чтоб ему было приятно осознавать свой правильный выбор). Предельно емко! (а не спохватываться потом, что не все возможности использовал). Все вместе - на высшую ставку! (- тогда это звучало "двух-сотрублево").

На третий день машина заработала. Берила бил в ладоши:

- Я уложился в меньший срок, чем Яхве! Страшно нервничал! Хотя нанял людей, которые запустят, и нанял людей, которые примут работу. Все равно бы приняли, но важно было, чтоб те справились. Я же мог нанять еще других в помощь. Но справились сами! Они - из "вто-рых". У меня будут первыми. Амбициям надо потворствовать.

Вычисляв Иваныч, как его любовно прозвали между собой сотрудники, вполне разделял социалистические постулаты: кадры решают все, и труд - это подвиг.* При этом ему нравилось организовывать не только собственные метаморфозы, - с каждым другим он преображался заново.

Славик вообще любил плоть жизни, то есть бытие во всех его ненасытных формах. Величайшее наслаждение он извлекал из обустройства своих подчиненных и сторонних наперсников, которых последовательно втягивал в свою Вселенную. Я не успела глазом моргнуть в знак согласия, как он перехватил меня на блудных путях в "Цезаревых психиатрических лабиринтах" и пожизненно прикрепил к себе через договорные работы в НГУ в воль-ном "боковом" статусе вечного советника. Конечно, Берила не был столь наивен, чтобы объять всю нашу необъятную страну, хотя необъятное, но нечто совсем иное, его бесконечно влекло и возбуждало. Он планомерно втискивал свою Радлению в советскую действительность, исповедуя вторую аксиому чудесного: "для желания нет предела и нет невозможности, и смысл желания только в его исполнении, в абсолютном достижении цели".

Реализация требовала стратегии. Кабинет начальника ВЦ, выстроенный из бывшего туалета, был завешен блок-схемами. Если их умело расшифровать, то можно проследить широкий фронт деятельности. Мы посмеем приоткрыть только некоторые из них.

"Интеллектуальный потенциал" - стрелки ведут в архивные закрома различных организаций и в потайные ящики начальственного стола, где на тактических картах отмечены приятельственные и неприятельственные исследовательские твердыни (особо выделены точки опоры для "Д"), а также указаны разведочные маршруты. Не без ложного хвастовства сознаюсь, что однажды мне удалось захватить "языка" - разухаживавшегося случайного авиа-попутчика, который впоследствии расположил к нам влиятельный столичный институт.

"Оборудование" - здесь добавим лишь, что наше

предприятие на протяжении многих лет оснащалось с избытком новейшей техникой. А за удачливых добытчиков Чебурашку и Гену, чьи имена останутся навеки скрытыми от посторонних, при каждом производственном за-столье пили стоя.

Густо заштрихован большой квадрат в самом верху, - мы можем только догадываться, что в нем засекречено слово "МИН", как и особые способы его охвата.

Россыпь мелких, отнюдь не второстепенных блоков: "Кирпичный завод", "МЖК", "Сады-ясли", "Колпашево (грибы-клюква-рыба)" и прочие, иные из них с цифрами и гистограммами, - в общем, соратникам нужно где-то жить, иметь к столу, заботы о детях не должны отвлекать от работы. Частный пример: за то, чтобы моего сына взяли в детсад, потребовалось спилить там у них четыре дряхлых тополя; бригадой руководил Берилко "лично" верхом на сучке с ножовкой в руке. Так же "лично" шеф сбрасывал снег с крыш своих одиноких сотрудниц, копал огороды, разносил по домам охмелевших коллег на плечах "лично".

Глобальная блок-схема, изменяясь и уточняясь, разрасталась неудержимо, вернее, одержимо. Множество блоков - "заказчиков", которых не без труда удавалось соблазнить вычислительными возможностями, порождало множество "исполнителей", которые уже не вмещались в стены родного НИИ. Эти блоки раскинулись по городу сетью арендованных подвалов, школ, где заодно обучали вундеркиндов, строились "вставки" между домов. Ой как пригодился квадратик "Кирпичный завод", где по совместительству получали зарплату коллеги. Но все это размахнется, когда случится компьютерный бум. Главный же архитектурный памятник возник в начальном перекрестьи событий.

БЭСМ-6. В народе - Сибпромвентиляция, как место нахождения. Опустим многие подробности, - для нас это была целая жизнь, полная приключений. К новому 19... году машина должна быть пущена. Зал на втором этаже, возведенный личным составом под командой Берилко, сиял как нынешний "евроремонт". Правда, первый этаж отсутствовал, если не считать груды кирпича и цемента. Утром 31 декабря втащили ящики с БЭСМ-6, вечером всевышняя комиссия, забравшись по деревянным трапам, могла собственными неграмотными пальцами тыкать в любые кнопки на пульте. Лампочки играли!

А греческий хор под салюты шампанского возвещал:

- Это прижизненный памятник герою!

Потом на внутренних стенах первого этажа, который замуровали под так называемый фальш-пол, было выбито: "In falso veritas!" *

Однако мы не забываем, что страницы дневников нашего героя навязчиво испещрены сакраментальным символом "Д". И то. Вычислительный центр (не станем уточнять многочисленные смены вывесок) набрал такой вес, что на заглавное кресло могли снова зариться маститые претенденты. На наших секретных советах Славка все чаще повторял заклинание:

- Арийскость. Партийность. Остепененность. Вот пункты опоры начальника. Первый, то есть пятый - сомнителен. Второй преодолен. Третий! Срочно нужен третий! Кругом же голодные волки!

По ходу развития мы бесконечно составляли "оглав-ление", оно же "содержание" диссертации. Берила пы-тался уходить в отпуск, но возвращался на следующий день, - как же, без него все рухнет! Он отъезжал в дом отдыха, за ним везли рабочий стол, бумаги, книги, туда-сюда сновали гонцы с отчетами и распоряжениями. Ну, в общем!..

К какому-то сроку любые обстоятельства все равно сливаются в аккорд.

Мы даже не станем разгонять туман, - для непосвященных пусть эта эпопея останется за его завесой. И так известно, что героизм - высшая степень риска. Скажу лишь, что на защите я не присутствовала, чтобы не сорвать доброе дело. Ведь стоит нашим глазам встретиться, мы прыскаем со смеху, все-то друг про друга понимая. А именно, что это скорее свершение, чем деяние.

Тем не менее, сей подвиг нельзя не обозначить. Поскольку на комплекс действий под литерой "Д" автор проставил гриф строжайшей секретности, можно вынести подзаголовок: "Энигма", что означает загадка. А так как вся "диссертация" (кроме текста) - сплошной миф, то "вместо содержания" следует все же отметить основные разделы:

Введение (данная статья, которую можно положить в основу автореферата).

I. Мифология Древнего Мира (в собственном исполнении автора).

II. Логика Мифа (в соавторстве с Я.Э. Голосовкером).

III. Путь к очевидному (попутчик М. Мамардашвили).

Выводы (конец оборван).

Примечание. В некоторых высказываниях соавторов мы сознательно опускаем кавычки, чтобы не вкралась не-оправданная ирония, будто мы эти высказывания воспри-нимаем не всерьез. К тому же, как известно, мысль изреченная... (не нужно спешить!), то есть получившая форму бытия, становится всеобщим достоянием.

Нельзя выпускать из виду и соавториц...

- Нет! Все неправильно! - тут же вскричал герой, - их как раз нельзя выпускать на обозрение!

Ну что ж, оппоненты не протестуют. Только греческий хор суесловит, вместо того, чтобы петь осанну.

Как говорится, годы шли. Исторические события происходили, ускоряя темпы функционирования. Наш ВЦ оформился в финансово самостоятельный Информацион-ный Центр регионального масштаба. Но дело в том, что освоенное Берилкой пространство для маневрирования стали захватывать молодые хищники. Мир чудесного обнажился до неприличия, так что многим стало ясно, - он не только насквозь материален и чувствен, но трагичен, потому что все может случиться по правде, - проклятие, возмездие, наказание. И нет вопроса "почему", просто - так захотели Боги. Нагрянувший бесстыдный вопрос "по-чем" уже диктовал иную тактику поступков. Впрочем, третья мифологическая аксиома: "все возможно и все ре-ально, а невозможное выполняет герой", осталась в силе. И тут весьма кстати пригодился завуалированный опыт Круля, примерно такой, - "если хочешь отважно применить свои таланты, ищи боковую дорожку, но помни, что по этому счастливому и опасному ответвлению пути нужно идти очень уверенным шагом". А также - "плут дает больше, чем имеет".

Двусмысленность последней сентенции замечательна, однако должно учитывать, что герой зрелого возраста взваливает на себя куда больше ответственности, нежели инфантильный. Поэтому, несмотря на то, что в голове ге-роя по-прежнему роился сонм фантастических идей, их стерег разум, не всегда тщетно призывая к осмотрительности.

Не зазевавшись, нет, герой не может зазеваться, тем более он только что провернул ряд благо-приятных мероприятий (чем и дал повод для шантажа), просто оказавшись временно в эдаком промежуточном состоянии между событием и поступком с его техническими деталями, В.И.Берилко попался рэкетирам. Ответные действия Славы достойны многих томов детективных историй, но этот жанр мы оставим для других соавторов.

В крайний момент Славик лег в больницу, к сожалению, не только из стратегических соображений. Курьеры снова пришли в активность. Среди избранных, понятно, оказалась и я. Заглядываю в палату и по мимолетной оценке вижу, - шеф кому-то удачливо проигрывает в карты. Пока он выходит ко мне, стараясь не расплескать эмоций, вдруг ловлю киноактерское сходство, да... что-то такое... есть! Мастрояни! В полном комплекте. Особенно глаза, нарочно неустроенные, провинные, любовные, плутливые. И встречный взгляд! в нем неизменно отражается сполох нашей первой встречи. Хотя теперь в нем есть вчерашний день, что не меньше завтрашнего. Есть прошлое с крепким упором спрессованных событий, с порукой взаимной выручки. Уводит меня в дальний угол:

- Знаешь с кем я играл в преферанс? С судьей! Слово за слово, я будто интересуюсь профессией. Но этого не-достаточно. Надо знать изнутри. Я ведь не умею сидеть. У тебя нет образовательной литературы?

- "Прогулки вокруг барака" Губермана.

А греческий хор нашептывает, словно сквозняк:

- Там сделают "петухом". Petito principii*...

Предрешено. Но по законам мифа наш герой продолжает распределять маневры, как если бы ничего не было предопределено. Античный рок. Все та же абсолютная сила желания. Причем сначала он должен осуществить желание, а уж затем последует кара, потому как если и нет невозможного, то все же есть нечто "недопустимое".

И в этом много трагического смеха. Соавторы дружелюбно уверяют, что кроме кары, иной морали в логике мифа нет.

Кратко замечу, и здесь нет нужды в особой огласке, подвиг был исполнен. Все обошлось, и рэкетиры остались с носом. А наше предприятие вышло на современные стандарты: охрана, телефон с определителем, подслушивающие устройства, то есть "Тройная страховка", - как Славик любил говорить. Ну, а на кромешный случай, - кнопка под столом шефа, нажмет, и из соседней комнаты прибежит первый вице - Вова Свиньин, вскидывая палец пистолетом. Но это производственная тайна.

Из лирических легенд берусь упомянуть только ту, что о нашей с Берилкой дружбе. Она соединяет не все моменты времени, но сливает оба наши пространства взаимоотношений с другими людьми. Собственно лирическая вспышка была одна. Еще в студенчестве Славка вызвал меня на лестничную площадку и сел на подоконник. В последнем порыве что-то не пустило меня безоглядно запрыгнуть и усесться рядом, болтая ногами.

Стою, не смотрю на него, ибо уже знаю... И все. Мы ведь оба не без предвидений. Для нас была уготована форма диалогов, ну и множества совместных приключений.

Наши тайные посиделки, вечери с традиционным коньяком происходили не только в канун великих свершений, когда замираешь от радостного стеснения сердца, уже почти решившись совершить вопреки здравомусмыслу, и ждешь чуть-акцента второго безумного "я". Это были не только совещания, где разрабатывались стратегии для разнообразных фронтов или монтировалось очередное содержание "ДД"*. Это были еще взаимоизлияния

- вечная потребность поведать грехи свои и получить от другого освобождение для грехов грядущих.

Исповедь постоянно возвращает нас к вопросу, - "Кто я в этом мире?"

- Крестный отец! - потешается Берила.

Есть вещи, которые мы не обсуждаем, знаем и так, только обозначаем их словечками, подбирая посмешней.

Славик рано остался без матери. Со школьных лет жил самостоятельно, отдельно от отца с мачехой. Не все его сущности, но одна, может быть, главная - это быть любящим отцом, который старается заменить мать нам, окружающим его самым разным людям, как если бы мы были сиротами.

"Человек есть в той мере, в какой он хочет быть", - говорят древние греки. И не поспоришь.

- Врата двусмысленности, - ржем мы со Славкой.

Потому что, когда речь заходит о бытии, сразу встает проблема истинного и ложного. А разве может возникнуть проблема истины, если у тебя нет возможности заблуждаться и своевольничать? "Не лгать!" - велит себе Берила со страниц дневников.

- А я и не вру никогда. Просто приходится из соображений тактики говорить правду в ловкий момент, когда в нее не хотят верить.

Все-то мы правильно знаем. Только неразрешенным остается вопрос, почему страсти сильнее знания, и знание не в силах предотвратить гибельные деяния страстей? Почему мы самозабвенно продолжаем балансировать на бесконечном канате дурных повторений?

- Потому что это вечная игра Человека с Богом с их обоюдного согласия, - мудрствуем мы лукаво.

Вот примерные темы наших бесед с коньяком и, конечно, со множеством случаев из личной жизни.

Кое-какие дневниковые записи Славик цитировал вслух. Это были его молитвы; высказывания замечательных лю-дей, скажем, - Любовь - это... и дальше по Гегелю, или по Крулю, - "Любви достоин лишь алчущий, а не пресыщенный"; там были трепетные и мучительные его собственные откровения, которые, в общем-то, и являются нашими постижениями мира во всем его величии, ужасе и двусмыслии его тайн.

Тайна явного, явность тайного, - нас чрезвычайно за-нимает эта принятая в мифологии эстетическая игра, она расцвечивает будни и уводит к размышлениям о бренности. "Преходящее, - опять встревает Берилкин близнец, - отнюдь не принижает бытия, напротив, оно-то и сообщает ему ценность, достоинство и очарование. Только то, что имеет начало и конец, возбуждает наш интерес и наши симпатии, ибо оно одухотворено бренностью".

Все мы знаем неизбежный исход, - тайна становится явью. Но не знаем всего до конца, - когда и как, и не можем знать, сколько много людей приходит простить нас. И тайну своей любви к людям мы уносим с собой.

Бог награждает героев, полностью исполнивших славу жизни, спокойной смертью во сне. Славку Бог наградил смертью в зените полета.

63. "Не горюй"*

Когда я узнала, что в морге мы-упокойники лежим все подряд сваленные, голые, с номером (или может быть, с фамилией? - это где как...) на бедре, написанным чернильным карандашом (они его что? языком слюнят? О, Господи...), в общем, лежим словно поленья, залубенелые, наверное, нас за ноги перекидывают с места на место, уплотняют, чтобы больше вошло...

Когда узнала, хотелось вскричать: "Какой ужас!"

Ну, а как подумаешь, - конечно, сервис не на высоте, в остальном же ничего страшного.

Если, случается, служители этого предпоследнего обряда - циники, ну там глумливо пройдутся, дескать, экая тетка в телесах, или например, у мужика хрен отменный, или еще что-нибудь, а они - циники, уж непременно, иначе там не выдержать, это ж ясно, - каждый себя живого с нами мертвыми сравнивает, - вот где страх;

ну так за это кощунство они перед Богом в ответе.

Близкие-то не ведают обычно, да и не до того им. Им выдадут уже нарядного, во все лучшее одетого родственника, а приплатят (уж обязательно), так и подкрашенного-припудренного, и пойдут они горевать да оплакивать.

А пока нас там перекидывают да укладывают рядком, мы уже сравнялись все: красавцы и ущербные, герои и подлецы, и просто бывшие люди. Чины нам потом на по-следние два дня снова нацепят, но это уже смысла не имеет, это уже для оставшихся. Тела наши уравнены пе-ред вечностью, а разнообразие с души спросится, - как прожил? все ли по чести? что оставил после себя? любил ли?

Бога. Землю. А главное, людей. Близких своих, друзей, что плачут сейчас по тебе... Горе-то какое.

В доме прибрано. "Где стол был яств..."

Там гроб стоит. Цветы. Свечи. Ну и остальное, у кого как, по возможностям. Зеркало завешено. Крышка в коридоре. Оказывается, нельзя, чтобы в комнате, - это я уж совсем недавно узнала. Двери не заперты. Люди заходят, все, кто хочет проститься. Кладут цветы в ноги. Могут посидеть около, - стулья приготовлены, или постоять просто...

Проходят в кухню, в другую комнату...

Вполголоса разговаривают. Кто-то распоряжается. Хлопочут все понемножку, на несколько раз переспрашивают друг друга, что на кладбище взять: полотенца, ножницы, валерьянку лучше заранее развести, мало ли.., сколько водки; уговариваются, кто поедет, кто останется; снова переспрашивают... потом ведь поминки... кастрюли нужны, посуда, хватит ли...

И я вдруг вижу, как обнажается жилище бывшего хозяина, ныне преставившегося...

Он лежит уже вовсе не голый, даже прикрыт покрывалом. Но в смерти человек обнажен, так же, как при рождении. Но обнаружен сейчас дом его, былая жизнь. Ничего не скрыто, публично даже как-то...

Видно: недавно ремонт был, стены чистые...

- Вот ведь, еще летом побелку затеял, как знал, что люди придут...

Или напротив:

- Все собирался с ремонтом, да не успел...

Видно: мебель сборная, по большей части уже старая, кресла заново перетянуты, ножки стола погрызены, - и то, сколько поколений собак выращено...

Или даже если совсем новый гарнитур, то жалобно видно теперь - здесь пятнышко, например, заметно, что его выводили, а на диване плед сбился, и под ним неестественно чистая нежилая обивка, хочется оправить, но неловко, - люди сидят, сдвигаются поплотнее, идите сюда, пожалуйста, места хватит, или лучше на мое садитесь, мне еще нужно спросить, все ли взяли..., например, или найти...

Шкафы, ящики открываются часто, кому-то что-то нужно найти, булавку, может быть, подколоть штору, а то там свет слишком яркий пробивает...

Ну, рюмок, да, хватит, год назад дарили к юбилею...

- Хорошо так прошел. Весело было. Столько заздравных стихов написали. Пели много. А плясал-то как зажигательно!..

И все всё знают, где найти, безошибочно. Будто всегда здесь хозяйничали... Впрочем, не столь уж затейливо на-ше жилье.., как кажется во время парада приема гостей, тогда почему-то никто не догадывается где-что лежит, если вдруг попросишь принести...

Видно: следы привычек, занятий, увлечений... Последние книжки на письменном столе остались, есть открытые, а эта карандашом заложена на нужном месте, за-писки, тетрадки; на подоконнике наспех сдвинутые ба-ночки с красками, кисточки, - страсть к живописи вдруг прорезалась... надо же, ну потом разберут, там же склянки с лекарствами; картонки пока за шкаф заставили, вместе с удочками... сам бы не позволил, порядок любил, - по всему видно; ..., - штрихи продолжающейся будто еще жизни.

Кое-какие фотографии всегда в доме висят, стоят или просто за стекло в стеллаже засунуты... Какое лицо хорошее! А уже словно не вполне узнаешь, то есть лихорадочно всматриваешься, но оно уже не соответствует тому, покойному, и то, неживое.., кажется, дышит, сейчас веки дрогнут.., смотришь, смотришь, не можешь запомнить, и от тщеты этой теряешь знакомое... Боже мой!.. Ну, это пройдет. Хотя бывает, что фотографии потом мертвеют, а легче в памяти вызвать.., может быть, сначала жест, позу, гримаску, например, как сморщился, засмеялся, ..., - так живо, ярко вдруг вспыхнет, но только хочешь вглядеться, задержать, опять растаивает, словно слезы застят...

Про себя-то я думаю, что и живу обнаженно, ну да, публично, нараспашку. Так уж само получается, но мне кажется, что поэтому людям легко бывать у нас, не ожидая последнего прощанья.

Еще несколько дней дом стоит в откровенности горя. Люди приходят. Особенно те, кто недавно сам потерял. С ними проще. Можно слов не произносить. Но всяко бывает, иногда хочется говорить, говорить...

На поминках, словно рана стремится затянуться, - не может же яма оставаться разверстой.., землей засыпана, заровнена, плотно застелена цветами...

И мы узором движений, слов, над тем самым столом отпускаем, пьем за упокой...

С нами ли еще душа его?.. прощается...

На Батиных поминках, как странно, мы даже смеялись, да нет, хохотали в голос. Вовсе не истерика. Надрыв? Невероятие? Так ведь это всегда... Но словно все его былые застолья стянулись сюда, пролег долгий разливанный стол, который он всегда возглавлял,

неизменная, незаменная

в далеком торце фигура его...

В торжественные моменты он поднимается в свой рост, говорит тост, склонив чуть набок высокую голову, - президент наших праздников...

Он сидит в развалистой своей позе, курит, рассказывает, шутит, задирает кого-то, один там застенчиво прячется среди других, - не бывает таких, кого бы он не заметил, вытащит, и мы видим вдруг, какой тот замечательный, необыкновенный, лучше всех, - каждый из нас, кого он не пропустил своим вниманием (однако слегка и насмешлив к нам).

Не пропустил не только за этим столом, но и в экспедициях, когда все возлежат за самобранным брезентом; или на банкетах ученых мужей и дам; или на пересказанных нам, не заставшим того, на великих былых пирах...

Он поет растяжные песни свои, собирая нас, разнооб-разных, в единый хор...

И вот сейчас на тризне мы, вспоминая его захватыва-ющие истории, всегда немножко смешные, повторяем шутки его, смеемся, видим друг друга его глазами и говорим ему слова любви, которых ранее не смели высказать...

И кажется...

Там в далеком торце необъятного стола, замыкая его, встает торжественная фигура:

- Пусть живые живут.

64. "Еще не конец"*

Все в лунном серебре...

О, если б вновь родиться

Сосною на горе!

(Рёта)

Хорошо, что мы с сестрой все-таки исполнили мечту жизни и съездили на Батину родину в Приморье. С нами Володя и сын наш Мишка. Катим через всю Сибирь.

А получилось это как раз в "талонное" время, так что непременное яичко к вагонному столу - золотое яичко, мы делим на дольки и сдабриваем горчицей. Правда, на станциях к поезду выносят вареную картошку с малосольными огурцами, как, верно, и в начале двадцатых годов, когда из Спасска два друга Шурка и Колька ехали в Томск учиться. А потом под эгидой профессора Иогансена снова мчались на Дальний Восток уже навстречу своим научным открытиям. "Кипяток бесплатно" - значилось у них в расходной тетради. Мы тоже радуемся бесплатному кипятку, особенно его неистребимому до счастливости железнодорожному запаху, который не в силах заглушить гуманитарная турецкая заварка.

За окнами сменяются леса, поляны, уходят к горизонту дремучие холмы. Сколько еще замечательно нетронутой земли! Меня всегда поражает транспортный парадокс, - вот сидишь в узком ящике, чужое усердие влечет тебя по закрепленной колее, остановки отмерены, словно узелки на нитке судьбы, а тебя распирает от эйфории свободы и простора. Ни с чем не сравнимое чувство дороги! Свободные от телодвижений размышления перекликаются воспоминаниями, ассоциациями, организуются ритмом колес в произвольные обобщения.

Загрузка...