ВОСПОМИНАНИЯ. СТАТЬИ. ЭТЮДЫ

Лев Колодный. «Я ТЕБЕ ЗАВИДУЮ БЕЛОЙ ЗАВИСТЬЮ» Интервью о С. В. Высоцким

С полковником Высоцким мы встретились неподалеку от исторического особняка на улице Кирова, занимаемого в дни Московской битвы Ставкой, где он, по его словам, будучи старшим лейтенантом, «участвовал в обеспечении телеграфной связью ставки Верховного Главнокомандования». Но разговор пошел не о войне, а о сыне полковника Владимире Высоцком — известном поэте, композиторе, артисте, вся жизнь которого связана с Москвой. Здесь он родился, учился в школе и театральной студии, работал на сценах разных театров, снимался в кино, пел во многих клубах — до последнего дня жизни.

Меня интересовало в первую очередь, где прошло детство и юность будущего поэта.


— Эти адреса названы в песнях, — ответил Семен Владимирович Высоцкий, сев за стол и закурив. — Так вот, «Дом на Первой Мещанской в конце» — это дом № 126 по нынешнему проспекту Мира, прежней Первой Мещанской, от него сохранилась только дворовая часть здания после сноса фасада, выходившего на проспект. Здесь в детстве Володя прожил со дня рождения и до второго класса. Сюда же в соседний дом опять переехал, когда закончил школу, поступив в студию МХАТ.

Второй адрес также сообщается в песнях — Большой Каретный переулок. Здесь он жил со мной и моей женой в конце сороковых до середины пятидесятых годов. Это дом № 15, квартира 4.

Есть песня с такими словами: «Жил я с матерью и батей на Арбате».

— Нет, тут ни с кем не жил он никогда. Это поэтический прием. Мой сын всю жизнь был артистом, не работал в «комплексной бригаде», «не бичевал», не воевал на фронте, «не привлекался» и так далее. Был он, как я теперь понимаю, поэт, и это давало ему право говорить от лица своих героев, их в его песнях сотни.

Семен Владимирович, теперь вопрос, относящийся к вам, родителям: меня интересует родословная поэта.

— Володя — самородок, мы на него никак не повлияли, пишите только о нем…

Я не спросил, но заметил, что в отличие от золотых — у людских самородков есть не только земля, их сотворившая, но отец и мать, предки. Мне поэтому хотелось бы, чтобы все знали, кто родители Владимира Высоцкого.

«Я из военной семьи», — так, кажется, он рассказывал сам?

— Да, все так, — ответил голосом, в котором мне стали слышаться очень похожие, характерные интонации сына, отец. И короткими фразами, как будто на докладе, дал краткую биографическую справку. — Родился я в 1915 году в Киеве. Мой отец — дед Володи, Владимир Семенович Высоцкий, — родился в 1889 году в Брест-Литовске, в семье учителя, преподававшего русский язык. Имел также профессию стеклодува. У отца было три образования — юридическое, экономическое и химическое.

Переехав в Москву с отцом, я учился в политехникуме связи, который окончил в 1936 году. В техникуме познакомился с сестрой товарища — Ниной. Она стала моей женой, а в 1938 году — матерью Володи.

В техникуме прошел курс вневойсковой военной подготовки, получил звание младшего лейтенанта. И с марта 1941 года — на военной службе. Считаю военную профессию главной в своей жизни. Заочно окончил академию связи. Уволен из армии в звании полковника за выслугой лет. Участвовал в обороне Москвы, освобождении Донбасса, Львова, взятии Берлина, освобождении Праги… Имею свыше двадцати орденов и медалей Советского Союза и Чехословакии, почетный гражданин города Кладно.

Мой брат, Алексей Высоцкий, профессиональный военный, закончил артиллерийское училище, всю войну воевал артиллеристом. После войны занимался журналистикой, написал несколько книг. От него Володя узнал много фронтовых историй. На войне брат был награжден шестью орденами, из них тремя — боевого Красного Знамени, многими медалями.

В Москву я приехал в 1945 году вместе со сводным полком фронта, участвовавшим в Параде Победы. Подарил при встрече подросшему сыну погоны майора. Этот факт преломился затем в «Балладе о детстве» в таких строчках: «Взял у отца на станции погоны, словно цацки, я».

Вскоре снова уехал в Германию, где продолжал службу. Судьба сына сложилась так, что с девяти лет он жил в моей второй семье. Тогда воспитывала его моя жена Евгения Степановна Лихалатова, они полюбили друг друга — в то время Володя называл ее матерью. Три года Володя провел в маленьком немецком городке. Там начал учиться игре на фортепиано. Чтобы ему было интересней заниматься, стала брать уроки и Евгения Степановна. Слух у сына, как говорил немецкий учитель музыки, абсолютный. Ему было легче играть по слуху, чем с листа. Фортепиано всегда стояло в нашем доме. Вот отсюда — происхождение Володиных строк — «Известно музыкальной детворе, что занимает место нота «ре» на целый такт и на одну восьмую…».

А вы играли на фортепиано?

— Да, по слуху, хотя и учился. Любил в молодости петь песни Вертинского, Дунаевского… Много лет спустя в фильме «Место встречи изменить нельзя» Володя изобразил, как я пел песни Вертинского, а потом спрашивал, узнал ли я себя…

Узнали?

— Да, похож! Рос Володя мальчишкой добрым, честным, учился легко, хотя неровно, много проказничал. Мог взорвать найденную в лесу гранату. Приходил домой с обожженными бровями. Мог раздарить игрушки, даже велосипед однажды оставил немецким мальчишкам. Страшно любил живой мир, собак, хотя у нас их дома не было.

Сам научился плавать. Бывало, на море уплывал далеко — видна была только точка — голова. Хорошо понимал по-немецки, позднее говорил по-французски.

Вернулись мы в Москву все вместе спустя три года и стали жить в Большом Каретном. Сначала у нас троих была одна комната, потом прибавилась вторая в этой коммунальной квартире.

«Где твои семнадцать лет?

На Большом Каретном.

Где твой черный пистолет?

На Большом Каретном».

Кстати, что это за «черный пистолет»?

— Обыкновенный мой трофейный «вальтер» с залитым свинцом стволом. Володя его, конечно же, обнаружил и играл им до тех пор, пока Евгения Степановна не разобрала пистолет на части и не выбросила… Но любимое его занятие — чтение. Книг в нашем доме было всегда много, я их собираю всю жизнь. Так что читать Володе в детстве можно было много, об этом он вспоминал так: «Но одежды латали нам матери в срок, мы же книжки глотали, пьянея от строк».

Рядом с нашим домом, в переулке, находилась его школа № 186, в ней теперь Министерство юстиции РСФСР.

По соседству с Большим Каретным (теперь улица Ермоловой) — Центральный рынок, старый цирк, кинотеатр, теперь панорамный, а тогда обычный. Все это район Самотечной площади, Самотеки. Здесь прошло отрочество Володи. Здесь он многое повидал, подсмотрел героев многих песен, особенно ранних.

Чем он выделялся среди сверстников, так это феноменальной, я бы сказал, «железной» памятью. Однажды за полчаса, ну, может быть, за час, выучил поэму Пушкина. Писать стихи начал с девятого класса, но мне их не читал, стеснялся. Тогда же начал посещать театральный кружок.

По нашему настоянию подал заявление в Московский инженерно-строительный институт. Я полагал, что у сына должна быть специальность инженера. Сдал все вступительные экзамены на пятерки и четверки. Так же хорошо сдал экзамены за первый семестр. И неожиданно для меня бросил этот институт, к моему великому сожалению…

Гитара появилась у него позднее, уже когда учился в школe-студии МХАТ, женился. Учился играть по самоучителю. Пел тогда не только свои, но и чужие песни, любил Булата Окуджаву, Ярослава Смелякова, как помнится. Поэзию знал всю…

Признавался мне с сожалением, что не хватает ему музыкального образования. Очень любил живопись, собрал много альбомов с репродукциями, нравилось ему читать книги по истории, истории искусства. Докапывался до сути.

И в Германии, и на Большом Каретном к нам в дом часто приходили военные, мои фронтовые друзья. Я богатый человек, есть у меня друзья, с некоторыми из них встречаюсь по пятьдесят и более лет. В молодости они были молодые лейтенанты, теперь генералы. А для сына всю жизнь оставались «дядя Саша», «дядя Леша». Он мог часами слушать их воспоминания.

«Я тебе завидую белой завистью, — говорил Володя. — У тебя друзья не меняются». Но у него самого было много друзей и среди школьных товарищей, и среди артистов, писателей, художников, летчиков, космонавтов. Его любили маршалы авиации С. А. Красовский, Η. М. Скоморохов, отважные летчики. Николаю Михайловичу Скоморохову Володя посвятил «Балладу о погибшем летчике».

Что меня в нем поражало, так это умение трудиться. На службе в армии не раз приходилось срочные задания выполнять, работал сутками, знаю, что такое нагрузка. Но не видел, чтобы так отдавались делу, как он. Бывало, Володя спал по четыре часа в сутки. Сочинял ночью. Не только стихи и песни. Писал сценарии, повести.

Каскадерам в кино не приходилось его дублировать. Чтобы обучиться верховой езде, ходил на московский ипподром. Что плавать умел отлично — уже говорил. Занимался боксом.

В 1955 году, когда дом на Первой Мещанской определили к сносу, Володя вернулся жить к матери. Новую квартиру на Первой Мещанской Нина Максимовна с ним вместе получила в новом доме; как я уже говорил, рядом. Здесь Володя прожил несколько лет, жил и в Черемушках, на Матвеевской… Но где бы ни жил — стремился в Каретный ряд: на предпоследнем этаже нашего дома находилась квартира его друга Левона Кочаряна, в ней собирались друзья, будущие известные артисты, кинорежиссеры, писатели и среди них Василий Шукшин…

Последний адрес — дом на Малой Грузинской. Его может показать каждый московский таксист.

Ну, а где служил Володя, все знают. Сначала в театре имени Пушкина, у режиссера Равенских, там выступал в маленьких ролях, потом перешел в Театр миниатюр и, наконец, на Таганку. Творил, не жалея себя, работал на износ, да все это видели, когда играл Гамлета. Слава его не испортила. Остался навсегда честный, прямой, добрый до безрассудства. «Я чист и прост, хоть и не от сохи».

То, что у него сдавало сердце, — скрывал. Будучи в предынфарктном состоянии, улетел на Таити. В свой последний день собирался на концерт. Но сил у него уже не осталось. Врачи были бессильны. Первый инфаркт оказался последним.

В 1982 году вышел вторым изданием сборник стихов «Нерв». Но это, конечно, начало запоздалой издательской деятельности сына. Вскоре выйдут новые книги стихов, новые пластинки.

Сколько песен сочинил Владимир Высоцкий?

— Называл он сам цифру восемьсот и даже — тысяча. По-видимому, счет потерян. Когда мы готовили к изданию первый сборник, то насчитали свыше шестисот стихотворений, возможно, найдутся и другие.

Оставшиеся у меня автографы Володи я подарил ЦГАЛИ — Центральному государственному архиву литературы. Там хранится весь его архив…

…Большой Каретный Володя не забывал нигде и никогда. Пел о нем. Куда бы судьба ни заносила, даже в самые далекие и красивые страны, рвался в Москву. Это его родина, которую он очень любил.

В одной из заполненных им в 1970 году самодеятельной анкете на вопрос «Любимое место в любимом городе» дал такой ответ: «Самотека, Москва».

Булат Окуджава. О ВОЛОДЕ ВЫСОЦКОМ

Марине Владимировне Поляковой

О Володе Высоцком я песню придумать решил:

вот еще одному не вернуться домой из похода.

Говорят, что грешил, что не к сроку свечу

затушил…

Как умел, так и жил, а безгрешных не знает

природа.

Ненадолго разлука, всего лишь на миг, а потом

отправляться и нам по следам по его по горячим.

Пусть кружит над Москвою охрипший его

баритон,

ну а мы вместе с ним посмеемся и вместе

поплачем.

О Володе Высоцком я песню придумать хотел,

но дрожала рука и мотив со стихом не сходился…

Белый аист московский на белое небо взлетел,

черный аист московский на черную землю

спустился.

1980

Леонид ПЛЕШАКОВ. «Я ЖИВ ТОБОЙ» Интервью с Мариной Влади

В тот раз парижский театр «Бур дю Нор», завершив трехмесячные гастроли с шекспировским «Гамлетом» по городам Франции, предоставил артистам короткий, всего в несколько дней отпуск, и Марина Влади (в спектакле она играла Гертруду) тут же улетела в Москву. За два дня, которые она сумела выкроить для этой поездки, предстояло нанести несколько деловых визитов, встретиться со старыми друзьями. И хотя поэтому время было расписано по минутам, она согласилась в своем жестком цейтноте выкроить «окно» для интервью. Решило дело то, что я просил рассказать о Владимире Высоцком.


— Хорошо, приходи. — Марина назвала время и добавила: — Правда, будут гости, но, думаю, поговорить сумеем.

…В 1968 году Марина Влади снималась на «Мосфильме» в «Сюжете для небольшого рассказа». Однажды по заданию редакции я пришел на студию взять у нее интервью и в комнате, где актеры отдыхают в перерыве между съемками, встретил Владимира Высоцкого, с которым был хорошо знаком. Он-то и представил нас друг другу. Позже, когда Марина и Владимир стали мужем и женой, я не раз говорил им, что хотел бы написать об их семье. Они соглашались, но всякий раз откладывали встречу: то Марина срочно улетала в Париж, то у Высоцкого были неотложные дела. Он успокаивал: «Куда спешишь, еще успеешь нас проинтервьюировать». Оказалось, не успел. Теперь вот пришлось расспрашивать ее одну.

Марина, чем дальше уходит день, когда не стало Высоцкого, тем больше хочется узнать о нем. После него остались песни, роли в кинофильмах. Друзья опубликовали воспоминания. И все-таки хочется чего-то еще — деталей, подробностей, рассказывающих о его характере, привычках, симпатиях и антипатиях — мелочах, которые делают образ человека объемнее, многограннее. Ты была рядом с Высоцким последние двенадцать лет его жизни. Наблюдала в ситуациях, в которых его не видел никто другой. Последнее стихотворение он посвятил тебе.

— Я все понимаю. И огромную популярность Володи в Советском Союзе, и тот интерес, который проявляют поклонники к его жизни и творчеству. Только рассказ о нашей с ним жизни вряд ли удовлетворит тех, кто ожидает услышать какие-то захватывающие истории. Это была самая обычная семейная жизнь, как у всех людей.

Ты помнишь, как вы познакомились?

— Все произошло, можно сказать, несколько романтично и вместе с тем довольно просто. Летом 1968 года, снимаясь у Сергея Юткевича, я взяла с собой в Москву двух своих старших сыновей, Игоря и Петю. Младший, пятилетний Владимир, остался в Париже с бабушкой. Здесь я определила их в подмосковный пионерский лагерь. Неделю снимаюсь в фильме, в воскресенье, с утра пораньше, как и все родители, отправляюсь навестить своих отпрысков, как положено в таких случаях, с сумками, гостинцами, чем-нибудь вкусненьким. Приезжаем мы, родители, к торжественному построению на линейку и подъему флага. Стоим в сторонке, ждем, когда дети освободятся и можно будет с ними пообщаться.

И вот однажды мои парни прибежали ко мне в большом возбуждении.

— Мама, мама, — кричат, — тут мальчишки поют песню, где есть слова и о тебе!!!

И спели кусочек о бале-маскараде, который был устроен в зоосаде. Ты, наверное, помнишь ее?

Конечно. Только я думал, она написана Высоцким, когда вы были уже знакомы.

— Нет, в тот момент его имя мне ничего не говорило. Короче, мои парни жутко обрадовались, что в такой дали от дома об их маме кто-то написал песню, да и еще такую популярную среди друзей-мальчишек. Так что о песнях Высоцкого я узнала раньше, чем познакомилась с автором.

А познакомились мы с ним так. В то время в Москве корреспондентом газеты «Юманите» работал мой давний знакомый Макс Леон. Однажды он пригласил меня в Театр на Таганке, который пользовался тогда бурным успехом. В тот вечер шел «Пугачев». Хлопушу играл Высоцкий. Мне нравились и постановка, и Хлопуша — все. После спектакля мы большой компанией — Макс Леон, я, артисты труппы — зашли поужинать в соседний ресторанчик. Потом Макс Леон пригласил всех к себе в гости. Пили чай, говорили, Володя, естественно, пел.

— Что именно?

— Все свои песни подряд. Пел много, охотно и, разумеется, всех очаровал. Он вообще был обаятельным человеком, умел располагать к себе людей. А в тот вечер был просто в ударе. И, как я могла почувствовать, пел для меня лично…

Какие из его песен тебе понравились тогда больше всего?

— Все понравились, особенно сказки. В общем, после того вечера мы стали с Володей встречаться. Я посмотрела все спектакли с его участием. Он оказался замечательным артистом и очень интересным человеком. Короче, он понравился мне, я понравилась ему. Подружились. Стали мужем и женой. Свой брак зарегистрировали официально 1 декабря 1970 года. Свидетелями были с моей стороны Макс Леон, с Володиной — его друг артист Всеволод Абдулов. Поначалу жили в гостинице, где я останавливалась в Москве, у Володиной мамы на улице Телевидения в Новых Черемушках. Когда один из знакомых журналистов уехал в длительную командировку за границу, он оставил нам свою квартиру в Матвеевском, перебрались туда. В 1975 году построили вот эту кооперативную квартиру на Малой Грузинской. Она стала нашим домом.

Понятие «дом» включает много всяких оттенков. Это не только общая крыша над головой, но и семья, определенные отношения между мужем и женой, их взаимные обязанности, наконец, друзья. Но ты жила в Париже, Владимир — здесь. Семейная жизнь на расстоянии — это не совсем понятно.

— Мы отнюдь не все время были на расстоянии. Когда я не работала — а такое случалось совсем нередко, — я всегда жила здесь, в Москве. Иногда по нескольку месяцев кряду. Но даже если снималась или бывала занята в театре, то при всяком удобном случае прилетала к мужу. Точно так и Володя.

Чем я здесь занималась? Вела хозяйство. Ходила за покупками, стряпала: делала то, что делает всякая жена.

Володя говорил, что сам любит готовить…

— Случалось. Но не часто. Да и умел-то он разве что яичницу поджарить или кусок мяса.

А ты? Рассказывали, знаешь рецепты не только французской, но итальянской, даже африканской кухни. Ведь ты там живала…

— О-о, я знаменитая кухарка. Очень люблю готовить и умею, но предпочитаю не чью-то там кухню, а свою. Сама придумываю рецепты, и получается неплохо. Володя любил все, что я готовила. Хотя, надо сказать, он не был гурманом или особо привередливым в еде. Мог съесть ломоть хлеба с чаем и бывал этим доволен. Тем не менее старалась быть на высоте…

У вас бывали… как бы это сказать… сложности в отношениях?

— Конечно. У обоих темпераменты, оба с сильным характером.

Ты считаешь, что у тебя сильный характер?

— О да!

Марина произнесла это таким многозначительным тоном, что сразу становилось понятно: своим мнением она не привыкла поступаться. Поэтому спросил:

Володя тебя слушался?

— В общем, да…

А ты его?

— Видишь ли, не было случая, чтобы ему нужно было говорить мне делать что-то так, а не этак. Я старалась предугадать, опередить его. У меня характер все-таки попроще и чисто по-женски более пластичный. К тому же у него в голове было больше, чем у меня, так что прислушаться к его мнению было не зазорно.

Вы часто бывали в разлуке. Переписывались?

— Первые шесть лет, когда Володя не мог приезжать ко мне, а у меня бывали дела в Париже, мы писали друг другу почти ежедневно. Все его письма я храню у себя дома. В них — наша частная жизнь. Я оставлю их. После моей смерти пусть читают или даже публикуют, если это кому-то интересно. Но сейчас это мое и его, и пусть оно остается пока нашим. К тому же, если говорить откровенно, там ничего особенного нет: нормальные письма влюбленного человека. Они сугубо личные, интимные и не имеют литературной значимости. Между прочим, многие замечали, что даже у очень больших писателей и поэтов их личная переписка значительно менее интересна, чем литературные произведения. Видно, в этом есть определенная закономерность.

Если бы нужно было одним словом сказать о Высоцком, о его характере, какую бы его черту отметила как самую главную?

— Это невозможно. Он был настолько богатой и щедро одаренной натурой, что о нем невозможно сказать коротко.

Тебе всегда было интересно с ним?

— Естественно. Иначе бы мы не прожили двенадцать лет. Он был больше чем просто муж. Он был хорошим товарищем, с которым я могла делиться всем, что было на душе. И он рассказывал мне все о своих делах, планах, мне первой читал новые стихи и пел новые песни. Придет после спектакля домой, уставший, измотанный, все равно могли полночи болтать о жизни, театре — обо всем.

Но для этого надо было за все эти двенадцать лет не растерять чувство влюбленности…

— Представь, нам это удалось. Наверное, в какой-то мере это объясняется тем, что мы не жили постоянно вместе. Разлуки помогают сохранить свежесть чувств и забыть мелочь житейских неурядиц. Хотя, с другой стороны, расставаясь даже на короткий срок, мы практически ни дня не обходились без телефонного разговора и вроде бы соскучиться не успевали… И все-таки влюбленность осталась.

Как вы проводили свободное время, если оно у вас совпадало?

— Путешествия, знакомство с новыми местами. Володя старался показать мне как можно больше всего из того, что он любил, что было ему дорого. Мы побывали с ним на Кавказе, на Украине, совершили круиз по Черному морю на теплоходе «Грузия». Как-то он снимался в Белоруссии, взял меня с собой. Мы ездили по республике. Жили в деревне у какой-то бабушки, ночевали на сеновале. Это было прекрасно: кругом великолепный лес, озера. Понимаешь, это были не туристические поездки: что-то посмотрел — покатил дальше. Где бы мы ни останавливались, у Володи находились знакомые, друзья, так что главным всегда оставалось общение с интересными людьми. Для меня это ко всему прочему было узнаванием своих русских корней, открытием родины своих родителей.

Близкого человека всегда хочется познакомить с чем-то, что дорого тебе самому. К чему, по твоим наблюдениям, больше всего лежало сердце Высоцкого?

— Он очень любил Москву и хорошо знал ее. Не традиционные достопримечательности, которые всегда показывают приезжим, а именно город, где он родился, вырос, учился, работал. С всякими заповедными ее уголками, чем-то близкими и дорогими ему. В его песнях часто говорится об этом.

Наверное, он водил тебя в тот дом на бывшей Первой Мещанской, где когда-то находились меблированные комнаты «Наталией, ставшие после революции обычными коммуналками, где, как поется в одной из его песен, «на тридцать восемь комнаток всего одна уборная»… Сейчас, правда, от этой трехэтажки осталась только часть, и то спрятанная во дворе большого здания на углу проспекта Мира и площади перед Рижским вокзалом…

— Да-да, он водил меня и туда, и в дом на Большом Каретном, где тоже жил одно время…

Тебе было интересно?

— Конечно. Ведь я не только знакомилась с Москвой Высоцкого, но еще и лучше узнавала его самого, его характер, истоки его творчества.

Мы очень любили вечерами бродить по московским улицам. И что больше всего меня поражало всегда, если хочешь, изумляло, покоряло: чуть не из каждого окна слышны были Володины песни

Как он относился к этому? Вообще как он воспринимал свою фантастическую популярность?

— Он ее отлично сознавал. К счастью, он при жизни познал большой успех и как артист, и как певец. Он понимал, что народ его любит, что его творчество знают практически все, а большинству оно близко и дорого. Иной раз он писал песню, а уже через три дня она звучала повсюду, была у всех на слуху. И что самое удивительное — ее не передавали по радио, по телевидению, она расходилась мгновенно сама собой только потому, что ее автором был Высоцкий.

Как он относился к своей славе? Конечно, внутренне гордился, но никогда не зазнавался, оставался в отношениях с людьми простым, доступным, своим.

Вот эта его особая «стойкость» не всегда и не всеми понималась верно. В самых разных уголках нашей страны я встречался с людьми, которые клялись, что были близкими друзьями Высоцкого. Начинаешь расспрашивать, оказывается, они и виделись-то один раз, да и то мельком…

— Это легко объяснимо. В своих отношениях с людьми Володя умел держаться как-то так по-особому непринужденно и просто, что уже при первом знакомстве каждый мог считать себя его давним и близким другом. Он был очень обаятельным человеком, что вызывало аналогичную ответную реакцию. Мне не раз приходилось наблюдать, как быстро он умел находить общий язык с самыми различными людьми, причем не только здесь, в России, но и за границей. В чем был его секрет, я так и не поняла до сих пор. Просто сообщаю как факт.

К концу жизни Володя уже довольно хорошо говорил и по-французски, и по-английски, так что, приезжая ко мне, мог свободно обходиться без моей помощи в качестве переводчицы. Но уметь говорить и понимать сказанное другими — полдела. Вступить в контакт с совершенно незнакомыми людьми, да так, чтобы они охотно поддерживали разговор с тобой, — это уже искусство. У Володи это получалось легко и непринужденно. Может быть, это происходило потому, что он любил общаться с людьми, они его всегда интересовали и этим он сам был интересен им. Я уже не говорю о тех, кто хотя бы немного знал его творчество.

Мои сыновья просто обожали Высоцкого. Средний, Петька, не без его влияния увлекся игрой на гитаре. Тогда Володя подарил ему инструмент. С его легкой руки юношеское увлечение сына стало теперь его профессией. По классу гитары он окончил Парижскую консерваторию, участвует в конкурсах, выступает с концертами.

Володю любила вся моя родня, все мои парижские знакомые и, как ни странно, даже те, кто никогда не был связан с Россией, с Советским Союзом ни в каком смысле, ни по языку, ни по политическим убеждениям. Его песнями у нас заслушивались…

Вот это-то и мне как раз больше всего и непонятно: в песнях Высоцкого столько чисто русских идиом, нюансов, которые, на мой взгляд, просто невозможно перевести на другой язык, а без них теряется весь смысл. К тому же, кроме чисто языковых тонкостей, допустим, того же сленга, в его песнях столько подробностей из нашей истории, особенностей национального характера, если хочешь, нашего образа жизни, быта — и все это непереводимо. Чтобы понять и прочувствовать все — в этом надо родиться, жить.

— Естественно, полностью понять песни могут те, кто жил в России. Но, кроме слов, в этих песнях еще и Володин темперамент, его экспрессия, тембр голоса, обаяние его личности — все, что не требует перевода, понятно и так.

Но, кажется, мы немного отвлеклись. О чем мы говорили?

О том, что у него было много друзей…

— Правильнее сказать: у него было много знакомых, которые могли сказать, что являются его друзьями. Но если говорить о самых близких товарищах, с кем он не просто дружески держался, а любил общаться, принимал дома, сам бывал у них в гостях, таких друзей было, может быть, двенадцать — пятнадцать, це больше. Люди разных профессий: поэты, писатели, капитан дальнего плавания, артисты, режиссер, радиоинженер, геолог. По их профессиям можно судить о круге интересов самого Высоцкого. Он их всех любил, а они его. Но не так, как обычные почитатели Володиного искусства, а как человека, как товарища.

А что именно он ценил в них?

— Я не могу ответить за него. Круг его друзей автоматически стал моим кругом. Я пришла как бы на готовое. Знаю только, что это интересные люди. Что они и он были всегда взаимно рады друг другу. Что они остались верны его памяти. Теперь я вижусь с ними довольно редко. Но даже если эти встречи будут происходить раз в год или пять лет, я уверена, что смогу полностью довериться им с закрытыми глазами и рассчитывать на поддержку.

Какая из его работ нравилась тебе больше всего?

— В театре — безусловно, Гамлет. Хотя и другие роли он исполнял замечательно. Свидригайлова, например. Лопахина. До сих пор не пойму, почему тогда не были сняты на видео те спектакли. При современной технике сделать это так просто: поставил камеру и записывай на пленку. Как много людей смогли бы посмотреть спектакли, на которые невозможно было попасть! Эти записи могли бы остаться и будущим поколениям. Но всем этим распорядились как-то не по-хозяйски.

В кино его лучшие роли — Дон Гуан из «Маленьких трагедий» Пушкина и фон Корен в фильме по чеховской «Дуэли». По-моему, он сыграл их, как никто другой. Но это дело вкуса. Кому-то, возможно, нравятся иные его роли…

Как он писал свои стихи, песни?

— Меня об этом все спрашивают, но ответить на такой, казалось бы, простой вопрос — сложная проблема. Володя был очень работоспособным и, если можно так выразиться, работолюбивым человеком. Театральные спектакли, репетиции, съемки, сольные концерты — бесконечная гонка, отнимавшая по 18 часов в сутки. Даже на отдыхе он не мог сидеть просто так, ничего не делая. Всегда был чем-то занят, с кем-то говорил, что-то узнавал, записывал. Но как к нему приходила нужная рифма, образ, почему, я не знаю. Он мог вскочить среди ночи и, как одержимый, писать несколько часов кряду. Но это чисто внешнее наблюдение, в чем же заключалась внутренняя пружина творчества, я объяснить не могу.

Я удивился, что в его кабинете книг оказалось меньше, чем я ожидал. Много, но не столько. И такой изящный письменный стол…

— В этом нет ничего чего-то такого особенного. Володя не стремился собирать книги только для того, чтобы иметь большую библиотеку. На его полках только то, что он любил, часто перечитывал, хотел иметь всегда под рукой.

Кого же он перечитывал?

— На первом месте Пушкин. Володя его обожал. Я не знаю человека, который бы читал Пушкина так же хорошо, как Высоцкий. Очень любил он стихи Пастернака.

Тебя удивил письменный стол. Однажды нам сказали, что продается мебель Александра Таирова и Алисы Коонен. Поехали, посмотрели, она нам очень понравилась. Старинная, красивая, но не какая-то особо ценная, просто эта мебель имела душу, не то что современная чепуха. Нам была она дорога еще и тем, что принадлежала людям театра. Там было много всего, но мы выбрали что больше всего нам подошло: секретер, стулья, письменный стол. Наследники так торопились продать, что оставили в ящике какие-то открытки, рисунки, записи Таирова. За этим письменным столом Володя очень любил работать.

Мне рассказывали, что он хотел в кабинете, прямо за спиной устроить стенку или ширму.

— Разговоры об этом были. В детстве, юности Володя жил в тесноте. Для занятий ему выделялся крошечный уголок. Даже в Матвеевском, где у нас была большая квартира, рабочий кабинет оставался маленьким. Видимо, это вошло в привычку: когда что-то за спиной, уютнее работать. Но вместе с тем я заметила, что для письма ему не нужны были какие-то особые условия. Он мог писать везде: в гостиницах, на теплоходе, на кухне, у друзей на даче, в гостях — всюду.

Правда, что свои стихи он записывал на всем, что попадало под руку: клочках бумаги, пачках из-под сигарет, и поэтому многое из написанного утеряно?

— Это не совсем так. Действительно, если приходила нужная рифма, слово, он мог записать их на чем угодно, но потерять — никогда. Написанное второпях он тут же перепечатывал набело. Он вообще был очень аккуратным человеком, а в том, что касалось его творчества, особенно.

Стало привычным, что в своих песнях Высоцкий откликался на разные явления нашего бытия, на неординарные проявления человеческого характера, на все, что выбивалось из общепринятого стереотипа или, наоборот, было очень уж характерной чертой для определенного слоя общества. Не важно, о чем и о ком он писал; чувствовалось, что это волновало, не оставляло равнодушным. Но, странное дело, вы с ним так много поездили по свету, побывали в стольких странах, а в его творчестве это практически не нашло отклика. Много о нашей жизни и почти ничего о «той». Не задело? Не взволновало?

— Думаю, ты неправильно ставишь вопрос. Высоцкий писал не только песенки, как считают многие его почитатели. Кроме песен и стихов, которые не становились песнями, он писал прозу (на мой взгляд, отличную), сценарии, путевые очерки. Я читала — это добротные работы. В некоторых рассказано и о наших с ним путешествиях.

Ты помнишь, как было написано его последнее стихотворение? «И снизу лед, и сверху. Маюсь между…»

— Конечно. Летом 1980 года Володя был у меня. Пришло время возвращаться ему в Москву, а я не могу ехать вместе с ним. Умирала от рака сестра Татьяна. Она долго и тяжело болела, лечилась, врачи, казалось, сделали все, что могли, но жить ей осталось несколько дней. Я должна была находиться рядом. А тут еще мои съемки в кино. В общем, настроение, сам понимаешь, какое. Кажется, за день до отъезда в Москву Володя увидел на столе яркую рекламную карточку, какие у нас бросают в почтовые ящики, агитируя купить какую-нибудь вещь. Он повертел карточку в руках и начал что-то быстро писать между строк рекламного текста и на полях. Закончив, прочел. Мне стихи очень понравились. Говорю: «Подари мне». «Нет, — отвечает, — надо чуть-чуть подправить. Пришлю из Москвы телеграфом».

Действительно, кое-что исправил, прислал.

После его похорон я перерыла весь дом в поисках этой рекламной карточки. Знала, он не мог ее выбросить. И нашла. Теперь храню как самую дорогую память о нем.

Строки из этого стихотворения я впервые услышал во время панихиды в театре на Таганке. «Двенадцать лет я жив, тобой и господом храним…»

Это о ней, о Марине. Тогда, в последние минуты прощания с Высоцким, ее было трудно узнать. Всегда неунывающая, уверенная в себе, а тут — убитый горем человек. Бросилась в глаза ранее не заметная седина. Я никогда бы не осмелился вернуть ее к тому тягостному дню, но, раз она сама вспомнила о нем, спросил:

Прости, Марина, ты ожидала, что столько народа придет проститься с Высоцким?

— Знала, что будет много, очень много. Но что столько — конечно, не думала. Я помню, когда Париж хоронил Эдит Пиаф, тоже было много людей. Ее у нас очень любили. Но провожать Володю пришло гораздо больше народа, хотя о его похоронах нигде официально не сообщали. Люди узнавали сами. Я так говорю сейчас, когда прошло столько лет, когда позже посмотрела хронику, фотографии и могу взглянуть на все как бы со стороны. А тогда я вообще мало что соображала. Все было, как в тумане В голове стучало одно: Володя умер, Володя умер…

У нас тут было много всяких разговоров по поводу памятника Высоцкому. Интересно твое мнение.

— На конкурс было представлено много различных проектов. Все было организовано очень демократично, и участие мог принять любой скульптор. Из всего, что демонстрировалось, мне больше всего понравился в виде вросшей в землю глыбы гранита, в которую врезался метеорит и от него брызги по камню. И выбито лишь одно слово: «Высоцкий». Ведь и так все знали, кто он, когда родился, когда умер. А если кто-то не знал, значит, такому человеку это и знать не нужно. Это был памятник-символ, лаконичный, но говорил бы он гораздо больше, чем те, где хотели передать портретное сходство. Уверена, каким гениальным ни будь скульптор, он не сможет правильно передать Володю. Высоцкий был очень разным и многогранным человеком. Если кто-то хочет увидеть, каким оц был в жизни, может посмотреть в кино. А в памятнике? Во всяком случав, в своей песне он прямо сказал, какой памятник он не хотел бы видеть на своей могиле. Он заранее высмеял всякую попытку добиться портретного сходства.

Чем ты сейчас занята в Париже?

— Играю в театре, снимаюсь в кино. А вообще-то занимаюсь собой. Стараюсь вытянуть себя…

Марина сделала жест, будто тянет себя за волосы вверх. Я не совсем понял, спросил:

Откуда ты хочешь себя вытянуть?

— Со дна…

Как со дна?

— Так. Переживи, что пережила я, — поймешь. В один месяц потерять двух самых близких людей: сестру и мужа…

До сих пор не можешь прийти в себя?

— Не могу… И, вероятно, окончательно на приду никогда. Сейчас стараюсь много работать, чтобы хоть как-то заглушить боль. Мне сильно повезло, что было много работы и тогда, летом восьмидесятого, и после.

Что у тебя дома осталось в память о Володе?

— Книга его стихов «Нерв». Его фотопортрет из «Галилея». У меня он с первых дней нашего знакомства. Очень интересный портрет. Суровый. Володя стоит в профиль над горящей свечой…

А еще, естественно, его песни. Наши друья разыскали и переписали все, что он когда-либо пел в театре, кино, на телевидении, в концертах и даже только в своем кругу.

Ты часто слушаешь эти записи?

— Нет. Совсем нет. Я не могу слышать его голос, когда его уже нет в живых. Для меня это невыносимо.

Андрей Вознесенский. ПАМЯТИ ВЛАДИМИРА ВЫСОЦКОГО

Не называйте его бардом.

Он был поэтом по природе.

Меньшого потеряли брата —

Всенародного Володю.

Остались улицы Высоцкого,

осталось племя в «леви-страус»,

от Черного и до Охотского

страна неспетая осталась.

Вокруг тебя за свежим дерном

растет толпа вечно живая.

Ты так хотел, чтоб не актером —

чтобы поэтом называли.

Правее входа на Ваганьково

могила вырыта вакантная

Покрыла Гамлета таганского

землей есенинской лопата.

Дождь тушит свечи восковые.

Все, что осталось от Высоцкого,

магнитофонной расфасовкою

уносят, как бинты живые.

Ты жил, играл и пел с усмешкою,

любовь российская и рана

Ты в черной рамке не уместишься.

Тесны тебе людские рамки.

С какою страшной перегрузкой

ты пел Хлопушу и Шекспира —

ты говорил о нашем, русском,

так, что щемило и щепило!

Писцы останутся писцами

в бумагах тленных и мелованных.

Певцы останутся певцами

в народном вздохе миллионном…

Валерий Золотухин. КАК СКАЖУ, ТАК И БЫЛО, ИЛИ ЭТЮД О БЕГЛОЙ ГЛАСНОЙ

В мутный и скорый поток спешных вспоминаний, негодований, обвинений и ликований о Владимире Высоцком мне бы не хотелось тут же вплеснуть и свою ложку дегтя или вывалить свою бочку меда, ибо «конкуренция у гроба», по выражению Томаса Манна, продолжается, закончится не скоро, и я, по-видимому, еще успею проконкурировать и «прокукарекать» свое слово во славу этого имени. И получить за это свои «серебреники», но Вы, уважаемый редактор, просили меня, не вдаваясь шибко в анализ словотворчества поэта, в оценку его актерской сообразительности, не определяя масштабности явления, а также без попытки употребить его подвиг для нужд личного самоутверждения, сообщить какой-нибудь частный случай, пример, эпизод или что-то в этом роде, свидетелем которого являлся бы, по Вашему тезису, только я и никто другой. И я согласился Ваш тезис принять за руководство к действию, ибо лично известный факт (факт действительного случая или фантазии сообщившего) в любом случае непроверяем на достоверность: как скажу, так и было… К Гиппократовой присяге, к сожалению, мемуаристов не приводили и не приводят, совесть, к сожалению, во все века понятие относительное, а так как мы, по счастью и воспитанию, многие в глубине души атеисты, то и Евангелие нам не устав. А стало быть… как скажу, так и было. А было так. У меня есть автограф: «Валерию Золотухину — соучастнику «Баньки»… сибирскому мужику и писателю с дружбой Владимир Высоцкий». Я расшифрую этот автограф.

Судьба подарила мне быть свидетелем, непосредственным соглядателем сочинения Владимиром Высоцким нескольких своих значительных песен, в том числе моей любимой «Баньки». «Протопи ты мне баньку по-белому, я от белого свету отвык! Угорю я, и мне, угорелому, пар горячий развяжет язык…» и т. д. Хотя слово «песня» терминологически не подходит к определению жанра его созданий. Потомки подберут, ладно.

Итак, «Банька»… 1968 год. Лето. Съемки фильма «Хозяин тайги». Красноярский край. Манский район, село Выезжий Лог. Говорят, когда-то здесь кроваво проходил Колчак. Мы жили на постое у хозяйки Анны Филипповны в пустом брошенном доме ее сына, который оставил все хозяйство матери на продажу я уехал жить в город, как многие другие из нас. «Мосфильм» определил нам две раскладушки с принадлежностями; на осиротевшей железной панцирной кровати, которую мы для уютности глаза заправили байковым одеялом, всегда лежала гитара, когда не была в деле. И в этом позаброшенном жилье без занавесок на окнах висела почему-то огромная электрическая лампа в пятьсот, однако, свечей. Кем и для кого она была забыта и кому предназначалась светить? Владимир потом говорил, что эту лампу выделил нам мосфильмовский фотограф. Я не помню, значит, фотограф выделил ее ему. Работал он по ночам. Днем снимался. Иногда он меня будил, чтобы радостью удачной строки мне радость доставить. Удачных строк было довольно, так что… мне в этой компании ночевать было весело. А в окна глядели люди — жители Сибири. Постарше поодаль стояли, покуривая и поплевывая семечками, помоложе — лежали в бурьяне, может, даже не дыша; они видели живого Высоцкого, они успевали подглядеть, как он работает. А я спал, мне надоело гонять их, а занавески сделать было не из чего. Милицейскую форму я не снимал, чтобы она стала моей второй шкурой для роли, а жители села думали, что я его охранник. Я не шучу, это понятно, в 1968 году моя физиономия была совсем никому не знакома. И ребятишки постарше (а с ними и взрослые, самим-то вроде неловко), когда видели, что мы днем дома, приходили и просили меня как сторожа «показать им живого Высоцкого вблизи». И я показывал. Вызывал Владимира, шутил, дескать, «выйди, сынку, покажись своему народу…». Раз пришли, другой, третий и повадились — «вблизи поглядеть на живого…». И я вежливо и культурно, часто, разумеется, обманно, выманивал Володю на крыльцо… пусть, думаю, народ глядит, когда еще увидит… А потом думаю (ух голова!), а чего ради я его за так показываю, когда можно за что-нибудь? Другой раз, когда «ходоки» пришли, я говорю: «Несите, ребята, молока ему, тогда покажу». Молока наносили, батюшки!.. Не за один сеанс, конечно. Я стал сливки снимать, сметану организовал… излишки в подполье спускал или коллегам относил, творог быстро отбрасывать научился, чуть было масло сбивать не приноровился, но тут Владимир Семенович пресек мое хозяйское усердие. «Кончай, — говорит, — Золотухин, молочную ферму тут разводить. Заставил весь дом горшками, не пройдешь… Куда нам столько? Вези на базар в выходной день». Он-то не знал, что я им приторговываю помаленьку. И тут я подумал, а не дешевлю ли я действительно с молоком-то?.. А не брать ли за него чего покрепче? Самогон, к примеру. Мне ведь бабки не продавали, я ведь милицейскую форму-то не снимал ни днем, ни ночью. Ну, на самогон-то я, конечно, деньги сам давал, лишь бы нашли-принесли, что они и делали охотно, лишь бы «поглядеть на живого». Прости ты меня, дорогой Владимир Семенович, грешен был, грешен и остался, винюсь, каюсь… Но сколько бы и чего кому теперь сам не дал, чтоб на тебя на живого одним глазком взглянуть. Ну, да свидимся, куда денемся, теперь уж, конечно, там, где всем места хватит, где аншлагов не бывает, как на твоих спектаклях бывало…

— Чем отличается баня по-белому от бани по-черному? — спросил он меня однажды. За консультацией по крестьянскому быту, надо сказать, обращался он ко мне часто, думая, раз я коренной чалдон алтайский и колхозник, стало быть, быт, словарь и уклад гнезда своего должен знать досконально, в чем, конечно, ошибался сильно, но я не спешил разуверять его в том, играя роль крестьянского делегата охотно и до конца, завираясь подчас до стыдного. На этот раз ответ я знал не приблизительный, потому что бтец наш переделывал нашу баньку каждый год: то с черной на белую, то с белой на черную и наоборот — по охоте тела.

— Баня по-черному — это когда каменка из булыжника или породного камня сложена внутри самого покоя без всяких дымоотводов. Огонь раскаляет докрасна непосредственно те камни, на которые потом будем плескать воду для образования горячего пара. Соображаешь? От каменки стены нагреваются, тоже не шибко дотронешься. Дым от сгорания дров заполняет всю внутренность строения и выходит в двери, в щели, где найдет лаз. Такая баня, когда топится, кажется, — горит. Естественно, стены и потолок слоем сажи покрываются, которую обметают, конечно, но… Эта баня проста в устройстве, но не так проста в приготовлении. Тут — искусство почти. Надо, допустим, угар весь до остатка выжить, а жар первородный сохранить. Что ты, что ты, Володя… Это целая церемония: кто идет в первый пар, кто во второй, в третий… А веники приготовить? Распарить так, чтобы голиками от двух взмахов не сделались? Что ты!

Баня по-белому — баня культурная, внутри чистая. Дым — по дымоходу, по трубе и в белый свет. Часто сама топка наружу выведена. Но чего-то в такой бане не хватает, для меня, по крайней мере, все равно, что уха на газу. Моя банька — банька черная, дымная, хотя мы с братом иной раз с черными задницами из бани приходили и нас вдругорядь посылали, уже в холодную…

В то лето Владимир парился в банях по-разному: недостатка в банях в Сибири нет. И вот разбудил он меня среди ночи очередной своей светлой и спрашивает: «Как, говоришь, место называется, где парятся, полок?» — «Полок, — говорю, — Володя, полок, ага…» — «Ну, спи, спи…» В эту ли ночь или в другую, уж не помню сейчас, растряс он меня снова, истошный, с гитарой на изготовку, и в гулком, брошенном доме, заставленном корчагами с молоком, при свете лампы в пятьсот очевидных свечей зазвучала «Банька»:

Протопи ты мне баньку, хозяюшка,

Раскалю я себя, распалю!

На полоке у самого краюшка

Я сомненья в себе истреблю!

Разомлею я до неприличности,

Ковш холодной… — и все позади…

И наколка времен культа личности

Засинеет на левой груди…

Где-то с середины песни я стал невольно подмыкивать ему втору, так близка оказалась мне песня по ладу, по настроению, по словам. Я мычал и плакал от радости и счастья свидетельства…

А когда прошел первый угар радости, в гордости соучастия я заметил Владимиру, что «на полоке» неверно сказано, правильно будет — на полке. «Почему?» — «Не знаю, так у нас не говорят».

«У нас на Алтае», «у нас в Сибири», «у нас в народе» и т. д, — фанаберился я, хотя объяснение было простое и пришло потом. Гласная «о» в слове «полок» при формообразовании становится беглой гласной, как см. «потолок — потолке» и пр. Но что нам было тогда до этой гласной. Правда, в записях последних лет ясно слышится, что Владимир великодушно разрешает гласной «о» все-таки убегать, компенсируя ее отсутствие в ритмической пружине строенно звучащей соседкой «л» — «на пол-л-л-ке у самого краюшка…» и т. д.

В этом замечании, которому я не мог дать объяснения, и в том, что мы часто потом пели «Баньку» вместе, и есть вся тайна моего автографа, вся тайна моего «соучастия» — счастливого и горючего. А еще потом я уж не мог ему подпевать, кишки не хватало, такие мощности нездешние, нечеловеческие он подключал, аж робость охватывала.

В добавление. Или в послесловие. На одном из выступлений мне пришла записка: «Правда ли или сплетня, что вы завидуете чистой завистью Владимиру Высоцкому?» Ответ, который я осуществил, показался мне не столь удачным, сколько почти искренним.

«Да, я завидую Владимиру Высоцкому, но только не чистой, а самой черной завистью, какая только бывает. Я, может быть, так Александру Сергеевичу Пушкину не завидую, как Высоцкому, потому что имел честь и несчастье быть современником последнего».

Громко? Несоразмерно? Но ведь иные считают и говорят, как обухом под дых и наотмашь: «Высоцкий? Мы такого поэта не знаем…» А истина… Да разве не существует она вне наших мнений, вкусов, словесных определений?

Вот и весь частный случай.

Июль 1981 г.

Юрий ВИЗБОР. ПИСЬМО

Пишу тебе, Володя, с Садового кольца,

Где с неба льют раздробленные воды.

Все в мире ожидает законного конца.

И только не кончается погода.

А впрочем, бесконечны наветы и вранье,

И те, кому не выдал бог таланта,

Лишь в этом утверждают присутствие свое,

Пытаясь обкусать ступни гигантам.

Да черта ли в них проку! О чем-нибудь другом…

«Вот мельница — она уж развалилась…»

На Кудринской недавно такой ударил гром,

Что все ГАИ тайком перекрестилось.

Все те же разговоры — почем и что иметь.

Из моды вышли «М» по кличке «Бонни».

Теперь никто не хочет хотя бы умереть,

Лишь для того, чтоб вышел первый сборник.

Мы здесь поодиночке смотрелись в небеса,

Мы скоро соберемся воедино,

И наши в общем хоре сольются голоса,

И Млечный Путь задует в наши спины.

А где же наши беды? Остались мелюзгой

И слава, и вельможный гнев кого-то…

Откроет печку Гоголь чугунной кочергой,

И свет огня блеснет в пенсне Фагота…

Пока хватает силы смеяться над бедой,

Беспечней мы, чем в праздник эскимосы.

Как говорил однажды датчанин молодой:

Была, мол, не была — а там посмотрим.

Все так же мир прекрасен, как рыженький пацан,

Все так же, извини, прекрасны розы.

Привет тебе, Володя, с Садового кольца,

Где льют дожди, похожие на слезы.

11 июля 1982 г.

Людмила ГУРЧЕНКО. «В. В.»

Не так давно по телевидению показывали передачу-концерт, снятую по написанному сценарию, где товарищ из зала как бы импровизационно обращается к популярному певцу на сцене: «Мы знаем, что вы очень любите Высоцкого, спойте что-нибудь из его песен…» И по залу (это было видно на экране), да и в каждом доме, где смотрели передачу, прошла волна то ли удивления, то ли недоумения: репертуар популярного артиста знали — он и в телевидении, и на радио, — а чтобы песни Высоцкого в его исполнении?.. Но дело не в том, почему, зачем, как и что из Высоцкого пел солист, а в том, что удивление и недоумение сменились надеждой и ожиданием. Высоцкий — значит сейчас будет интересно.

Я счастлива, что живу и слышу имя Владимира Высоцкого, вот так запросто произнесенное с телеэкрана. Его песням никогда не предоставлялись средства массовой информации. А их знают миллионы и миллионы советских людей! Феноменальная история в нашем веке.

В самом начале 60-х годов, когда английская четверка «Битлз» еще не затмила славы Бриджит Бардо и на фильм «Бабетта идет на войну» у кинотеатров стояли длинные очереди, у нас в стране появился молодой человек с гитарой, небольшого роста, странный, простой, загадочный, доступный, эксцентричный, неординарный, нетрадиционный. Своим появлением он на целое десятилетие опередил плеяду великолепных «антигероев» американского кино: Роберта Де Ниро, Аль Пачино, Дастина Хофмана. Но не был замечен, не был поддержан.

«…Я считал махоркою окурок с-под платформы черт-те с чем напополам…», «От стужи даже птицы не летали…», «Родителей моих в ту зиму ангелы прибрали, а я боялся, только б не упасть…», «Блокада затянулась, даже слишком»… Ведь это точно про наш* поколение голодных детей войны. «Блокада затянулась, даже слишком». Вот это «даже слишком» — с ума сойти как точно. Во время той массовой катастрофы дети были сдержанны, мужественны, без всяких неврозов. Наоборот, с эдаким взрослым бахвальскнм юморком на голодный желудок: «умираем, но смеемся».

После войны на уцелевших довоенных патефонах со ржавыми иголками крутили самодельные пластинки «на ребрах». Сейчас даже неловко молодежи, оснащенной современной звуковой техникой, об этом рассказывать. Пленка рентгеновских снимков использовалась для пластинок. Глянешь на просвет, а на ней легкие, ребра, хребет. Насадишь пластинку на штырь диска, она закрутится, спотыкаясь, и, счастливый, слушаешь такие вот «высоцкие» песни про нас, про войну…

Я узнала, что автор этой песни — молодой театральный артист Владимир Высоцкий. В кино не снимается. А через некоторое время у меня появилась пленка с его песнями. Слушала я их много-много-много раз. И представлялся мне исполнитель здоровым молодцем, с бицепсами и золотой фиксой во рту. Вот у него может быть такой мощный, хриплый, надрывный, истинно мужской голос. Больше всех мне нравилась песня «Но тот, кто раньше с нею был». Интересно: ведь больше о «нем» ничего не сказано, а какая угроза. Лицо у «него» бугристое, пористое, с большим носом и маленькими голубыми глазками. Страшно. С тех пор как я познакомилась с Володей Высоцким, где бы мы ни встречались, он, взглянув в мою сторону, пел: «Но тот, кто раньше с нею был…»

А познакомились мы в 1962 году в шумной разношерстной компании, в красивой большой квартире, где хозяин иногда устраивал вечера гастролеров-развлекателей. У меня был такой период жизни, когда в кино работы давно не было, а времени свободного ого-го сколько. Куда только судьба ни заносила. В той компании я уже отвыступала и числилась актрисой вчерашнего дня. Володя Высоцкий приехал с гитарой в сопровождении нескольких друзей. Хоть уже и знала, что внешне Высоцкий совсем не такой, каким его представляла, у меня все равно была надежда, что я увижу, подсмотрю в нем что-то особенное. Нет. У меня было разочарование.

Но недолгое. Потому что, как только он поздоровался со всеми, перебросился несколькими словами с хозяином дома, он тут же запел. Пел, что хотел сам. Пел по заказу. Пел беспрерывно. Казалось, для него главное то, что его слушали. Слу-ша-ли! Впечатление было как от разрыва снаряда. Да нет, если бы он не пел, он бы просто сошел с ума от внутренней взрывной эмоциональной энергии. Такое было второе впечатление. А сейчас я думаю, что он не мог найти нужного равновесия из-за огромной внутренней непрекращающейся работы, когда… ну нет сил посмотреть на себя со стороны. А вот так, будучи самим собой, выпотрошенным, усталым, непарадным, рисковал многих разочаровать. Он все время был обращенным в себя и в то же время незащищенным, как на арене цирка. Он чувствовал, что надо удивлять, но одновременно и понимал, что этого ему не простят.

Потом его рвали во все стороны, что-то говорили, пожимали ему руки. Но были лица и высокомерные, равнодушные.

О, сколько я видела таких лиц! Сколько раз слышала эти разговоры: «Перестаньте, увольте, эти песенки, эти темочки!», «Высоцкий — это для плебеев». Милые, дорогие товарищи, которые в жизни сами ничегошеньки не сделали, а только бальзамировали, хоронили, парализовали прекрасные порывы жестокими, беспощадными фразами! Именно так во все времена поступали со всеми «иноходцами»-новаторами. И ваши высокомерные лица — только доказательство их точной позиции. А про что Высоцкий должен был петь? На какую «темочку»? Про то, чего не ведал, не пробовал, не трогал? Ведь через несколько лет ваши же лица перестроились в почтительные, кроткие и одобряющие: «Да, Высоцкий — это явление, придраться не к чему». Придраться не к чему. Значит, придраться все же хотелось. Эх…

К сожалению, с Володей Высоцким мы не встречались ни на съемочной площадке, ни на сцене. Жаль. Там много узнаешь истинного и сокровенного. В жизни общались в самых различных ситуациях, при самых неожиданных обстоятельствах. В тот вечер, когда мы познакомились, он сказал, что ему приятен мой выбор песни «Но тот, кто раньше с нею был» и что он ее тоже любит. Но разговор у нас не получился. Наверное, потому, что я засыпала его комплиментами, «охами» и «ахами», а он на глазах съеживался и терялся. В общем, не получилось. Сейчас я с грустью сознаю, что не могу воспроизвести ни одной острой образной фразы, равноценной его песенным, которую бы он произнес просто так, в разговоре. Наверное, да наверняка, он блистал остроумием в компании ближайших друзей. Но мне этого не досталось. Со мной он был всегда корректным, немногословным, очень доброжелательным. С первой встречи он был мой товарищ. И от этого нам всегда было просто и легко.

Недавно мне позвонил Всеволод Абдулов, мой партнер по давнему фильму «Нет и да», близкий друг Володи Высоцкого. Володя всегда был для него заботой номер один — и в те годы, и сегодня.

— Люся, напиши про Володю. Готовим книгу о нем. Знаешь, я теперь всех людей оцениваю по тому, как относятся к Володе.

«Володька мой друг», «Да мы с Володькой», «Да вы что, Во-лодька… да он у меня дома…» — много устных рассказов на эту тему. Говорить, спорить, коллекционировать записи, а последнее время и писать… Все, что связано с именем «Высоцкий», стало сейчас бумом. Недавно держала в руках сценарий о Высоцком, но не решилась принять участие в съемках. Не решилась спеть песню Высоцкого на телевидении. Что-то внутри сдерживало. Думала, может, пусть лучше тайный островок с названием «В. В.» в моей душе останется нетронутым. Но Жизнь! Разве ее срежиссируешь? Вчера все серо, безнадежно. Сегодня чистое небо и светит солнце. И хочется жить! И до боли в душе не хватает его! Нет. Сказать про Володю — дело святое.

К тому 1966 году имя Высоцкого начинало обрастать пестрыми историями и событиями. А у меня они никак не связывались с Володей, чуть потерянным, непобедоносным, совсем не суперменом. Да мало ли что обо всех артистах говорят! На съемках того фильма в перерывах Абдулов пел новые и новые песни своего друга. Они сыпались, как из рога изобилия. Такие эксцентричные, такие полярные, такие неожиданные. Пусть тот фильм закончился провалом, но запомнился он мне песнями Высоцкого. «Ну и беда мне с этой Нинкою…» — пела вся съемочная группа. Потом многие картины вспоминала по Высоцкому. А, это та, где из кабины звукооператора раздавалось: «Так отпустите, плачут дома детки, ему же в Химки, а мне в Медведки!» А вот та картина вся пронизана «Охотой на волков».

В то лето 1966 года Володя Высоцкий, Сева Абдулов и я с дочкой Машей оказались в очереди ресторана «Узбекистан». Стояли мы бесконечно. Перед нами все проходили и проходили какие-то люди в черных костюмах. Это было время, когда после «Карнавальной ночи» случилась долгая пауза, и меня уже не узнавали. А Володю еще не знали в лицо — фильмы, фотографии его были впереди. Вот, вот… Он вел себя спокойно. Я же нервничала, дергалась: «Ужас, а? Хамство! Правда, Володя? Мы стоим, а они уже смотри! Вот интересно, кто они?» Потом мы ели во дворике «Узбекистана» вкусные национальные блюда. И только ели. Никогда в жизни я не видела Володю нетрезвым. Это для меня легенда. Только в его песнях я ощущала разбушевавшиеся, безбрежные родные русские загулы и гудения. А вскоре он мне спел:

А люди все роптали и роптали,

А люди справедливости хотят:

Мы в очереди первые стояли,

А те, что сзади нас, — уже едят…

А потом женитьба на красавице Марине Влади, поездки в Париж и обратно и слухи. Видели, что теперь он носит кепку в клеточку и что машина у него заграничная. Говорили, что изменился.

Как только после долгого перерыва я встречала Володю, первое, что брало в плен — аж мурашки по коже, — его голос. Его голос и внешность для меня долго существовали отдельно. До того дня, как я увидела его вместе с Мариной. Они были на фирме «Мелодия». Богиня экрана обаятельно, делово, с напором доказывала, что нужно выпустить «гран-диск Волёди». «Мариночка, Мариночка», — останавливал ее Володя своим чудным голосом. Да, действительно, Володя был другим. Красивым, высоким, и неземная Марина не казалась рядом с ним большой, затмевающей. И пел по-другому. В его голосе появились такие нежные, щемящие обертоны… «Волёдя, спой еще! Ой, Волёдя, шьто ты со мной делаешь!» И обнимала его, и голову на плечо ему укладывала. И хотя у нас такие отношения «на людях» не очень-то приняты, но от этой пары исходило такое сияние, что — ну не знаю — если на свете и есть настоящая любовь, то, ей-богу, это она!

…Уже с гипсом по бедро меня отпустили домой, позади остались операции, и надежды на то, что смогу двигаться, как раньше, — никакой. Боли, снотворные, уколы, бессонница, ну просто измучилась. А главное, иссякла вера в свои силы.

В десять вечера раздался звонок.

— Привет, это Абдулов. Тебя уже выписали? Через час мы с Володей будем у вас.

О боже, зачем? Мы давно с Володей не встречались. Он никогда не видел меня вот такой, без котурнов и плюсов. Втайне я молилась, чтобы гости куда-нибудь завеялись. В одиннадцать их не было, и я успокоилась. Тут одна важная деталь. Ниже этажом, под нами, жили соседи, и если на часах 23.03 и в нашей квартире эвуки, а у меня муж пианист, или кто-то пришел на каблуках, — тут же звонок: «Прекратите движение». Если через десять минут мои гости не переходили на шепот — еще звонок. Ну, а потом и личное посещение, и… В общем, это — жизнь, да какая там жизнь — постоянный страх и унижение за годы в той квартире на Маяковской вошли в поры, в сердце. И вдруг бы пришел Володя! Да еще бы в одиннадцать! Да еще бы с гитарой! Лежу, все последствия предвижу, проигрываю, мысленно уже пишу оправдательное письмо в жэк. Но гостей, слава богу, нет. Моя мама, сделав все по хозяйству у нас, пошла к себе домой. И этого она не может себе простить и понять не сможет никогда — ну почему именно в тот вечер она ушла?! Не вчера, не завтра, а именно в тот вечер. Ведь именно в тот вечер в двенадцать часов ночи пришел Володя Высоцкий. И конечно, с гитарой. Очень красивый и возбужденный. В тот день он вернулся после месячной поездки с Мариной Влади по Америке. В Москве его встречали любимые друзья. Сказал, что было интересно, много любопытного, непривычного. Но конкретных красочных картин у меня не запечатлелось. Я только подумала: хорошо бы увидеть Диснейленд. И еще: хорошо там, где нас нет. И еще я думала о том, что Володя, женившись на француженке, мог бы жить и в Париже, и в Америке, и в любой стране. Но нет. Может быть, его ох какая загадочная русская душа и актерская интуиция прошептали ему, что проверять правоту своих взглядов и трудов можно лишь в своей стране, среди своего народа?

Володя взял в руки гитару:

Но тот, кто раньше с нею был,

Меня, как видно, не забыл…

Не забыл. Помнит, что эта моя любимая. Вот спасибо. Он пел до трех часов утра. Каблуком своего изящного остроносого сапожка он бил в пол в такт ритму. Наш дом сотрясался от раскатов его неповторимого голоса. «Идет охота на волков, идет охо-та-а-а». «Протопи — не топи, протопи — не топи-и-и». «А на нейтральной полосе цветы-ы-ы». «Часто нас заменяют другими, чтобы мы не мешали врань-ю-ю». «Я скачу, но я скачу иначе-е-е». «Я коней напою, я куплет допо-ю-ю».

Он ничего не спросил меня о травме. Он просто в первый день своего приезда пришел туда, где был особенно нужен.

Сейчас в газетах, по телевидению спрашивают: что такое современный человек, современная песня и что такое вообще понятие «современный»? Все, что рождает в человеке силу поднять голову, идти дальше, верить в себя и людей, все, что рождает и дарит импульс Жизни. От Высоцкого шел импульс Жизни. «Современный» — это Владимир Высоцкий. Он слишком тонко понимал причины усталости и апатии человека, неспособного больше к борьбе, к сопротивлению. Он не сочинял песен про звездную, нереальную жизнь. Он видел многое несовершенное на земле. Земной, доступный и свой. Казалось бы, все так просто — взять и написать про то, что Вокруг, бери и пиши. Ан… И больше такого Володи Высоцкого нет.

В три часа ночи я шепнула Маше, которая с огромным интересом глазела на легендарного Владимира Высоцкого: «Посмотри с балкона, горит ли свет у соседей внизу?»

— Мам, во дворе все окна и балконы настежь! И у всех горит свет!

Евгений Евтушенко. КИОСК ЗВУКОЗАПИСИ

Памяти Высоцкого

Бок о бок с шашлычной,

шипящей так сочно,

киоск звукозаписи около Сочи.

И голос знакомый,

с хрипинкой, несется, и наглая надпись:

«В продаже — Высоцкий».

Володя,

ах, как тебя вдруг полюбили со стереомагами автомобили!

Толкнут

прошашлыченным пальцем

кассету,

и пой,

даже если тебя уже нету.

Торгаш тебя ставит

в игрушечке-«Ладе»

со шлюхой, измазанной в шоколаде,

и цедит,

чтоб не задремать за рулем!

«А ну-ка Высоцкого

мы крутанем!»

Володя, как страшно

меж адом и раем

крутиться для тех, кого мы презираем!

Но, к нашему счастью,

магнитофоны

не выкрадут

наши предсмертные стоны.

Ты пел для студентов Москвы

и Нью-Йорка,

для части планеты, чье имя — «галерка»,

и ты к приискателям

на вертолете

спускался

и пел у костров на болоте. Ты был полу-Гамлет

и полу-Челкаш

Тебя торгаши не отнимут.

Ты наш…

Тебя хоронили,

как будто ты — гений.

Кто — гений эпохи. Кто — гений мгновений.

Ты — бедный наш гений семидесятых,

и бедными гениями небогатых.

Для нас Окуджава

был Чехов с гитарой.

Ты — Зощенко песни с есенинкой ярой,

и в песнях твоих,

раздирающих души,

есть что-то от сиплого хрипа Хлопуши!

Киоск звукозаписи

около пляжа.

Жизнь кончилась.

И началась распродажа.

Алла ДЕМИДОВА. ОН ЖИЛ ТАК — И ПИСАЛ ТАК…

Чем больше знаешь человека, тем труднее о нем рассказать. Не знаешь, какой угол зрения выбрать. Каждый из нас, проработавших с Высоцким шестнадцать лет в Театре на Таганке, мог бы о нем рассказывать часами, но написать… Сейчас, слава богу, о нем много пишут. А после его смерти мы еле-еле смогли пробить в «Вечернюю Москву» маленькое сообщение. При жизни он пел:

И хоть путь мой и длинен и долог,

И хоть я заслужил похвалу,

Обо мне не напишут некролог

На последней странице в углу —

Но я не жалею…

Но тем не менее все, кто знал его в какой-то степени, мне кажется, должны оставить свои воспоминания. Пусть это будут только разноцветные камешки для будущей большой мозаики — жизнеописания поэта — грядущему художнику, которому по плечу будет такая масштабная работа. Ведь мы сейчас, например, знаем о Пушкине больше, чем его ближайший друг Соболевский (который, кстати, не оставил о нем воспоминаний, хотя, быть может, знал его лучше других): для него были закрыты и переписка поэта, и его дневники — весь тот архив, который всплывает и теперь по листочкам. Теперь, спустя полтора столетия.

Я не хочу проводить никаких параллелей, не хочу сравнивать ничьи судьбы, и, как сказала Марина Цветаева, «дело поэта: вскрыв — скрыть».

А кому раскрывать? Видимо, Времени. И если я вспоминаю имя Пушкина, говоря о Высоцком, то по аналогии нечеловеческой концентрации всех творческих сил, по способности мощно собрать и мощно отдать.

Ощущение жизни как высшего долга. Не разъединить, а объединить. Быть на службе великой эволюции души, эволюции жизни.

Ощущение своего «я» в связи с космическим высшим духовным началом. Высокие помыслы и высокое горение нравственных чувств — каждый большой поэт должен зажигать это в людях. Поэт, как олимпийский бог, зажигает нравственный огонь в сердцах людей.

…У Высоцкого постоянно предчувствие конца и страх, что не успеет выразить свое кредо. Противоречие между высоким долгом и реальной жизнью, бытом сломало его. У него не было спокойствия. Его жизнь — это буйство страстей. Постоянное ощущение, что мог бы сделать больше.

Он недовоплотился. Отсюда постоянные срывы. Резкие разрывы с друзьями — не прощает малейшего предательства. Иногда разрывал очень жестоко.

О его двойственности натуры очень хорошо сказал он сам в стихотворении «Дурацкий сон, как кистенем, избил нещадно…» (сборник «Нерв»).

Через месяц после смерти Володи мне неожиданно позвонили из «Советской России» и предложили за два дня написать статью о Высоцком. Я. естественно, согласилась. У меня были дневниковые записи о последних двух «Гамлетах» — 13 и 18 июля, о похоронах и поминках (дома и в театре), и я их использовала в статье, которая вышла на полосу в жестоко скорректированном виде, но я не жалею: в «зоне молчания» о поэте была пробита брешь. Появилась некая возможность публикаций о нем.

Потом я написала еще две статьи о Высоцком: одну для «Юности» — «Гамлет нашего времени» (в печать пошло другое название — «Он играл Гамлета»): о том, как Володя менялся в этой роли, ведь за 10 лет мы сыграли 218 спектаклей. И другую статью — для «Литературного обозрения», о театральных работах Высоцкого, а вернее — о том, как начинали мы, вровень, и как неуклонно Володя шел вверх.

Так о чем вспомнить? О том, как Володя пришел в наш только что организованный Театр на Таганке, а перед тем посмотрел дипломный спектакль «Добрый человек из Сезуана» и решил (по его словам) во что бы то ни стало поступить именно в этот театр? Пришел никому не известный молодой актер, в сером буклированном пиджаке «под твид», потертом на локтях, с еще не оформившимся, слегка одутловатым лицом… Или о его сияющих глазах, когда он пришел в театр в новой коричневой синтетической куртке — кожа с мехом? Или о том, как постепенно вырисовывалась его внешняя пластика невысокого широкоплечего человека в узких, всегда очень аккуратных брюках (он любил оттенки коричневого), в любимой красной шелковой рубашке с короткими рукавами, которая обтягивала его намечающиеся бицепсы и грудь? Как постепенно исчезала одутловатость и лицо приобретало характерные черты — с волевым упрямым подбородком, чуть выдвинутым вперед?

Я не знаю, кому пришла в голову мысль сделать костюмом Гамлета джинсы и свитер. Думаю, это произошло потому, что в то время мы все так одевались. А Володя за время двухлетних репетиций «Гамлета» уже окончательно закрепил за собой право носить джинсы и свитер. Только цвет в спектакле был черный — черные вельветовые джинсы, черный свитер ручной вязки, с открытой могучей шеей, которая с годами становилась все шире, рельефнее и походила уже на какой-то инструмент, орган с жилами-трубами, особенно когда он пел. Его и похоронили в новых черных брюках и новом черном свитере, которые Марина Влади привезла из Парижа. (Я первая написала в печати, что мы хоронили его в костюме Гамлета; потом многие это повторяли, и я хочу внести нужное уточнение).

Вообще к костюму у него было какое-то особое отношение — и в жизни, и на сцене. Ему, например, не шли пиджаки. И он их не носил — кроме первого твидового. Правда, помню, один раз на каком-то нашем очередном юбилее (или премьере?), когда все уже сидели в верхнем буфете за столами, вдруг явился Высоцкий в роскошном клубном пиджаке — синем блейзере с золотыми пуговицами. Все застонали от неожиданности и восторга. Он его надел, чтобы поразить нас. И он поразил. Потому-то больше я его в этом блейзере никогда не видела. И тем удивительнее было для меня его решение играть Лопахина в белом пиджачном костюме, который ему не шел, но, подчеркивая какую-то обособленность Лопахина от всех остальных, очень помогал актеру на сцене.

А его неожиданная, порывистая пластика… Как-то, в первые годы Таганки, на гастролях в Ленинграде мы с ним сидели рядом в пустом зале во время репетиции. Он мне что-то прошептал на ухо (достаточно фривольное); я ему резко ответила. Он вскочил и, как бегун на дистанции с препятствиями, зашагал через ряды к сцене, чтобы утихомирить ярость. Я ни разу от него не слышала ни одного резкого слова, хотя очень часто видела побелевшие от гнева глаза и напрягшиеся скулы. У меня сохранилась фотография: как-то на репетиции «Гамлета» режиссер мне сказал что-то очень обидное и личное, я молча повернулась и пошла к двери, чтобы никогда не возвращаться в театр. Володя взял меня за руку и стал что-то упрямо говорить режиссеру. На фотографии запечатлено это непоколебимое упрямство, когда ясно: несмотря ни на что, человек сделает так, как он хочет. Вот эта его самостоятельность меня всегда поражала. Мне казалось, что он в такие минуты мог сделать все. Только ждал какого-то счастливого дня, когда сразу делал все дела, которые до того стопорились. И этот счастливый день он угадывал заранее своим особым «звериным» чутьем. Я помню, после репетиции он отвозил меня домой, сказал, что ему нужно по дороге заехать в Колпачный переулок за паспортом. Был летний день. Я ждала его в машине. Пустынный переулок. И вдруг вижу: по этому горбатому переулку сверху вниз идет Володя, такой ладный, сияющий, садится в машину и говорит: «Сегодня у меня счастливый день, мне все удается, проси все, что хочешь, — все могу…»

Однажды после душного летнего спектакля «Гамлет» мы, несколько человек, поехали купаться в Серебряный бор. У нас не было с собой ни купальных костюмов, ни полотенец, мы вытирались Володиной рубашкой. А недалеко от нас в удобных дорожных креслах, за круглым столом, накрытым клетчатой красной скатертью, в разноцветных купальных халатах сидели французы, пили вино «Божоле». Они даже не забыли свечку, которая горела! Мы посмеялись: вот мы дома, и все так наспех, «вдруг», а они — в гостях, и все у них так по-домашнему, основательно. Через несколько лет во Франции мы с Володей были в одной актерскописательской компании и поехали к кому-то в загородный дом под Парижем. Когда мы подъехали к дому, выяснилось, что хозяин забыл ключ. Но не ехать же обратно! Мы расположились на берегу реки, купались, так же вытирались чьей-то рубашкой. А рядом благополучная французская семья буржуа комфортно расположилась на пикник. Мы с Володей обсудили это интернациональное качество творческой интеллигенции — полную бесхозяйственность — и вспомнили Серебряный бор. А на гастролях у него в номере всегда все было очень аккуратно. Он любил заваривать чай, и у него стояли бесконечные баночки с разными сортами чая. А когда у него появилась возможность покупать экзотические вина, он любил эту стройную, красивую батарею и не позволял никому дотрагиваться до нее. Все ругали его за скупость, а потом, в какой-нибудь неожиданный вечер, все спускалось — неизвестно с кем, почему, вдруг…

Так о чем же вспомнить? И как рассказать?

Как-то уже после смерти Высоцкого раздался телефонный звонок и взволнованный мужской голос: «Не бросайте трубку, я приехал издалека. Скажите, Высоцкий жил так, как писал?» — Я ему в ответ: «Скажите, а Пушкин жил так, как писал?» И, может быть, несколько резко, но только потому, что не знала, как ответить, добавила: «Вот если вы для себя найдете ответ на вопрос — так ли Пушкин жил, как писал, вы найдете и ответ на вопрос о Высоцком».

Приходят бесконечные письма с такими же вопросами. Бесконечные объяснения в любви к нему. А пишут нам — тем, кто знал его.

Мне кажется, можно составить отдельный сборник стихов, посвященных Высоцкому. Во всяком случае, только у одной меня их сотни…

Упрекают нас, работавших с ним вместе, что не уберегли, что заставляли играть спектакли в тяжелом предынфарктном состоянии. Трудно оправдываться, но я иногда думаю: а разве можно удержать руками взлетающий самолет, даже если знаешь, что после взлета он погибнет?.. Его несло. Я не знаю, какая это сила и как она называется: судьба, предопределение, миссия? И он — думаю, убеждена! — тоже знал о своем конце, знал, что сердце когда-нибудь не выдержит этой нечеловеческой нагрузки и бешеного ритма. Но остановиться он не мог.

От него веяло всегда силой и здоровьем. На одном концерте как-то он объявил название песни: «Мои похороны», — и в зале раздался смех.

После этого он запел: «Сон мне снился…»

Тема жизни и смерти — тема «Гамлета». Спектакль у нас начинался с того, что выходили могильщики, рыли могилу, бросая настоящую землю на авансцене, откапывали череп… А заканчивался он словами Гамлета — Высоцкого, умирающего на фоне задней белой стены:

Ах, если б время я имел…

Но смерть — тупой конвойный

И не любит, чтоб медлили…

Я столько бы сказал!..

Дальше — тишина…

На каких-то гастролях за границей мы посмотрели фильм Бергмана «Бал шутов». Там есть сцена, где актер очень натурально играет смерть. После фильма мы шли пешком в гостиницу, обменивались впечатлениями, и я, помню, сказала, что актеру опасно иг-рать в такие игры — это трясина, которая засасывает. Высоцкий со мной не согласился, сказал, что все смертны, все когда-то умрут, просто у каждого свой срок. А через какое-то время я прочитала в его стихотворении «Памяти Шукшина» такие строчки:

Смерть тех из нас всех прежде ловит,

Кто понарошку умирал…

Я, кстати, очень часто отмечала уже потом в его стихах и песнях слова, обороты, целые предложения, которые вначале были просто в устной речи, в каких-то наших словесных играх, импровизациях, «прибаутках». «Рвусь из всех сухожилий», я, например, услыхала в его рассказе о том, как он играет Хлопушу, а уже потом — в песне. Часто в песнях возникали знакомые имена, но не потому, что были они про конкретных людей, а просто — понравилось имя. Был у нас в театре артист Буткеев. А потом он возник так: «И думал Буткеев, мне челюсть круша…» Но это не о нем конкретно, наш Буткеев никогда спортом не занимался и был довольно миролюбивым человеком.

Иногда песни, которые приписываются как посвящения какому-нибудь человеку, были поначалу собирательные. Ну, например, «Она была в Париже…» или «На нейтральной полосе цветы…»

Вообще, когда сейчас читаешь его стихи и песни, поражаешься обилию емких образов, яркости поэтических строчек, которые раньше я, например, не замечала из-за магии его голоса, манеры исполнения.

А его предощущение смерти… Когда-нибудь аналитик-литературовед проследит связь между такими; например, строчками: «Когда я отпою и отыграю…», «Я в глотку, в вены яд себе вгоняю…», «Кто кончил жизнь трагически, Тот истинный поэт…»

Или, помните: «Срок жизни увеличился, и, может быть, концы поэтов отодвинулись на время», «устал бороться с притяжением земли, пора туда, где только «ни» и только «не…» А в «Кате-Катерине»: «Панихида будет впереди…»? Или: «Не поставят мне памятник где-нибудь у Петровских ворот…». Я уж не говорю о его прекрасном стихотворении «Монумент», где он абсолютно провидел свой памятник, что стоит теперь на Ваганьковском кладбище.

Когда умер Володя Высоцкий, театр объявил конкурс среди художников и скульпторов на лучший памятник. В фойе была устроена выставка. Там много было интересных идей, но все они не годились для того места, где похоронен Володя. Он жил на юру и похоронен у самых ворот при входе на кладбище. Мне вначале было жаль, что мы на таком открытом месте его хороним. Но сейчас я понимаю, что, наверное, лучшего места и не сыскать. На этом уникальном московском кладбище лежит много хороших людей. Я часто думаю: вот бы им собраться, поговорить и попеть вместе. Потому что все это люди певшие — кто голосом, кто сердцем. Есенин, Шпаликов, Даль, Дворжецкий, Высоцкий…

А мы, друзья Володи Высоцкого, не могли отдать предпочтение какому-нибудь проекту, выбрать решение. На худсовете я вспомнила рассказ Ермолинского о похоронах Михаила Булгакова. Как Елена Сергеевна не знала, какой поставить памятник. И как ей кто-то сказал, что у ворот Новодевичьего кладбища лежит уже много лет большой камень со старой могилы Гоголя. Он никому не был нужен, потому что на могиле Гоголя стоял новый, недавно выполненный бюст. Елена Сергеевна заплатила рабочим, и те перетащили камень от ворот на могилу Булгакова. Кто знает об этой истории — знает, кто не знает, для того просто лежит камень. И на нем надпись: «Михаил Афанасьевич Булгаков», годы жизни. Всем очень понравился этот рассказ, этот емкий образ преемственности. Я не помню, кому пришло в голову, что надо найти кусок метеорита или астероида, положить его на могилу Высоцкого, а внизу мелкими буквами написать: «Владимир Семенович Высоцкий, 1938–1980». Чтобы человек, читая, невольно наклонялся — кланялся и этому астероиду, и могиле Высоцкого, и старой церкви за ней, и всему кладбищу. Мы, к сожалению, не сумели воплотить этот замысел. Волна времени на какой-то срок нас накрыла… И когда осенью 1985 года я стояла на открытии бронзового монумента, я вспоминала стихотворение Высоцкого «Монумент» и думала, что и здесь он оказался провидцем.

Конечно, он жил «вдоль обрыва, понад пропастью». Конечно, мы это видели. Конечно, предчувствие неотвратимой беды и при жизни обжигало сердце. Я помню, на майских гастролях в Польше, в 1980 году, мы сидели на прощальном банкете за огромным длинным столом. Напротив меня сидели Володя и Д. Ольбрыхский с женой. Володя, как всегда, быстро съедал все, что у него было на тарелке, а потом ненасытно и жадно рассказывал. Тогда он рассказывал о том, что они хотят сделать фильм про троих, бегущих из немецкого концлагеря. Эти трое беглецов — русский, которого должен был играть Володя, поляк — Ольбрыхский и француз (фамилию актера забыла). И что им нравится сценарий и идея, но они никак не могут найти режиссера. Все режиссеры, которым они предлагали это, почему-то отказывались. Вдруг посредине разговора Володя посмотрел на часы, вскочил и, ни с кем не прощаясь, помчался к двери. Он опаздывал на самолет в Париж. За ним вскочил удивленный Ольбрыхский и, извиняясь передо мной за него и за себя, скороговоркой: «Я сегодня играю роль шофера Высоцкого, так что простите…» Я еще успела ему вслед сказать: «Не такая уж плохая роль», — как в это время председательствующий Ломницкий, заметив уже в дверях Высоцкого, крикнул на весь зал: «Нас покидает Высоцкий, поприветствуем его!» И вдруг совершенно интуитивно, от «нас покидает», меня охватила дрожь, открылась какая-то бездна и, чтобы снять это напряжение, я прибавила, в тон ему: «Нас покидает Ольбрыхский, поприветствуем его».

В конце лета 80-го года мы как-то с друзьями сидели, и каждый рассказывал, в какой момент он услышал весть о смерти Володи. Мне врезался в память рассказ Ильи Авербаха: «Мы с Наташей и Толей Ромовым жили в это время на Валдае. Вели растительный образ жизни. Как-то вечером… играли с Толей в шахматы. Я вяло читал чей-то сценарий, который мне перед отъездом сунул Высоцкий, читал и раздражался на то, что сытые, обеспеченные люди предлагают мне снять картину о гибнущих от голода… Я читал и ругал их захламленные красной мебелью квартиры (хотя сам живу в такой), их «мерседесы», их бесконечные поездки через границу туда и обратно. И во время моего сердитого монолога я услышал по радио сообщение о смерти Высоцкого. После шока, после всех разговоров об ожидаемой неожиданности этой трагедии и уже перед сном я взял сценарий и стал его заново перечитывать. Мне там нравилось все. И я думал, какой бы мог быть прекрасный фильм с этими уникальными актерами и как бы Высоцкий был абсолютно точен в этой роли…»

Вот этот «перевертыш» в сознании и оценке я наблюдала очень часто, и у себя, и у других. После смерти Высоцкого вся страна, знающая его как миф и легенду, захотела знать конкретные факты его жизни. А мы, знавшие его хорошо при жизни, и после его смерти пытались разобраться в корнях этой легенды, этого мифотворчества. Сейчас, когда думаешь о Высоцком, он встает другим, не таким, каким я его знала при жизни. Очень многое я узнала только потом: его не опубликованные при жизни стихи, песни, прозу, стенограммы, записи творческих встреч со зрителями.

Из этих слов может показаться, что мы оценили его только после смерти, как часто бывает с малознакомыми людьми. Это не так. Масштаб его личности, уникальность ощущал каждый в нашем театре, пусть по-своему. Но мы начинали вровень и жили вровень. Даже если кто-то из нас вырывался вперед. И у нас никогда не было иерархии. Мы знали про него все и знали его конец. И он, думаю, про нас тоже все знал.

Я как-то прочитала у Андрея Вознесенского, что смерть за Высоцким ходила по пятам и что во время одной из репетиций «Гамлета» рухнула огромная кран-балка, которая чудом его не придавила. Смерть действительно ходила за нашим поколением по пятам с середины семидесятых годов. Социологи это называют довольно жестко: «социальные смерти», когда происходит «смена времени». Мы теряли друзей: Гену Шпаликова, Василия Шукшина, Ларису Шепитько, Илью Авербаха… Но умирали и совсем рядом — из театра: Мила Возиян, Олег Колокольников, Александр Эйбоженко… А кран-балка рухнула в тот момент, когда Высоцкого не должно было быть на сцене — репетировалась сцена похорон Офелии. Мы стояли за кулисами с гробом Офелии на плечах, вся свита Клавдия и Гертруды. Наш маленький самодеятельный оркестр играл похоронный марш, а я еще перед этим бегала в поисках какой-нибудь черной тряпки, чтобы изобразить траур… И когда мы вышли на сцену, на нас действительно рухнула злополучная конструкция, про которую тогдашний машинист сцены сказал: «Это некрасиво, значит — ненадежно». Эта некрасивая, тяжелая махина рухнула, накрыв всех вязаным занавесом. В тишине раздался спокойный голос режиссера: «Ну, кого убило?» Тогда отделались царапинами… Высоцкий сидел в зале.

Как не удержали, как заставляли играть… Помню, на гастролях в Марселе (1978 год) Володя заболел, сорвался, пропал. Мы его искали всю ночь по городу, на рассвете нашли. Прилетела из Парижа Марина. Она одна имела власть над ним в таком состоянии. Он спал, приняв снотворное, в своем номере — до вечернего «Гамлета», а мы репетировали новый конец спектакля на случай, если Высоцкий не сможет выйти на сцену, если случится непоправимое. Спектакль начался. Так гениально Володя не играл эту роль никогда — ни до, ни после. Это уже было состояние не «вдоль обрыва, по-над пропастью», а по тонкому лучу через пропасть. Он был белый, как полотно. Роль, помимо всего прочего, требовала еще и огромной физической затраты. В интервалах между своими сценами он прибегал в мою гримерную, которая была ближе всего к кулисам, и его рвало в раковину сгустками крови.

В «мемуарах» не приняты такие натуралистические подробности ·— может быть, потому, что они могут обытовить, принизить светлый образ памяти. Хочется, чтобы житейское ушло и остались только память, дух. Так оно и бывает, но в исключительной судьбе Есе исключительно. Пушкин писал Вяземскому: «Мы знаем Байрона довольно. Видели его на троне славы, видели в мучениях великой души, видели в гробе посреди воскресающей Греции. — Охота тебе видеть его на судне. Толпа жадно читает исповеди, записки, etc… потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он мал и мерзок — не так, как вы — иначе».

Он мог умереть каждую секунду. Это знали все мы. Это знала его жена. Это знал он сам — и выходил на сцену. И мы не знали, чем и когда кончится этот спектакль. Тогда он, слава богу, кончился благополучно.

Можно было бы заменить спектакль? Отменить его вовсе? Можно. Не играть его в Польше? Не играть 13 и 18 июля? Можно. Но это означало бы, что мы были бы другие. И Высоцкий не был бы тем Высоцким, смерть которого собрала многотысячную толпу на Таганской площади.

Прошел срок — довольно большой — после его смерти. Я его сейчас чаще вспоминаю, чем когда он был жив. Он до сих пор мне дарит своих друзей, о существовании которых я даже не подозревала. Я по-другому смотрю фильмы с его участием, по-другому слушаю его записи. Перед вечерними спектаклями я очень часто слушаю песни Высоцкого, чтобы набраться от него энергии, сил, жизнелюбия… И я думаю, обобщая его короткую жизнь, что же было главным, что определяло его суть? И почему именно он нашел отклик в сердцах у десятков миллионов людей? Я не социолог, но мне кажется, бродившие чувства протеста, самовыявления, осознания были выражены в искусстве, в данном случае в театре шестидесятых годов, — криком. Мы многое не могли выразить в словах, но крик боли резонировал. Высоцкий своим уникальным голосом как никто подхватил эту ноту.

Читая его стихи, видишь, что некоторые из них несовершенны. Но у него нет ни строчки лжи, ни поэтического флера, ни тех завитков, которыми так грешила наша авангардная поэзия того двадцатилетия. Чувство — слово — средства выражения у него сливались. Не возникало ни зазоринки, ни щели для обмана и туфты. Он жил — и писал так.

Белла АХМАДУЛИНА

В. Высоцкому

Твой случай таков,

что мужи этих мест и предместий

белее Офелии

бродят с безумьем во взоре.

Нам, виды видавшим,

ответствуй, как деве прелестной:

так — быть? Или — как?

Что решил ты в своем

Эльсиноре?

Пусть каждый в своем

Эльсиноре

решает как может.

Дарующий радость,

ты — щедрый даритель страданья.

Но Дании всякой нам данной

тот славу умножит,

кто подданных души

возвысит до слез, до рыданья.

Спасение в том,

что сумели собраться на площадь

не сборищем сброда,

бегущим взглянуть на Нерона,

а стройным собором собратьев,

отринувших пошлость.

Народ — невредим,

если боль о певце — всенародна.

Народ, народившись, — не неуч,

он ныне и присно

не слушатель вздора

и не покупатель вещицы.

Певца обожая — расплачемся.

Доблестна тризна.

Так быть? Или как?

Мне как быть? Не взыщите.

Люблю и хвалю

не отвергшего гибельной чаши.

В обнимку уходим —

все дальше, все выше, все чище.

Не скаредны мы —

и сердца разрываются наши.

Лишь так справедливо.

Ведь если не наши, то чьи же?

Юрий КАРЯКИН. О ПЕСНЯХ ВЛАДИМИРА ВЫСОЦКОГО

Боюсь: никакой неприятель Высоцкого не причинил ему столько вреда, сколько идолопоклонство, как всегда безответственное и неопрятное. «Образовать» тех, о ком сам Высоцкий говорил: «Терпенье, психопаты и кликуши!», — куда труднее, чем переубедить тех, кто не приемлет его как певца.

Но разве не верно и другое: несмотря на очевидную неравноценность его песен (он же двигался, развивался, совершенствовался), несмотря на явные противоречия творческого пути его, столь же очевидно вырисовывается главное — необыкновенная его популярность в самом точном, старинном смысле этого слова. Это факт. И сколь недостойно кликушествовать, столь же недостойно и отрицать этот факт. «Как же так? — пел Высоцкий. — Я ваш брат…»

Вспомним слова одного писателя прошлого века: «Самоуважение нам нужно, наконец, а не самооплевание…»

Почему и сейчас не выходит из памяти, все звучат и звучат, болят и болят в нас его песни и особенно, как у многих, наверное:

Вдоль обрыва, по-над пропастью, по самому по

краю,

Я коней своих нагайкою стегаю, погоняю.

Что-то воздуху мне мало — ветер пью, туман

глотаю,

Чую с гибельным восторгом: пропадаю,

пропадаю-у-у…

Впервые вижу я сейчас его строки напечатанными, впервые слежу их глазами, а на самом деле ведь только слышу их. Все равно они для меня пока только звучат, звучат только его голосом и никак иначе. А вижу я сейчас не строчки, а его самого: его лицо, каменеющее, когда он поет, его набрякшую шею с жилами, готовыми разорваться от напряжения, — так что и смотреть страшно, и глаз нельзя оторвать: так это мощно, красиво…

А может быть, не только и не столько для нашего чтения (вслух или «про себя») писал он большинство своих стихов, сколько именно для того, чтобы их спеть, спеть самому — о нас и для нас. Может быть, в этом и есть их природа, а стало быть, по этому их закону мы и должны их понимать?

Непостижимо: откуда он, молодой, так много и так кровно знал про нас про всех? Про войну — сам не воевал. Про тюрьмы — сам не сидел. Про деревню нашу — сам-то горожанин, москвич прирожденный («Дом на Первой Мещанской, в конце…»).

Откуда эта щемящая — фольклорная — достоверность? Никакая тут не стилизация: он о родном, о своем поет:

В синем небе, колокольнями проколотом,

Медный колокол-л-л, медный колокол-л-л

То ль возрадовался, то ли осерчал.

Купола в России кроют чистым золотом,

Чтобы чаще господь замечал…

Как успел он вместить, прожить столько жизней и каких!..

И как все-таки много может сделать один-единственный человек, а ведь даже и он не все сделал.

Откуда все это? Можно сказать: дар такой, и все тут. Но как определить сам этот дар? Вряд ли сейчас придет исчерпывающий ответ. Но одно кажется очевидным: без дара любви к своей стране, к народу своему Высоцкий вообще необъясним (как необъяснимо без этого дара ни одно из явлений настоящего искусства). Очень проницательной бывает ненависть, но сама по себе, даже святая, она всегда в чем-то ущербна, ограниченна, а уж когда она неправедна, то вся ее дьявольская проницательность оказывается не открытием, а закрытием: она прицельно, злорадно бьет по больным местам — убивает. О равнодушии нечего и говорить: оно, так сказать, принципиально верхоглядно, лениво и импотентно. Безграничен же в своей проницательности лишь дар любви к родному. Отсюда чуткость к боли, догадливость к беде, нелицемерное сострадание и сорадование.

Вот уж кто не берег, не щадил себя, чтобы отыскать, открыть и прокричать-пропеть правду, чтобы так сблизить людей и (это уж и вовсе кажется чудом) сблизить совсем разные, далекие поколения — шестидесятилетних и подростков нынешних.

Почти каждую свою песню пел он на предельном пределе сил человеческих. А сколько у него таких песен, и сколько раз он их так пел! И если уж одно это исполнение производит такое потрясающее впечатление, то какой же ценой, нервами какими и кровью они создавались? Какой за этим труд?

Он был на редкость удачлив. Но это была удачливость без презрения к неудачникам. И в то же время чувствовалась чисто мужская, мужицкая твердость, твердость человека, умеющего работать до седьмого пота, знающего цену работы, а потому жесткого к людям ноющим, неработающим. Неудача может быть в работе— как же иначе? Пожалуй, даже и не может быть работы без неудач. Но неудача, связанная с бездельем, неудача в… безделье?.. Никакая тут не трагедия, а фарс, празднословие.

Я видел, как он записывался для кинопанорамы. Пел «Мы вращаем землю». Первая попытка — неудача. Вторая, третья, четвертая — тоже. Лишь пятая немного его удовлетворила. По напряжению — даже только физическому — не уступал он никаким олимпийцам-тяжелоатлетам, скажем, когда они рвут свои штанги.

Его способность самоотдачи феноменальна. Но чтобы так много отдавать, надо это иметь, а еще раньше — надо обладать феноменальной же способностью брать, копить, впитывать — везде, всегда, ото всех.

Очень это о нем (особенно о «Песне конченого человека») такой диалог внутренний из М. Цветаевой:

— Скошенный луг —

Глотка!

— Хрипи, тоже ведь звук…

— Так и в гробу?

— И под землей.

— Петь не могу!

— Это воспой!

И почему-то мне кажется, что некоторые песни должны были ему вначале непременно присниться, что они потрясали его во сне, а уж проснувшись — в ужасе, в радости, — он их мучительно вспоминал, восстанавливал, записывал…

Не раз случалось: услышал какую-нибудь его песню, и кажется, уже покорила она тебя, но потом вдруг слышишь ее снова и не узнаешь, вроде та — и не та. Чуть изменились слова, чуть интонации, ритм, чуть-чуть еще что-то, неуловимое, и вот перед тобой — не второй, не третий варианты, а — единственный. В чем тут дело? Не а том ли, что истинный талант — это, может быть, прежде всего «просто» непримиримость (даже ненависть) к собственной бездарности — безвкусицы, нечестности, неточности и, главное, умение вытравлять все это беспощадно, без остатка?

Его песни — это словно он сам все время прислушивается, боясь пропустить чей-то сигнал бедствия. Сам мчится к кому-то на помощь, боясь опоздать. Сам поминки виноватые справляет о павших, боясь кого-нибудь из них позабыть, не понять, раз уж не удалось спасти.

Гёте говорил, что если перед вами человек, в чем-то превосходящий вас, то полюбите, полюбите его за это. Иначе грозит болезнь, иначе изойдете от зависти. Но попробуйте позавидовать Высоцкому. Как, например, завидовать человеку, который, жизнью своей рискуя, бросается в омут бурлящий или в огонь, чтобы спасти другого? Вот действительно: поди попробуй. Вся зависть, все тщеславие утонут в этом омуте или сгорят дотла в этом огне…

Он бьет, бьет в набат: у каждого человека свой голос, своя песня, но как люди вяло знают, как смутно помнят об этом, как хитроумно а упорно «откладывают себя» и как панически, ненадежно, ненадолго спохватываются. В этом-то и состоит, быть может, самая первичная трагедия, трагедия всех трагедий.

Кто-то высмотрел плод, что неспел, неспел.

Потрусили за ствол — он упал, упал.

Вот вам песня о том, кто не спел, не спел,

И что голос имел, не узнал, не узнал.

Может, были с судьбой нелады, нелады

И со случаем плохи дела, дела,

А тугая струна на лады, на лады

С незаметным изъяном легла, легла.

Он начал робко с ноты «до»,

Но недопел ее, недо…

Недозвучал его аккорд, аккорд

И никого не вдохновил…

Собака лаяла, а кот мышей лозил.

Смешно, не правда ли, смешно? Смешно.

А он шутил — недошутил.

Недораспробовал вино

И даже недопригубил…

…Он знать хотел все от и до,

Но не добрался он, не до…

Ни до догадки, ни до дна, до дна,

Не докопался до глубин,

И ту, которая одна,

Недолюбил, недолюбил, недолюбил, недолюбил…

Смешно, не правда ли, смешно? Смешно.

А он спешил — недоспешил.

Осталось недорешено

Все то, что он недорешил…

И откуда он предчувствовал и почти дотошно знал свою судьбу? Будто сам загадал и сам же отгадал. А может, так: сам ее делал, а потому и знал?

Его песни — это еще какая-то неистовая гонка:

Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее,

Умоляю вас вскачь не лететь,

Но что за кони мне попались привередливые…

Коль дожить не успел, так хотя бы допеть.

Я коней напою, я куплет допою,

Хоть мгновенье еще постою — на краю-у-у…

Все так и сбылось — буквально как по-писаному, как по-спетому.

А главное: сбылась неистовая же любовь его к России, неистовая боль за нее. Сбылась и ответная любовь, ответная боль.

Совесть сбылась: весть, весть от человека к человеку, от людей к людям: со-весть.

Словно семь заветных струн

Зазвенели в свой черед —

То мне птица Гамаюн

Надежду подает…

Очень часто у него про смерть, свою и чужую. Но это же именно от серьезности отношения к жизни, от могучей жажды ее, от неутолимого голода работы: успеть! успеть!.. И когда беспрестанно упрекают наше искусство в том, что оно, дескать, отрывается от жизни, то мне хочется сказать и другое: не слишком ли оно оторвано от смерти? Будто мы не смертны уже, будто смерть— это что-то вроде «родимого пятна» от старого, вроде предрассудка, который вот-вот должен отмереть. Да ведь без смерти не было бы, может, и никакой нравственности вообще — к сведению некоторых «оптимистов»…

Читаю, перечитываю сотни (многие согни) телеграмм, полученных Таганкой в те последние июльские дни. Здесь вся география страны, все основные профессии, все возрасты сознательные. Никакого сценария — стихийный порыв в общей беде и сострадании. Бесчисленные свидетельства личной потери. Институты, школы, предприятия, воинские части. Знаменитые имена. Имена никому не известные. Или просто: «Новгородцы». Или даже вот так — без всякой подписи: «Потрясен… Очень стало пусто» (из Свердловска).

Беда ведь тоже способ познания, не заменимый ничем.

На его похоронах и был народ, который знает, что потерял одного из своих самых совестливых, безбоязненных и талантливых сыновей. Из тех, кого называли у нас когда-то «непутевыми», «отчаянными», «забубенными» и кого любили и любят почему-то горячее и преданнее всех самых «правильных» и рассудительных.

Это были очень светлые похороны. Надо было видеть Таганскую площадь: море людей, притихших и возвышенных, берегущих цветы от палящего солнца. Море людей и море цветов. А когда автобус с гробом отъехал от театра, люди долго-долго махали вслед автобусу руками, цветами. И мальчишки выпустили в небо голубей…

И кто может подсчитать, сколько добрых поминок по Высоцкому прошло в Москве, в России в ту ночь, 28 июля, прошло под его песни, с его песнями. Сколько людей, слушая их, молча встречались друг с другом глазами, заново и как будто впервые обжигаясь: есть, было у нас, среди нас такое чудо, как Владимир Высоцкий. Есть, не перевелись у нас и другие. Будут и новые, ного еще не знаем. Но все равно, все равно: такому, как он, больше уже не бывать.

После поминок на Таганке я шел пешком по Москве. И из многих освещенных окон слышался его голос. Всю ночь звучало:

Мы успели: в гости к богу не бывает опозданий.

Так что ж там ангелы поют такими злыми

голосами?

Или это колокольчик весь зашелся от рыданий?

Или я кричу коням, чтоб не несли так быстро

сани?..

Что надо, чтобы пробиться сквозь наши каменеющие сердца, чтобы оживить их надеждой и болью? (А чем еще их можно оживить?)

Булат Окуджава играет на своей тихой волшебной дудочке — и вдруг, сквозь асфальт, прямо на камнях, зеленеют ростки…

А еще нужны, наверное, и настоящие отбойные молотки, еще и взрывать нужно камни, иначе тоже ни к чему не пробиться, ничего не найти. И Высоцкий сочинял и пел свои песни так, будто молотком отбойным и работал, сотрясая всех и сотрясаясь сам. Он именно взрывает сердца, и прежде всего свое собственное сердце. Зато к каким тоже росткам, к каким сокровищам пробивается.

Кажется порой: вот неверно, вот не так, а в результате вдруг забываешь о «неверности», и предстает тебе новая энергия, новая гармония, и даже возникает такое ощущение, что она давным-давно скрыта была в глубинах самого русского языка, речи русской, души — и вырвалась. И так называемые неправильности, неверности, негладкости у него — они большей частью не от слабости, наоборот: от неподдельной и высокой искренности, естественности, от силы, от манящего предчувствия неизведанности его пути. За ними новая правильность, открытие угадывается. Без них речь живая пре-снеет, дистиллируется, вкус теряет. Здесь именно та небрежность, та «грамматическая ошибка», за которую Пушкин любил русскую речь, без которой и не может быть трепета, напряженности, не-нарошности, нечаянности, то есть всего того, чем и живо живое (тем более поэтическое, песенное) слово, без чего никого нельзя заразить своим чувством, своей мыслью, нельзя отдать себя: не возьмут, не поверят.

Он так любил Слово. Он и буквы, звуки любил, все до единого, а некоторые особенно: л-л-л… р-р-р… ю-у-у… Каким-то чудом у него и согласные умели, выучились звучать, как гласные, иногда даже сильнее. И даже становились как бы слогом, образуя особую рифму.

Слова, звуки у него сгущаются, концентрируются, взрываются, гак что их не только видишь уже, но они словно становятся объемными, скульптурно напряженными, осязаемыми — кажется, дотронуться можно. Все это, очевидно, и связано именно с песенной (звучащей) природой его стиха.

…Ходу, думушки резвые, ходу!

Слово, строченьки милые, слово!..

Весь он — в этом образе.

И только, только ради этого мольба!

Хоть немного, но продлите

Путь к последнему приюту…

О «думушках», о слове — как о конях. И о конях — как о слове.

Я лошадкам забитым, что не подвели,

Поклонился в копыта до самой земли…

И так же он гнал, взнуздывал, холил слова…

А его неожиданные контрапункты, от которых захватывает дух. Вот один только — из «Песни о неспетой песне»:

Смешно, не правда ли, смешно, смешно,

Когда секунд недостаёт? Недостающее звено

И недолёт, и недолёт, и недолёт, и недолё…

Смешно, не правда ли?..

И здесь он вдруг резко обрывает пение и переходит на речитатив, даже почти на разговор прозаический, обыденный как будто — и горький, горький:

…Смешно, не правда ли? Ну вот!

И вам смешно и даже мне.

Конь на скаку и птица влёт —

По чьей вине? По чьей вине? По чьей вине?

Но нет, этого не опишешь. Это надо только слушать…

Над многими песнями его и думать, думать надо, работать — сразу они даются далеко не всегда. Слушаешь иную его песню и такое ощущение, будто разыгрывает он трудную шахматную партию, в которой делает такие ходы, что после каждого восклицательные знаки хочется ставить. Недаром у этого едва ли не самого «громкого» певца аудитория с годами становилась все тише, вдумчивее, углубленнее, становилась одновременно интеллигентнее и шире.

Мало кто может совершать такие невероятные головокружительные переходы, перелеты — прямо от самых низин жизни к ее высотам. Кажется (казалось, вернее, многим вначале), вот банальный жанр, вот «приблатненность» темы, вот чересчур мелодраматично. Но как стремительно выяснилось, что все это у него не что иное, как пародия, сарказм, горечь. Может быть, самой распространенной первоначальной ошибкой в восприятии Высоцкого было элементарное спутывание персонажей, которых он играл в песнях своих, с ним самим (хотя, особенно вначале, он сам давал известные основания для этого). Он может начать разговор с любым на его языке, на его тему, а переводит-то разговор на свой язык, только начинает с чужого, а гнет-то всегда свое. Подобно Зощенко, он умеет взять самый пошлый жанр, чуть не хамскую тему — и вдруг (как наждаком по душе) заставляет — их! их! — хохотать и реветь над самими собою…

И пьяная Русь у него — это уж, конечно, не умиление, не любование, а настоящий плач от горя настоящего. Это — знание пьянства уже не как богатырства какого-то, а как безобразия, бедствия народного и страшного греха.

Не сразу и не все поняли, что песни его — дело не шуточное, не хобби, не карьера — судьба. Было время, в самом начале любимовской Таганки, лет 16 назад, когда зазывали его «меценаты», зазывали для развлечения, и он не отказывал, приходил, пел, но и тогда уже перекашивались вдруг их лица, будто глотанули они вместо легкого вина чистого спирту…

Издавна существует одна болезнь, причем заразная. Назову ее: славоблудие. Заведется у человека талант (настоящий талант), и уже признают его в качестве такового, а ему мало этого, он тут же в гении метит, и не меньше. Да еще обижается искренне, если его гением не величают на каждом шагу. И считают себя при этом самым распрогрессивным, поскольку «начальство» никакое не признает… А выходит на деле тоже какое-то чинодральство, только духовное, так сказать. Взяточничество выходит своеобразное, да еще и не «по чину». Выходит, сам в «начальники» карабкается всеми правдами-неправдами, только по особому «ведомству» — по «идеальному», что ли. А сил исходных, даровых все меньше и меньше, потому как не на то уходят. И глядишь: таланта как не бывало…

У Высоцкого и прижизненная слава была, как мало у кого. Но, как мало кто, он прошел и сквозь медные трубы, не потеряв головы. Здесь проявилась и внутренняя интеллигентность его и как бы специальная тренировка против славоблудия.

Он, по-моему, не преувеличивал свое значение, свой дар, может, недооценивал даже. Однако призвание свое знал, относился к нему серьезно, честно и был верен ему до конца, а потому и силы его росли на удивление. И все мы видели: словно кто-то запустил его живым метеором, выстрелил им, и он пронесся по нашему небу, прогудел — и сгорел, не требуя никакой дани, не вымаливая никаких взяток, а страстно желая одного-единст-венного: не взять— отдать, одарить. Не от людей — людям, нам.

Самые прекрасные строчки изнашиваются, выдыхаются от слишком частого их применения (особенно не по адресу). Но вот строчки Михаила Кульчицкого, которые прямо относятся к Высоцкому и оттого звучат еще первозданнее:

Не до ордена.

Была бы Родина…

Даже одна его песня «Мы вращаем землю» салюта воинского достойна:

От границы мы землю вертели назад.

Было дело — сначала.

Но обратно её закрутил наш комбат.

Оттолкнувшись ногой от Урала.

Наконец-то нам дали приказ наступать —

Отбирать наши пяди и крохи.

Но мы помним, как солнце отправилось вспять

И едва не зашло на Востоке…

Руки-ноги на месте ли, нет ли,

Как на свадьбе росу пригубя,

Землю тянем зубами за стебли

От себя, на себя, под себя…

Разумеется, он певец города, улицы, площадей. Но ведь не только. У него есть и масса песен, которые он и предназначал именно для узкого круга, для обстановки интимной, порой даже для одного человека, а некоторые и вообще (вначале) для себя. И разве не хочется одни его песни слушать непременно с людьми, а иные лучше наедине?

Не сразу уловишь, не сразу расслышишь в мощном рыке, гуле его песен чистый-чистый лирический его голос, голос о «той, которая — одна».

Посмотри, как любуюсь тобой:

Как Мадонной Рафаэлевой…

И надо было видеть, как смотрела на него Марина Влади, когда он пел. Тоже чудо. То истинное восхищение Женщины, без которого все, что мы делаем, бездушно, бессмысленно, — мертвит.

Мы справедливо боимся патетики, пафоса, боимся, наверное, потому, что нигде так не прячется (и не проявляется) неискренность, корысть, фарисейство, как именно здесь. Но ведь без настоящей патетики, без истинного пафоса искусству тоже не бывать. И у Высоцкого поддельный пафос преодолевается как бы с двух сторон: и усилением этого истинного пафоса, безбоязненной открытостью его, предельной искренностью, а еще тем, что называется клоунадой, «придуриванием», скоморошеством и в глубинах чего горит пафос внутренний, скрытый, целомудренный…

Он и при жизни был легендарен, а теперь, конечно, легенд о нем будет все больше. Но вот что здесь замечательно. Во всех его приключениях, действительных или сочиненных, было, как и в песнях его, нечто из сказки русской, что-то «по щучьему веленью, по моему хотенью…»

То вдруг не могут разыскать его в театре — исчез, как в воду канул, а вечером спектакль. Конечно, паника. С ног сбились — не нашли. Наконец — молния откуда-то с Дальнего Востока, чуть ли не из Магадана: дескать, он там, «все в порядке», «не беспокойтесь — вылетаю обратно». А вчера еще был в Москве. Выясняется: случайно познакомился с летчиками, отправлявшимися туда. Они его знали, любили и… пригласили лететь вместе с ними и чтоб он пел. Как не согласиться? И вот, представьте, картинка: несется высоко в небе лайнер, над всей Россией (десять — двенадцать тысяч километров), а он, Высоцкий, рвет там гитару и голос и — гудит, гудит, состязаясь с моторами. (Каково, однако, было в тот вечер зрителям, актерам, режиссеру? Высоцкий сам искренне корил себя за подобные противоречия, хотя и не всегда их одолевал.)

Помню еще, как во время юбилея Таганки, лет 10 назад, туда пригласили одного знаменитого певца-гитариста с Запада. Лично мне он давно был почему-то несимпатичен. Но играл и пел он по-своему виртуозно. Только за душу никогда не брал (и дело, думаю, не в языке). Так случилось и на этот раз (наверху, в старом здании). Он выступил. Были аплодисменты. Было все, как положено. Потом пел Высоцкий. Он не так владел гитарой, как тот. И если бы они оба сдавали конкурсный экзамен на «чистый голос», то боюсь, вряд ли выиграл бы Владимир. Но там была великолепная фальшивая позолота. Было отработанное заигрывание с публикой. Готовая телевизионно-манекенная улыбка (надевалась и снималась, как галстук-бабочка). А здесь ничего как будто, кроме разрядов правды от души к душам. Золото было настоящим — мощный кусок из мощного рудника. Сказались, конечно, у него и азарт, задор состязания. Но когда он закончил и всем все стало ясно, он вдруг смущенно и мягко улыбнулся, будто извиняясь за свою слишком очевидную победу. И чудилась за этой улыбкой не обидная даже и для соперника мысль: «Ну что ты, братец, приуныл? Сам виноват. У нас тут дело идет (как всегда, впрочем) о жизни и смерти — и без всякой страховки, а ты нам фокусы свои привез показывать…»

Да, масса историй, слухов, легенд. Но если отбросить почти неизбежный при этом вздор, то ведь в конце концов здесь и выражается неистребимая потребность людей в лихой и осуществленной сказке.

Им — любовались.

И победы его воспринимались нами как наши собственные.

И вот еще не легенда, а факт. О нем и на панихиде говорили. Но не вспомнить о нем нельзя. Когда Таганка была на КамАЗе, Высоцкий шел домой, в гостиницу, шел по длинной, с версту, улице. И были открыты все окна. На подоконниках стояли магнитофоны, и со всех сторон гремели, гремели его песни. Так его приветствовали. Вот признание. И как все-таки хорошо, что он еще живым познал счастье такого признания. Может ли быть награда выше этой? И ведь никто не писал сценария, не было никакого режиссера — все родилось само собой. Сама жизнь стала сценаристом и режиссером, исполнителем и аудиторией…

Высоцкому сопутствовала удача в том, что время самосознания его как художника, сама специфика его как певца — поэта — артиста совпали, так сказать, с магнитофонным способом творчества и общения, когда возникла настоящая магнитофонная библиотека, образовался стихийно целый мир магнитофонный. Можно сказать, что в основном благодаря именно магнитофону он (вслед за Б. Окуджавой) и сумел создать свою небывалую аудиторию. А зот о чем надо пожалеть, так о том, что еще одна библиотека, еще один новый мир, еще один способ творчества, столь соответствующие ему как певцу, его, однако, практически почти миновали. Я говорю о кино, о телевидении (и не только о профессиональном). Как много мы здесь проморгали, проленились, не догадались. Могли бы так же видеть поющего Высоцкого, как сейчас можем слышать его…

Не знаю, собраны ли воедино все его стихи и песни — от самых первых до самых последних? Известна ли его авторская воля на то, какие бы песни он сам отобрал и выпустил в свет, как бы сам их прополол? Тут ведь как раз магнитофонная стихия может сыграть и отрицательную роль: человек только пробует, f него еще не выходит, а его уже записывают, переписывают, распространяют. И вот: «рукописи» сразу идут в «набор», и нет никаких «версток», «считок», «сверок», «чистых листов». Неудачи тиражируются. Черновики выходят часто в свет до того, как они сделались беловиками… (Учтем еще при этом, что в магнитофонном море немало и мутных течений, немало всякого рода подделок — и под Высоцкого и под Окуджаву.)

Поставлены ли даты под всеми его песнями? Самое простое, кажется, дело — даты. Но когда оно будет сделано, нам откроется еще очень многое в Высоцком (и в нас самих).

А его словарь? Богатство, диапазон здесь, наверное, поистине уникальные.

Я все о песнях. Но ведь есть и кино и театр. Есть роли: Хлопуша, Галилей, Гамлет, Дон Гуан, Свидригайлов… Целый год (даже больше) я мог наблюдать, как работал он над этим последним образом. Ни минуты зря, ни минуты на пустопорожнее, на пререкания, что так любят иные актеры, чтоб «себя показать». Все по делу. Схватывал все на лету. Но и не боялся, не стыдился переспросить, если не понял, переделать, если не получилось. Была наглядность высшего зрелого мастерства. Был уже не юноша нетерпеливый, а именно — мастер.

Ему выпала еще одна удача-судьба: быть актером Таганки, лучшим ее сыном. Без Таганки он немыслим, как немыслим (сам говорил это) без зачина Окуджавы, без общения с Шукшиным и многими, многими нашими художниками, писателями, музыкантами. Мне кажется, как «чистый» поэт, «чистый» певец, «чистый» актер он — в каждой из этих ипостасей — сопоставим со многими и многим уступает. (Не признавать этого, по-моему, — значит оказывать плохую услугу прежде всего самому Высоцкому.) Но вот в самом сочетании, в «пропорции», так сказать, в концентрации этих качеств, в сплаве самых разнородных элементов, в реальном воплощении их в этой именно личности, в ее универсальном артистизме и «легендарном темпераменте» (по выражению Ю. Трифонова) — здесь он не сравним ни с кем.

Когда вспоминаешь ту или иную песню его, то чувствуешь себя так, будто вспоминаешь прочитанный рассказ, повесть, притчу, а еще точнее — маленькую пьесу. Почти каждая — остросюжетна, драматургична, театральна.

Я прослушал пока примерно 400 его стихов-песен, а всего, говорят, их чуть ли не вдвое больше. То есть сколько же это песенных ролей, сколько песенных образов (может быть, даже слишком много)! Конечно, повторяю, они неравноценны, но в них — разные срезы общества, по разным его горизонталям, вертикалям, диагоналям. Спектр здесь тоже уникален. Сколько людей, сколько чувств, часто забываемых, не открытых литературой, обрели в нем свой голос. Похоже, что сам Высоцкий мало задумывался над тем, кто и как будет истолковывать его песни. Худо это или хорошо, но политическим певцом он не был. Правда и непосредственность переживания — вот что двигало им, и совсем он не умел (и не хотел) рассчитывать на «проницательных» слушателей, ищущих в его песнях какие-либо «иллюзии».

Нет, тут не мода скоротечная, как, может быть, кому-то казалось вначале. Что-то есть тут чрезвычайно серьезное, мимо чего пройти мы права не имеем. Тут, если угодно, знак для нас для всех. Что-то взаимно угадалось, узналось, узналось любовно и больно: будто истосковавшиеся встретились. Тут ведь доверие настоящее, а что может быть труднее и прекраснее? Не купишь, не подделаешь, как и любовь настоящую. Тут и есть такое доверие людей к своему поэту — певцу — актеру, который поймет тебя, выразит. Что выразит? Что поймет? Беду. Извечную тоску по правде. Жажду бескорыстия и безоглядности, удали и самоотверженности. Жажду неподдельности. Он и сам как гамаюн: «надежду подает»…

Ни единою буквой не лгу, не лгу…

Многие ли посмеют, точнее, многие ли право имеют подписаться под этим?

Безусловно, Высоцкий — очень своеобразное явление в искусстве Но мне кажется, есть еще то, что можно назвать явлением Высоцкого в нашей жизни (здесь нельзя не вспомнить и явление Шукшина). Вот тут-то, когда пройдет первая боль утраты, предстоит понять это явление во всех его гранях и противоречиях, предстоит долгая, тихая, надежная работа.

Лучшие песни его не просто слушают — их словно пьют, пьют иссохшимися глотками и — пьянеют, хмелеют от пронзительного счастья хоть на миг, но до конца быть самими собою, дать себе волю думать, как думается, и чувствовать, как чувствуется, — по совести. Песни эти пьют и вдруг трезвеют от беспощадного вопроса в лоб, вопроса неотразимого, без обиняков всяких: а как жить так же? Жизнь жить, а не миг один за проигрывателем или магнитофоном. Самому жить, а не быть только слушателем, пусть даже самым восторженным. Но ведь это (то есть пробуждение, взрыв совести) и есть непременный знак настоящего искусства.

Конечно, время произведет свой неподкупный жестокий отбор, свою прополку. Но я убежден: часть его песен уже вошла в народную память, и надолго. А кто знает, может, спустя десятилетия их откроют, услышат, прочтут заново, и удивятся, и найдут такое, что нам сегодня и невдомек.

Но все-таки им, будущим, не дано то, что было дано нам. Тайна обаяния Высоцкого была еще и просто в том, что он — жил.

И что значат все наши слова, все самые умные наблюдения, суждения по сравнению с непосредственно живым воздействием живого, творящего, поющего Высоцкого на живых слушателей?

Отныне и навсегда такой Высоцкий стал прошлым. От этого факта, от чувства этого не спасают никакие слова, никакие мысли о том, что он останется живым — в памяти. Это так, но его-то больше нет. Не будет. Никогда. Отрезан, вырван кусок тебя самого, кусок твоей души. Придешь на Таганку и уже не встретишь его, легкого, стройного, ладного, и не улыбнется он тебе, как всегда делал это, — неподдельно радостно и благожелательно, как бы ни был занят, загнан, какие бы круги ни были под глазами, на лице, очень сером в последние месяцы.

И снова и снова звучит, болит в нас его голос.

…Тихие поминки были по Володе на Таганке.

Собрались уже в 12 ночи, после спектакля («Мастер и Маргарита»), наверху, в старом здании.

Был Володин портрет, тот, что висел на гамлетовском занавесе в зале, над его гробом: светлая спортивная рубашка, скрещенные на груди руки, усталый, тоскливый взгляд — в упор.

Были Володины песни и гамлетовский монолог о смерти.

Был Володин стакан, полный до краев водки.

И каждый, кто говорил, обращался прямо к нему, переводя глаза с горького его стакана на его портрет…

Когда человек умирает,

Изменяются его портреты.

По-другому глаза глядят, и губы

Улыбаются другой улыбкой.

Я заметила его, вернувшись

С похорон одного поэта.

И с тех пор проверяла часто.

И моя догадка подтвердилась.

(А. Ахматова)

Как изменился портрет Володи. Как по-другому он глядит и улыбается. По-другому поет вам свои песни. И как по-другому мы теперь его слушаем и видим.

А вопрос «По чьей вине?» к нему не относится. Он-то до конца своего делал то, о чем пел:

Землю тянем зубами за стебли…

Это — вопрос только к нам самим.

Будто он сам и спрашивает, спрашивает не обидно опять, а теперь еще и с завистью доброй, с надеждой, а все равно — с каким-то вызовом: ну, а вы? Сможете? Ведь у вас-то еще есть время…

Александр Городницкий

Погиб поэт. Так умирает Гамлет,

Опробованный ядом и клинком.

Погиб поэт. А мы вот живы, — нам ли

Судить о нем, как встарь, обиняком?

Его словами мелкими не троньте!

Что ваши сплетни суетные все!

Судьба поэта — умирать на фронте,

Мечтая о нейтральной полосе.

Где нынче вы, его единоверцы,

Любимые и верные друзья?

Погиб поэт — не выдержало сердце:

Ему и было выдержать нельзя.

Толкуют громко плуты и невежды

Над лопнувшей гитарною струной.

Погиб поэт, и нет уже надежды,

Что это просто — слух очередной.

Теперь от популярности дурацкой

Ушел он за иные рубежи.

Тревожным сном он спит в могиле братской,

Где Русская поэзия лежит.

Своей былинной не растратив силы,

Лежит певец, набравши в рот воды,

И голос потерявшая Россия

Не понимает собственной беды.

А на Земле — июльские капели

И наших жизней тлеющая нить.

Но сколько песен все бы мы ни пели,

Его нам одного — не заменить.

Валентин Толстых. В ЗЕРКАЛЕ ТВОРЧЕСТВА Вл. Высоцкий как явление культуры

Всеобщность, общественная значимость явлений художественной культуры имеет свою специфику. Нередко это — единичное, некое «исключение из правила», выражающее, однако, какую-то важную тенденцию развития литературы и искусства. Так случилось, в частности, с творчеством В. Высоцкого, еще вчера казавшимся кому-то (многим и сегодня) чуть ли не периферийным ответвлением реального художественного процесса, своего рода «нонсенсом», не имеющим прямого отношения к волнующим нас общественным проблемам и вопросам. В свете уроков правды, осмысляемых и переживаемых общественностью в настоящее время, ситуация изменяется буквально на глазах.

Ныне нет недостатка в смелых, безбоязненных характеристиках и оценках противоречий и недостатков в народном хозяйстве, нравственных вывихов и упущений, проявлений несознательности, бездуховности, бескультурья. Но эта смелость, так сказать, «с разрешения», пусть искренняя и исполненная гражданского пафоса (потому что немало критики и в духе социальной демагогии, мастеров каковой у нас развелось предостаточно), все-таки вызывает и чувство досады. Имеются в виду деятели культуры, возмущенные существованием и распространением у нас целых «кланов» от искусства — поставщиков отечественной псевдокультуры, низкопробной «духовной» продукции или ратующие за «правду-матушку» в искусстве и полагающие, видимо, что художественная правда, как и научная истина, входит в жизнь обязательно под аплодисменты и получает сразу всеобщее одобрение. Удержимся от сакраментального бестактного вопроса: «Где вы были раньше, отчего молчали вчера?» А просто вспомним, а кому-то напомним, что были и те, кто не молчал, не дожидался лучших времен и «разрешения» сказать то, о чем художник не вправе умалчивать ни при каких обстоятельствах. Ведь были и Валентин Овечкин, и Александр Твардовский, и Василий Шукшин, и Юрий Трифонов, есть Василь Быков и немало других живущих художников, которые вовсе и не «борются» за правду, а ею жили и живут. Среди них и В. Высоцкий, без высокопарных деклараций и обещаний реализовавший на деле, в самом творчестве первейшую потребность настоящего ху-дожника-гражданина — сказать правду о времени и о себе.

Вряд ли кто будет настаивать на том, что стихи Высоцкого «гениальны», музыка его песен свидетельствует о выдающемся композиторском даре, а исполнение их самим поэтом совершенно с вокальной точки зрения. Но все вместе взятое образует некий сплав — уникальный, индивидуально-невоспроизводимый, оказывающий на слушателей сильнейшее воздействие. Его творчество неразложимо, целостно в самой основе, существе своем, требуя от того, кто берется о нем судить, такого же целостного подхода и оценки. При этом надо по возможности полнее учесть то обстоятельство, что Высоцкий появился не вдруг и не сам по себе, а в составе некой особой ветви литературы и искусства 60–70-х годов, представленной именами Б. Окуджавы, Н. Матвеевой и других наших поэтов-бардов. (Не зна-ю, как они сами относятся к тому, что их называют так, но они именно барды, то есть поэты-певцы и декламаторы, если исходить из социальной функции и жанровой характеристики их творчества.) И, стало быть, творчество Высоцкого нельзя понять вне общего контекста развития нашей художественной культуры последних десятилетий.

О Высоцком написано и сказано уже немало. Вопрос в том, насколько наши попытки объяснить этот феномен основательны и результативны, то есть раскрывают истоки, закономерность возникновения, художественную и общественную ценность его творчества. Понятно стремление найти и обозначить его место в искусстве, среди поэтов «хороших и разных». Без таланта, конечно, нельзя, просто ничего не получится. Но для того, чтобы талант проявился, надо, чтобы он понадобился, отвечая своим появлением каким-то потребностям общества и времени. Подход к оценке смысла поэзии для нас вполне естественный, можно сказать — традиционный. В соответствии с точным наблюдением: «Поэт в России больше, чем поэт!»

Настоящая статья представляет собой попытку социально-философской характеристики творчества В. Высоцкого, рассмотренного в основном в культурологическом аспекте.

* * *

Начать надо с того, что явление это — Владимир Высоцкий— сложное, весьма противоречивое, озадачивающее многих и многим. Попробуйте, скажем, объяснить неубывающую популярность его как барда, поэта-песенника, и вы столкнетесь с самыми полярными ощущениями и оценками, которые придется принять во внимание. Это если считаться с тем, что люди по-разному воспринимают одно и то же явление, и не считать пределом формулу «о вкусах не спорят». Спорят — еще как! Ведь для одних (очень многих!) — это почти кумир, откровение, «охрипшая совесть» целого поколения, принимаемый почти безоговорочно во всем, что им сочинено и напето. А для других (их тоже предостаточно!) — он не более чем модное явление, «хрипун», сочиняющий «на потребу» сомнительного свойства песенки и подыгрывающий невзыскательному вкусу. Одни буквально упиваются его песнями и балладами, не замечая многочисленных отступлений от правил классического стихосложения, «торчащих» рифм, сбоев ритма и пр. Другим все эти отклонения и нарушения корежат слух настолько, что они ничего другого (разве еще и голосового надрыва) не слышат, не замечают. Есть люди, предпочитающие Высоцкого читать, а не слушать, которым его собственное исполнение мешает понять то, что он хочет сказать. И, напротив, подавляющее большинство с трудом воспринимает его стихи без музыкального, обязательно его собственного сопровождения.

Меня поразило единодушие, с каким очень разные люди, не сговариваясь, почти в унисон говорят о человеческом и гражданском смысле творчества Высоцкого…

«Вы посмотрите, как все просто и ясно у него в песнях и стихах. Но ведь до него никто этого и об этом так не сказал. Он находит слова не только доступные, доходчивые, но близкие всем своей болью, состраданием, пониманием других. Сейчас стало трудно расшевелить, взволновать, тем более потрясти. Мы живем как-то «официально», «театрально», что ли, как бы играя роли — производственные, служебные, семейные, дружеские и т. п. И на до, чтобы кто-то, вроде Высоцкого, заговорил с тобой обыкновенным, таким живым и сочным русским языком, о вещах для тебя важных, вызвал в душе тепло, поселил какую-то радость…»

«…Понимаете, никакого заигрывания со своим талантом. Высоцкий никак и ничем себя не выделяет, не отделяет от других. Не на словах — на деле, в самом общении с миром. Он понимает, что как бы люди ни были поглощены суетой, они горят желанием узнать правду, пробиться к истине».

«Высоцкий не из тех, кто делает что-либо только потому, что это «надо». Он всегда говорит и поет о том, что лично его волнует, что родилось внутри него самого. Таким, как он, можно довериться, верить. Он не будет заигрывать с высокими понятиями и словами. Патриотичный человек, но словами «Родина» или «Россия» не разбрасывается»…

«Как когда-то Маяковский, он начал говорить языком «улицы», не чураясь противоречия, без которого литературный язык задыхается, немеет от собственной чопорности. Ни одного модного словечка… И еще — лад, мелодика его песен чисто русская, без интонационных «примесей», вроде явно заемного подвывания и завывания, чем грешат сейчас много на эстраде», — и т. д.

Это говорят те, кто Высоцкого признает, любит. Но надо бы прислушаться и к тем, кто его не признает, не любит. Иные отказывают ему даже в праве называться поэтом. Многим нравятся его «алкогольные», «блатные» (и «полублатные») песни, некоторые «чрезмерно вульгарные тексты» и персонажи, в них воспетые, — полуспившийся Ваня, приблатненный Сережа, дефективная Нинка и т. д. А особенно то обстоятельство, что подобные песни пришлись по душе разного рода торгашам-«шащлычникам».

И возникает вопрос: а может быть, есть еще и другой, второй Высоцкий — тот, что пришелся по душе мещанам, всякого рода умственным и нравственным недорослям? Нет, Высоцкий один и един в своем творчестве, но надо по возможности объективнее, историчнее подойти к восприятию и оценке его творческого пути, который не был таким гладким, проторенным, как кому-то хотелось бы это представить, где, безусловно, были и свои сложности, и срывы, и «сдачи позиций», позволяющие посчитать его «своим» тем, кого он вряд ли сам назвал бы своими единомышленниками. Не следует упускать из виду и то обстоятельство, что между Высоцким, начинавшим пробу пера и струн с полублатных песен, ернических поделок и шутливых зарисовок, и тем, кто написал баллады «На братских могилах», «О борьбе», «О времени», — разница большая и принципиальная. Общий контекст творчества поэта не надо терять при анализе даже самых ранних его песен.

Итак, налицо весьма серьезное разночтение в трактовке одного и того же явления. Но удивительно не самое это разновкусие и разнопонимание, привычное в мире искусства. Удивительно то, что пройти мимо Высоцкого, оказаться им не задетым мало кому удалось. Тут есть какой-то секрет, какая-то загадка, которую надо разгадать.

Попробуем разобраться. Займемся вопросом скорее философским, чем филологическим, — с чего начинается поэт и кого можно таковым назвать. Видимо, все согласятся, что разгадка такого явления, как Высоцкий, начинается все-таки не с рифм и не с мелодики его песен-стихов, а с обозначения духовной природы и социально-культурной значимости его уникального дара и творчества. Или, иначе, с выявления той потребности, нравственной и эстетической, которую он, так сказать, явочным порядком реализовал, выполнил в составе живой, развивающейся художественной культуры наших дней. Почему, собственно, именно Высоцкий оказал и продолжает оказывать такое сильное духовное воздействие на столь огромное число столь разных людей (разных по образованию, привычкам, склонностям, вкусам, пристрастиям)? На чем держится общественный интерес к поэту?

Как ни покажется странным такое утверждение, дело здесь ге в таланте и его своеобразии, а в богатстве и социальной значи-мости связей творца искусства с окружающим миром. В самом деле, почему-то художников, достойных общественного внимания, много меньше, чем людей, обладающих даром образного, художественного мышления и владеющих соответствующими навыками м приемами. Секрет всего значительного, созданного искусством и литературой, кроется, видимо, не только и не столько в самовыражении, а в том, обладает ли претендент в художники общественно значимым предметом для своей потребности в самовыражении. Ведь эстетический вопрос «с чего начинается художник?» изначально связан с другим, более общим вопросом — «с чего начинается личность?».

Безусловно, поэты чувствуют, мыслят и говорят стихами. Но поэт не тот, кто умеет писать стихи, и стихотворство еще не поэзия, если оно лишено духовного содержания. Поэт — это состояние души, это особое мироощущение, способность сердцем ощутить «трещину мира», как хорошо сказал Гейне. Поэзия начинается с чувствующей и размышляющей души, способной все характерное и индивидуальное в окружающем мире и в нас самих сделать общеинтересным, пропустив через очищающую стихию «обманчивого сходства с действительностью» (Гегель).

Вот такой душой, восприимчивой и мыслящей, а также удивительным умением воздействовать на «душу живую» обладал Владимир Высоцкий. И начинаешь понимать, что как ни велика, ни заразительна сила страсти его надрывающегося голоса, не она трогает сердце, волнует душу. Что дело и не в манере исполнения — у Высоцкого внешне строгой и скромной. И даже не в темпераменте, поистине вулканическом, редкостном по своей активности, напору и жизнелюбию. Есть качества личности, которые невозможно не только повторить, но даже спародировать или сымитировать более или менее убедительно. Так что вряд ли кому-либо и когда-либо удастся, скажем, спеть «под Высоцкого». Настолько он в ы-разителен. Здесь уникальна и потому недоступна и форма и мера самовыражения индивидуальности поэта. Дело опять-таки не в психологических особенностях таланта, а в его особой общественной «закваске», заряженности и направленности. Ведь сколько ни копайся во внутреннем мире художника, никак не поймешь, откуда что у него берется. Природа, своеобразие той или иной индивидуальности лежат в сложном взаимодействии общественного и личного. Так и в данном случае.

При внимательном взгляде и обдумывании начинаешь понимать, что секрет удивительно мощного духовного воздействия Высоцкого на своих слушателей заключен прежде всего в объективном пафосе и содержании его стихов-песен (если под сознанием понимать «осознанное бытие», а высшее достоинство чувства и мысли видеть в их истинности, соответствии объективному содержанию жизни). Ему удалось добиться, пожалуй, самого редкого и завидного для художника результата — стать человеком близким, своим для очень многих людей, войти не только в дом, квартиру, но и в душу каждого, кого он задел своим творчеством. Впечатление от его многочисленных песен такое, что он попытался объять необъятное, что ему до всего и до всех есть дело. Я понимаю, что это всего лишь впечатление, что объять необъятное немыслимо. Но как отвязаться от самого этого впечатления? Это можно объяснить развитым чувством причастности поэта — причастности не по обязанности, а по строю души, по велению совести, то есть отличающим Владимира Высоцкого пронзительно личным восприятием дел, забот и раздумий своих сограждан, нас с вами, дорогой читатель. Но ведь многим, и не только художникам, свойственно это чувство: никому еще не удавалось создать, сотворить что-либо путное, стоящее, достойное внимания людей без той нити, которая тебя с ними соединяет, роднит.

Сотни песен, баллад и стихов Высоцкого — это целая вселенная явлений, сюжетов и героев, им подсмотренных и выхваченных из потока жизни, запечатленных в образах и картинах, которые ни с какими другими не спутаешь. При этом подлинность сочинительского дара его такова, что у многих появляется убеж дение, что это все он сам прожил и пережил: что он и воевал, и он был шофером, и матросом, и золотоискателем, и, простите, малость «посидел» когда-то. Согласитесь, этого одним лишь «умением» писать стихи не объяснишь. Тут нужен талант особого рода, редкого человеческого качества — способность слиться с предметом своего внимания, почувствовать его изнутри, суметь зажить его жизнью и интересами, нуждами.

Оригинальность Высоцкого — не в умении создать нечто причудливое, хотя он и был мастером сочинять необычное, удивлять и даже ошарашивать. Она имеет вполне земные корни и вытекает из самой жизненной установки поэта-певца — быть с людьми вместе, то есть не около и не рядом, и смотреть на них не со стороны, не свысока и не снизу. Природа «личной причастности» Высоцкого такова, что и его создания и личность самого поэта обретают характер какой-то неподдельности, непосредственной демократичности и человечности. При этом никакого амикошонства, стремления выдать себя за своего, прослыть «своим в доску». Будучи актером по нутру своему, он избегает актерства в поведении и общении, не выпячивая никаким внешним приемом или средством собственную персону. И это не игра, не маска скромности или деликатности, а выражение его, Высоцкого, принципа взаимоотношений с людьми. Отсюда и не эстрадная, в привычном смысле слова, манера общения с аудиторией. Понятно, почему многим поклонникам его творчества он нравится больше с гитарой, а не с оркестром. Оркестровые переложения его песен в большинстве своем удачны, сделаны со вкусом, но в них улетучивается, исчезает нечто такое, что можно назвать эфиром его творчества, что подчеркивает и передает особый эффект его публичности, общительности. С оркестром он, что ни говорите, все-таки выступает, исполняет, а с гитарой — беседует, разговаривает. Манера общения Высоцкого — исповедальная. И потому в том, что он рассказывает, поверяет тебе, нельзя ничего изменить, «поправить», как нельзя улучшить, сделать другой исповедь. Тут ничего не поделаешь — ее можно принять или не принять…

Прокладывая путь новой форме общения с аудиторией, Высоцкий предлагает свой вариант реализации общественной функции искусства. Пример показательный и неожиданный во многих отношениях, и в первую очередь в том, что касается поиска реальных путей и способов формирования сознания в социалистическом обществе. В современном обществе, как давно замечено, многое диктуется модой, навязывается рекламой, а иногда и просто доступностью. Популярное такого рода нередко отождествляется с истинным («настоящим», «подлинным») искусством. И хотя во многих случаях это далеко не так, с массовостью признания того или иного явления в сфере культуры, искусства вообще считаться надо, стараясь отыскать истоки и причину популярности каждого феномена. Увы, хорошо знакома популярность, что сродни бездумному ажиотажу вокруг модной персоны или баловня судьбы, добившегося массового признания какой-то способностью — петь, хорошо двигаться или острить, чаще всего рекламируя праздную повседневность. Мы так боимся добраться до истоков этого сорта популярности, что предпочитаем не касаться потребности, ее вызывающей и воспроизводящей.

Широкая и устойчивая популярность Высоцкого совершенно необычного свойства, мало с чем сравнимая. Это популярность, как издавна ее именуют, «народного любимца». Она заставляет всерьез задуматься над тем, какую миссию выполняет (должна выполнять!) поэзия в наши дни и что значит быть художником, нужным людям. И почему поэзия такого рода — «низкая», «ироничная», «хлесткая», «грубо-мужская» и в то же время очень «тонкая», «хрупкая», «ранимая» — нашла столь широкий и глубокий отклик. Каким качеством, социальным и эстетическим свойством своим связала она прочной духовной общностью множество различных людей, для которых Высоцкий в определенном смысле стал неким паролем? В чем тут дело?

Живая практика духовного творчества гораздо богаче и неожиданнее в своих проявлениях, чем принято думать. Иногда она порождает явления культуры, непривычные с точки зрения устоявшихся представлений и вкусов, которые, однако, восполняют и дополняют то, что воспроизводится культурой «классического» типа, отвечая на запросы и ожидания целых слоев читателей, слушателей. Так когда-то появились песни-стихи «под гитару» Булату Окуджавы, восторженно принятые молодой интеллигенцией, а затем и Владимира Высоцкого, популярность которого росла и с годами приобрела непредсказуемые размеры и формы. Не секрет, часто к стихам и песням, заполняющим нашу эстраду, у слушателей и зрителей не возникает никакого отношения либо отношение сугубо стороннее. Напротив, чувство правды, истинности переживаний, страстное желание повлиять на жизнь, что-то в ней изменить, улучшить, исправить, столь недвусмысленно и ярко выраженное в песнях В. Высоцкого, как правило, поражают воображение слушателей, заражают своей активностью.

Да, кому-то мир песен Высоцкого может показаться недостаточно возвышенным, даже примитивным, а стихи и мелодии — не отвечающими самым высоким требованиям. Но ведь никто из серьезных почитателей таланта покойного поэта не считает, что его творчество свободно от недостатков, неподвластно критике, требовательной проверке «суждением вкуса». В свою очередь, и высокая культура должна признать, что, отгораживаясь от того, что она считает «примитивным», с помощью эзотерического языка, она поступает так часто не по причине присущей ей «утонченности» мышления и вкуса, а из страха перед действительностью или в стремлении к покою. Ведь с тем, что преподносит ежедневно жизнь живая, с тем, что можно встретить в «гуще жизни», хлопот не оберешься. Так что часто обсуждаемая проблема доступного искусства вовсе не сводится, как иногда полагают, к проблеме сложности языка, используемых художником изобразительных и выразительных средств. Высоцкий своим творчеством проявил наиболее существенную сторону данной проблемы. Какую же?

Имеется немало интеллигентных людей, отнюдь не отсталых в своих вкусах, но не принимающих Высоцкого, как они думают, именно по вкусовым соображениям. При более внимательном рассмотрении, однако, выясняется, что мешают им принять его все-таки не «полублатные» интонации, жаргонные словечки и шокирующие ухо бытовые подробности в его песнях-зарисовках, где низкое и высокое порой соседствуют, живут, как говорится, в тесноте, да не в обиде. Не нравится, отталкивает сама степень близости поэта к реальности, раздражает простодушие откровенности, с какой Высоцкий обнажает так называемую прозу жизни, не всегда считаясь с правилами хорошего тона. Подобное отношение как раз характерно для многих людей, профессионально занятых в сфере духовного производства. Это и есть подход тех, которым все заранее известно и ясно, и потому они изначально свысока смотрят на все новое, необычное и еще не устоявшееся как на плохое или, по крайней мере, отклонение от нормы, что требует, по их мнению, принятия решительных мер. Они-то и являются наиболее радикальными противниками такого нового, независимо от его разумности, и очень быстро остывают в гневе, когда это новое оказывается устойчивее, упрямее их неприятия. Нередко такая установка воплощается у тех, кто ею руководствуется, в позицию пассивной конформности по отношению к социальной действительности, побуждая ее представителей делать вид, что служат они делу прогресса и культуре «вообще». Предупреждая насчет «страшнейшей из амортизаций — амортизации сердца и души», В. Маяковский имел в виду бытие личности, лишенное конкретного исторического и социального смысла.

«Ничто человеческое не чуждо» — эта формула-дезиз для Высоцкого есть норма художественного воспроизведения жизни. Он знает, что настоящее искусство «не брезгливо» (А. И. Герцен), что ему все доступно и до всего есть дело. Его творчество — непрерывный диалог с обыденным сознанием, которое он сделал поэтической реальностью, своей художественной материей. Смело погружаясь в обыденный язык, в повседневные ситуации, оказываясь как бы внутри них, Высоцкий не только говорит о вещах, близких и понятных всем, но и говорит на языке, близком и понятном широким слоям. Песни его — это рационально (художественно) обработанные, отлитые в выразительную, часто в афористичную, почти фольклорную форму представления, настроения, чувства и мысли людей, которых именуют обыкновенными, простыми. И надо признать, сделано, сработано это мастерски, почти без отступлений от требований высокого вкуса и искусства. Анализ работы Высоцкого с материалом обыденного сознания ждет своих исследователей, но уже сейчас можно отметить его поразительную способность придать емкую, впечатляющую форму аморфным представлениям и восприятиям. Зачастую таким, которые даже их носителям кажутся незначимыми, не стоящими фиксации, банальными. Кажется, работа проще простого — подслушал, подсмотрел, записал и возвратил тем, кто был предметом его внимания и наблюдения. Но за всем этим — большой, изобретательный труд талантливого художника, фильтрующего и кристаллизующего разного рода самоочевидности эмпирического, бытового и небытового ради извлечения некоего человеческого, общественно значимого смысла.

Удивительно, но это так: в изображении и подаче Высоцкого почти любое жизненное явление перестает быть заурядным, ординарным, незначительным и обретает статус личностного, общеинтересного, всеобщего. Для него нет мелочей (пресловутого мелкотемья) там, где речь заходит о жизни и счастье людей. Но чего бы Высоцкий ни касался в своих стихах и песнях, он неизменно обращается к нашим душам, о «спасении» которых поет в одной из лучших своих песен. Занятие искусством, как, может быть, никакое другое, требует четкой позиции, гражданской и просто человеческой, — то есть ради чего все это говорится, пишется, поется. В творчестве Высоцкого такая позиция есть, и она хорошо чувствуется, просматривается (если, конечно, не заблуждаться насчет «простоты» его созданий). Ведь он всерьез, на самом деле озабочен желанием сдвинуть с мертвой точки человека, погруженного в стихию обыденного сознания, не привыкшего к саморефлексии, не обладающего этой способностью изначально.

Кажется, нет ничего важнее для Высоцкого, как передать непосредственную жизненность факта, события, явления с их неприукрашенной грубоватостью, силой и человеческими слабостями. Но так только кажется. Плотность, густота, полнокровие, всамделишность жизненного материала в песнях Высоцкого, безусловно, впечатляют, но неверно было бы воспринять это как апологию, вознесение обыденности. Еще больше его интересовал общезначимый смысл непосредственной жизни. Того, кто на школьный манер путает идею и тенденцию в искусстве с дидактикой, изображение без «морального хвостика» (Н. А. Добролюбов) в некоторых песнях Высоцкого может насторожить. Но схвачен образ, тип, характер — и это уже обобщение, как правило, свежее, нынешнее, самое что ни на есть последнее. Не философствуя и не морализируя, Высоцкий философичен в понятном всем общечеловеческом значении, в каком каждый из нас рано или поздно становится философом. То есть начинает всерьез размышлять над тем, как мы живем и почему живем так, а не иначе. (Как никогда раньше, человечество нуждается сегодня, по остроумной формуле А. Эйнштейна, «б скамеечке, чтобы сесть и подумать»), И потому певец отмежевывается от словесной и музыкальной макулатуры, что в последнее время так привольно зажила на нашей эстраде. Желание во что бы то ни стало (и любой ценой) развлечь породило эстраду духовной пустоты, чисто соматического воздействия, с расчетом на «три прихлопа, два притопа». У Высоцкого вы не найдете ни одной пустой песни, бессмысленного куплета. Он даже о физзарядке написал так, что песня скорее о душе, чем о теле.

Стихи, песня должны войти не в уши, а в душу — считает Высоцкий. Для этого нужно говорить о том, что людей действительно волнует, и говорить так, чтобы они восприняли твои слова и мысли, как свои собственные. Высоцкий говорит о любви и ненависти, о времени и борьбе, о рождении и смерти, поднимаясь в своих лирических излияниях до философского осмысления житейски близких, узнаваемых тем и проблем. Мужественно и нежно пишет он о «великой стране любви», лишающей покоя, отдыха и сна, но дающей человеку то, без чего жизнь не жизнь. «Потому что, если не любил, значит — и не жил, и не дышал» («Баллада о любви»), В удивительной по проникновению в психологию предвоенного поколения «Балладе о борьбе» «книжные дети, не знавшие битв», хотели в детских играх понять «тайну слова «приказ», назначенье границ, смысл атаки и лязг боевых колесниц». И попробовав вскоре на вкус настоящую жизнь и борьбу, станут поколением победителей в жесточайшей битве века. В таких случаях поэт не боится упрека в дидактике и смело ставит точки над «і»; «Если, путь прорубая отцовским мечом, ты соленые слезы на ус намотал, если в жарком бою испытал что почем, — значит, нужные книжки ты в детстве читал». Жизнь — это нескончаемая борьба добра и зла, совсем не абстрактных, а вполне конкретных. Обращаясь к современникам, поэт размышляет, спрашивает, утверждает;

Как у вас там с мерзавцами? Бьют? — поделом!

Ведьмы вас не пугают шабашем?

Но, не правда ли, зло называется злом

Даже там — в светлом будущем вашем?

И во веки веков, и во все времена

Трус, предатель — всегда презираем,

Враг есть враг, и война все равно есть война,

И темница тесна, и свобода — одна,

И всегда на нее уповаем!

Время эти понятья не стёрло.

Нужно только поднять верхний пласт —

И дымящейся кровью из горла

Чувства вечные хлынут на нас…

(«Баллада о времени»)

Есть у Высоцкого стихи и песни иного склада, «замеса»; очень разные и в чем-то сходные, они порождены особым типом художественного обобщения, взаимодействия объективности и субъективности. На первый план в них выходит непосредственно чувство, настроение, духовное состояние, остро переживаемые человеком и не всегда ему самому понятные. Это образные зарисовки-всплески эмоций («Москва — Одесса», «Лечь бы на дно…» и др.), а то и целая картина — стенограмма чувствований, как, например, в «Баньке по-белому», где проверку на прочность проходит духовная сила человека, «жизнь самой жизни» (Гете). Здесь, в сфере духа, мимолетности и случайности теряют свой частный характер, ставя человека перед серьезным испытанием, которое выдержать, пройти совсем нелегко. Лирический герой Высоцкого не впадает в пессимизм, хотя порой человеку кажет*’!», что «осталось одно — просто лечь и помереть», или «лечь бы на дно, как подводная лодка, чтоб не смогли запеленговать». Оптимизм — не в бездумном бодрячестве, а в способности, когда надо, выстоять, сделать выбор, занять позицию, не сдаться на милость обстоятельств, пусть они и сильнее тебя. А иногда Высоцкому достаточно лишь предупредить нас об опасности, остановить свершение поступка, о котором завтра мы сами будем жалеть. Объем духовной работы, проведенной поэтом в своем разнообразнейшем творчестве, поистине непередаваемо огромен.

Выходит, Высоцкий гораздо больше, чем «певец проходных дворов», как его кто-то назвал, по сути, поставив под сомнение самостоятельность как художника-гражданина. Видимо, вернее будет назвать его художником наших нравов, нравственности практической (фактической), в анализе которой искусству нет равных. И надо признать, что информативно его песни богаче, более ценны, чем многие социологические (этические) сочинения. Нравы — взаимоотношения людей, ставшие массовой привычкой, манерами жизни и склонностями, свойственными тому или иному слою, обществу в целом. Это мораль на ее обыденном, житейском уровне, в обиходном проявлении. Она включает в себя и то, что не совпадает, расходится с нравственным идеалом. Для того чтобы воздействовать на людей, искусство должно, по Ф. Энгельсу, «отражать и предрассудки масс» данного общества и времени. Не желая никого обидеть, надо сказать, что ныне не так уж много авторов и произведений, по которым можно судить о наших нравах. Ведь мы даже о социализме, то есть о родном доме своем, научились писать так, что его трудно узнать — настолько он в наших книгах и учебных трактатах прибран, а жизнь в нем упорядочена и хорошо организована. Как на станциях нашего метро, где всегда чисто, никто не бросает окурков, люди даже в час «пик» стоят справа, проходят слева, и поезда никогда не опаздывают. Мы будто бы боимся вторжения живой жизни — со всей ее многосложностью, многообразием, непредсказуемостью. Гладкость, когда не за что зацепиться чувством и мыслью, в описании нравов особенно заметна. По одной только этой причине существенная часть реальной жизни выпадает из поля зрения искусства. А можно не сглаживать и не мельчить — и тогда появляются такие строки:

Мы все живем как будто, но

Не будоражат нас давно

Ни паровозные свистки,

Ни пароходные гудки.

Иные — те, кому дано,

Стремятся вглубь и видят дно,

Но как навозные жуки

И мелководные мальки…

Средь суеты и кутерьмы,

Ах, как давно мы не прямы:

То гнемся бить поклоны впрок,

А то завязывать шнурок…

По Высоцкому можно изучать практическую нравственность и судить о морали — и о личной, и об общественной. И о том, почему обе эти сферы часто так причудливо, смешно или печально соединяются. Человек может быть хорошим работником и, простите, не очень, порой совсем не умным. А как вам нравятся неумные борцы против частнособственнического инстинкта, выраженного в личном автомобиле или огороде? Есть и такие, что могут «одновременно грызть стаканы и Шиллера читать без словаря». Или такие, как «Борис Буткеев из Краснодара», уверенный, что «бить по лицу» можно — была бы сила, было бы желание. А толпа, забросавшая Кассандру камнями только за что, что она говорила правду? А «страсти-мордасти» семейные, служебные, спортивные?! Все это интересует Высоцкого и находит в нем отклик. Чаще он мягко, с пониманием внутренней подоплеки явления или события иронизирует, вышучивает, нередко высмеивает, а иногда — это когда глупость, невежество, хамство воинственны, непроходимы — открыто и зло издевается. Узнаваемость вышучиваемых или обличаемых явлений такова, что вслух никто не отваживается возразить, оспорить, обидеться.

Высоцкий любит человека, всегда старается его понять и готов (далеко не всегда!) простить, но он никогда ему не льстит, не угождает. Люди это чувствуют и отвечают ему взаимностью. Виктор Шкловский был прав: люди слушают Высоцкого и вспоминают, что они люди. А что касается узнаваемости, то нравственно сильному и развитому человеку, как и в целом обществу, познать и узнать себя всегда полезно. Нравственный человек живет не мнением о себе и не самомнением, а правдой, то есть тем, что он представляет собой на самом деле. И воспитание прочно, надежно, когда воспитывают правд ой.

Настойчиво и терпеливо «приставал» к нам Высоцкий с во-поосами, от которых в суете своей мы часто бежим, отмахиваемся (далеко не всегда из-за недостатка времени, как себя утешаем). Скажете: преувеличение, Высоцкому и в голову не приходило ставить перед собой такие вселенские задачи. Но объясните тогда, почему в который уже раз возникает потребность послушать хорошо знакомые мелодии и прислушаться к тому, о чем поет этот «хрипун», пытаясь достучаться до каждого из нас и, пробудив душу, мысль, гражданское чувство, вызвать ответную реакцию, понимание, действие… Поэтому надо пойти чуточку дальше и попытаться отыскать истоки причастности поэта-барда, найти ту самую почву, что помогла ему среди «нехоженых путей» найти свой, столь отличный от других.

* * *

Наверное, это самый трудный, но и самый интересный вопрос— о противоречивой природе творчества Высоцкого. Отвечая на нею, нельзя переводить разговор только в плоскость противоречий восприятия и оценок его стихов и песен или выяснения духовной структуры самого поэта. Хотя об этом тоже и можно, и нужно говорить. Можно, например, без особого труда выделить более и менее удачные произведения, указать на слабые в поэтическом отношении строки, — и при этом мало что сказать или доказать по существу (откройте томик стихов любого хорошего, даже именитого поэта, и вы найдете слабые, недостаточно выразительные, проходные вещи). Разумеется, это важно, кто и за что именно не принимает Высоцкого. Но даже самый объективный анализ достоинств и недостатков личности и творчества поэта не объяснит, почему в нем, как и вообще в талантливых людях, ярких личностях, встречается (и прощается) такое, с чем теоретически смириться бывает трудно. А как быть с причудами и каверзами восприятия, когда одно и то же явление разные люди любят за разное?..

Каждый из затронутых вопросов серьезен, может стать предметом особого рассмотрения. Но это будет разговор о противоречиях творчества на уровне «следствий», констатаций, не затрагивающих объективного основания исследуемого явления. Потому что настоящий, состоявшийся художник стягивает на себя противоречия времени, его породившего. И поскольку это так, не надо сводить вопрос о том, что можно увидеть в зеркале творчества Высоцкого, лишь к сумме неудачных произведений или заблуждений художника.

Какое же противоречие времени — нашего с вами, читатель, времени — острейшим образом ощутил, как бы вобрал в себя и выразил своим творчеством Владимир Высоцкий? Кратко можно ответить — это протест художника против разрыва единства слова и дела. Ныне, когда эта проблема обсуждается общественностью откровенно и всесторонне, следовало бы по достоинству оценить социальную чуткость таланта Высоцкого. Вслушайтесь внимательней в тревожную интонацию и мысль многих его песен. Они буквально пронизаны неприятием ситуации, когда слова, дорогие оплаченными за них лишениями, а то и кровью, теряют свое реальное содержание, начинают обесцениваться, а дела нередко не соответствуют словам, в которые они облекаются и освящаются. Поэта волнует также состояние, при котором для многих членов общества снижается, а то и утрачивается жизненная, практическая значимость определенных социальных норм, ценностей и эталонов, и они оказываются в неопределенном («деклассированном») положении, становясь пленниками бездуховного образа жизни, мелкотравчатого стяжательства или эгоистического своеволия.

Продолжая лучшую традицию нашего искусства, сильного своей заботой о духовном состоянии и нравственной силе общества, Высоцкий буквально взывает к нашей совести и чувству достоинства. Гражданское мужество поэта сказалось не только в беспощадной правдивости, с какой он говорит о нас и наших проблемах, но и в том, что говорит он это всегда открыто, прямо, недвусмысленно. Высоцкий приучил нас слушать и слышать нелицеприятные, иногда болезненно острые вещи, но он никогда не был поставщиком политической клубнички. Иначе он сам послужил бы иллюстрацией ненавистного ему разрыва между словом и делом. Одно дело писать эпиграммы, рассказывать анекдоты, почти всегда анонимные, от которых всегда молено при случае отказаться (я, мол, не автор, всего лишь ретранслятор), и совсем другое дело — всегда и везде петь своим голосом, свои песни, говорить от имени собственного «я».

Этим качеством своего дарования Высоцкий очень близок нашей русской культуре, в которой всегда была сильна традиция правдоискательства. Обладая высокой общественной ценностью, она оказывала благотворное влияние всякий раз, когда искусство по тем или иным причинам начинало тяготеть к эстетству, развлекательности или морализаторству и образовывалась своеобразная ниша, в которую постепенно стекались «думы народные». Вот это доброе русское слово «думы», видимо, больше всего подходит к творчеству Высоцкого.

Социальная значимость поэзии Высоцкого определяется не только ее конкретным идейно-тгматическим содержанием и не только особым отношением к ней многих слушателей, читателей, о чем уже шла речь. В общественное сознание поэзия входит, как известно, не тематикой и суммой идей, а художественным образом действительности, созданным поэтом и ставшим его вселенной. Такая «вселенскость» есть у каждого большого художника. Совсем немного прожил в литературе Василий Шукшин, но успел создать и оставить нам свою вселенную, где Россия наших дней предстала во всей своеобычности, абсолютной непохожести на все, что мы до сих пор о ней знали и читали. Существует и вселенная-страна Владимира Высоцкого, в которой живут очень знакомые и в то же время диковинные в своих самых обычных свойствах и проявлениях люди, обладающие неистребимой тягой к самопознанию и способные к духовному озарению. В этой стране все интересно, необычно, неожиданно…

Что же касается своеобразия самого духовного воздействия песенного творчества Высоцкого, то я вижу его в том, что он является певцом жизни, воспринятой и понятой как драматическое существование. Чего бы он ни касался в своем песенном, поэтическом творчестве — войны, любви, профессии, отношений людей, — все, буквально все у него пронизано и пропитано высоким драматизмом. То есть все сложно, напряженно, накалено, конфликтно и чревато «.(разрешением от бремени» противоречий, все требует от человека поступка и страсти, чтобы подтвердить свою жизненность, право на существование. Все его песни — и печальные, и смешные, и шуточные, и патетические — полны, насыщены драматическим мироощущением. В них жизнь — и самая обыкновенная, состоящая из всем знакомых, привычных обязанностей, волнений и тревог, и так называемая необыкновенная, предполагающая события и поступки нерядовые, связанные с преодолением серьезных препятствий, требующие от личности сосредоточенности, принципиальности, — жизнь вообще оказывается и ге простой, и совсем не легкой. Прожить жизнь осмысленно, бодро, достойно — «не поле перейти», для этого нужны мужество и отвага на каждый день. Короче, жизнь драматична по существу своему, как говорится, в принципе.

Понятие драматического применимо к характеристике творчества художника и в том широком смысле, в каком оно использовалось Шекспиром и Марксом, для которых сама человеческая история, общественная жизнь развертывается как драма, где люди выступают одновременно авторами и актерами. При таком понимании драматическое есть признак общественной развитости и цивилизованности человеческого бытия. Положительно даже само ощущение быстротечности, «мимолетности» жизни, ибо она только тогда и жизнь, когда ни на мгновение не прерывается, не прекращается процесс ее самообновления, что невозможно без борьбы, преодоления вчерашнего, отживающего, без разрешения постоянно возникающих коллизий. Поистине «покой нам только снится»…

Впрочем, не только снится. Беда в том, что, разыгрывая собственную драму, именуемую жизнью, мы то и дело тянемся к поною, впадаем в состояние самоуспокоенности или того хуже — самодовольства. Либо просто сторонимся всего, что потребует от нас дополнительных усилий, напряжения — мыслительного или волевого, готовности пойти на риск, взять на себя ответственность. Редко кому удается прожить жизнь, не поддавшись хотя бы однажды «соблазнам» обывательского существования. Звучит обидно, но не для человека с развитым самосознанием, ответственного, способного посмотреть на себя «со стороны», глазами других людей. Как ни прискорбно сознавать и признавать, но это реальный факт: существует слой людей, и он ширится, все откровеннее заявляя свои претензии и вкусы, для которого требование «хлеба и зрелищ» является пределом общественного бытия. Довольные собой, они всегда недовольны обстоятельствами, которые сводятся в основном лишь к удобству, комфорту, времяпрепровождению. Это они, наполнив холодильники продуктами и не ведая дефицита ни в чем, скучают на так называемых трудных фильмах и спектаклях, жаждут бездумного развлечения. Они не хотят и уже давно отвыкли волноваться, переживать даже в зрительном зале, отучившись плакать, обливаться слезами над вымышленными судьбами героев произведений литературы и искусства. Им подай что-нибудь этакое «отвлекающее», «расслабляющее», «антистрессовое». Когда им что-то непонятно или делается скучно — виноват обязательно художник. Вот они и хотели бы прибрать к своим рукам Высоцкого, как когда-то они пытались это сделать с Сергеем Есениным, превращая его прекрасные стихи в ресторанные шлягеры. (Почему пытались? Продолжают и сегодня это делать, и, надо признать, — почти беспрепятственно.) Они «крутят Высоцкого» под полупьяный разговор, шум вилок, ножей и девичий визг, даже не делая попыток вслушаться и понять, о чем тот поет, почему надрывается, стонет, кричит, взывая к нам — «что делаем?», «как живем?».

Это они пытаются по сей день превратить его в явление модное, всего лишь популярное, и жаль, что находятся серьезные люди, не разобравшиеся в сути феномена Высоцкого и так легко (я бы сказал — легкомысленно) отдающие его на откуп современным мещанам.

У мещанской части любителей стихов и песен, видимо, есть и свой Высоцкий. Им больше нравится, когда он поет про «красное, зеленое, желтое, лиловое», или про Нинку, которая «сегодня соглашается», или о водке, что была не на троих, а на одного, про «зэка Васильева и Петрова зэка» и т. п. Это они организовали психоз вокруг Высоцкого — ненормальное, чисто ажиотажное, поверхностно-тенденциозное восприятие и толкование его песен как чего-то запретного. Я бы назвал его психозом двусмысленности. Скажем, такую серьезную песню, как «Колея», они выворачивают на свой лад: она для них не о том, что каждый ответствен за свою индивидуальность, за реализацию своего личностного начала, а о том, что «кто-то» хочет обязательно всех загнать в «общую колею». Прекрасную песню «Мы вращаем землю» они не заметят и не запоют, зато «Рыжую шалаву» выучат наизусть и заиграют до обалдения. Есть среди них и такие, для которых Высоцкий весь состоит из намеков и иллюзий, мало связанных с действительным содержанием его стихов-песен. Это они при жизни поэта распустили слухи, что он «уехал» или вот-вот «уедет», заставив его с гневной иронией ответить: «Не волнуйтесь, я не уехал. И не надейтесь — я не уеду». Высоцкий недоступен им прежде всего в силу поразительной цельности и принципиальности своей жизненной и художнической позиции, которую не могли изменить с годами никакие заграничные впечатления и перемены в личной жизни. Но обыватели потому и обыватели, что даже высокое, бескорыстное само по себе они обязательно подтянут к своему уровню, опустят до своего миропонимания.

Попутно заметим, что невнимание к сфере так называемой неофициальной жизни людей порождает проблемы идеологического порядка, которых могло бы и не быть. Например, неофициальное почему-то нередко (как правило, совершенно безосновательно) воспринимается как нечто оппозиционное, запретное, «не наше», что лучше всего обойти фигурой умолчания. Но люди так уж устроены и так живут, что задаются вопросами и переживают из-за проблем, которые нам, пропагандистам и обществоведам, не обязательно известны и понятны, из чего, разумеется, не следует, что эти вопросы и проблемы несерьезны и не имеют жизненного значения. Бывает, «и большое понимаешь через ерунду» (В. Маяковский), не говоря уже о быте, в котором надо уметь по-ленински находить, видеть политику. И если представить себе, что в головах людей, как подумал однажды герой одного романа, имеются чердаки, куда они складывают вопросы, на которые боятся или не могут ответить, то задача общественной науки и пропаганды состоит как раз в том, чтобы сделать эти чердаки пустыми. Ведь замалчиваемое, вообще все произносимое шепотом и с оглядкой — излюбленная духовная пища мещан всех времен. Нет, не случайно Высоцкий не раз и не два возвращался к теме слухов, ополчаясь на тех, кто привык жить не знанием и пониманием, а «мнением» и всевозможными домыслами.

От них недалеко ушли мещане, так сказать, интеллектуального пошиба, может быть, самые опасные и страшные. Вроде того студента, что высказался о Высоцком так: «Все понятно, но чего он так нервничает, переживает?» Даже на фоне давно заметного разлада ума и чувства в среде «онаученных» молодых людей подобная демонстрация одномерности собственного мироощущения производит гнетущее впечатление. Здесь незачем умствовать и искать какие-то скрытые, подспудные причины непонимания и неприятия явления, которое буквально пронизано чувством, настояно на переживании. Перед нами старый-престарый знакомец — бог мещанина любой эпохи и общественной формации — равнодушие. Только прикрытое видимостью понимания (время всеобщего среднего образования и науки обязывает!), которого на самом деле нет и быть не может. Мещанам непонятен и чужд именно ьлутренний, объективный пафос творчества поэта, для которого все внешние явления и события повседневности — это повод и приглашение поговорить о внутреннем, о состоянии нашей духовности и человечности.

Владимир Высоцкий ничего общего (ничего!) с ними не имеет— как раз по причине коренного различия в отношении к жизни, в понимании ее смысла. Мало ли кто пытается представить его выразителем «своего» мироощущения и умонастроения! Исходить надо из объективного содержания и пафоса его творчества — антипода обывательского, сонного или полусонного, дремотного, социально инфантильного бытия, лишенного волнений, потрясений, глубины переживаний. Высоцкий не приемлет, презирает саму психологию «устройства жизни» современного мещанина, которому все время приходится ломать голову, беспокоиться не о том, чтобы быть и жить, а как-то выглядеть, казаться. Бегство от драматического содержания жизни вообще подозрительно и свидетельствует о нездоровье физическом или душевном. Чаще всего это признак «прозябающего» бытия, никчемного существования.

Высоцкого интересует само явление обывательства, мещанства. Он создал целую галерею запоминающихся типов, вроде супругов, ведущих диалог о цирке у домашнего телевизора, приятелей-алкоголиков из «Милицейского протокола», склочника или завистника-соседа и др. С иронией и сарказмом выразил он вполне определенное отношение к мещанским радостям и заботам. Он и их понимает, стараясь с помощью юмора сохранить объективность в изображении обывательского быта и психологии. Так попять и представить мещанина, как это делает Высоцкий, можно только находясь вне мещанина, не сливаясь с ним, не разделяя его миропонимания. Не обыватели — носители и выразители его идеала полноценной человеческой жизни. В поэтическом мире по-эта-барда в чести те, кто живет не ради утробы и утех, кто живет трудно, мятежно, бескомпромиссно, не идя на сделку с собственной совестью. Ему по душе те, кто выдерживает проверку на прочность в боях за правое дело и обязательно в шторма, в снежную бурю, оказавшись в лесной глухомани среди хищников или в бесконечной степи, где «куда ни глянь — кругом пятьсот». Человек в трудную, ответственную минуту принятия решения, живущий на пределе физических и моральных сил, — вот кто сродни Высоцкому.

Обывателю, скажем, невдомек, отчего это поэт вновь возвращается к теме войны, в которой он сам не участвовал и помнит по детским впечатлениям. Но если вслушаться и вчувствоваться в его замечательные песни о войне, становится ясно, что им повелевало прежде всего чувство сыновней признательности к подвигу отцов, одолевших фашизм и отвоевавших нам жизнь. А также чувство восхищения, даже зависти к тем, кто «старше нас на четверть века». Ведь им так «повезло — и кровь, и дым, и пот они понюхали, хлебнули, повидали». Есть и другая, пока недооцененная сторона той же самой темы. Она не стареет, не тускнеет еще и потому, что принесенная страной жертва — свыше двадцати миллионов жизней — стала величайшей духовной ценностью. Она, как, может быть, ничто другое, объединяет сегодня — не разумом только, но и чувством, общим сопереживанием — людей разных поколений, побуждая их еще сильнее, крепче полюбить многострадальную землю, на которой, «как разрезы, траншеи легли, и воронки, как раны, зияют». Прошло много лет, но продолжает жить и действовать очищающая сила народного страдания, делающая День Победы символом нашей жизнестойкости, мужества и героизма — Днем человеческого единения. Наконец, писать и петь о войне для послевоенного поколения, к которому принадлежал Высоцкий, это еще и способ выразить свое отношение к человеческим качествам, жизненным ценностям, какие в мирное время, как правило, проявить, выразить гораздо труднее. Война до предела обострила все отношения и чувства, беспощадно высвечивая, обнажая суть любого жизненного явления. На войне люди предстают и раскрываются часто с обескураживающей даже их самих непосредственностью, прямотой, чистотой, откровенностью. И становится ясно — и кто есть кто, и что есть что. Многих молодых художников по сей день увлекает эта беспощадная правдивость военных будней, не поверхностная героика и не показной оптимизм участвующих в ней масс людей. Правда, во многих фильмах, пьесах и повестях давно уже изображают не войну, что была когда-то, а годами возникавшее представление, легенду о войне как о ристалище человеческого духа. Но, обращаясь к этой теме, можно ставить предельные вопросы бытия, что, собственно, и делает Высоцкий в песнях военного цикла (он назвал их песнями-ассоциациями).

Для Высоцкого нет запретных тем, он безбоязненно, с вызывающей у многих зависть смелостью писал и пел обо всем, что его волновало. Но это — свобода, так сказать, обеспеченная нравственно, точным отношением к предмету или явлению. Причем нравственность, которую он сам исповедует и отстаивает, одновременно проста и трудна. Ему нужно, чтобы человек всегда, в любых обстоятельствах был честным, правдивым, справедливым, готовым, как Робин Гуд, прийти на помощь, вступиться за слабых, обиженных. В песне «Я не люблю» прямо и афористично изложен нравственный кодекс его лирического героя, знающего разницу между добром и злом, умеющего сильно любить и так же сильно ненавидеть. Кажется, в том, что не любит, не приемлет Высоцкий, нет никаких откровений. А не любит он «холодного цинизма», «уверенности сытой», «насилье и бессилье», когда что-либо делают «наполовину», устают от жизни и не поют «веселых песен» или, напротив, демонстрируют показную, «манежную» восторженность. Ничего особенного, не правда ли? Но мы-то знаем, как дьявольски трудно не на словах, а на деле соблюсти эти простые нормы нравственности и справедливости, какого постоянства усилий, каждодневной самоотверженности это требует. Нравственность для Высоцкого не какие-то, пусть и очень правильные, отвлеченные принципы, нормы, правила, вознесенные, подобно дамоклову мечу, над человеком. Это сам человек, живущий по внутреннему закону совести, или тот самый двойник, что сидит в каждом из нас и повелевает поступать в согласии с нормами человечности. Если она срослась с человеком, от него самого зависит и выражает его глубинные (в идеале общественно развитые!) потребности, она сила живая, духовно-практическая. Понятая так нравственность немыслима, просто невозможна без принципиальности, то есть характера. Лирический герой Высоцкого нравственно значителен и привлекателен еще и потому, что на такого, как он, можно положиться — этот не подведет, с ним не пропадешь. Нравственность обеспечивается мужским характером — феномен, согласитесь, не самый распространенный в наше время.

Высоцкий не просто фиксирует, передает, отражает драматизм жизни. Он драматичен и сам, по природе своей субъективности, индивидуальности, таланта. Без покоя нельзя, но «тревога — богаче покоя», говорил М. Горький, и Высоцкий как будто решил судьбой своей эту истину подтвердить, доказать. Все, что он сделал, и все, что у него получилось, — это от непокоя, от не покидавшего его чувства тревоги. Драматическое, по словам А. С. Пушкина, связано со «страстями и излияниями души человеческой». В полном соответствии с этим точным наблюдением Высоцкий в пору господства полушепота, с одной стороны, и эстрадной шумливости — с другой, стал говорить и петь «открытым голосом», страстно, надрывно, иногда переходя на крик. Так, как поют люди у себя дома, в свободной, раскованной, не стесненной строгими правилами обстановке.

Говоря о В. Высоцком, важно подчеркнуть, что он старался соблюдать необходимую меру и в содержании, и в форме, хотя некоторым его слушателям могло казаться (и сейчас кажется), что его исполнение — это примитив и идет от беззастенчивого отношения к идеальным требованиям искусства. И он сам иногда потворствовал такому мнению своими стеснительными признаниями: вроде «Мелодии мои попроще гамм…»

Ныне, когда поэта не стало, начинаешь понимать, что это был сплошной обнаженный нерв. Что жизнь его была самосжиганием, которое, понятно, не может происходить долго. Увы, тот, кто горит, и сгорает быстрее. Я не о том, что не надо себя беречь, не думать о здоровье. Надо и беречь, и думать о здоровье. Но надо понять и тех, кто себя не бережет, кто растрачивает себя, не задумываясь о «фатальном исходе». Когда же мы научимся отличать тех, кто работает, творит, от тех, кто делает что-то похожее, но все-таки по существу и не работает, и не творит?! Разница ведь существенная, для общества не малозначащая.

Выскажу мысль, наверняка спорную, в чем-то даже «кощунственную». Бесспорно, Высоцкий ушел рано. Больше всего он боялся, что уйдет и не допоет свою песню. Допел — в том-то и суть дела. Сказал все, что должен сказать человек, чтобы иметь право уйти, оправдав свое появление на «белый свет».

Это верно, что при жизни В. Высоцкому недодали — и официального признания, и почестей, и просто внимания. Но не надо «посмертно» превращать его на этом основании в мученика, связанного по рукам и ногам. В том-то и феноменальность Высоцкого, что он в неблагоприятных условиях сумел сказать свое слово, спеть свою песню, не поддавшись ни нажиму, ни страху. Он реализовал на деле идеал «свободного духовного производства»

(К. Маркс), что посильно лишь настоящему художнику и настоящему мужчине. Да, он мог бы многое еще написать, сказать. Но и того, что сказал, спел — вполне достаточно, чтобы проникнуться к этому человеку чувством огромной благодарности и искреннего восхищения. Долго еще будет сопровождать людей его хриплый баритон — и в работе, и в любви, и в минуты мужских решений и поступков.

Андрей Дементьев. ЧЕРНЫЙ ЛЕБЕДЬ

Еще одной звезды не стало,

И свет погас.

Возьму упавшую гитару,

Спою для вас.

Слова грустны.

Мотив невесел,

В одну струну.

Но жизнь,

Расставшуюся с песней,

Я помяну.

И снова слышен хриплый голос.

Он в нас поет.

Немало судеб укололось

О голос тот.

А над душой, что в синем небе,

Не властна смерть.

Ах, черный лебедь, хриплый лебедь,

Мне так не спеть.

Восходят ленты к нам и снимки.

Грустит мотив.

На черном озере пластинки

Вновь лебедь жив.

Лебедь жив…

Владимир НАДЕИН. Голос Высоцкого

ТОТ САМЫЙ, КОГО ЖДАЛИ

Утихли споры…

Ладно, скажем осторожнее — утихают.

Рассеивается интригующая дымка невысказанности, досужих, порою вполне доброжелательных, а все же домыслов. Запретный плод сладок? Но вянут запреты, а цветы на Ваганьковском все свежи и свежи.

«На братских могилах не ставят крестов, и вдовы на них не рыдают. К ним кто-то приносит букеты цветов и вечный огонь зажигает». Этой песней он неизменно начинал свои выступления — в столичном ли Доме ученых, на Ленских приисках, в студгородке Нью-Йоркского штатного университета, в клубе донецкой шахты, на сборах хоккеистов перед поездкой к канадским профессионалам или в изысканном парижском концертном зале. Словом, везде.

А потом, когда обрывался его голос и несколько характерных быстрых ударов по гитарным струнам резко отчеркивали песню, он говорил так: «Я нарочно начал с этой песни, чтобы у вас исчезли сомнения, что перед вами тот самый, кого вы ждали».

Помните, как мы его ждали?.. В Набережные Челны, где разворачивалось строительство огромного автозавода, труппа Театра на Таганке прибыла на теплоходе. От пристани к гостинице шли примерно с километр. Это был километр распахнутых настежь окон новых домов и общежитий. На каждом подоконнике звучал магнитофон. Голос Высоцкого, множество голосов Высоцкого сплетались под глубоким июльским небом. Немногие из здешних ребят видели его прежде вживе. Но были они молоды, сильны, жизнерадостны и потому без колебаний считали его своим. А что, разве не здесь разглядел он своего мужественного и великодушного шофера? «Я вышел ростом и лицом, спасибо матери с отцом. С людьми в ладу, не помыкал, не понукал. Спины не гнул, прямым ходил, и в ус не дул, и жил как жил, и голове своей руками помогал».

Да, среди молодых он был свой. А среди ветеранов? Бывалых, все повидавших, оставивших свою юность на войне и потому недоступных соблазнам моды?

«Братские могилы» — не визитная карточка Высоцкого. «А в вечном огне видишь вспыхнувший танк, горящие русские хаты, горящий Смоленск и горящий рейхстаг…» — это видения не для визитов, даже не для развлекательных концертов. (Не зря же Высоцкий редко говорил «спою», никогда — «исполню». Предпочитал совсем просто: «покажу вам песню»). Это одно.

Есть и другое. Оно схоже, но относится не к песне — к певцу. Высоцкий был таким человеком, к которому визиты, банкеты, юбилеи, вся эта светская мишура никак не прилипала. Когда он шел петь для людей (как бы опасаясь раздосадовать его, я и сейчас избегаю нелюбимых им слов «концерт», «вокал», «эстрада»), он шел на трудную мужскую работу и еще более трудный нравственный экзамен: «Я к микрофону стал, как к образам… Нет, нет, сегодня — точно к амбразуре».

«Я НЕ БАРД, НЕ МЕНЕСТРЕЛЬ, Я САМ ПО СЕБЕ»

Итак, называть «Братские могилы» визитной карточкой Высоцкого было бы неправильно — а как верно? Ведь не бедностью же выбора объясняется исполнительская последовательность поэта, у которого то ли семьсот, то ли тысяча песен — «на неделю, если закрыться на кухне и петь без перерыва». Мы знаем вещи, которые никто после него никогда уже, наверное, не отважится исполнять. «Кони», например. А «Братские могилы» пел Марк Бернес — и надо ли напоминать, как Марк Бернес пел?

В творчестве Высоцкого вообще много такого, что невозможно втиснуть в жесткие рамки привычных представлений. Его искусство не поддается разъятию на составные части. Музыка, стихи, артистизм, голос… Все вместе — это Высоцкий. А вычти, убери что-нибудь одно. Убери голос… Или убери поэзию… И что тогда останется?

А Высоцкий и останется. В каждой своей части он — весь. И в голосе он весь. И в стихах. «Когда на наших глазах играл и пел Высоцкий, мы видели, как телесную оболочку стремится разорвать человеческий голос, — писала Н. А. Крымова, одна из самых чутких, самых первых исследователей. — Вблизи это зрелище было почти страшным. А издали, из последних рядов зрительного зала, оно казалось вообще нереальным — какой-то невесомый комочек тела, быстрая, звериная легкость поступи и вместе с тем устрашающе мощная сила звука».

А поэзия… Страна поэзии! Огромная страна со множеством климатических и часовых поясов. Вот базарит площадное просто речье, а вот храмовая торжественность высокого стиля. «В синем небе, колокольнями проколотом, медный колокол, медный колокол…»

А рядом — ослепляющая, непредсказуемая, захватывающая дух фантазия образного решения. Комбат, который развернул Землю в обратную сторону, оттолкнувшись ногой от Урала. «Снег без грязи, как долгая жизнь без вранья».

И конечно, деталь. Глубоко достоверная, незаемная, ни разу не бывшая в употреблении. Эта деталь до того завораживает своей безупречной точностью, что возникает жесткая убежденность: нет, такого придумать нельзя, как нельзя вспомнить, чего не ведал.

«Не тот ли вы Владимир Высоцкий, с которым я выходил из окружения под Оршей?». «Здравствуй, Володя! После того, как тебя ранило осколком мины, я воевал еще год…» Порою Высоцкий оглашал такие отрывки из писем, во множестве получаемые им от ветеранов. Чаще — нет. Но, конечно же, он гордился этим бесхитростным подтверждением достоверности подробностей ратного труда и воинского быта, рожденных его творческим воображением.

Как и всякий интеллигентный человек, Высоцкий был сурово требователен к себе. Не только к творчеству, хотя к нему — прежде всего. Строгие, обременительные для беззаботного здравствования нравственные законы, которые вменяет в долг русскому поэту русская поэзия, он приобрел самым естественным образом. Именно: взрастил в себе.

Вот почему, как ни доволен он бывал порою, что удается писать достоверно, но цель свою видел всегда в одном — писать честно.

Правда… Все так жаждут ее писать, отыскивать, воплощать и даже доносить до других… Отчего же не каждому это дается? Казалось бы, куда как просто: не лги. Не допускай разрыва между словом и делом. Не допустил? Молодец! Теперь-то правда у тебя сама собою получится, потому как больше получиться просто нечему.

Но у писателя, у поэта слово — оно и есть дело. И никакого разрыва между ними нет и быть не может. Написал слово — сделал дело. Какое слово — такое и дело.

Писательская правда — это когда нет разрыва между жизнью и жизнью. Между своей жизнью и жизнью народа. И никто не знает, куда надо ехать в творческую командировку, чтобы такого разрыва избежать. И на чем. Высоцкий последние годы ездил на «мерседесе», и ничего. Дело не в родине автомобиля, а в родине человека.

«Ваше любимое место?» — спросили его в одной анкете. Видевший красоты полумира, он ответил: «Самотека, Москва». «Ваша любимая песня?» — «Вставай, страна огромная». Чувство родины-страны, родины-Москвы, родины — Первой Мещанской улицы владело им до того безраздельно, что даже искрящаяся ирония шутливой песни вдруг прерывалась четкой нравственной заповедью: «И на поездки далеко вовек, бесповоротно угодники идут легко, пророки — неохотно».

Неведомо как, но неизменно добывал правду о войне человек, родившийся 25 января 1938 года. Предупреждал честно: «Я не воевал, мне не довелось». Разумеется, кое-какие воспоминания сохранились: «Маскировку пытался срывать я. Пленных гоним — чего ж мы дрожим? Возвращались отцы наши, братья по домам по своим да чужим».

Встречаясь с людьми, Высоцкий рассказывал о своей работе охотно. Не лукавил, но и души своей перед сотнями незнакомых нараспашку не распахивал. Оно и понятно: не мог же он на полном серьезе вещать об ответственности таланта перед народом, о муках неустанных заполночных поисков единственного слова. Отмалчивался: «Моя кухня вам неинтересна». Отшучивался: «Ей-богу, у меня был один знакомый попугай в Одессе, он разговаривал на многих-многих языках». Свои вызывавшие восхищение находки относил на счет жанра авторской песни, которая, мол, в отличие от номера профессиональной эстрады никогда не может быть заучена, а потому подвижна, гибка, изменчива под сердцебиение ей внимающих…

И даже свой поразительный дар поэтического перевоплощения, когда его «я» становилось неотрывным от «я» множества людей разных возрастов, национальностей, способов добывать пропитание, социальных положений, словом, судеб — даже этот дар он причинно выводил из своей профессии актера.

Подходя чисто анкетно — похоже на правду. В 1956 году студент инженерно-строительного института Высоцкий, завершив уже под утро курсовой чертеж, налил себе еще одну, уже которую за ночь, чашку горячего кофе. Допил его, наполнил чашку гущей со дна кофейника и спокойно, на глазах у онемевших однокурсников, полил коричневой жижей аккуратно исчерченный ватман.

Все!

— А что теперь? — спросили друзья.

— Пойду в артисты. Каждый должен делать свое.

От последнего чертежа до первой песни оставалось еще целых четыре года. От первой песни и до последней — всего 20 лет.

25 ИЮЛЯ 1980 ГОДА

Когда Высоцкий умер, многие ведомства оказались захваченными врасплох. На высоте оказалось, пожалуй, лишь МВД.

В Москве шла Олимпиада, был прекрасный пятничный день, на стадионах вовсю раздавали медали, и казалось, всем было не до того. Только к двенадцати дня под окнами кирпичного кооперативного дома на Малой Грузинской собралось человек тридцать. Стояли молча, окаменев.

Через несколько часов вышла «Вечерка» с «рамкой». Спасибо «Вечерке», она была одна… «Рамка» выглядела скромно, всего несколько строк: «с глубоким прискорбием… артист Театра на Таганке…» Что ж, все верно. «Рамка» — не место для эмоций. Документ. Чего не заслужил, того не перечислишь.

Чего же он не заслужил? Одного места среди 10-тысячного писательского Союза — как раз за пару недель руководство рассматривало его заявление и не сочло. Значит, не поэт, и поэтические почести не положены. Не композитор — ну, это он и сам сколько раз говорил. Что не народный — это, конечно, факт. Но даже после Гамлета и Дон Хуана не заслужил, представьте, и заслуженного.

Просто артист…

К ночи народу внизу прибавилось. С балкона восьмого этажа были видны обращенные вверх лица. Стояли всю ночь. Это тоже давняя традиция русской поэзии.

Утром откликнулся «Голос Америки», сумев в краткую информацию мастерски уложить большую бестактность. «Умер менестрель Владимир Высоцкий, муж известной в Советском Союзе французской киноактрисы Марины Влади». Какая прозрачная язвительность! Менестрель, мол, известен благодаря француженке-жепе. Да и француженка хорошо известна только в Советском Союзе…

В отличие от иных творцов, имеющих от своей лиры все, кроме признания сограждан, Высоцкий знал вдохновляющую мощь нашей любви. (Не здесь, не мимоходом, а особыми словами надо бы рассказать о той, кого он любил и кто любила его, — о его русской жене Марине Владимировне Поляковой, действительно больше известной у нас как французская киноактриса Марина Влади). Не только ребята с приисков, студенты Харькова или рыбаки Приморья гордо заявляли о своей подвластности его таланту. Ю. Трифонов, Б. Окуджава, Б. Ахмадулина, П. Капица, М. Ульянов… Какая концентрация творческой мощи только в этой малой части славных людей нашего Отечества, глубоко почитавших неповторимый дар Владимира Семеновича Высоцкого.

Но даже эти проницательнейшие из граждан страны были светло потрясены тем проявлением всенародной любви, которая выплеснулась на Таганскую площадь, на Верхне-Радищевскую улицу, на Интернациональную улицу, через Яузу и дальше, дальше, на пять километров по набережной. Не могло быть и речи о том, что скромное старое здание театра, где шло прощание, пропустит сквозь себя хоть малую толику скорбящих. Но люди стояли.

К началу второго стало безоговорочно ясно, что и проблеска надежд нет. И тогда люди стали просить впереди стоящих передать туда, в театр цветы. Их передавали над головами.

У студии документальных фильмов в этот понедельник чего-то не было — то ли аппаратов, расписанных на Игры, то ли пленки, предназначенной для свершений. Река цветов текла над тысячами человеческих голов, но нам никогда уже не видать этого величественного зрелища, которое во всей неповторимости смогли познать только вездесущие мальчишки, рискованно обсевшие ветви деревьев и даже крышу станции метро.

Впрочем, все обошлось благополучно. Кажется, никому в огромной толпе не отдавили даже ноги. Милиция в этот день была безукоризненна — вежлива, услужлива, предупредительна. Наверное, правда, что по случаю Олимпиады в Москву были отобраны лучшие ее представители.

А может, дело не в отборе. Может, милиционеры были самые обычные. Просто те, кто, возможно, никогда не слышал очень смешного «Милицейского протокола», со слезами провожали капитана Жеглова…

ЕЩЕ НЕ ВЕЧЕР…

В начале 1982 года по просьбе журнала «В мире книг» я писал одну из первых тогда публикаций о Владимире Семеновиче Высоцком. Задача, которую я тогда поставил перед собою, была такой: говоря о стихах, постараться как бы между прочим, но четко разъяснить читателям, что никогда Высоцкий не «сидел», ни с какою шпаной не якшался, что был он человеком очень начитанным, что по-французски не только пел, что мама его Нина Максимовна, добрая, приветливая, была переводчицей с немецкого, а Семен Владимирович — боевой офицер и знающий инженер.

Сегодня, когда вспоминаешь тогдашнее непроницаемое молчание вокруг Высоцкого, личную отвагу редакторов, которые осмеливались напечатать это имя, поразительную нелепость домыслов вокруг его жизни и смерти, не рассеянных даже прощанием на Таганке и ни разу с тех пор не завядшим холмом живых цветов на Ваганьковском, — осознаешь, какой большой путь мы успели пройти от шепота к полногласию, от унизительной озабоченности последствиями честности к самой честности.

И насколько больший путь предстоит…

Загрузка...