X

В ожидании этого благословенного дня я с наслаждением погружаюсь в писание. Моя собственная книга продвигается вперед гигантскими шагами, я прихожу в бешенство, когда судорога сводит локоть и вынуждает меня позволить себе несколько минут отдыха. Потому что — помнится, я об этом уже говорил — я пишу от руки, так, как меня этому научили в моем безгрешном детстве, пренебрегая престижными светящимися экранами, без которых, кажется, не может обойтись ни один серьезный профессионал в писательском деле. Прежде всего, у меня нет средств на подобные вещи, и даже если бы они у меня были, я чувствовал бы себя не в своей тарелке перед всеми этими клавишами, похожими на людоедские пасти, щедро оснащенные зубами, перед пугающе совершенными значками, покорными пальцам и взгляду, которые выстраиваются, словно солдаты на плацу, появляются на экране и исчезают со скоростью молнии по желанию пользователя, помещающего их в "память" или уничтожающего в зависимости от своего вдохновенья или сомнений… Гюго, Вольтер, Золя, Бальзак, эти монстры по способности нагромождать кучи исписанной бумаги, нагромоздили бы они еще больше, если бы им была подвластна фея информатики? Содержали бы эти увеличившиеся в объеме кучи больше гениальности?.. Будучи чересчур ленивым, чтобы меняться, я продолжаю писать от руки, как это делали мои славные предки, жившие в эпоху непосредственно после каменного века, моей единственной уступкой современности является ручка, называемая "Бик" (торговая марка).

Что-то резко и безжалостно вырывает меня из моих сладостных творческих мук и бросает, ошеломленного, на жесткую почву реальности. Я осознаю, что насилие над моей личностью было произведено тремя дурацкими нотами "музыкального" дверного звонка. Я грубо рявкаю "войдите!" и только тогда вспоминаю, что запер дверь на замок. Я смиряюсь с тем, что мне придется дотащиться до двери, три дурацкие ноты дринькают без конца, это меня нервирует, я ору: "Иду, иду!" — и с перекошенной мордой отворяю.

Передо мной стоит самая красивая женщина в мире.

Настолько прекрасная, что просто невозможно, чтобы она существовала на самом деле. И эта женщина — Лизон. Лизон такая, как она есть, но которую рука какого-то неведомого бога довела до несказанного совершенства. Я считал Лизон совершенной. Теперь я вижу, что это было только обещанием шедевра. И вот оно воплотилось в жизнь.

Я должен был бы упасть на колени и замереть в восхищении. Если бы тот или иной бог создал что-нибудь по своему подобию, то это – женщину. Эту женщину.

Все вышесказанное, должно быть, читалось на моем лице. Я остолбенел на пороге, застыв в немом созерцании.

Я знаю, кто она. Я знаю, почему она здесь. Я боюсь. Не того, из-за чего она пришла, но избытка красоты, бьющего прямо в лицо. Я задыхаюсь. Мое горло свело судорогой. Должно быть, у меня вид полного идиота.

Так как я молчу, она решается заговорить:

— Прошу вас, разрешите мне войти.

Ни добрый день, ни добрый вечер. Тон задан.

Я посторонился, она входит. Королева. Точнее королева в изгнании. У королев при исполнении нет этого навязчивого желания утвердить свою власть. Ее взгляд быстро пробегает по моему убогому борделю без видимого осуждения, которого можно было ожидать. Она констатирует, она не судит. Я все еще нем. И что тут скажешь? Так что заговорит опять она:

— Разрешите мне сесть.

Я спешу освободить диван от усеявших его листков. Она садится. Именно тогда я замечаю, что ее юбка скроена так, что ей нет никакой необходимости открывать ноги выше рамок приличия, чтобы достигнуть эффекта просто ошеломляющего. Высшая красота не нуждается в распутных уловках. Слишком большая оголенность отвлекает внимание от чистоты линии… Наконец я спускаюсь на землю. Мне удается произнести:

— Могу я предложить вам что-нибудь?

Легкая улыбка отвергает эти светские церемонии.

— Не трудитесь, пожалуйста. Лучше садитесь. У нас есть о чем поговорить, вы, наверное, понимаете.

Я усаживаюсь на другом конце дивана. Это напоминает мне кое-что… Она поворачивает ко мне свое чудесное лицо.

— Вы не облегчаете мою задачу. Вы, должно быть, догадываетесь о причине моего присутствия здесь?

Это настолько очевидно, что я не считаю нужным отвечать.

— Это происходит здесь, на этом диване?

Прямо в цель. Я не сумел скрыть своих чувств. Что на это ответишь? Я молчу. Смотрю на нее. Она не шокирована, не возмущена, не иронизирует. Даже не осуждает. Она просто спрашивает, вот и все.

Мне трудно было бы сказать, как она одета. Я очарован общим видом, не вижу деталей, не анализирую. Я полностью поддаюсь очарованию, исходящему от этой женщины, неотразимой прелести ее хрупкости, которую облекает, не подавляя, нежная полнота форм. Сама ее не­подвижность предполагает красоту движений. Она вынимает из сумочки пачку сигарет, спрашивает меня: "У вас не найдется огоньку?", сразу же: "Извините, я забыла!", чиркает спичкой, из коробочки, какие предлагают в некоторых ресторанах. Ей приходится проделывать это не­сколько раз, спичка ломается, она ищет пепельницу, чтобы бросить ее туда, не находит, — а я парализованный, не предпринимаю ничего! — снова кладет в коробочку, чиркает другой, та зажигается. Только тогда я замечаю, что она дрожит. Я предполагаю, что то, за чем она пришла, стоит ей очень дорого, что ее спокойствие и ее непринужденность всего лишь показные. Это приближает богиню к простым людям. Мне становится жаль ее, я хочу облегчить ее задачу.

Пока я стараюсь сообразить, какое средство спасения ей протянуть, она делает две или три быстрые затяжки. Видно, что она не привыкла курить и делает это только для того, чтобы выгадать время и собраться с силами для штурма… Может быть, еще и для того, чтобы ее очарование, действие которого на меня она прекрасно уловила, совсем уничтожило меня. Превосходный расчет!

Я уже знаю, что сделаю все, что она захочет. Из любви к ней. Что я совершу самые ужасные глупости, разрушу жизни, начиная со своей, из любви к ней. Что я теряю разум, готов броситься в колодец головой вниз, спустить с цепи всех демонов ада, без надежды, без иллюзий, без ниче­го, из нелепой и непреодолимой любви к ней, к ней, к ней… Она — это Лизон, и она больше, чем Лизон. Она — мать Лизон.

А я несчастный тип и грязный дурак.

Я произношу, с гримасой, которая должна изображать улыбку:

— Кажется, мы собираемся разыгрывать сцену из "Дамы с камелиями", но наоборот. Вы папаша Дюваль, а я мерзкая куртизанка, пожирательница маленьких детей.

Это не рассмешило ее. На ее месте я тоже не смеялся бы. Она смотрит на меня удивленно. Именно так: удивленно.

— Дорогой месье… Нет, дорогой Эмманюэль… Вы позволите мне называть вас Эмманюэлем?

Я больше не понимаю, где я и что со мной. Не успеваю ответить, как она продолжает:

— Дорогой Эмманюэль, вы конечно же поняли, что я знаю все о ваших… отношениях с моей дочерью, собственно, это единственная общая тема, интересная для нас обоих, которая оправдывает мое вторжение к вам.

— Могу я спросить у вас, мадам, как и через кого вы узнали о наших… отношениях?

— Вы можете спросить об этом, впрочем, вы это уже сделали, но я вам не отвечу. Больше не прерывайте меня, пожалуйста, то, что я собираюсь вам сказать, и так довольно затруднительно. Вам, я думаю, лет тридцать пять. Лизон нет еще девятнадцати. Разница в возрасте не слишком большая. Я не думаю, что вы то, что обычно принято называть вы­годной партией или даже просто подходящей. Ваши заработки очень небольшие и случайные. Не хочу вас обидеть, но у вас довольно жалкое жилище. У вас нет, извините меня, никакого будущего. Учитывая все это, есть ли у вас намерение жениться на моей дочери?

Хорошо ли я расслышал? Кажется, ход событий уклоняется от предусмотренного маршрута. Произошел поворот, я не в силах уследить. Я перехожу от ошеломления к изумлению. Это должно читаться у меня на лице.

Она кладет руку на мою. Ее рука на моей руке… Она произносит совершенно невероятные слова:

— Эмманюэль, вы спасли мою Лизон.

Она вздыхает. Не знает, с чего начать. Я жду, сосредоточив все свои чувства в руке, лежащей под ее рукой.

— Лизон всегда была, как бы выразиться, "трудным случаем". Совсем маленькой она уже была исключительно сильной личностью. Она знала, чего хочет, как говорится, и не отступала до тех пор, пока не добивалась желаемого. Мне нет необходимости расхваливать перед вами ее ум. Она проявила его очень рано. Она красива, это вы тоже знаете. Веселая, привлекательная, добрая, непосредственная… И цельная, таинственная, своенравная… Романтичная, сказали бы в прошлом веке. Порывистая, сказала бы я. В мгновение ока она переходит из одной крайности в другую, от восторженной экзальтации к отчаянным рыданиям. Абсурдность и несправедливость общества так возмущают ее, что доводят до болезни. Спокойный цинизм власть имущих заставляет ее видеть мир в виде кровавой бойни и держит ее в состоянии почти патологической тревоги. Она избегает общества молодых людей, которых она находит пустыми и циничными карьеристами. И в самом деле, нынеш­ние подростки более не пылают прежним благородным негодованием… Лизон выносит только общество Стефани, подруги детства.

Она делает паузу. Я пользуюсь этим, чтобы предложить ей:

— Вы действительно не хотите чаю? Это ведь быстро, раз — и готово.

Она отрицательно качает головой:

— Нет-нет. Спасибо. Дайте мне высказаться до конца.

Она вынимает сигарету, хочет ее прикурить, отказывается от этого. Я смотрю, как двигаются ее руки.

— Я не осознала хорошенько май шестьдесят восьмого, я тогда была еще маленькой девочкой. Однако я училась — ничтожно мало! — в годы, которые последовали за волнениями. Как и вся тогдашняя молодежь, я была увлечена благородными идеями… Вспомните, мы хотели изменить мир! Старым крокодилам, их системе и их слугам не было места в нашем представлении о будущем.

Она задумчиво качает головой. Я говорю:

— Я тоже основательно этим увлекался. И я не изменился. Мы были правы. Мы обвиняли, вспомните, "общество потребления". Но выиграло именно оно, подлое. Выиграли старые чудовища. И сама их победа доказывает, до какой степени мы были правы. Они прибрали к рукам ту восторженную молодежь, обесчестили ее, интегрировали в свой прогнивший мир, испортили до такой степени, что она стала кичиться сво­им собственным отступничеством, ловко использовали взрывную энер­гию молодого поколения к наибольшей выгоде той самой системы, которую оно ненавидело. Гонка за прибылью, честолюбие, карьеризм демонстрировались с гордостью, рассматривались как наивысшие добродетели, в то время как благородные принципы осмеивались с тем цинизмом, который выдается за юмор. Народ копается в дерьме из страха перед умело регулируемой безработицей. Ему не дают поднять голову, с помощью средств массовой информации нагнетая страсти, отвлекая внимание на идиотские и подлые шовинистические игры: футбол, теннис… Вообще-то я увлекся и заставил вас выслушать целую речь старого разочарованного бойца! Извините меня.

Ее глаза блестят. Слишком. Слезы совсем недалеко. Она перехватывает эстафету и мрачным тоном продолжает:

— Ренегаты торжествуют победу, мятежники стали лакеями, высокомерными лакеями. Они презирают, поднимают на смех "бедных дурачков", которые не смогли приспособиться: "Пассеист!", "Рохля!" Для них нет брани хуже… Левые были у власти вполне достаточно, чтобы пока­зать, до какой степени они, может быть сами того не зная, заражены вирусами пресловутого общества потребления.

Я горячо прерываю ее:

— Нет! Не "сами того не зная". Совсем не так. Эти левые прекрасно все понимают. У них своя роль в большой игре одураченных. Они со­глашаются быть приманкой, чтобы заставить поверить, что в политической игре не только деньги. Сегодня они существуют за счет последних остатков великой надежды, которая оказалась ложью. Потому что всегда есть люди, которые не хотят верить, что реальность настолько гнусна, и отчаянно цепляются за лохмотья надежды.

— И мы живем во всем этом. В этой клоаке. Мы подбираем жалкие крохи, чтобы не сдохнуть. Чтобы спасти имидж. Пристойность, не так ли…

Как мы пришли к разговорам о политике? Какое отношение имеет ко всему этому Лизон? Я позволяю себе вольность. Беру за плечи, ищу ее взгляд и спрашиваю в упор:

— Только ли портрет Лизон вы набросали? Не получился ли он немного и вашим собственным?

Ее взгляд избегает моего. Ее нижняя губа дрожит. Она вся — воплощение растерянности и чувства вины.

— Я была сумасшедшей. Время было сумасшедшим. Свобода ударила нам в голову. То, что мы считали свободой и что было только речами о свободе. Мы опьянялись речами, не замечая, что это всего лишь слова. Сотрясение воздуха. Я полюбила. И отдалась любви без расчета. В первый раз молодое поколение открывало любовь без оговорок, без лице­мерия. Так называемая сексуальная революция. Он был таким же новичком, как я. Я забеременела. Мне едва исполнилось восемнадцать. Я была беременна Лизон. Я находила это восхитительным. Хотела одна воспитывать моего ребенка, взяв на себя полную ответственность. Разумеется, я видела в этом вызов установленному порядку, но вполне ясно представляла себе будущее. Может быть, что-то смутно говорило мне, что я не была так уж влюблена, как хотела в этом себя убедить, что я себя обманывала… Возможно, именно инстинкт, или называйте это как хотите, толкал меня к тому, чтобы самой быть хозяйкой своей жизни и жизни своего ребенка. Только он, отец, парень из хорошей семьи, не хотел и слышать об этом… Проснулись его буржуазные принципы… Чувство собственности — это ведь и мое? В общем, все та же песенка о правах отцовства… Но может быть, вы тоже отец?

Я утвердительно киваю головой без особой гордости.

— Тогда вы понимаете. Он хотел все "упорядочить". Речь шла не только о вопросе морали. Он любил меня. Или верил, что любит, разве любовь не акт веры? А я, по правде говоря, оказалась не готова к сопротивлению.

Она улыбается одновременно печально и лукаво:

— Видите ли, в этом, как во многом другом, я отличаюсь от своей Дочери. У меня нет такой силы характера, как у Лизон. А она сумела бы настоять на своем. Ее "нет" было бы непререкаемым, чего бы потом ей это ни стоило.

Я киваю. Это правда, она такая, Лизон.

— Мы сняли маленькую двухкомнатную квартиру. Мы ничего не за­рабатывали. Его родители помогали нам. Роды были трудными, я очень медленно приходила в себя. И у Лизон первое время было хрупкое здоровье. Короче, мне пришлось оставить учебу, потом найти работу. Еще не было такой безработицы, как сейчас, но все же устроиться было нелегко. Янемного знала английский, научилась печатать намашинке и нашла работу секретарши в одной конторе по импорту-экспорту. Мне приходилось туговато — ясли, покупки, ну, в общем, как всем работающим женщинам. А муж продолжал учебу, он был старше меня на три года, прилежно, всерьез занимался, хотел преуспеть. И преуспел. Благодаря отличному аттестату он сразу же получил место инженера в большой фирме, со скромной зарплатой,но многообещающим будущим. Мы составляли то, что наши умиленные семьи называли "очаровательной парой". А потом что-то произошло. Может, это где-то тлело с самого начала… Я заметила, что он меня презирает. Скорее всего, бессознательно. Но в его отношении ко мне чувствовалось раздражение, которое потихоньку росло и которого уже нельзя было не замечать.

Я восклицаю:

— Презирать вас, вас! Как это возможно?

Она безрадостно улыбается:

— Очень даже возможно. Не думаю, что я глупа, но, конечно же, я не из тех, кого называют интеллектуалками. Должно быть, я была довольно бесцветной.

Делаю протестующий жест. Она поднимает руку:

— Да, представьте себе, бесцветной. Я совсем не заботилась о своем внешнем виде. Так и осталась хиппи. Одевалась, как переросший подросток, в тряпки от старьевщиков, которые казались нам такими забавными и бросали вызов костюмам-тройкам и нарядам от знаменитых кутюрье. Я предполагаю, что по роду своей работы ему приходилось иметь дело с образованными женщинами, дипломированными и уверенными в себе, и по контрасту с ними я выглядела если не домохозяйкой, то переросшей бунтаркой шестьдесят восьмого года, с которой неловко появляться в свете.

Пристальный взгляд, которым я ее оглядываю с головы до ног, кри­чит о моем недоверии. Она протестует улыбкой, которая уже не так горька. Я осмеливаюсь сказать:

— Какое же ничтожество этот парень.

Она продолжает:

— Он все чаще оставался на работе допоздна из-за срочной работы. По правде, он умел заставить ценить себя. Ему доверяли важные дела. У него появилась страсть: честолюбие. Он отдавался этой страсти полно­стью. Очень скоро я почувствовала себя брошенной с малышкой, в то время как его презрение ко мне из-за недостатка во мне светскости, из- за непрестижной работы, где, впрочем, мне было смертельно скучно, все росло. "Чем занимается ваша жена? — Гм… Работает секретарем". Не очень-то звучит, не так ли?

— Что же дальше?

— Я взбунтовалась.

— То есть?

— О, будто вы сами не догадываетесь! У женщин один способ взбунтоваться!

— Ну да. Конечно. И…

— Он об этом узнал, разумеется. Впрочем, я вовсе не скрывала. Я еще наивно верила в наши столь громогласно провозглашенные принципы сексуальной свободы и свободы чувств. Может быть, тут примешивалось лукавство: я была не прочь доказать, что его жену могла оценить по до­стоинству настоящая знаменитость.

— Действительно кто-то очень известный!"

— Можно сказать, прославленный, не чета мужу.

— Седые виски, моложавый вид, умеет дарить цветы и выбирать [ вина, одновременно опытный и страстный любовник?

Должно быть, я позволил себе слишком много. Она краснеет, хмурит брови, но потом решает засмеяться:

— Такова общепринятая модель?

— Прототипобольстителя молодых и красивых женщин, мужьям которых глаза застило, извините, всякое дерьмо. А дальше?

— Ужасно. Он был невыносимо унижен. Унижен, понимаете? Не ревновал, а был унижен.

— Может быть, это еще хуже. Хотя одно другому не мешает.

— В доме настал ад. Сцены, крики, брань, испуганный ребенок — все как в добром старом фильме. Вдруг он понял, что я ему нужна. Требовал порвать. Или умолял, когда как. Но случилось то, чего он не мог принять, не мог понять и что меняло все: я любила. Безумно. Смертельно.

— А он? Я хочу сказать: другой?

— О, он любил меня, никто еще меня так никогда не любил и не полюбит. Думаю, мало женщин были так любимы.

На этот раз она не сдерживает слез, которые водопадом катятся по щекам. Должен ли я предложить ей свой платок? Чистый ли он? Есть ли у меня бумажные салфетки? Если да, куда, черт побери, мог я их засунуть?.. Она поворачивает ко мне лицо, которое у другой претерпело бы катастрофические изменения из-за растекшейся краски. Она же сумела стать прекрасной по-другому, еще более прекрасной. Трогательной? Я думаю, что это как раз подходящее слово. Она выдавливает робкую извиняющуюся улыбку:

— Хорошенький вид у меня, должно быть! Господи, о чем вы заставляете меня рассказывать! Мы должны были бы говорить о Лизон…

— Говорить о вас — это говорить о Лизон. В хронологическом порядке. Надо же было начинать с начала. Мы остановились на вашем открытии любви. Я полагаю, что кончилось тем, что вы бросили вашего мужа?

— Я готова была это сделать. Если бы Жак сказал: "Переходи ко мне", я бы побежала. Вместе с дочкой, разумеется.

— Но, увы, он был женат.

— Он был женат. Архиклассический случай, не так ли? Я действительно была маленькой дурочкой, которую ничего не стоило подобрать… Нет. Я несправедлива к нему. Он любил меня — он все еще любит меня — страстно. Мы видимся изредка. Мы не "остались друзьями", есть ли смысл в этой формуле? Мы разлученные любовники, как в песне. Он никогда не смог бы причинить жене боль, бросив ее. Между нами говоря, я уверена, что она перенесла бы его уход намного легче, чем он думает, да еще алименты помогли бы… Короче, развод. Я оказываюсь с дочкой в мансарде. Любовь освещает мою жизнь. Мы переживаем часы, наполненные счастьем. Я жду, когда Жак наберется смелости развестись. Время проходит. Его жена тяжело заболевает. Он переживает, не поки­дает ее изголовья. Я понимаю наконец, что любовь не всесильна. Есть слишком слабые души, которые, не будучи в силах перенести мысль о том, чтобы причинить боль, до бесконечности откладывают решение, разрушают сами себя и, естественно, своей нерешительностью приносят окружающим еще большие несчастья. Это можно назвать трусостью, но от этого не легче… Я приняла решение порвать. Вот и все. Вырастила дочь одна, мое положение понемногу улучшилось, сегодня я зарабатываю на жизнь довольно неплохо. Вы удовлетворены?

Она вновь овладела собой. Несколько секунд проходит в молчании.

Потом, так как все же надо, чтобы кто-нибудь из нас на это решился, я спрашиваю:

— А теперь не скажете ли, о чем вы пришли поговорить?

Она поворачивается ко мне. Подозревает ли она о том действии, которое производят на меня ее глаза, погруженные в мои?

— Эмманюэль, любите ли вы Лизон? Очень ли вы ее любите?

Вопросы, на которые ни один мужчина не сможет ответить прямо.

Поэтому я отвечаю уклончиво:

— Разумеется.

— Нет! Не "разумеется"! Любите ли вы ее всей душой? Любите ли вы ее так, как она вас любит? И знаете ли вы, до какой степени она вас любит?

Она сжимает мне предплечье. Ее пальцы причиняют боль.

— В Лизон — вся моя жизнь. Это чудесный подарок судьбы. Мать, которая говорит, что любит своего ребенка, — персонаж мелодрамы в духе мыльной оперы. Но я говорю это. Я люблю Лизон больше жизни, любовью гораздо большей, чем просто материнская любовь. Лизон — это свет. Лизон — сама чистота. Невинная, как котенок, прямая, как луч солнца. Она не должна страдать. У нее нет защиты от страданий. Она настолько же хрупка, насколько доверчива. Предательство, даже подо­зрение в предательстве было бы для нее роковым. Она может умереть.

Я молча слушаю. Я знаю это.

— Она решила, что вы Избранник. Способны ли вы выдержать такую любовь?

— Разве у меня есть выбор?

— Нет. Вы оказались на ее пути. Она могла бы не встретить вас, не встретить своего Избранника. Но случилось то, что случилось. Тут ничего не поделаешь.

— Судьба! Вот мы и очутились в романе с продолжением.

— Не смейтесь. Есть люди, которых сам их темперамент обрекает на роман с продолжением.

— Меня не нужно уговаривать любить Лизон. Я люблю ее безумно, безоглядно. Одна лишь мысль, что я могу ее потерять, внушает мне па­нический страх. Впрочем, я поначалу решил было, что вы пришли именно за тем, чтобы просить меня отказаться от нее.

— Это было бы абсурдно. Вы делаете мою дочь счастливой, более чем счастливой. С какой стати мне понадобилось бы разрушать ее счастье?

— Ну, ее возраст… Мой возраст… И потом, вы могли бы узнать обо мне, ну… Всякое.

— Я знаю все о вас. Вы слышите? Все. К тому же из источника, мало расположенного к снисходительности.

— Мне кажется, я догадываюсь, что это за источник…

— Не имеет значения. Вас не пощадили. Но есть одна вещь, которую забыли мне сообщить, очень важная вещь, которую я узнала от самой Лизон: вы ей не солгали. Она все знала, когда вас выбрала, пришла к вам, осталась с вами, доверила вам свою жизнь. Именно она приняла реше­ние, она вас добилась. А когда Лизон принимает решение…

— Вы спросили меня в самом начале разговора, рассчитываю ли я жениться на Лизон.

— Верно. И что? Каков ответ?

— Видите ли…Брак не входит в мои планы.

— Счастлива слышать это.

— Простите?

— Если бы вы ответили мне "да", во-первых, я знала бы, что вы солгали: увас есть законная жена, с которой вы расстались, но не развелись. Затем, даже если вы были бы… свободны, я отговорила бы вас. Лизон просила вас об этом?

— Нет.

На самом деле, сцена, что мы сейчас разыгрываем, вовсе не обратная версия "Дамы с камелиями". Диалог принимает все более удивитель­ное направление. Очень спокойно она говорит:

— Пусть все останется как есть. Не меняйте своего решения. Не женитесь на Лизон. Не делайте ей ребенка. Ничего непоправимого. Любите друг друга, дайте друг другу все возможное счастье, но будьте свободными один от другого. Не живите вместе: очень быстро это превращается в ярмо, в привычку, в пресыщение, в медленное соскальзывание к обыденности.

Должно быть, она увидела в моем взгляде что-то, чего я вовсе не хотел показать, что мелькнуло в нем помимо моей воли, так как она нашла нужным оправдаться:

— Не посчитайте меня слишком поспешно эгоисткой и ревнивой матерью или расчетливой особой, жертвующей второстепенным ради главного и ожидающей, что после окончания приключения блудное дитя бросится в ее объятия и они смешают сладкие слезы встречи. Прошу вас, поверьте в мою искренность, поверьте, что я не спятила и не ищу выгоды и что я от всей души хочу, чтобы Лизон была счастлива, чтобы она не повторила моей плачевной судьбы. Оставьте мне Лизон, да, я говорю вам это без зазрения совести, я не стану давить на нее, как не делала этого и раньше. Ее прибежище будет у меня, вот и все. Мы будем говорить о вас.

Волнение перехватило мне горло. Эта женщина находит в себе смелость вести себя так, как ни одна мать не повела бы себя в подобных обстоятельствах. В лучшем случае "понимающие" матери закрывают глаза в ожидании того, чтобы юность прошла, таковы, мол, нынешние нравы, не правда ли? Эта же оберегает Лизон с чуткостью волчицы, разделяя мораль дочери, они единомышленники. Каким образом она Догадалась, что я не смогу причинить боль Лизон? Она знает обо мне все. Она знает, что Лизон не единственная, и принимает это… С меня снято бремя вины! Значит, существует женщина, мать, которую мое "патологически буйное либидо", как говорит Агата, не шокирует, для которой я не являюсь чем-то вроде монстра, которая даже доверяет мне счастье, жизнь своей возлюбленной дочери… Может быть, это Лизон ее убедила? Из них двух, матери и дочери, Лизон сильнее. Лизон знает, чего хочет, и добивается своего. Столкнувшись с действием такой воли, ее мать, восторженная, но внушаемая, вечная жертва, вечно виноватая, совершенно не способна ей сопротивляться.

Я чувствую облегчение и одновременно слегка удручен этим подобием материнского благословения. Я ощущаю, как испаряется дух чего-то запретного, который окутывал наши встречи. Я считал, что мы за­щищены покровом тайны, и вот мне объявляют, что мы были на свету и за нами следили чьи-то глаза, доброжелательные конечно, но все равно нескромные. На ум мне приходит одно слово: теща… Это похоже на правду! Что-то изменилось. "Она" всегда будет с нами. Я говорю себе, что больше не смогу не думать о ней даже в наши самые интимные мо­менты. Отныне нас трое…

Дойдя до этой темы в своих размышлениях, я признаюсь себе, что такая идея волнует меня "кое-где", она пробуждает во мне странные и смущающие видения. Заниматься любовью с Лизон и с матерью Лизон одновременно… Я спрашиваю у нее:

— Вы знаете мое имя, а я вашего не знаю.

Она улыбается:

— Это не секрет! Изабель.

Что за дьявол толкает меня взять ее руки, соединить их в моих и вздохнуть:

— Изабель…

— Да?

— Изабель, есть одно новое обстоятельство. Что-то такое, что вовсе не облегчит нам жизнь, ни одному из нас троих.

Она ждет молча, сжав губы. Можно подумать, она знает, что я сейчас скажу. Нечто чудовищное. Тем хуже, я говорю:

— Дело в том, что с тех пор как вы вошли в эту дверь, ну, в общем, я люблю вас, Изабель, люблю вас! Смертельно. Верьте мне.

Она не вздрагивает, не отнимает рук. Ее глаза грустны и нежны как никогда, ее улыбка выражает все сожаление мира.

— Лучше было бы ничего не говорить, Эмманюэль.

Я чувствую, как ее руки сжимаются в моих. В первый раз ее такие ясные глаза избегают моих. Но… Она взволнована так же, как я, честное слово! Подумала ли она о том же, о чем подумал я? Представила ли себе то же, что я? И взволновало ли это ее так же, как меня? Но тогда… Не в одной только моей голове расцветают фантазии! Она разделяет мою горячку, вторгается в мой бред, словно я ввел ее за руку… Мать и дочь на одном и том же ложе… Преступный соблазн кровосмешения. Пусть это только греза, но разделенная греза очень близка к реальности. Я говорю себе, что она будет думать обо мне "в такие мгновения", так же, как я думаю о ней. Что мое наслаждение вызовет у нее наслаждение-двойник, может быть даже одновременно. Моя экзальтированность так велика, что я готов поверить в передачу мыслей.

Я подношу ее руки к губам, одновременно лаская себя ими и целуя их. Она часто дышит, будто задыхается. Ее грудь колеблется в такт дыханию… О, какие усилия мне приходится прикладывать, чтобы сдержаться и не припасть к ее груди!

Желание захватывает меня, я всего лишь самец, сорвавшийся с цепи и одержимый похотью… Зачем сдерживаться, зов пола ревет в ней, как во мне, мы слишком много любезничали на манер персонажей Мариво, слишком играли словами и гибельными заклинаниями, и вот теперь оказались перед моментом истины. Я заключаю ее в объятия, я ищу ее рот…

Она первая опомнилась. Она вырывается из моих рук, отталкивает меня, бледная, решительная:

— Нет, Эмманюэль.

Она встает, поправляет одежду. У меня такой вид, какой бывает у всех мужчин в подобных обстоятельствах: растерянный. Я что-то бормочу. Например:

— Простите меня.

— Не говорите напрасных слов. Прощать нечего. Я хотела этого так как вы. Но этого не будет. Нельзя, чтобы это случилось. Это было бы

— — Это было бы… Чудовищно?

— Я не искала такого чрезмерного слова. Я не сужу. Это было бы ужасно, вот и все.

— Я думаю, что Лизон в состоянии понять многое, гораздо больше, чем вы предполагаете.

— Может быть. Даже наверняка. Но… я сама? Смогу ли я долго быть "понимающей" сама? Не стану ли я ревновать к моей Лизон? Ненавидеть ее, кто знает? В таком случае мы действительно окажемся в чем-то чудовищном! По уши!

— Но опасности нет! Великий поток взаимной любви осеняет вас и Лизон. Я только вспомогательный элемент. Скажем… катализатор. О, катализатор, который вовсе не жалуется на свою судьбу…

— Она взъерошивает мне волосы:

— Милый ветреник!

— Ветреник, это правда. С той только особенностью, что мою любовь не уносит ветер. Влюблен однажды, влюблен навсегда. И с вами так же, Изабель. Я люблю вас, я буду любить вас всю жизнь, что бы ни случилось.

— Тогда любите Лизон из любви ко мне. Но чтобы никогда больше об этом ни слова.

Она краснеет, добавляет совсем тихо:

— Любите меня в Лизон.

— Я вас уже любил в ней, не зная того. Теперь знаю.

— Поклянитесь, что не будете об этом больше говорить.

— Я не клянусь. Я ограничиваюсь тем, что не лгу. Согласен. Буду молчать. Это станет нашей тайной.

Дверь хлопает. Оказывается, я не запер ее. И кто же появляется с растрепанной ветром гривой и швыряет свои книжки, даже не глядя, куда они упадут. Лизон, конечно. Лизон, сияющая, как всегда, когда приходит, особенно если это неожиданно.

Она слегка пятится от удивления при виде матери, и сразу же следует взрыв ликования:

— Мама! Как я рада! Я знала, что в конце концов ты придешь! Очная ставка. Изабель, красная от смущения, готовая от чувства вины провалиться сквозь землю, виноватая неизвестно в чем, виноватая только потому, что уродилась такой… А я застыл, как застигнутый ревнивым мужем любовник.

Лизон бросается матери на шею, душит ее поцелуями. Она заметила ее растерянность. Ничто не ускользнет от Лизон.

— Садись, мама. Я бы выпила баночку пива. У тебя нет пива на холодке, Манюэль?

— Я уже уходила, — говорит Изабель.

— Да, но ты больше не уходишь: я же здесь. О, как здорово быть всем вместе!

Она бросается с размаху на диван, который испускает жалобный скрип расшатанных пружин. Она широко раскрывает руки.

— Ты не поцелуешь меня, Эмманюэль?

Как будто не заметила, что присутствие Изабель страшно стесняет меня. Я знаю, что она все знает и во всех подробностях, и что мы цивилизованные люди, свободные от вульгарных предрассудков; и что разговор, который только что имел место, должен был бы полностью раскрепостить меня, однако, делать нечего, мне не удается соответствовать. Я хотел бы, например, чтобы Изабель отвернулась, собственно такой пустяк. Кажется, что она меня услышала, — решительно, это телепатия! — потому что направляется к стопке книг и начинает листать одну из них.

Бурная, страстная, долгая, такова наша встреча. Если бы тещи — боже мой, нельзя, чтобы я привыкал так называть ее, даже в шутку, даже про себя! — если бы Изабель здесь не было, мы бы пошли гораздо дальше взаимных ласк губами и языком. Но она здесь. Все имеет предел. Лизон нехотя отнимает свой язык, отстраняет меня рукой, чтобы хорошенько рассмотреть, и восклицает:

— О, как я его люблю, мама! Я его люблю! Эмманюэль, ты знаешь? Я тебя люблю.

Одним прыжком она вырывается из вмятин дивана, обнимает Изабель и, грозя ей пальцем, осведомляется:

— А ну-ка, признавайся, что произошло, у тебя только что был весьма странный вид. Вид маленькой девочки, которую чуть было не застали с пальцем в банке варенья. Впрочем, у Эмманюэля тоже был не такой уж уверенный вид. Уж не прервала ли я невольно начало очаровательной идиллии? Сознавайся!

С моим глупым хихиканием все ясно. Что же касается Изабель, она краснеет — она часто краснеет — и со смешком, прозвучавшим фальшиво, как треснутый колокол, произносит:

— Лизон, прошу тебя…

Лизон ведет ее к дивану, заставляет сесть и знаками дает понять, что мне надо сесть рядом с ее матерью. Достигнув желаемого, она принимается ходить взад-вперед перед нами, заложив руки за спину, опустив го­лову, как преподаватель, собирающийся с мыслями, прежде чем начать речь. Наконец хождение прекращается. Лизон останавливается перед нами, суровая, но справедливая. Она начинает:

— Дети мои, дорогие мои малыши, вы причиняете много неприятностей тете Лизон. Вы ведете себя очень плохо. Вы умираете от желания, это совершенно очевидно, броситься друг к другу и друг на друга и совершить все, что человеческие существа противоположных и примкнувших к ним полов, с успехом перевалившие пик половозрелости и испытывающие один к другому живое влечение чувственного свойства, умирают от желания совершить… Нет, не прерывайте меня, ученица Изабель. И при всем притом, когда приходит ваша тетя Лизон, которая вас так любит, что вы делаете? Очень гадкую вещь: вы притворяетесь, будто ничего такого нет. Вы пытаетесь все скрыть от тети Лизон. Знаете ли вы, как это называется? Это называется лицемерием. Мои дорогие малыши, знайте, что лицемерие — это гадкий недостаток. Очень, очень гадкий. Но тетю Лизон не обманешь. Тетя Лизон видит все. Тете Лизон очень грустно, когда она видит, как маленькие лицемеры прячут от нее свою любовь, или того хуже — не осмеливаются любить. Это очень гадко, очень плохо для здоровья, и это причиняет боль тете Лизон. Какие будут замечания?

Изабель делает робкую попытку объясниться: "Лизон, прошу тебя…", что остается незамеченным. Собравшись с духом, я спрашиваю:

— Лизон, куда ты клонишь?

Она поднимает руку успокаивающим жестом:

— Терпение. Скоро конец.

Она прочищает горло, сводит концы пальцев и важно продолжает:

— Мои малышки, если есть на свете вещь, которую тетя Лизон не в силах перенести, то это сознание, что те, кого она любит, несчастны. Ведь мы несчастны, когда нам приходится лишать себя того, чего мы очень сильно желаем. Значит, вы несчастны. Тс, тс… Ученица Изабель, вы будете говорить, когда наступит ваша очередь. И кто же те существа, кого тетя Лизон любит больше всего на свете? Вы двое, ну да, мои ягнятки! Вывод?.. Ученица Изабель, теперь вы можете говорить. Я даю вам право сделать вывод.

Кажется, Изабель уже немного пришла в себя. Она поднимается с дивана и, стоя, более уверенным голосом, в котором даже слышится нотка оскорбленного достоинства, произносит:

— Лизон, моя дорогая, я еще не опустилась до такой степени, чтобы моя дочь должна была одалживать мне своего любовника.

Лизон трудно переубедить.

— Но это очень вульгарная мысль, мамочка. Недостойная нас. Неужели я слышу это от тебя? Ты отказываешься от себя самой. Присоединяешься к стаду.

— Изабель поднимает глаза к небу.

— Ты меня не поняла. В том, что я сказала, нет ни капли заботы о приличиях или о "морали". Просто дадим возможность действовать времени, обстоятельствам… Если что-то должно произойти, оно произойдет. Тебе нет никакой необходимости заниматься посредничеством.

— Ну вот, теперь я посредница! Лучше сказать — сводница.

— Пожалуйста, Лизон. Я не расположена к шуткам. И знай, что, когда ты вошла, мы как раз окончательно решили этот вопрос, Эмманюэль и я.

— О-кон-ча-тель-но? Как будто в этом деле существует что бы то ни было окончательное! И я предполагаю, окончательно в отрицательном смысле?

Изабель словно идет по горящим углям. Я считаю, что пришла моя очередь вмешаться:

— Да, Лизон. Именно в отрицательном. Скажем, мы обязались… гм… как это сказать… не переходить к акту.

Дрянная девчонка разражается смехом.

— О, понимаю! Платоническая любовь. Самый что ни на есть утонченный мазохизм для любого, кто не является евнухом! Вы же усохнете и сдохнете от этого, мои бедняжки! А ты в особенности, мама. У Эмманюэля найдется, чем усмирить зверя.

— Вряд ли я так уж усохну, — говорит Изабель, уязвленная. — Как вы считаете, Эмманюэль?

— Вы восхитительны, — говорю я с таким жаром, что Лизон начинает смеяться.

— Ты говоришь, что она восхитительна. Ну давай, восхищайся ею, Дурачок!

— Я и восхищаюсь!

— Прекрасно. В чем же проблема?

— Вообще-то нет проблемы. Я люблю тебя, и я люблю Изабель через тебя. Изабель, в которой столько тебя. Ты наша точка пересечения, наше место совпадения. И любя тебя, каждый со своей стороны, мы любим друг друга. Вот и все.

Не знаю, был ли я достаточно убедителен. Лизон взвешивает сказан­ное.

— Подожди, подожди! Если я правильно поняла, когда ты занимаешься любовью со мной, ты одновременно занимаешься этим и с мамой?

Обобщение выглядит суховатым. Я говорю:

— Ну…

— Глуповатая историйка, правда ведь?

Она встряхивает головой.

— Послушайте. Все эти ваши выдумки довольно вредоносны. Полно темных закоулков, где кишат целые кучи мерзких тварей. Слишком тяжелая ноша для моих еще хрупких плеч… Чего, собственно, вы добиваетесь? Вы, похоже, сговорились усложнять себе жизнь! Вы действительно не можете уладить дело добрым старым классическим методом, уже оправдавшим себя? Знаете: цветок мамы, семечко папы и все такое? Говоря себе, что это доставит столько удовольствия Лизон?

Она делает паузу, смотрит на нас, ожидая ответа. Но что ответить? Нечего. Я и не отвечаю. Изабель опускает голову. Лизон начинает нерв­ничать:

— В конце концов, Эмманюэль, она что, некрасивая, моя мама? Разве она не прекрасный плод во всем блеске зрелости? Разве она не лучше меня в тысячу раз? Признайся, Эмманюэль, ты находишь ее более красивой. Я — это всего лишь обещание ее. Она — это я совершенная. Расцветшая. Наполненные формы. Сочная. И можно потрогать, не желатин какой-нибудь! Мышцы под кожей ангела! Подходите, дамы и господа, можно пощупать, можно потрогать, вот это порода!

Когда Лизон валяет дурака, невозможно устоять. Изабель смеется. Я смеюсь. Но наши взгляды красноречиво свидетельствуют о том, что происходит в другом месте. Именно "низы" реагируют на все с наибольшим энтузиазмом и, конечно, на свой манер. В атмосфере висит изряд­ная доза эротики под давлением. Я вижу, что в перспективе наклевывается момент, когда мы все можем очутиться на одном и том же ложе, я между матерью и дочерью, ситуация несомненно вдохновляющая для некоторых, но я нуждаюсь, осмелюсь сказать, в близости тет-а-тет. Я ищу достойного выхода:

— Хватит, Лизон. Ты нас смертельно возбудила и в то же время смертельно подавила.

— Скажи лучше, устроила вам пытку!

— Я бы не мог сказать лучше.

— Мне надо идти, — говорит Изабель.

Загрузка...