I

ФАСАД, признаться, портит всю улицу. Именно эту мысль высказывает старший капрал Ронсар, весьма гордый сим званием, своему коллеге и подчиненному Маро:

— Надо признать, это портит весь квартал.

Он добавляет:

— Как гнилой зуб в улыбке молодой девушки.

Бригадир — поэт. А подчиненный вовсе нет.

Он бурчит:

— Это выглядит отвратительно, вот как это выглядит.

После минутного раздумья:

— И это отвратительно.

Обе головы в касках ритмично кивают, довольные тем, что их мнения совпадают. Хоть вы и жандарм, это вовсе не означает, что у вас совсем нет сердца, оно есть, но трудно сказать где, и так приятно смыкать ряды с коллегами, когда долг того требует, и не слышать расслабляющих подсказок этого неуместного органа. Оба, расставив ноги в мужественной позиции, предписанной инструкцией, сжимая руками за спиной длинный черный "демократор", составляют вдвоем часть темно-синего полукруга, удерживающего на расстоянии другой полукруг, концентричный по отношению к первому, но намного более плотный и более разноцветный. А также намного более шумный.

Улица из конца в конец с обеих сторон так и искрится. Колоссы из стекла и стали возносят к облакам свои чересчур новые вертикали. Когда луч солнца скользит между двумя черными грозовыми массами, улица внезапно озаряется пламенем.

Блестящий успех современной архитектуры. Гладко и антисептично, никаких выступов, совершенная гармония. Кроме этого фасада. Этой язвы. Этой дыры. Этого стыда.

Но наконец-то сделали то, что было необходимо. Аномалия скоро исчезнет. Ужасный старый дом с окнами, заложенными камнем так давно, что все покрылось мхом, этот прогнивший бомжатник, который до сегодняшнего дня нагло и упорно блокировал триумфальный взлет квартала к лучезарному будущему, доживает свои последние часы.

В полукруглом пространстве тротуара, ограниченном кордоном полиции, громоздится унылый хлам, частично вываливаясь на мостовую. Матрацы с ореолами высохшей мочи, драные покрывала, старые керосинки, спиртовки, выцветшее шерстяное бедняцкое тряпье, набитое в коробки, летние платья, сваленные кучей, с крючком проволочной вешалки, высовывающимся из ворота, — что может быть более удручающим, более мертвым, чем платье без женщины внутри? — игрушки и книжки, на упаковку которых не хватило времени и их бросили навалом на асфальт, продавленные чемоданы, рюкзаки слишком яркой расцветки и шпагат, повсюду шпагат, как попало удерживающий все это барахло… Весь нищенский скарб, вдруг оказавшийся выставленным напоказ, выглядящий непристойным при беспощадном свете дня.

Изгнанники топчутся на месте, ходят по кругу, одуревшие, застигнутые врасплох. Раздаются рыдания, пронзительные крики, проклятия на всех языках третьего мира в адрес невозмутимых или ухмыляющихся полицейских. В основном это женщины и дети, смуглянки с татуировками, закутанные в шали, или совсем черные в ярких чалмах, растерявшиеся перед этим бедствием без своих мужей, которые могли бы принять какое-то решение. А те на работе или отправились ее искать.

Все это окружает толпа, без труда сдерживаемая полицией, тихонько ропщущая, время от времени отваживающаяся на осторожный протест, но сохраняющая спокойствие. Зубоскалят чистенькие пенсионеры. Дядька лет пятидесяти доверительно сообщает с осведомленным видом домохозяйке с кудряшками и с сумкой на колесиках: "Кажется, нашли наркотики. Целую кучу". Она независимо встряхивает кудряшками: "Сущее бедствие эта гадость! Ну и ну…"

Сержант полиции появляется на пороге, говорит что-то высокому типу в гражданском, явно обладающему властью. Тот кивает головой: "Можно начинать". Рабочие с орудиями разрушения на плече проскальзывают друг за другом в строение. Все они португальцы и не в восторге от предстоящей грязной работы, но детей-то надо кормить. Все же власти были настолько деликатны — или осторожны! — что не стали привлекать к этому рабочих-турок, североафриканцев и всех остальных с темным оттенком кожи.

Первые удары кувалды раздаются как гром апокалипсиса. Улица подпрыгивает. "Разрушают лестницу", — комментирует осведомленный дядька, адресуясь к тетеньке с колесиками, делая, может быть, первые шаги к интрижке. Звонкая пустота лестничной клетки усиливает грохот и делает его оглушительным. Толпа затаила дыхание. Убивали дом.

А я, что ж, я просто свидетель преступления. Зевака из этой толпы зевак. Я проходил здесь, сам не знаю по какому случаю, вообще-то я стараюсь избегать этих наводящих страх улиц, этих мрачных щелей, будто топором прорубленных между двумя мощными, зловещими, блестящими голыми громадами. Так что я здесь, с другими. И как другие, я нахожу происходящее отвратительным, ненавижу этих откормленных скотов, стоящих широко расставив свои мускулистые ноги, ненавижу их безмятежное спокойствие, ненавижу их силу, гибкость и эластичность их толстых подошв, ненавижу эти повадки хищников из семейства кошачьих, которыми, как мне кажется, они себя воображают… Я дитя мая 68-го, "Полиция=SS!". При одном только виде темно-синего мундира в моей голове начинает мигать красная лампочка: "Опасность!"

Охваченный ненавистью и жалостью, со сжатыми кулаками и перехваченным от волнения горлом, я ропщу вместе с другими. Безвольно, как другие. И бездействую, как другие. А впрочем, разве можно что-то сделать?

Вдруг над ритмичным грохотом ударов кувалды поднимается пронзительный лай, визг собачонки, давящейся черной яростью. И вот кувалда перестала грохотать, лай, совсем уже разъяренный, стал слышнее, и, наконец, как черт из табакерки, выскочил злой приземистый португалец в одной майке. Было отчего злиться: зловредная шавка неслась за ним подскакивая и пытаясь вцепиться ему в зад между двумя душераздирающими воплями. Не пес, а ублюдок, самый ублюдочный из всех ублюдков, когда-либо зачатых на самом гнилом пустыре одного из самых заброшенных пригородов, наполовину грифон, наполовину еж для чистки дымоходов, ростом со скамейку для ног, злобный до такой степени, что глаза лезут из орбит. Португалец хватается за голову: "Да он совсем сдурел, этот пес!", пинает его ногами, но, смотри-ка, вредная зверюга проворнее, чем тридцать шесть тысяч чертей.

Толпа, поняв в чем дело, оценивает смешную сторону происшествия и начинает зубоскалить. Даже физиономии полицейских расплываются до ушей. Мне тоже смешно. Это пауза, не предусмотренная в программе, но мы ее не упустим. Только бы эта глупая шавка не вцепилась своими мелкими зубками в мягкое место одному из полицейских! Ведь это отродье вполне может вытащить пистолет и пристрелить ее, говорю я себе.

В этот момент из темной глубины коридора доносится панический зов:

— Саша! Саша!

И в распахнутых дверях появляется маленькая женщина, круглая, как головка голландского сыра, одетая в потертые вельветовые штаны, в свитерах, надетых один на другой под эскимосской курткой-пуховиком, в цветастой вязаной шапочке, натянутой до самых глаз. В руке у нее ивовая корзинка с мяукающим от страха и царапающим прутья котом. В другой руке она держит кожаный поводок, без сомнения принадлежащий этому жуткому разрывателю-в-клочки-рабочих-эмигрантов.

— В чем дело, Саша! Что за поведение? Место, Саша! Место, немедленно!

Виновный тут же прекращает свою кровожадную атаку, не переставая, однако, ворчать и показывать клыки, а из его глаз изливается вся ярость тех диких времен, когда собаки еще были волками. Маленькая кругленькая женщина живо пристегивает карабин поводка к кольцу ошейника, рассыпаясь в извинениях перед все еще бледным португальцем, который, злоупотребляя своим положением жертвы, принимается раздувать дело, утверждая, что он тяжело ранен, вспоминает о случаях бешенства, говорит о составлении протокола и о возмещении убытков, берет полицейских в свидетели…

Дамочка сначала терпеливо сносит все это, так как сейчас занята тем, что успокаивает своего кота, а затем, решив, что хватит, она подступает прямо к жалобщику:

— Ранены? Мой Саша вас мог ранить? Вы видели его зубы?

Она открывает собаке, которая продолжает утробно ворчать, пасть, отодвигает ее черные губы и показывает маленькие беленькие клычки в розово-перламутровых деснах.

— Этим, что ли? Он вас ранил вот этими молочными зубками? Да они не смогли бы прокусить даже ваши толстые штаны!

Португалец, чувствуя себя в своем праве:

— Да, он их прокусил! У меня раны.

Пальцем он показывает несколько мест на своем заду:

— Здесь. И здесь. Больно. Я иду к врачу. Я нетрудоспособен.

Она подскакивает:

— Здесь, да? И здесь тоже? Тогда уж покажите. Давайте показывайте, не стесняйтесь! Вы не сможете сказать, что не было свидетелей!

Толпа вторит ей:

— Да! Вот именно! Покажи-ка нам, куда тебя укусили! Давай валяй, парень, спускай штаны!

Все страшно веселятся. Теперь полицейские даже не пытаются больше сохранить лицо. Они покатываются со смеху, хлопая себя по ляжкам. Даже несчастные женщины, выброшенные на улицу, забывают на время о своей беде.

Парень пожимает плечами, ворчит что-то про себя и возвращается к своей работе оплачиваемого разрушителя.

Дамочка, удерживая наконец успокоившегося Саша на коротком поводке, смотрит вокруг ищущим взглядом, оценивает одно за другим лица зевак из первого ряда и останавливает глаза на мне. Я этого ожидал. Я гожусь для всех случаев жизни. У меня то, что называют обычно "добрым лицом". Я внушаю доверие, вот что. Поди узнай почему. Я сам вовсе не чувствую себя таким уж внушающим доверие. Я точно так же, как и всякий другой, способен на низость. Ладно, согласен, у меня доброе лицо, и вот опять я удостаиваюсь ярма доверия. Она протягивает мне корзинку с котом:

— Месье, я доверяю вам Артура. На то время, пока я схожу за другими. Поговорите с ним. Он очень впечатлительный, но если с ним поговорить, он тут же успокаивается…

Она поднимает корзинку до уровня глаз, я вижу кусочек рыжей шкурки, два зеленых глаза, слышу мяуканье, скорее любопытное, чем обеспокоенное. Она говорит с ним именно так, как я бы хотел, чтобы женщина говорила со мной:

— Подожди меня, Артур. Подожди меня, мой хороший. Будь благоразумным. Я вернусь очень быстро. Ты остаешься с этим господином. Он очень добрый.

Я очень добрый? Вот как… Она нырнула в логовище, где кувалда снова начала все сотрясать. Она тянет за поводок своего ежа на лапках, лающего в такт сокрушительным ударам. Человек-облеченный-властью кидается, чтобы ее удержать. Слишком поздно.

Вскоре она появляется. Внезапно возникает в черной рамке двери, выталкиваемая серым плотным облаком пыли, которую ритмичные тяжелые сотрясения выбивают из щелей в деревянных стенах, из тре­щин штукатурки, из нищеты, выпавшей в осадок в течение веков, извле­каемой кувалдой одновременно со стадами обезумевших тараканов, бегущих вслепую под резким светом.

Теперь она держит три кошачьи корзинки. Две в одной руке, криво-косо, одну в другой, которой она сжимает поводок Саша. Она кашляет, жмурится, наконец находит меня глазами. Я помогаю ей поставить корзинки, на этот раз пластмассовые, современной формы. Я старательно нагромождаю их друг на друга, получается маленький многоэтажный дом с зарешеченными окнами, за каждым окошком видна кошачья го­лова, и как они мяукают, мамочка! Как мяукают!

Она успокаивает их одного за другим, нежно разговаривает с ними, зовет по имени: Генри, Пегги, Изольда… С каждым она говорит другим голосом, приноравливается, иными словами, к их индивидуальности. И это действует. Кошки успокаиваются, устраиваются поудобнее, сворачиваются в клубочек на своих подстилках, я даже слышу мурлыканье. Я отваживаюсь на вопрос, который горят желанием задать все присутствующие:

— И это все ваше?

Она смотрит на меня, утвердительно кивает с виноватым видом:

— Многовато, не правда ли?

Я ничего не отвечаю. Вообще-то это ее проблема. Она считает нужным добавить:

— Я знаю, это неразумно.

Она растерянно разводит руками:

— Что вы хотите…

И затем снова ныряет в черную дыру, крикнув мне напоследок через плечо, прежде чем исчезнуть:

— Говорите с ними! Я рассчитываю на вас!

На этот раз начальник ничего не увидел, а полицейским наплевать.

Когда она снова появляется, нагруженная тремя новыми корзинами, толпа аплодирует ей. Устраиваю вновь прибывших наилучшим образом. Отныне я больше ничему не удивляюсь. Спрашиваю как можно более непринужденно:

— У вас еще много там осталось?

— Это были последние.

— Получается, посмотрим-ка… Всего семь.

— Нет, девять. В этой корзинке их двое: Гаспар и Тристан. В той Марго и Тамара. Понимаете, это неразлучники.

— Ясно… Значит, вы туда больше не вернетесь.

— Ну что вы! Еще остались ящики с песком, пакеты с кормом, куча всяких вещей…

И вот я слышу свой собственный голос:

— Хорошо. Я иду с вами.

Импульс, что поделаешь! Вообще-то ей никто не нужен, она очень хорошо справляется сама. Почему мужчина всегда считает, что женщина в нем нуждается? Этот проклятый инстинкт защиты, то есть господства… Ну что ж, если бы люди никогда не совершали глупостей, тогда не было бы рока, а только долгая спокойная река…

Я обращаюсь к девчушке, которая умиленно взывает "Кис-кис!":

— Вы бы не последили за ними минутку, мадемуазель?

Она соглашается, восхищенная доверием, а еще обращением "мадемуазель", которое заставляет гордо встрепенуться ее едва проклюнувшиеся грудки.

Но кошачья владелица уже исчезла в проклятом доме. Я бегу за ней следом по жалкому коридору, наполненному серой едкой пылью, которая тотчас же забивает мне нос и глотку. Мне щиплет глаза, я не вижу ни зги, к счастью, Саша, принявшийся снова гавкать, служит сиреной в тумане, я продвигаюсь на слух, наконец различаю смутный силуэт, более темный, чем окружающее, я нагоняю его, это действительно она. Она уже поставила ногу на первую ступеньку лестницы, когда я трогаю ее за плечо. Кошачья владелица оборачивается без удивления, она из тех, кто принимает все, что случается, как оно есть. Она объясняет:

— Надо действовать по-быстрому. Они начинают разрушать сверху, потом спускаются.

Я делаю тонкое замечание:

— Если бы они начинали снизу, им бы трудненько пришлось со спуском.

Она из вежливости изобразила мимолетную улыбку. Мы карабкаемся, подворачивая ноги на обломках, которые катятся каскадами и прыгают со ступеньки на ступеньку. Кувалда бьет, скрипит костыльная лапа, собака надрывается им в ритм. Сыплются тяжелые доски из цельного дуба, сильно потемневшие от времени, в те счастливые времена на товар не жалели денег.

Так мы добираемся до второго этажа. Того, что было вторым этажом. Она проскальзывает в призрак комнаты, к слову сказать, довольно большой, темной, которую едва освещает мутный свет, пробивающийся через крошечную щель, между двумя камнями, которыми заложено окно. Она показывает взмахом руки:

— Это здесь. Вообще-то тут было… Окно выходит на другую сторону, поэтому я смогла проделать небольшую щель, с улицы ее не видать. Так немножко веселее, я считаю, и потом, для здоровья лучше, надо проветривать, вы знаете.

Мешки с песком для кошек стоят в уголке рядом с несколькими картонными коробками, наполненными кошачьими и собачьими консервами, тощим походным матрацем, свернутым вместе со спальным мешком и стянутым веревочкой, ярко-красным рюкзаком, набитым до упора, из которого высовывается ручка кастрюли. Тут же аккуратно сложены стопочкой книги и тетради, скрепленные спиралью.

Я говорю:

— Надо будет сделать несколько ходок.

Она опускает голову, смотрит на меня искоса:

— Конечно, если б я была одна. Но вы же сильный.

Она не сказала "вы мужчина". Она сказала "вы сильный", с ударением на слове "сильный", о, только слегка. Они знают, как за нас взяться.

Впрочем, она права. Не сказать, чтобы я был таким уж крепким, но, тщательно распределив груз, мне удается водрузить самые крупные вещи на спину, а в каждой руке у меня по большому пакету. Она взяла легкие объемные вещи, то есть постель.

При спуске она идет впереди, это я так решил, если споткнусь и полечу, то приземлюсь ей на спину, в свою очередь она упадет как раз на свою ношу, которую прижимает к груди, и это смягчит удар для обоих, по моим расчетам. Все продумано.

Несмотря на предательские обломки под ногами и на ливень из кусков цельного дуба, нам удается добраться до низа, так и не проверив на практике точность моих расчетов. Наше появление приветствуется громким коллективным "ах!", что напоминает мне зимние вечера на деревенских посиделках, торжественный момент, когда хозяин включает свет. Девчушка испытывает облегчение при виде нас.

Официальное лицо совершенно разъярено:

— Вы не должны были туда входить. Надо было вовремя собрать вещи. А если бы с вами что-нибудь случилось, а? Мне отвечать за все!

Он брызжет слюной. Почему это ответственные лица всегда брызжут слюной? Помню одного… Она улыбается ему:

— Вы же видите, ничего не случилось. Разве не так?

— В любом случае вы туда больше не пойдете!

Чувствуется, он надеется, что наверху еще остались корзинки с кошками, бесчисленные корзинки с бесчисленными кошками, и что она заплачет и будет валяться у него в ногах и умолять.

— Ну и прекрасно, — говорит она, — я закончила.

Он резко сжимает кулаки, резко пожимает плечами, резко отворачивается. Это резкий человек. Он резко делает знак ближайшему полицейскому, который отдает честь и встает, расставив ноги, заложив руки за спину, с дубинкой наперехват, перед запретным входом. Этот безупречный солдат порядка мгновенье колеблется, спрашивая себя, должен ли он опустить прозрачное забрало своего шлема, это будет по правилам, но затем решает оставить его поднятым, так лучше видны его грозный взгляд и устрашающие брови.

Другой полицейский бросает сквозь зубы:

— Пока вы тут возитесь с кошками, ребятишки мрут с голоду.

Она услышала. Она наступает прямо на него, на этого толстого дядьку с багровой мордой:

— Вот как? А что сами вы делаете для тех ребятишек, которые мрут с голоду?

Он не отвечает. Он просто собирает тонны презрения в своих глазах и изливает сверху все это на нахалку. Она хватает его за пуговицу.

— Я занимаюсь и голодными детьми ТОЖЕ. Которые БЫЛИ БЫ голодными, если бы это зависело от таких людей, как вы. Спросите лучше у этих.

Подбородком она указывает на оставшихся без крова людей, расположившихся на своих смехотворных сокровищах. Детишки плачут, цепляясь за юбки матерей. Двое парней с нарукавными повязками раздают шоколадный напиток. Одна женщина кормит грудью.

Большой мотоцикл появляется в конце улицы и, взревев, останавливается. С него ловко спрыгивают два типа, один из них в кожаной куртке и каске. На плече он держит камеру, которую быстренько наводит на участников спектакля, одновременно покручивая объектив, чтобы настроить те штуки, которые необходимо настроить. Толпа тихонько ропщет, пока он не спеша сканирует весь театр действий. Его товарищ, бородач в куртке из шотландки в крупную клетку, протягивает микрофон в ряды кордона сил порядка. Но ответственное лицо в гражданском уже подскочило и закрывает рукой объектив. Оно орет со все возрастающей яростью:

— Тут нечего смотреть! Нечего снимать! Вас тут быть не должно! Убирайтесь, все по закону, это запланированная и объявленная операция…

Бородач, не обращая внимания, протягивает ему микрофон:

— Объявлено где? Вы говорите, что нас тут быть не должно. Как же это понимать? Если это законно, то в чем проблема? Предупреждаю вас, запись идет. Я записываю все, что вы говорите. Что вы собираетесь сделать со всеми этими людьми? Вы предусмотрели другое жилье для них? Где? В каких условиях? Давайте поторапливайтесь, это для восьмичасовых новостей!

Тот уже собрался отвечать, едва сдерживая свой бешеный нрав, — телевидение, как приятно! — когда спокойное дыхание множества больших дизельных моторов по-хозяйски заполняет улицу. Раздражение сразу же исчезает с искаженного лица человека с большими полномочиями. Уже с уверенным и даже торжествующим видом он объявляет, делая широкий генеральский жест:

— Господа, вот ответ на все ваши вопросы! Эти грузовики отвезут всех незаконных жителей этих мест в Центр временного жилья, где им будет намного удобнее, а главное — я настаиваю на этом пункте, потому что надо думать о детях, господа, — они будут жить в намного более гигиенических условиях, в ожидании, когда им будет выделено жилье в соответствии с экономическим и семейным положением каждого…

Бородач с микрофоном прерывает:

— Где вы хотите их поселить? У черта на куличках? В трех часах на поезде от места работы плюс час пешком? Уже слыхали!

— Мне больше нечего вам сказать.

— Ладно. Мы поедем за грузовиками.

— Как вам угодно. Делайте вашу работу.

— Ты прав, Тото. А скажи-ка, кстати, все эти гориллы, зачем они здесь, против кого?

Но Тото уже отвернулся, чтобы командовать погрузкой разноцветных туристов и их барахла.

Тут-то и стало видно, для чего нужны были "гориллы". Бабы не хотят уезжать без своих мужичков, они начинают громко голосить, что же будет, муж придет с работы, а дома больше нет, бабы больше нет и детишек нет, а он-то голодный, он-то усталый, тогда он заплачет, он разбушуется, он плохо говорит на французском, никогда он нас не найдет, никогда, никогда… Женщины воют, рвут на себе волосы, раздирают одежды, детишки ревут от страха при виде воющих матерей, толпа чувствует себя как в кино.

Твердо, но ловко силы, называемые "силами порядка", начинают заталкивать весь этот несчастный народ в грузовики. Это не так-то легко. Тут требуются, так сказать, гуманность и милосердие. Нельзя было бы доверить такое тонкое дело любому подразделению. Эти же парни владеют навыками и манерами. Что называется, очаровательные силы порядка. Действительно, непонятно как, но бабы, детишки и скарб на­конец загружены в большие фургоны и готовы к отправке.

Кошачья мамочка вместе со своим верным рыцарем, то есть со мной, терпеливо ждала завершения погрузки всех потерпевших кораблекрушение, чтобы предстать в свою очередь перед кузовом последнего грузовика, того, где еще оставалось местечко. Я протягиваю верхнюю корзинку малышу с большими газельими глазами, который, радуясь, что пригодился, тянет руки через борт. Но вдруг возникает тощий силуэт. Это высокомерный скелет гражданского-лица-который-облечен-полно-мочиями-и-ответственностью. Официальные мощи провозглашают:

— Не может быть и речи. Нам поручено отвезти этих людей во временный приют, а не в зверинец.

Его несгибаемость и служебное рвение плохо скрывают злобное торжество. Она этого не ожидала. Она возражает:

— Но вообще-то…

— Никаких "но" и никаких "вообще", — торжествует мрачный гад, — это предписание. Животные не допускаются в приюты. Разве что в Ноевы ковчеги, — острит он, очень довольный собой.

Он делает шаг в сторону, высоко поднимает руку, а затем опускает ее. Грузовики трогаются и через несколько минут заворачивают за угол Мы остаемся на дороге с кучей мяукающих корзинок и со всем барахлом. Как идиоты.

Это становится уж слишком много для одного дня. У маленькой храброй дамочки, утопающей в своих многослойных одежках, в первый раз обескураженный вид. Она бочком опускается на коробку с кошачьимц консервами "Шатэкски" — "Изысканная киска" — и, качая головой, блуждает растерянным взглядом по лужам, оставшимся после ливня.

А я что тут делаю, я-то при чем? Я стою с опущенными руками и та же бесполезен, как лужи на асфальте. Говорю себе, я всего лишь проходил мимо, оказал небольшую помощь, сущий пустяк, из симпатии, и в результате увяз в самом неприятнейшем деле. Мне хотелось бы потихоньку удрать, меня так и подмывает это сделать, но нет, она ведь в самом деле оказалась в абсолютном дерьме, я не могу с ней так поступить. Да, но зачем я ей? Тут нужен парень что надо, один из тех шустряков, у кого всегда наготове решение, связи, знакомые. А я как птица на ветке, настоящий разиня, живу как во сне, меня никогда нет там, где я нахожусь на самом деле. Я сочувствую, я сокрушаюсь вместе с ней, ставлю себя на ее место, переживаю, ну и что? На ее месте я оставил бы кошек, собаку и все прочее прямо здесь, прокрался бы до угла на цыпочках, а потом бы просто-напросто удрал далеко-далеко… Я знаю, потом начались бы угрызения совести и ужас перед тем, что сделано, и отвращение к себе. Но это ПОТОМ.

Однажды я сидел за рулем своей развалюхи, — да, у меня была машина, в одном из закоулков моей жизни, у меня даже есть водительское удостоверение, не знаю, куда я его дел, — так вот, драндулент сломался прямо посреди бульвара Сен-Жермен, в середине чудовищного движения, о, ничего страшного, всего-навсего отказала эта дрянь, переключатель передач хода, который заедает каждый раз при остановке, каждый раз, подлюга такая, а остановки, представьте, через каждый метр, и аккумулятор сел, а я пытаюсь перехитрить этот проклятущий двигатель, переключаюсь на нейтральную передачу и быстрее, быстрее левой ногой проскользнуть за правую, намертво прижавшую тормозную педаль, нажать на педаль акселератора, врум, врум, только бы не заглох, о черт, я запутался в собственных ногах, не успел, но все же мотор завелся, и тут моя развалюха прыгает на тачку, остановившуюся прямо перед ней, и все эти идиоты сзади, спереди, справа, слева, с мордами, перекошенными от ненависти и презрения, осыпают меня страшными проклятиями, этогоя совсем уж не могу переносить: выглядеть идиотом — самое худ­шее на свете, это может толкнуть вас на подвиг или на самоубийство, я уже был готов на то и на другое, все смешалось в моей голове, эта злосчастная дерьмовозка, мои дурацкие бестолковые ноги и все эти разъяренные рожи вокруг, сигналящие, изрыгающие проклятия, крутящие пальцем у виска, как будто им самим никогда не приходилось ломаться, попадать в дурацкое положение, нет, никогда они не испытывают сомнений,всегда знают, что нужно делать, и делают это тютелька в тютельку, ! вонючие идиоты… Ну так вот вам, я захлопнул дверцу, бросил тачку тут же, посреди бульвара, прямо напротив модного бистро, да, вот так, зажатую в океане жестянок, как изюминка в рисовом пироге, и я смылся куда глаза глядят, мне надоело, пусть сами выпутываются, а я бы помчался I за утешением к мамочке, если бы она еще была жива. Вот я каков.

Вот я каков, но тут примешивается эта паршивая гордость, или жалость, или назови это как хочешь, которая высовывает свой нос именно тогда, когда не надо, и заставляет меня делать такие вещи, каких я никогда не стал бы делать по собственной воле, я хочу сказать, по своей НАСТОЯЩЕЙ собственной воле. Потом, конечно, я сожалею, называю себя дураком и пижоном… Да. А сегодня это происходит так.

Я кладу ей руку на плечо с видом старшего брата и говорю:

— Поехали ко мне. На эту ночь. Чтобы вы успели прийти в себя. Завтра вы сумеете что-то придумать.

Вот. Я это сказал.

Она поднимает голову, поворачивает ее, я стою слева от нее, она К смотрит на меня снизу вверх с серьезным видом, без удивления, без облегчения, просто смотрит. Она говорит:

— К вам? А что у вас?

— Квартира.

— В муниципальной многоэтажке?

— Вот именно. Две комнаты. Там небольшой беспорядок, но я сумею освободить местечко для вас.

— А ваша жена, ваши дети? Что они скажут?

— Я живу один.

— А как мы туда доберемся?

Да, действительно. Я об этом не подумал. Ни один таксист никогда не согласится. Еще одна проблема. Я говорю:

— Нужен будет маленький грузовичок.

— Да, действительно.

Вообще-то грузовичок можно взять напрокат. Даже наверняка. Где-нибудь здесь. О-ля-ля, как все это сложно. Я никогда этим не занимался.

— Мадам, месье…

Это та девчушка. Смотрите-ка, она все еще здесь? Полиция уехала, все уже разошлись, больше ничего интересного. Она поднимает руку, Как в школе. Дама вся внимание. Я тоже.

— Вы знаете, у меня дядя, он бакалейщик, на соседней улице, тут, совсем рядом. У него есть грузовичок… Если вы хотите, я у него попрошу. Он согласится, это точно. Он всегда соглашается. Хорошо?

Кошкина мамаша ожила. Она вскочила на ноги одним движением. Саша, которого она все еще держит на поводке, подпрыгивает, удивленный, и коротко взлаивает. Его хозяйка бросается на шею малышки, награждает ее двумя звучными поцелуями:

— Вы такая… Вы чудесная! Пошли скорее туда!

Она поворачивается ко мне, показывает на корзинки и все остальное.

— Я могу их вам доверить?.. Но может быть, вас где-то ждут?

Нет, меня не ждут. Я пожимаю плечами и говорю:

— Ладно. Не беспокойтесь.

Появляется полицейский. Не из сил порядка, один из тех, что но­сят плоские фуражки по теперешней форме. Это не значит, что я без ума от кепи, в нем или без него полицейский остается полицейским, то есть врагом, но кепи имело такой нашенский вид, типа народного костюма, вроде высоких касок английских полицейских, а фуражка совсем другое, она обезличивает, превращает своего владельца в стандартного полицейского-космополита, живущего на взятки и занимающегося сомнительными делишками, это подражание генералам хунты в огромных фуражках, в общем, таково мое мнение. Я предполагаю, дает о себе знать шовинистическая сторона моего характера. Что толку, подобно Брассенсу всем сердцем презирать "счастливых дураков, родившихся где-то там"[1], что толку, что толку, старые рефлексы тут как тут, поднимаются со дна болота. Ладно. Полицейский. В фуражке. Который объявляет:

— Вы не должны оставлять все это здесь. Вы загораживаете проход.

— Ох, сейчас, дайте пять минут…

— Вы все так говорите. Знаем ваши пять минут. Давайте убирайте!

Я бормочу: "Ладно, ладно…", чтобы спасти лицо — эта чертова мания спасать свое дурацкое лицо! Еще один идиотский рефлекс на уровне рептилии! Так происходит всегда, когда сдаешься по всем фронтам кротко подставляя задницу, считая, что спасаешь его, это лицо! — и я старательно располагаю все барахло вдоль стены, чтобы ничего не выступало. Но полицейский, которому вообще-то было на все глубоко на­плевать, а придрался он только для того, чтобы испробовать действии своей власти, не заржавела ли она, уже развернулся и удалился, чтобы пристать к кому-нибудь другому. А я жду, сам себе не веря. Я спрашиваю себя, что я здесь потерял, в какую многосерийную переделку еще раз вляпался. Моя дурная голова… Через дырочку в корзинке я пытаюсь пощекотать кота с бульдожьей сплющенной мордой, густо обросшей шерстью, а противная зверюга цапает меня за палец острейшими когтями, подтягивает его к клыкам, а затем, ам, кусает, сильно и глубоко. Какова дрянь!

Я сосу палец, он кровоточит, и вот о чудо! — пых-пых, фр-фр, грузовичок уже здесь! Прекрасно. А внутри, рядышком, дама, сияющая от радости, девчушка, розовая от важности, и за рулем молодой араб-бербер, самый берберистый из всех берберов: лошадиные зубы, квадратные челюсти, костистая физиономия, будто вырубленная Роденом тремя ударами резца, впадины и шишки, очень впалые впадины и очень шишковатые шишки, выпуклые надбровные дуги, как из гранита, глубокие глазные ямы, густая курчавая грива, черная с рыжими отблесками, смеющиеся глаза, и вся физиономия, готовая к зубоскальству и шуткам.

Счастливый характер.

— Это мой кузен, — объясняет малышка. — Он вызвался нас отвезти.

Он классно водит, вы увидите.

Она гордится им, своим кузеном. Может быть, их обручили еще во младенчестве, кто их знает? Я читал, что у них делают подобные вещи.

Все быстренько погрузили в грузовичок через боковую раздвижную дверцу, кузен-бербер в мгновение ока освободил место среди пустой тары. Дама хочет ехать вместе со своими котами и с Саша. Она разговаривает с ними, успокаивает их, объясняет им, что мы едем к доброму господину, все устроилось, нет причин для огорчения, они смогут пообедать по приезде. Коты внимательно слушают. Аплодисментами этой речи служит приятный концерт из мурлыканья в девять голосов. Собака кажется такой же озабоченной кошачьим комфортом, как хозяйка.

Итак, я сижу в кабине водителя, а маленькая кузина посередине.

Поехали.

Втроем немного тесно на старом сплющенном сиденье. Малышка сидит прямо, сжав колени, страшно гордая. Ведь это была ее идея, дядин грузовичок. На нее внезапно свалилась командная роль. Она жует жвачку, указывает водителю препятствия на пути.

— Осторожно! Держу пари, что вон тот идиот меняет ряд без мигалок, я это чувствую… А, ты видишь? Что я говорила? Вот педрила!

Кузен ошеломленно трясет головой.

— Ты не должна так говорить, эти слова не для девочек. Это слова для шлюх.

— Да что ты говоришь! Откуда он свалился, этот тип? В лицее все девочки так говорят.

— Они все шлюхи, — выносит заключение кузен.

— Шлюха, к твоему сведению, берет деньги за свою работу, — говорит малышка.

— Что ты хочешь этим сказать? Выходит, вы делаете это задаром?

Наконец она покраснела.

— Ну и тип! Даже поболтать нельзя…

— Почему же, можно. Но не как шлюха. Ведь ты не скажешь таких слов перед своим отцом.

Она понимает, что разговор становится опасным, что он дошел до той точки, когда хорошо воспитанная девица должна замолчать. Она замолкает. Смотрит прямо перед собой, яростно жует свою жвачку и больше уже ничего не скажет. Она обиделась, вот и все. Кузен с поучающим видом заключает разговор моралью:

— Те вещи, которые девочка не может произнести в присутствии своего отца, она нигде не должна произносить.

А я наслаждаюсь втихомолку, наблюдая уголком глаза. Она классная, эта крошка. Я вовсе не любитель едва вылупившихся цыплят. Острые локти и едва начавшееся созревание не волнуют меня. Но это сильнее меня, в любом существе противоположного пола я всегда ищу повода для фантазий. Женщина — это не мужчина, черт побери! Как только в пейзаже появляется женщина, во мне что-то включается, рождается интерес, я чувствую возбуждение. Инстинкт охотника, сказал бы кое-кто, но нет, это другое. Скорее инстинкт дичи, я бы сказал. Возьмем одно только слово "женщина". Уже одно это слово высекает искру, а потом разгора­ется пожар. Ничего не могу с собой поделать. Женщина… Райский луч. Солнце пробивается сквозь тучи. Даже у самой некрасивой, самой старой, самой толстой, самой глупой я всегда стараюсь найти кусочек, труд­но сказать чего, откуда можно было бы высечь божественную искру.

А сейчас я таю от счастья. Она здесь, под боком, касается моего бедра. Существует "она", и она тут. Рядом со мной. О, у меня нет никаких намерений, я не мечтаю ни о каком "быть может". Я дегустирую ее присутствие, и все, но уж это я делаю как следует. Я концентрируюсь на осознании этой невероятной вещи: здесь женщина. Я проникаюсь этим, пропитываюсь, хочу думать только об этом, жить только этим. "Она" — еще одно слово, запускающее восторженную фантазию. Текучее слово, такое французское, вызывающее в воображении ноги, бедра, улыбки, запахи… "Чрево твое — ворох пшеницы…" — как сказано. О да!

Я знаю, что это только рассмешит любого нормального человека. "Наслаждение, которого нельзя коснуться рукой, — всего лишь иллюзия" — что-то подобное говорил не знаю уж какой составитель изречений для альманахов. Молчи, невежда! Если тебе удается прибрать к рукам наслаждение и все остальное, тем лучше, и поверь, что я тоже не лишаю себя этого, но ведь наслаждение и во многом другом, ничем нельзя пренебречь. Женщина, на которую ты смотришь, уже твоя. Нет, не этим смехотворным, обманным образом, не в качестве утешения, которое не утоляет жажду. Ты не можешь ими всеми обладать "телесно", но смотреть на них, насытиться ими через глаза, это ты можешь! Ты устраиваешь себе пир из ее прекрасных движений, ты воображаешь то, чего ты не видишь, ты аккумулируешь в себе воспоминание, может быть такое же яркое, как если бы ты занимался с ней любовью, и этого уже никто не сможет у тебя украсть, отобрать, оспорить. Много ли выигрывают те, кто платит целое состояние за картину? Тот, кто переплывает моря, чтобы взглянуть на Джоконду? Он увидел ее, о да! Увидел… и это все. Только одно из его чувств получило удовольствие, наименее материаль­ное из всех, может быть, менее всего "телесное", и он, простак, страшно счастлив. Но ведь этих джоконд полны улицы, они в метро, на террасах, в ресторанах, в конторах, их полно в жизни! Два с половиной мил­лиарда женщин на этой благословенной планете! Даже немножко больше, они более многочисленны, чем мужчины. Два с половиной миллиарда влюбленностей, очарования, восхищения, мечтаний, счастья! И все разные! Все уникальные! У каждой свой собственный способ быть женщиной! Столько же видов женственности, сколько женщин! О, мамочка, я плаваю в океане женщин! Спасибо тебе, мама, спасибо за то, что родила меня на свет, и именно на этот свет!

Маленькая плутовка уже заметила впечатление, которое она производит на меня, хотя ничто в моем поведении — ни один лишний взгляд, ни малейшее движение моего бедра, касающегося ее бедра, — не могло дать ей знать об этом. Они всегда это замечают. Я обнаруживаю по какой-то настороженности в ее хмурой невозмутимости, что она знает и не забывает о присутствии самца, совсем так, как я не забываю, что она самка. Я всегда спрашивал себя, знакомо ли женщинам это мучительное сексуальное наваждение, благодаря которому жизнь самца приобретает смысл. Обладают ли наши половые органы и все прочее такой же мощной возбуждающей силой для них, что их собственные для нас… В любом случае крошка почувствовала мой внезапный интерес к ее женственности, и, я думаю, она реагировала инстинктивно. С невозмутимым видом малышка принимает позу. Маленькая плутовка! Начинающая восхитительная маленькая плутовка!

В конце пути мне приходится оторваться от своих тайных наслаждений для того, чтобы сыграть роль штурмана. Я живу в одном из этих просторных кварталов, где все одинаково, где ничего невозможно отыскать, если ты не старожил. Наконец грузовичок останавливается перед зеленым газоном, предусмотренным по плану строительства. Крикливые подростки играют в футбол на побитой тлей зелени, а другие приканчивают нижние ветки тщедушных акаций.

Загрузка...