XI

Я валяюсь в постели. Думаю о Лизон, об Изабель, о Лизон, об Элоди, о Лизон… О первой тучке в нашем безмятежном небе. Только Изабель ушла, Лизон накинулась на меня с упреками, по ее мнению, я должен был бы быть нежнее с ее матерью.

— Вы просто подыхаете! Вы сохнете на корню, как закомплексованные идиоты! Я хочу, чтобы мама пошла на это. Я хочу, чтобы она была счастлива.

— Не думаю, что она была бы "счастлива". Во всяком случае, непро­должительно. У нее мимолетное увлечение, каприз одинокой женщи­ны. Я никогда бы себе не…

— А если даже так? Почему же она не имеет права на увлечение? Вы

— такие красивые оба! Это должно быть сказочно…

— Лизон!

— Молчи! Ты хочешь сказать: "Это было бы непристойно" или еще какую-нибудь чушь.

— У меня есть ты, Лизон. Мне достаточно тебя.

— Тебе достаточно меня? А твои другие дамы? Тебе не кажется, что ты настолько сентиментален, что потерял чувство реальности? Я тебя ни в чем не упрекаю, заметь.

— Те, другие, не являются точными копиями тебя.

— Ох-ох-ох… Ты пожирал ее глазами. Безумие, так портить себе жизнь! Все кругом считают себя свободными от предрассудков, но сто­ит чуть поскрести, и тут же вылезают рефлексы старого доброго конформизма.

В этот момент я делаю огромную глупость. Я говорю:

— Лизон, у меня такое впечатление, что ты толкаешь меня в объятия матери, чтобы подготовить свой уход…

— Что ты сказал?

— … и когда все сладится, она и я, ты потихоньку отдалишься от меня… Старики со стариками, разве не так?

— О, дурак. Гадкий дурак…

Она бледна. Молча подбирает свои книжки и уходит. Даже не хлопнула дверью. Она ушла.

Из-за сказанной мною глупости, в которую не верил я сам.

Хлопает входная дверь. Я опять забыл запереться на замок. Мое сердце начинает колотиться: Лизон вернулась, она простила меня? Изабель явилась как посол, но с задней мыслью? Я не знаю, из-за кого оно бьется сильнее, мое сердце. Волнующий момент. Переступит порог та или другая, все равно это будет победа, это будет праздник! Вдобавок, если это Изабель, мне предстоит испытать пряное чудо первого раза, несказанного мига, когда страстно желаемая женщина наконец открывает тебе свое сокровенное… Под своим одеялом я вдруг возбуждаюсь, как осел, охваченный похотью.

Ни та, ни другая. Это Стефани. Разочарование. В штанах из вельвета в крупный рубчик, в свитере с высоким воротом и без боевой раскраски. Мне не придется защищаться от ее атак, и на том спасибо… А что же мне делать со здоровенной дубинкой, которая буянит в тепле одеяла?

Когда Стефани появляется, звучит сигнал тревоги. Я занимаю позиции обороны, ожидая подлых выходок. Эта дрянь, которую плохо удовлетворили (об этом я толком ничего не знаю, но поспорил бы на что угодно), пришла с самыми дурными намерениями, это, по крайней мере, я знаю наверняка. Она злючка от природы — извращенка, сказала бы Агата, — сеятельница неприятностей. Я вопрошаю без намека на вежливость:

— Зачем явилась?

Она улыбается чисто по-кошачьи. Это очень идет ее хорошенькой Мордочке, освещает ее. Жаль, что глаза совсем не участвуют. Она говорит:

— Ты не очень-то вежлив со сна. Мог бы поздороваться со мной.

— Здравствуй. Что дальше?

— Не поцелуешь меня?

— -Нет.

— А я тебя поцелую.

Она меня целует. Прямо в губы, лакомка. Она пожирает меня, раздавливая губы, всасывая язык, облизывая десны, затопляя мой рот слюной… Она слишком часто ходит в кино, это не самое лучшее для просвещения в делах любви. Не знаю, доставляет ли это удовольствие ей самой, а я задыхаюсь, я пытаюсь ее оттолкнуть… Но вот, о дрянь такая, она сует руку под одеяло и крепко хватает меня. Слишком крепко, эй, ты делаешь мне больно! После этого я уже не в силах контролировать ситуацию. Ярость похоти опрокидывает доводы рассудка, а я опрокидываю Стефани, срываю с нее свитер, штаны и… ничего, больше нечего срывать, никакого нижнего белья, хитрая девчонка подготовила почву на всякий случай. Она попала в подходящий момент и сумела обратить его в свою пользу…

Я проникаю в нее так, словно взламываю дверь, словно даю кулаком кому-то в морду, словно наказываю порочного ребенка. Я мщу за себя, вот что я делаю. Я действую бешеными толчками, не заботясь о ее наслаждении. Держи, мерзавка! Удивительно то, что она улетает прежде меня, оргазм наивысшего класса, который она переживает с ошеломленным видом, с безумными глазами, стиснув зубы: главное, не показать, не закричать, даже не застонать. Это означало бы подчинение самцу, признание себя побежденной…

А мне ничего не надо доказывать, я проваливаюсь в бездну, трубя так, что стены могут обвалиться. Я стону, я плачу, я изливаюсь в нее целыми струями, еще и еще, вот тебе, вот тебе, все мое тело, обратившись в жидкость, вихрем устремилось в это крошечное, но ненасытное лоно, все мое тело, плоть, кости, мозги…

Когда наконец я снова оказываюсь на земле, мне нечем гордиться. Рухнув на спину, все еще задыхаясь, я всячески проклинаю сам себя. Маленькая рука пробирается по моей груди, как паучок. Я поворачиваю голову к Стефани. Она едва заметно робко улыбается. Проклятая артистка! Теперь будет изображать передо мной девственницу, открывшую для себя любовь. Я ставлю все на свои места:

— Ты меня поимела, да?

— Ты жалеешь?

— Я никогда не жалею. Получил удовольствие без хлопот. Между прочим.

— Мерзавец!

Она плачет. Настоящие слезы, право слово. Я не могу выносить вида плачущей женщины. А сикушки тем более. Впечатление такое, как будто плачет моя собственная дочка. Я обнимаю ее за девчоночьи плечи.

— Прости. Я вел себя как скотина. У нас было плохое начало.

Она всхлипывает и с надеждой спрашивает:

— Это значит, что мы будем продолжать?

— Нет, Стефани. Остановимся на этом.

Она усаживается на меня и колотит меня в грудь своими маленькими жесткими кулачками. Ее маленькие груди подпрыгивают в такт.

— Почему? Почему? Может, было плохо? Для меня это… Это была фантастика. И для тебя тоже, я заметила. Тогда почему? Почему Лизон и все другие, а не я?

— Как раз из-за Лизон. Ты знаешь.

— Ты дурак.

— Согласен. Но что с этим сделаешь? Такой уж я.

Я потягиваюсь. Встаю. Она спрашивает меня:

— Ты уходишь?

— Да. Надо сдать работу.

— Суччивору?

— Тебе это известно?

— Лизон.

— Разумеется, Лизон. Она тебе все рассказывает.

— Не все. Что не рассказывает, о том я сама догадываюсь.

— Ну ладно, я сейчас позавтракаю, умоюсь, побреюсь и в путь. Есть

— хочешь?

— Нет. Я встала очень рано. Только чашку кофе, если можно.

— Хорошо.

Иду в кухоньку ставить воду на огонь. Мой кофе — это "Нескафе" или любой другой сорт растворимого кофе того же типа. Я не вижу смысла осложнять себе жизнь дурацкими машинами, сверкающими хромом и набитыми автоматикой, которые в конце концов оставляют тебе грязный фильтр, полный отвратительной гущи, и все это приходится чистить. Лишь бы пахло кофе и подстегнуло для начала, мне вполне этого хватает.

Я приношу полные чашки и две тартинки с маслом для себя. Стефани пьет, смакуя маленькими глоточками. Она все еще обнажена. Ее кокетливые маленькие грудки китаянки притягивают мой взгляд. Лучше мне держаться на расстоянии от искушения. Изображая маленькую избалованную девочку, она говорит мне, подняв голову над своей чашкой:

— Эмманюэль?

— Да?

— Мне хочется остаться в постели. В ней пахнет тобой. Могу я по­спать немного в твоем запахе? В этом ведь нет ничего плохого?

— Ну…

— А потом принять ванну. Может, ты разрешишь мне остаться здесь? Я уйду после обеда, у меня уроки.

Мне это не очень нравится. Мой дом — это моя берлога. Но мне уже так надоело ей отказывать во всем, что я смягчаюсь.

— Ладно. Оставайся сколько захочешь. Знаешь, куда положить ключ?

— Да. Лизон сказала мне.

Я должен был сам догадаться!

Сеанс работы у Суччивора затягивается надолго. Мэтр искрится идеями, которые я впрыснул ему во время нашей последней встречи, и теперь он мне их преподносит как свои собственные, с чудовищным нахальством или непробиваемой наивностью, мне еще не удалось определить свойства и параметры каждой составляющей его мощной личнос­ти. Я с восторгом встречаю эти озарения гениальности, втихомолку презирая самого себя за раболепство, но все же не слишком усердствуя в самобичевании, так как хорошо знаю, что самые лучшие находки, возлюбленные чада моего воображения и дара рассказчика, остаются в запасе для моей собственной книги, которая изумит мир в следующий литературный сезон и которая практически закончена.

Так что я философски выслушиваю тонкие замечания и смелые советы мэтра, которые я учту в той мере, в какой они окажутся моими, вернувшимися ко мне от борта, как в бильярде.

Возвращаюсь к себе пешком. Как после каждого сеанса у Суччивора, мне необходимо отвлечься и расслабиться. Этот тип по природе краснобай, он упивается своей речью, держа беззащитного собеседника за пуговицу из страха, как бы тот не улизнул. Меня тошнит от его самодовольного кудахтанья, даже сам тембр его глубокого голоса вызывает головную боль.

Я прихожу домой, когда уже настала ночь, ликуя по поводу нескольких мелких идей для моего романа, пришедших мне в голову по дороге. Я спрашиваю себя, не забыла ли Стефани запереть дверь на ключ. Конечно же, она ее не заперла. Еще повезло, что она, вероятно чисто механически, прикрыла ее за собой. Знаки пребывания Стефани, добавив­шиеся к моему обычному беспорядку, сразу же бросились мне в глаза. Она опрокинула кофе на одеяло — прекрасное одеяло из чистого пуха, с восторгом купленное Агатой и оставшееся у меня в качестве обломка кораблекрушения, но такого обломка, который прекрасно греет меня, когда я сплю голым, завернувшись в него. Кайма застывшей грязи отмечает на стенках сидячей ванны верхние границы, до которых доходила вода при омовениях маленькой мерзавки. В остатках воды вяло плавают полотенца-медузы… Но это еще далеко не все.

Когда я поднимаю глаза, я замечаю, что она намалевала на всех сте­нах очень толстым несмываемым маркером надписи, которые очень позабавили бы меня, будь они на чужих стенах:

"Эмманюэль занимался любовью со Стефани. Было неплохо. Можно лучше".

"У члена Эмманюэля вкус клубники".

"Личное сообщение: Эмманюэль, я не принимаю пилюль, а ты не надел резинку. Куда я должна сдать ребенка? Стефани".

Огромный член со всем своим снаряжением. Рядом, в пузыре, как в комиксах, написано: "Вернись, Стефани! Мой хозяин — педик, но я-то люблю тебя!"

Некоторые другие находки того же рода, лестные, конечно, в определенном смысле, но я бы предпочел, чтобы Лизон их не видела. Потому что она вернется когда-нибудь…

А вот и она.

Ну да, вот и она. Созерцает разгром. Корчится от смеха.

Я так счастлив, что она вернулась, я так натерпелся страху, что сразу забываю о Стефани и ее безобразиях. Она обнимает меня, крепко ко мне прижимается, и я понимаю: ей тоже было очень страшно. Потом мы смотрим друг на друга, потом смеемся от счастья, потом самозабвенно целуемся, и это прекрасно.

Я удрученно, бессильным жестом указываю на учиненный Стефани содом. Я говорю:

— Знаешь…

Она прерывает меня, прикладывает указательный палец к моим губам:

— Осторожно, Эмманюэль! Ты собираешься сказать мне, что все неправда, и окажешься лжецом!

Для того чтобы прощупать почву, узнать, что и насколько ей известно, я принимаю свой отработанный смиренно-изумленный вид:

— Неужели…

Она весело смеется, передразнивает меня:

— Неужели… Значит, красавчик, Стефани изнасиловала тебя?

— Да, ну…

— Не трудись, она мне все рассказала. С предъявлением доказательств. Кажется, ими пропитано все одеяло и все совсем свеженькое.

Она разворачивает одеяло, рассматривает его, трогает пальцем, пробует.

— И правда. Это действительно твое. Только что снесенное. А какая лужа, боже! Бык! Слон!.. Смотри-ка, она тебя вдохновляет, малышка

Стефани, подумать только!

Она и не догадывается, что здесь речь идет о чистой злобе, о грязном удовольствии, которое получает эта маленькая мерзавка, причиняя зло. Лизон решила игнорировать зло. Лизон — это котенок, который решил остаться котенком. Она видит мое замешательство, для которо­го есть все основания. Потому что уж я-то знаком со злом… Мне не удается освободиться от этого проклятого чувства вины… Она прижимается ко мне, становится совсем маленькой.

— Прошу тебя, мой Эмманюэль, не раздувай из этого целую историю. Я прекрасно знала, что она кончит тем, что добьется своего, рано или поздно. Это забавляет меня. Она обязательно хотела, чтобы я одолжила ей свою прекрасную игрушку. Она добилась тебя? Отлично! Было хорошо, по крайней мере?

Элоди задерживается со своим звонком ко мне. В принципе мы встречаемся у нее, но она должна мне подтвердить, что путь свободен. Речь идет о ее репутации, не так ли?

Я из тех, кто не умеет ждать. Я мог бы работать, моя рукопись под­жидает меня, но меня не тянет сесть за нее, когда я знаю, что должен вскоре уйти, потому что если я засяду, то уже не смогу оторваться, мне случается так проводить всю ночь.

Книга в основном закончена. Я отшлифовываю, оттачиваю, добавляю пикантные черточки здесь и там… Я не могу решиться расстаться с ней, для меня она никогда не будет совершенно законченной, безупречной… Это проклятое стремление к совершенству! Я прекрасно сознаю, что пишу скорее как ремесленник, чем как вдохновенный творец, и это, может быть, не очень-то хорошо, но разве не правильнее следовать сво­ей дорогой? Флобер, кстати, тоже оттачивал каждую деталь. Десять лет на один роман! Это не помешало ему быть Флобером. И вот, я тщательно отделываю детали, нахожу удовольствие в добавлениях… Может статься также, что я бессознательно оттягиваю ужасный момент выне­сения приговора… Но нет, Эмманюэль, тебе нечего бояться, твоя книга будет ударом грома! Да… Я колеблюсь между страхом отказа и безумной надеждой. Очень трудно. Я плохо сплю. А потом, эта тайна душит меня. Я хотел бы прокричать на весь мир о своей радости и о своем страхе. Одна Лизон в курсе, но она знает только, что я готовлю какую-то книгу… Я думаю: у Лизон нет секретов от Стефани! Только бы… Надо разузнать. А, наконец телефон! Снимаю трубку:

— Элоди! Ну…

На другом конце прыскают:

— Это не Элоди, ха-ха-ха! Догадайся, кто?

— Жозефина! Здравствуй, цыпленок.

— Папа, папа! Знаешь что?

— Нет, Жозефина. Я думаю, что узнаю, когда ты мне скажешь.

— Мама сказала «да»! Как я рада!

— Я тоже, представь себе! Она сказала "да" в связи с чем?

— Ну, ты же знаешь… А правда, ты не знаешь, я тебе об этом не говорила. Мама согласна на щенка! Это здорово!

— Подожди, подожди… Какой щенок?

— Ну, щенок, которого я хочу взять.

— Ты хочешь щенка?

— Ох, ну, тебе все надо рассказать! Знаешь, брошенный маленький щеночек, очень несчастный, который много страдал, я хочу его спасти и очень хорошо ухаживать за ним, и так его любить, что он будет очень счастлив и забудет все свои несчастья.

— Ты подобрала брошенного щенка?

— Нет. Еще нет. Надо поискать.

— А, теперь я понял. Ты попросила у матери разрешения держать дома щенка, и ты хочешь подобрать его на улице. Так?

— Ну да! Когда ты хочешь, ты понимаешь. Но я напрасно ищу повсюду, я их не вижу, этих несчастных собак. Однажды я подумала, что на­шла одну, у нее был очень грустный вид, она сидела на краю тротуара, такая маленькая собачка, знаешь, почти без лапок, как сосиска.

— Такса?

— Вполне может быть. Она была очень низенькая. Я взяла ее на руки, поцеловала, назвала всякими ласковыми словами, перешла с ней через дорогу и понесла домой, я была страшно рада, представляешь! И вдруг один старичок, которого я даже не заметила, накинулся на меня, вырвал собаку, назвал меня воровкой и сказал, что нужно позвать полицейского, все смотрели и говорили: "Какое безобразие!" Представляешь себе? Какой стыд! Но главное, мне было так грустно, и я же видела, что собачке тоже было грустно, мы полюбили друг друга. Я уверена, что она несчастлива с этим старым хреном.

— Жозефина! Твоя мама позволяет тебе так выражаться? Ее нет возле телефона?

— Нет слов более подходящих, чем "старый хрен", для того чтобы сказать "старый хрен".

— И потом, тот, кто привязан к своей собаке, вовсе не обязательно старый хрен. Когда у тебя будет собака, посмотрим, как ты поведешь себя, если тебе покажется, что ее у тебя хотят украсть.

— —Ага, ты сказал! Ты сам так сказал! А еще ругаешь меня! Это несправедливо, черт подери!

— Но это для примера.

— К твоему сведению, когда человек в гневе, ему нужны гневные слова. Например, такие слова, как — ну, ты не будешь меня ругать, это только чтобы тебе показать, — "дерьмовый бордель", "мать твою, сукин сын", "неподтертая задница", "положил на тебя с прибором"… Я много еще такого знаю, но тебе не скажу, они намного хуже.

— Могу себе представить… Давай вернемся к началу нашего разговора.

— А, да. Мне разрешается иметь собаку, и вот я хочу найти очень, очень несчастную для того, чтобы спасти ее. Мама согласна при условии, что я сама буду заниматься ею, выгуливать и все прочее. Еще бы! Наоборот, я не дам никому заниматься моей собакой! И тогда я вспомнила о твоей приятельнице, помнишь, тогда на демонстрации, та, которая спасает собак и кошек?

— Женевьева?

— Вот именно, теперь я вспомнила, как ее зовут. Она ведь должна знать о собаках, нуждающихся в спасении?

— Конечно, еще бы. Их-то, к сожалению, всегда хватает.

— Ты попросишь у нее?

— Сейчас же ей позвоню.

— О, папа, ты гений!

Женевьева даже прослезилась от умиления.

Вот таким образом мы все и встретились, Женевьева, Саша, Жозефина юная кузина кабильского бакалейщика, кузен кузины кабильского бакалейщика и ваш покорный слуга, набившись в грузовичок кабильского бакалейщика, да, именно в тот самый, Женевьева сохранила прекрасные отношения со всей семейкой. Итак, нам предстоит поехать за щенком в приют, затерянный где-то в сельской глуши, там, где трава робко пробивается между следами, оставленными гусеницами тракторов.

Обе девочки, устроившись в уголке сзади, оживленно шушукаются, одолеваемые время от времени приступами безумного хохота, который они безуспешно пытаются подавить. Я бы поспорил на что угодно, что Жозефина занимается пополнением своего специального словаря для "сердитых случаев".

Час по шоссе, полтора по извилистым проселочным дорогам, восклицания девчонок при виде "взаправдашней" коровы с висящими штучками, полными молока, "похоже на мужские штучки, говорит Жозефина, только вместо одной их целая куча". Я посчитал необходимым на этом остановить игру сравнений, видя, что в ближайшей перспективе зреют вопросы о доении, об удовольствии, которое коровы от этого получают или не получают, — короче, я предпочел не знать, вокруг каких фантазмов порхает обостренный эротизм маленьких девочек в том возрасте, когда у них начинают расти груди… И вот мы прибыли.

Островок грязи в океане грязи. Удручающее зрелище, хоть стреляйся. Женевьева предупредила меня: "Она перегружена работой. У нее нет ни гроша, она состарилась, здоровье у нее неважное, помощи нет. Ее поддерживает только любовь к животным".

Она — это бабушка Мими, ангел-хранитель никому не нужных собак и кошек. Крестьянка, какие теперь встречаются только в кино, без возраста, во всяком случае, за шестьдесят. Состоящая из жил и морщин, со светло-голубыми глазами, немного чудная на вид, она кутается в теплую одежду, из-под коричневой шапочки выбиваются седые пряди. Она топит как можно меньше, объясняет мне Женевьева. Бабушка Мими с трудом передвигается от одного бокса к другому с переполненными ведрами в руках, встречаемая радостным лаем и вилянием множества хвостов.

Два ряда узких боксов тянутся вдоль прохода с растрескавшимся Цементным полом. В каждом боксе собака, иногда две или три, они топчутся в грязи или прячутся в маленькой конуре в глубине бокса. Увидев, что мы подходим, собаки подбегают к решетке, тычутся в нее носом, Цепляются лапами и подают голос, каждая пытается привлечь внимание возможного хозяина.

Женевьева позаботилась привезти с собой мешок костей. Она раздает их на ходу. Это радость. Бабушка Мими восклицает:

— О, это доставит им большое удовольствие! Я не могу покупать такие лакомства! Мне с трудом удается обеспечить их хоть каким-то кормом.

Позднее, в своем бедном жилище, где обретается еще около двадцати собак всех мастей и пород - очень спокойные, очень старые, больные, те, которые не делают "глупостей", - она признается нам:

— Я больше не справляюсь. Берешь одного, приходят еще несколько. С трудом пристраиваешь кого-нибудь, а добавляется пять. Или десять. Такого еще не было. Люди покупают породистых животных, иногда по очень дорогой цене, и тут же разочаровываются, слишком много забот, или же они переезжают, или же сука допустила до себя какого-нибудь бродягу и принесла выводок дворняжек, в конце концов они отдают их мне: "Если вы не возьмете, я их утоплю или привяжу к дереву и брошу в лесу".

— Дерьмовые мерзавцы и сволочи! — изрекает Жозефина.

— А некоторые говорят, что оставляют только на время отпуска, что по возвращении за ними приедут. Ну и, скажу я вам, из троих двоих я никогда больше не вижу… Может, вы думаете, что им приходит в голову оставить мне хоть немного денег на корм? Как бы не так.

— Вы чересчур добры, - говорит Женевьева. — Нельзя позволить им так делать.

— Разве ты не понимаешь, что из-за одного су они могут прикончить собаку или выбросить? Я делаю это не для них, а для этих бедных животных. Не могу понять такую подлость.

Я вмешиваюсь:

— Они должны нести расходы, это нормально.

— Я ничего у них не прошу! Если они сами не понимают или притворяются, что не понимают, мне становится стыдно за них. Настолько стыдно, что я их начинаю презирать, и говорить мне с ними не о чем.

— А те, кому вы отдаете?

— -Эти не такие прижимистые. Понимаете, они радуются поначалу, легче достают кошелек. Но я не отдаю животных кому попало, нет! Сначала разузнаю что и как. Нельзя, к примеру, доверить щенка старикам, которые проживут меньше, чем он, наследники сплошь и рядом мне его возвращают, а он, бедняга, не понимает, что случилось, у него был дом, люди, которых можно было любить, и вдруг он оказывается запертым в боксе. Бывает, что собаки от этого умирают. Я никогда не отдам беспокойную собаку, к примеру сеттера, людям, живущим в городской квартире. И я требую, чтобы животное стерилизовали, иначе нельзя. Я сама уже не могу этого делать. Ветеринар стоит дорого, даже если он мне делает скидку. Мне до смерти с ним не расплатиться.

Очень старый пудель на трех лапах притащился к нам. Бабушка Мими гладит его по голове. Он поднимает на нее глаза, полные любви. Она ласково воркует над ним:

— А вот и ты! Ну какой ты красавчик, Султан! Самый красивый из всех султанов!

Она поворачивается к нам:

— С этим мне пришлось возиться три месяца, чтобы вырвать у смерти. Я совсем было отчаялась. Отобрала его у одного типа с помощью жандармов. Скелет. Весь изранен. Когда хозяин выпивал, а это случалось каждый вечер, он накидывался на бедное животное с железной палкой. Он его не кормил, собака рылась в мусорных баках, в отбросах… Когда я его взяла к себе, у него была сломана лапа в трех местах, череп наполовину треснул, одно ухо почти оторвано… Лапа срослась, но она стала короче, из-за этого он и хромает. Теперь он счастлив. Он останется со мной. Правда, Султан?

Обе девчонки, совсем бледные, недоверчиво смотрят круглыми от ужаса глазами. Жозефина тянет меня за рукав:

— Папа!

— Да?

— Я разозлилась.

— Есть отчего.

— Как ты думаешь, у меня есть право использовать гневные слова?

— Очень гневные?

Я не успеваю ответить, как она наполняет легкие большим запасом воздуха и одним махом запускает в небеса целую эскадрилью бомбардировщиков:

— Дрянь, педераст, сукин сын, чтоб сифилис изъел твои потроха, чтоб мандавошки съели твою задницу, чтоб тридцать шесть тысяч верблюдов Пророка насрали на твою гнилую морду, чтоб милосердный и милостивый Аллах отрезал тебе яйца и заставил тебя их съесть в сыром виде… Уф, подожди, я еще много знаю, но плохо помню, мне надо со­средоточиться…

Я смотрю на дочь. Признаться, я удивлен. Кузен-кабил смотрит на свою кузину с таким видом, будто догадывается о чем-то. Маленькая арабка целомудренно держит глаза опущенными, с трудом удерживаясь, чтобы не прыснуть. Женевьева улыбается с очень светским видом и с интересом ждет, чтобы я показал свои навыки в воспитании девочек. Ну что ж, раз надо…

— Хватит, Жозефина, мне кажется, что этого вполне достаточно. Ничего не скажешь, это действительно был очень большой гнев, чрезвычайно большой…

— Погоди, погоди! Я не кончила! Я еще в гневе. Я чувствую его у себя в голове. Если я не выпущу еще немного гневных слов, я лопну.

Здесь требуется применить немного суровости.

— Жозефина, пожалуйста, больше не надо.

Она хлопает ресницами, принимает кроткий вид:

— Только одно. Совсем малюсенькое.

Она показывает с помощью указательного и большого пальцев, какое оно маленькое.

— Ладно. Одно. И говори его совсем тихо.

— О'кей, дад!

Она наклоняется к Фатихе — потому что девочку зовут Фатиха, — прямо к ее уху, округляет руку раковиной и на всей скорости выдает уж не знаю какую ужасную непристойность арабского погонщика верблюдов. Та становится пунцовой, разражается смехом и восклицает:

— Вовсе не так! Ты опять ошиблась!

Фатиха замечает, что сказала слишком много, прикрывает рот рукой, но что сказано, того уже не вернуть. Здесь кузен решает, что настала пора ему вмешаться:

— Значит, теперь ты даешь уроки языка шлюх и сводниц барышням из приличного общества? Тебя послали в лицей, чтобы ты стала ученой и обучилась хорошим французским манерам, чтобы тобой могла гордиться семья, а ты тем временем учишь француженок гадким словам, Которые даже наши шлюхи не посмеют сказать в присутствии своего отца? Я должен был бы наказать тебя от имени твоего отца, моего дяди, здесь, перед всеми, за такое бесстыдство.

Он горячится все больше и больше… Я вмешиваюсь:

— Ладно, не беспокойтесь. Это все ребячество. Я тоже, когда был маленький…

— Но вы же были мальчиком. Девочка, говорящая на языке шлюх, потом сама становится шлюхой и бесчестит семью.

Жозефина бесстрашно вмешивается, пытается перенести огонь на себя:

— Прежде всего неправда, что это язык шлюх. Это слова гнева. Когда шлюхи сердятся, они говорят те же самые слова, что и другие люди, разве не ясно? Это не из-за невоспитанности, такова природа. А природа у всех одна, каждый знает. Тот грязный тип, он мучил бедную миленькую собачку, и из-за этого мы рассердились. Нормально, правда ведь? А кого ругают, в конце концов? Не того сукиного сына, а нас. Это же несправедливо, черт побери!

Бабушка Мими качает головой и, восхищенная, выносит свою оценку:

— Она здорово рассуждает, эта малышка. Это все правильно, что она сказала, право слово. И вот что я вам еще скажу: я больше люблю тех, кто говорит прямо, что думает, чем сладкоречивых хитрецов, которые наносят вам удар исподтишка. Как она все умеет объяснять, малышка! Надо ей учиться на адвоката.

— Я не хочу быть адвокатом! Я хочу содержать приют для несчастных животных, как вы. Но не такой грязный. У меня будет муж, чтобы зарабатывать деньги для этого, и на них я куплю много маленьких прелестных домиков для собак и кошек, где будет полно красивых подушек, на которых будут вышиты их имена, чтоб они не перепутали, а еще там будет центральное отопление, и еще цветы и зелень вокруг, и большое поле, чтобы они могли бегать и тренироваться, и даже бассейн там будет, чтобы они могли охладиться в сильную жару. И там еще маленькая больничка со специальным врачом для животных… Как его называют, папа?

— Ветеринар.

— Да. Ветеринар, очень опытный, чтобы их выслушивать и измерять у них температуру.

Все умильно улыбаются. Женевьева гладит Жозефину по волосам:

— Тебе придется выйти замуж по крайней мере за мультимиллиардера, моя милая. Или же тебе самой придется стать ветеринаром.

Жозефина размышляет.

— Это не так глупо, что ты сказала. Долго надо учиться на ветеринара?

— Я думаю, довольно долго.

— Тогда я вполне могу начинать. И, как знать, может, я встречу мультимиллиардера, пока учусь?

Все это трогательно, но мы приехали выбрать щенка, пора заняться делом.

Будь на то воля Жозефины, она взяла бы их всех. Мне самому неловко проходить мимо отчаянной надежды в этих глазах, мимо молодых существ, полных жизни и резвости, созданных для бега и прыжков, заточенных на одном квадратном метре… К счастью, бабушка Мими настороже. Она вручает моей дочери очаровательного щенка-коккера четырех месяцев от роду, который тут же с рычанием принимается грызть подвеску, висящую у нее на шее. Уши, широкие, как ракетки, хлопают его по морде в такт движениям головы. Малышка смеется от счастья. Она спрашивает:

— Как его зовут?

— Лулу… Ах нет, Лулу, это был его братец, которого я отдала вчера. А его зовут Тотош.

Жозефина морщит носик:

— Это ему не подходит. Я буду звать его Фрипон.

Я люблю узнавать новое. Я спрашиваю:

— Почему Фрипон, Жозефина?

— Потому что он рыжий.

— Да? Понятно… — Мне не очень ясна причинно-следственная связь между рыжим окрасом и этим именем. Но главное назвать, не правда ли?

Кузен кузины прогуливается между боксами, заложив руки за спину, с видом любопытствующего, которого это все не касается. Однако я замечаю, что, притворяясь равнодушным, он внимательно рассматривает собак, особенно крупных пород. В конце концов он непринужденно подходит к хозяйке этих мест.

— Может, было бы недурно, если бы я захватил отсюда одного, то есть собаку. Это для дяди, чтобы охранять лавку, понимаете? Потому что, надо сказать, по вечерам он, то есть дядя, вернее, его бакалея допоздна остается открытой. Это хорошая мысль — не закрываться допоздна, потому что, вы понимаете, люди, которые поздно возвращаются с работы, знают, что смогут купить себе пожрать, даже если все другие лавочки закрыты. Но это опасно без собаки в таком квартале, со всей выручкой в кассе и при теперешней молодежи. Ну, вот я и подумал, может быть, у вас найдется подходящая собака для дяди. Крупный пес, страшный, то есть со злобным видом, но на самом деле вовсе не злой, иначе он будет кусать клиентов, это плохо для дела, понимаете? Он только пугает, он здесь, лежит на полу в лавке, и тогда грязные типы видят его и решают, что их план не годится.

Фатиха хлопает в ладоши:

— Ой, здорово, вот это идея! У вас есть, мадам Мими, такая собака, как он говорит?

— Бабушка Мими размышляет. Недолго.

— Может быть, у меня есть как раз то, что вам нужно. Но прежде скажите-ка мне вот что. Лавочка все время открыта. Собака выйдет погулять. И если она попадет под машину?

— Вы правы. Нужна такая собака, которая не пойдет гулять одна. Или которая ложилась бы на тротуар прямо перед лавочкой, чтобы погреться на солнце. Она должна быть очень спокойной и гулять только на поводке.

Вмешивается Фатиха:

— Выводить ее буду я! Я буду подолгу с ней гулять. И даже бегать с ней. Я знаю окрестности.

— Ты обещаешь мне, что будешь это делать?

— Да, мадам, обещаю.

— Каждый день?

— Да, мадам. Каждый день. Но писать он может сам в канаву перед лавкой.

— Да. Это он может. Так как вы друзья Женевьевы, я вам доверяю. Я Дам вам очень смирную и умную собаку.

Она выходит, потом возвращается, ведя настоящего монстра. Крупный и толстый, как ньюфаундленд, такой же лохматый, мордой в чем- то схожий с лабрадором. Он вышагивает с грацией большого плюшевого медведя, спокойно обнюхивает нас одного за другим. Фатиха таращит глаз, не смея верить в такое большое счастье. Она робко протягивает руку, почесывает массивную голову. Мощная зверюга разваливается у ее ног, как бы подтверждая свое согласие. Кузен важно качает головой.

— Да уж, с первого взгляда этот внушает страх. Но сразу же становится видно, что в душе он очень добрый.

— Не всегда. Он сторож. При малейшем подозрительном движении — хап!

— А как его зовут? — спрашивает Фатиха.

— Брутус. Но вы не обязаны сохранять это имя.

— В том, что касается имени, будет решать дядя, — говорит кузен. — Имя, это очень важно.

Фатиха спрашивает:

— Сколько же ему лет, мадам?

— Четыре года. Его хозяйка умерла, а сын решил, что его дорого кормить. Вот уже восемь месяцев он сидит в боксе… Эй, старина Брутус, у тебя будет семья! Ты доволен, я думаю?

Она нагибается, целует большой черный нос. Собака виляет хвостом и щедро облизывает ей лицо языком. Когда она распрямляется, слеза стекает по морщинистой щеке.

Я слышу, как Фатиха вполголоса доверительно говорит Жозефине:

— Ты знаешь, он только делает вид, что пес нужен для того, чтобы пугать воров, но я-то знаю, что ему очень хотелось иметь собаку. Он добрый, понимаешь, но это мужик, а мужик должен быть жестким, если хочет заставить уважать себя.

— Понимаю, — говорит Жозефина. — С папой то же самое. Значит, прикинемся, что мы им верим, это доставляет им такое удовольствие!

Я рад, что моя дочь продвигается гигантскими шагами в знании мужской психологии… Однако час отъезда пробил. Я оставляю бабушке Мими чек, щедрый настолько, насколько мне позволяет мой банковский счет, скупо пополняемый вознаграждением, выплачиваемым Суччивором. Кузен кузины тоже вносит свою лепту. Женевьева разгружает сумки и ящики с коробками корма, купленными для этого случая. Тут моя Жозефина торжественно протягивает бабушке Мими совершенно новенький билет в пятьсот франков, объясняя мне:

— Мама думала, что ты на мели. И потом, это моя собака, я плачу за нее сама, иначе она не может по-настоящему принадлежать мне, понимаешь? Первые деньги, которые я заработаю, пойдут в уплату долга маме за собаку.

— Но, — говорит бабушка Мими, — твой папа уже заплатил за собаку. Он дал мне даже слишком много.

Жозефина делает королевский жест:

— Вы можете оставить все себе. Папин чек, это для того, чтобы купить хорошего корма для животных, а еще на ветеринара.

— Ветеринара, Жозефина.

— Я так и сказала, разве нет?

Возвращение похоже на триумф. Жозефина, сияющая, с трудом удерживает Фрипона, очень возбужденного, упорно пытающегося наброситься со своим пронзительным щенячьим тявканьем на невозмутимого Брутуса, который ограничивается тем, что смазывает его по мордочке своим широким, как тряпка, языком. Фатиха сжимает в объятиях своего живого плюшевого медведя, зарывается носом в густую шерсть и воркует слова любви на арабском. Кузен за рулем хмурит брови. Я предполагаю, что он находит неприличным такое публичное изъявление нежности к созданию, не являющемуся человеком.

В ивовой корзинке у меня между ногами лежат два старых больных кота, которыми решила заняться Женевьева.

— Там ведь очень сыро. Ей тяжело топить. Она перегружена. Если бы я их оставила, они бы умерли через два дня.

— А что у них?

— Гастроэнтерит или что-то вроде этого. Если мы вернемся не очень поздно, я покажу их ветеринару этим же вечером. Надеюсь, что Арлетт лучше.

— Арлетт?

— Моя подруга. Которая меня приютила. Ты уже забыл?

— Для меня, ты знаешь, имена… Если бы ты сказала "старая дама", я бы… Она больна?

— Она простыла. И от этого хандрит… Она боится смерти. Не столько из-за себя, сколько из-за животных. Она знает, что я о них поза­бочусь, но она боится, что мне придется покинуть дом, если… Я оставила ее на соседку до вечера. Мне надо быстрее вернуться.

Загрузка...