XIV

Что я сделал? Боже, что же я сделал? Я поступил как надо, согласен. Я не дрогнул. Лизон разочаровалась. Она будет от этого страдать, без сомнения. Какое-то время. А потом она побежит к своему Жан-Люку. Мо­жет, она уже бежит к нему… О боже! Она бежит к нему, конечно! Она бежит к Жан-Люку! О, какая боль! Но этого надо было ожидать, мой милый. Ты знал, что будет больно. Ты приготовился к этому. Пожинай плоды содеянного. Утешайся тем, что сделал то, что необходимо было сделать. Что хотя бы раз ты нашел в себе силы победить свой эгоизм, подчинить зверя, ногами разбить ему морду. Быть может, хотя бы это смягчит твое отчаяние.

Смягчит? Да ничего подобного! Меня не утешает моральная красота моего поступка. Я страшно несчастен… Лизон! Вернись, Лизон! Не оставляй меня! Я говорил глупости, я был безумен, я люблю тебя, ты любишь меня, только это имеет значение, на остальное наплевать. Будущее? Какое будущее? Будущего нет. Есть только ты, Лизон, и я, поды­хающий от любви к тебе.

Я бушую, я мечусь по своей берлоге, я бьюсь головой о стены буквально, как бык в ярости, с размаху, пока боль не заглушит моей боли внутри, но этого надолго не хватает, страх сильнее, чем шишки, он тол­кает меня вниз по лестнице, я оказываюсь на тротуаре под веселым солнышком, которому на все наплевать, и вот я бегу по асфальту, потерянный, небритый, похожий на сумасшедшего маньяка, ищущего, кого бы зарезать.

Я иду. Куда же я иду? Не знаю. Я даже не думаю об этом. Какой-то обрывок сознания, неизвестно в каком темном закоулке моих извилин должно быть это знал, потому что я прихожу в себя перед домом Элоди. Я удивлен. Почему Элоди? О, да потому, что именно она причина всего, потому что это ее вина, потому что я хочу ей сказать, что дело сделано, жертва принесена, хочу излить на нее все мое бешенство, хочу к ней прижаться, хочу отхлестать ее по щекам, хочу выплакаться между ее грудями, хочу, чтобы она восхищалась мной и утешала меня, хочу убедиться, что не сделал глупость века, хочу заняться с ней любовью, чтобы доказать себе, что моя жертва того стоила, и более всего хочу, чтобы женщина убаюкала меня, сказала мне: "Ну… ну, успокойся…" — и дала бы мне грудь, и раскрыла мне бедра и лоно, и взяла бы меня за руку и ввела бы в себя, и слушала бы, как я мешаю любовные рыдания и любовный хрип, и шептала бы мне те глупые слова, какие шепчут страдающему ребенку.

Вот так. Именно этот инстинкт толкал меня, заставил прибежать сюда. К женщине, единственному убежищу, к гигантскому влагалищу, куда можно погрузиться целиком и свернуться зародышем в самой его глубине, вдали от мира и беды.

Только бы она оказалась дома! Она тоже, должно быть, беспокоится из-за моего затянувшегося молчания. Я поднимаюсь по лестнице, заставляю себя наступать на каждую ступеньку, чтобы дать себе время не­много успокоиться. Наверное, я страшен с этой недельной щетиной. За отсутствием расчески расчесываю волосы пятерней.

Вот я перед дверью. У меня нет ключа, но у нее нет привычки запираться. В этот час она одна. Я найду ее в спальне за рабочим столом, под нежным светом розового абажура, склоненной над неизбежной стопкой контрольных работ… В моей душе над полем битвы всходит заря и окрашивает руины.

Спальня в конце коридора, в самой глубине квартиры. Под моими ногами знакомая ковровая дорожка, узкая, почтенного возраста, протертая до основания и местами просто дырявая. "Именно это придает ей ценность, — уверяла меня Элоди в ответ на мое удивление. — Настоящий ширазский ковер восемнадцатого века, вещь совершенной красоты, доставшаяся мне от бабушки, которой в свою очередь…" Так я узнал, что, чем больше дыр на ковре, тем он дороже. Под закрытой дверью полоска розового света… Она здесь.

И еще как! Внезапно в уютной тишине квартиры раздается крик неслыханной пронзительности, крик, который мне более чем знаком, тот крик, который вырывается у Элоди момент, когда оргазм начинает в ней свои конвульсии, крик жертвы, которую режут, первый в нескончаемой череде возрастающих по громкости воплей, достигающих в апогее самых высоких тонов диапазона слышимости.

Я делаю стойку — одна нога на весу. Надо ли говорить, что железная рука сдавила мне сердце? Я говорю это, потому что это именно так. Надо ли говорить, что ужасное предчувствие родилось в моем мозгу, внезапно парализованном страхом угадать происходящее. Это было именно так, и лучше не скажешь.

Мне бы не доводить дело до сцены из комедии, а тут же, пусть скрепя сердце, ретироваться на цыпочках, спокойно спуститься по лестнице, автоматически дойти до ближайшей станции метро и броситься под первый же поезд.

Конечно же, ничего этого я не сделал. Я хочу знать, кто?.. Потом брошусь под поезд. В то время как вопли экстаза моей драгоценной возлюбленной , без моего участия взлетают до головокружительных высот, я тихо подкрадываюсь и заглядываю в замочную скважину. И вижу только чер­ноту. Черт бы побрал этот отвратительный замок подозрительных обывателей, снабженный изнутри проклятым щитком, закрывающим скважину для ключа, без сомнения, для того, чтобы воспрепятствовать возможному нездоровому любопытству бессовестной прислуги, взбадривающей свое либидо, подглядывая за Мадам в пылу ее любовных утех.

Однако мое ухо различает теперь, что в ритмичные крики Элоди вплетается октава непрерывного баса, какое-то скрипучее ворчание, исходящее, судя по всему, из сверхвозбужденной глотки некоего мерзавца противоположного пола. Я больше не могу льстить себя надеждой, что моя возлюбленная, доведенная по предела фрустрацией из-за моего долгого отсутствия, предается небольшой утешительной одиночной ласке… мне надо знать, бог ты мой! Я должен любой ценой увидеть морду этого дерьмового фата. Жиголо, которого она подобрала бог весть где! Может, в нашем же бистро? Почему бы и нет? Может быть, это ее личное место рыбалки? А я-то… Ах, шлюха!

Ладно. Повернуть ручку. Тихонько, идиот! Так… Приоткрыть дверь. Так… А, черт, она открывается внутрь и закрывает от меня кровать. И к тому же, тоже скрипит. У меня больше нет выбора. Мне остается только полностью распахнуть дверь широким королевским жестом и во всем своем блеске встать на пороге в величественной позе рогоносца на юмористических картинках.

И здесь я получаю шок моей жизни. Точнее, два шока, и даже три, а еще точнее, четыре.

Первый шок. Подтвердились мои наихудшие опасения. Моя чистейшая Элоди занята тем, что трахается. Не со мной. (Я отказываюсь использовать выражение "заниматься любовью". Любовью занимаются только со мной. В любом другом случае трахаются, спариваются, перепихиваются, совокупляются, употребляют, отдирают, жарят… все тер­мины один отвратительнее другого.)

Второй шок. Мерзкие прелюбодеи меня не заметили. Они не заметили меня, потому что обращены ко мне спиной. Они обращены ко мне спиной, потому что развратничают стоя, Элоди нагнулась вперед, опершись локтями на край кровати, ее на три четверти закрывает широкая загорелая, со складками жира спина гнусного подонка, мне видна только одна из ее прелестных грудей, висящая над пустотой и вздрагивающая в такт толчкам, которые сообщаются всей композиции дряблыми ягодицами негодяя.

Третий шок. Так как мои глаза уже освоились с темно-розовым полумраком, я обнаруживаю, что эта мразь бесчестит не то отверстие, которое мне столь дорого, а другое, расположенное немного выше и сзади. Заполучить рога таким путем — еще обиднее. Вопли Элоди, превышающие теперь по силе и пронзительности самые высокие вершины, когда-либо достигнутые ею в моих объятиях, подтверждают мне это. Между тем жирный тип, вцепившийся обеими руками в бедра Элоди — в божественные бедра Элоди, о, мерзавец! — имеет такой вид, словно бы испытывает некоторую трудность в достижении своего собственного наслаждения. Я решаю лишить его этого удовлетворения, жалкая и смехотворная месть, пусть так, но мне уже не до джентльменских церемоний.

Посему уже без всякой осторожности подхожу к парочке в самом пылу утех и двумя легкими шлепками соприкасаюсь с потной спиной. Мои пальцы погружаются в нечто желеподобное. Что привлекательного может находить она, Элоди, в этой куче дряблого жира? Ах, женщина, женщина… Грязный тип удивленно поворачивает голову, не преры­вая своего трудного восхождения к весьма проблематичному финалу. И я получаю мой четвертый шок.

Четвертый шок. Эта предательская морда передо мной — морда Суччивора. Собственной персоной. Красный, вспотевший и задыхающийся, но ни в коей мере не потерявший своей непринужденной самоуверенности. Конечно, возмущенный тем, что видит меня здесь, как был бы возмущен любой другой цивилизованный человек, застигнутый посреди коитуса, но совершенно не испытывающий чувства вины. Так что самым ошеломленным из всех и сбитым с толку опять оказываюсь я. Я столбенею.

Однак Элоди, которая потихоньку начала свою траекторию спуска с седьмого неба, удивленная внезапной остановкой машинерии, поворачивает голову, видит меня, разрывает кощунственное соединение с невольной гримасой — это, должно быть, больно без необходимой предосторожности, — и здесь я ловлю себя На том, что с любопытством спрашиваю себя, какими будут ее первые слова.

Что же касается меня самого, я чувствую себя странным образом отстраненным. Я коснулся самого дна, больше со мной не может случить­ся ничего, я зритель. Оглушенный. Анестезированный самой силой удара. Страдание придет позже.

Ее первые слова? Как я наивен! Все очень просто: она не говорит ничего. Я должен был это предвидеть. Какого же "Боже мой, Эмманюэль любимый!" я ожидал? Она даже не посмотрела на меня второй раз, так как ситуация, похоже, стала ей ясна с первого же взгляда. Она, как Диана, застигнутая при купании, одним грациозным газельим движением перепрыгнула через кровать, открыла дверь ванной комнаты, прилегающей к спальне, — очень удобно, право! — и закрылась, громко щелкнув задвижкой. Шум воды известил меня, что она приступила к водным процедурам.

Ну а мы оказались лицом к лицу. Суччивор голый, жирный, уродливый, с неодобрительной миной. Я, одетый и чувствующий, как во мне растет желание набить ему морду. Невольно замечаю, что то, что болтается в низу живота у Мэтра, уже потеряло эрекцию и являет собой жалкий, маленький, никчемный отросток. Отсюда, может быть, и проистекает его предпочтение узкого черного хода, единственного туннеля, который дает ему какой-то шанс задевать стенки.

Суччивор чувствует себя непринужденно, по крайней мере настолько, насколько можно чувствовать себя непринужденно после того, как бесцеремонно прервали ваш бесплодный поиск сладострастия. Кажется, собственная нагота его не смущает, так же как и безобразие. Потому что он безобразен. Такими безобразными обычно изображают римских императоров эпохи упадка. Дряблые ягодицы, дряблое пузо, дряблые мышцы. Не тучность, хуже: жир, свисающий гроздьями. Руки старой бабы, вялая, болтающаяся на кости плоть, бочкообразный торс, козьи сиськи, оплывшие бедра, все это держится на тонких кривых ногах. Я вижу его в тоге в каком-нибудь итальянском фильме на античный сюжет, в лавровом венке, вижу его давящим черный виноград на физиономии красивой рабыни, в то время как на заднем плане побитые молью львы пожирают христиан…

Куда же подевался тот представительный пожилой господин, выходящий из душа подобно Нептуну, немного располневший, но гордый своей заботливо поддерживаемой мускулатурой? Может, он бросил заниматься "построением тела", как называл свои упражнения этот ревнитель чистоты французского языка? Накачанные мускулы — дело недолговечное, как только остановишься, они сразу же исчезают, это хорошо известно… Или, может быть, он опустошен чрезмерными любовными усилиями? С этой Элоди надо быть поосторожнее!

Так или иначе, но праздник закончился, он спокойно берет свою шелковую рубашку со стула, где она лежит, тщательно сложенная вместе с остальной одеждой — еще один знак, заметил я себе, что он здесь завсегдатай: ритуал первого раза требует бурного разбрасывания шмоток по всем азимутам, — и, вдевая руки в рукава, задает мне вопрос, не столько смущенный случившимся, сколько заинтригованный:

— Таким образом, вы тоже, с мадам… гм, я думаю, между собой мы можем называть ее "Элоди".

— Нет. Я не "тоже". "Тоже" – это вы.

— А…

Он размышляет.

— Если я вас правильно понял, вы считаете себя законным владельцем. Вернее, главным квартиросъемщиком.

— Я так полагал. Отныне в прошедшем несовершенном. И не "главным", а единственным. Каково самомнение! В конце концов, все это уже в прошлом. Я вам уступаю свое место. Вам и… другим, если таковые имеются.

Он надевает брюки.

— Вы делаете глупость. Она вас любит.

— Вам это известно?

— Мне много чего известно.

Он понижает голос:

— В том числе, некоторые вещи, которые ей не надо знать.

Большим пальцем он указывает на дверь ванной.

Я говорю с горьким смешком:

— Вы опоздали, старина. Она знает все. Больше нет ничего, что бы стоило ей сообщать или скрывать от нее.

Внезапно я понимаю весь масштаб несчастья.

— У нее-то все в полном порядке!

Суччивор надевает мокасины из кожи пекари. Он улыбается проницательной и мудрой улыбкой старого гуляки, потерявшего все иллюзии, довольствующегося немногим:

— Я мог бы предъявить право первенства.

— А, значит, еще до меня…

— Я люблю Элоди уже давно. Я тоже хотел ее только для себя одного. Это нормально. Совместное владение неестественно, оно требует жертв, отказа от многого, адаптации - короче, постоянного насилия над собой. Я бросил ее. И вернулся. Я любил ее, и чем совсем потерять…

— Вы… А много нас, кто резвился на этой кровати?

— К чему этот сарказм? Хотя, в конце концов, если он приносит вам облегчение…

— Вы мне не ответили.

— Об этом пусть расскажет вам Элоди, если посчитает нужным. Спросите у нее.

— Я у нее не спрошу. Я ее не увижу. И вас тоже. Я не смогу больше вас видеть, ни вас, ни ее. При одной мысли о том, что мне пришлось здесь лицезреть, меня будет рвать.

Желание разбить ему морду заставляет меня сжимать кулаки. Должно быть, у меня страшное лицо. Суччивор отступает за широкую кровать. Волна бешенства схлынула, оставив бессильную дрожь. Я пожимаю плечами, делаю полуоборот, выхожу из спальни, шагаю в обратном направлении по дырявому драгоценному ковру, который был для меня когда-то дорогой в рай.

— Нет!

Крик матери, у которой крадут ребенка. В три прыжка она оказалась передо мной, спиной к двери. Голая под купальным халатом, который распахивается, когда она расставляет руки, чтобы преградить мне дорогу. Она трясет головой, в силах только кричать: "Нет! Нет!" Я не хочу разговаривать. Я хочу уйти. Пытаюсь отстранить ее, не особо церемонясь. Она не двигается с места, становится жесткой - она умеет это. Я требую:

— Дай пройти.

Она:

— Нет!

Ситуация становится бредовой. Я спрашиваю себя, не придется ли мне задать ей трепку. Я никогда этого не делал. Как ударить, чтобы сбить ее с ног, но не причинить боли? Ее глаза сверкают, она волчица, я добыча в логове волчицы. Я вынужден заговорить:

— Элоди, чего ты добиваешься? Ты мне больше не нужна. Я больше не хочу быть одной из твоих марионеток. Кончено, не будем об этом больше говорить. Не доводи все до полной катастрофы. Понимаешь ли ты, что заставила меня бросить Лизон, ради… этого?

Движением руки я охватываю Суччивора и заодно всех других реальных и возможных соперников.

Она меня не слышит.

— Ты мой.

Кажется, она и правда в это верит. Растрепанная, во взгляде вызов и мольба, ни дать ни взять Гермиона. Мы сменили репертуар. Происшествие, начавшееся в стиле водевиля Фейдо, переходит в трагедию Расина и, может быть, скоро станет фильмом в духе Хичкока. Я уже больше не комический рогоносец, явившийся не вовремя, но порядочный молодой человек, попавший в сети женщины-паука. Ее глаза, сверкающие, как сейчас, хорошо смотрелись бы на афише фильма типа "Бойня с помощью электропилы"… Но как она прекрасна в своей ярости, вызванной разоблачением, в своем страхе потерять меня! Как оно прекрасно, это тело, к которому всего лишь несколько минут назад я стремился как к высшей цели! Меня тянет упасть перед ней на колени и зарыться лицом ей в живот, проливая сладкие слезы покорности и рабского подчинения. Но тут же ужасная картина обожаемого тела возлюбленной, вопящей и извивающейся под липким Суччивором, цепляющимся за нее и старательно пытающимся получить свое гнусное наслаждение, появляется перед моим взором и леденит меня. Меня захлестывает убийственное отвращение. Я никогда не смогу забыть. Никогда не смогу принять… Она прочла на моем лице короткое искушение прощением, те­перь она читает на нем неумолимое "никогда!". Она говорит спокойно, будто констатируя неотвратимую очевидность:

— Ты мой, Эмманюэль. А я твоя. Вся целиком. Ты это знаешь. Твоя безоговорочно.

Мне бы не отвечать ей. Промолчать. Дать ей угомониться, избавиться от болезненного возбуждения… Но это сильнее меня, я не могу удержаться от язвительного замечания:

— Безоговорочно, за исключением того, что ты в то же время "вся целиком" принадлежишь этой обезьяне. И не знаю еще какому количеству других, шлюха!

Она не принимает оскорбления.

— Это совсем не так. Я вся твоя, я вся его, я отдаю мою любовь всю целиком и тебе, и ему. Любовь не делится на части.

Как она сказала? "Любовь не делится…" Те же слова, которые пришли мне в голову, когда она устроила сцену по поводу Лизон, точно те же. Слово в слово! Значит, теперь мы поменялись ролями. В тот день я был шлюхой, а она жертвой, внезапно обнаружившей, что обманута и является всего лишь одной из обитательниц гарема. И я в них верил, в эти слова! Я в них все еще верю. Она заставила меня бросить Лизон с помощью своей нравоучительной болтовни, желая одного — чтобы я принадлежал ей одной! А я, ее речам верящий только наполовину, добровольная жертва чувства вины, которое она сумела разжечь во мне, а также, что тут скрывать, своей ненасытной жажды ее тела, я, дурак поддался. Дал себя поймать. Я был всего лишь одним из многих у этой пожирательницы самцов, одним из персонажей ее гарема, гарема с обратным знаком, если можно так выразиться. Какой дурак! Какой непроходимый дурак! Словно читая мои мысли, она говорит:

— Это так, Эмманюэль. Что для тебя женщины, то для меня мужчины. Я их всех люблю. Я вас всех люблю. Я женщина для всех мужчин, как ты мужчина для всех женщин. Ты любишь Лизон, ты любишь Изабель, ты любишь меня и скольких других? Достаточно, чтобы они предложили себя. Для тебя это совершенно естественно. Мир для тебя на­полнен искушениями, и ты не считаешь возможным сопротивляться им. И вот, мой дорогой, моя прекрасная любовь, тебе надо понять, что я — твое женское отражение. Я люблю тебя, я люблю Жан-Пьера… Тебе невыносима мысль, что другой мужчина, не ты, может наложить свою лапу на твою женщину, вернее, на одну из твоих любовниц. Знай, со мной происходит то же самое. Я люблю тебя страстно, исключительной и требовательной любовью. Я не хочу терять тебя, не хочу делить ни с кем.

А я говорю себе, что ее теория отражения не выдерживает критики, ибо сводится к очевидной несовместимости, потому что, если мужчина любит всех женщин и не выносит, чтобы ему изменяли, а женщина ведет себя так же по отношению к мужчине, подобная пара может существовать только по закону сильнейшего, который подавляет слабейшего. А слабейший — это я.

Она поворачивается к Суччивору, который молча стоит в сторонке, привлекает его к себе, обнимает, обнимает меня другой рукой, чмокает его, чмокает меня, страстно бормочет: "Мои дорогие! Мои обожаемые!"… Мы готовы для семейной фотографии, хорошенький же у нас видик, мне так стыдно за нее, за себя, за нас троих, что внезапно я перестаю ее любить.

Очищен. Отмыт. Элоди унесло. Она больше не существует. Отныне мои мозги свободны, и я концентрируюсь на одной идее: убраться отсюда.

Суччивор говорит:

— Хорошо. Я вас оставляю.

Она разрешает:

— Иди, милый.

Черт, она никогда не говорила мне: "Иди, милый"! Если бы она это сделала, это сразу же открыло бы мне глаза. Ничего не скажешь, у нее врожденное чувство того, что следует говорить каждому. Суччивору — "Иди, милый!". Мне просто взгляд, но пристальный, сулящий неведомые сокровища… Да, ловко у нее получается! Поразительно, сколько начинаешь понимать, как только перестаешь быть влюбленным! "Иди, милый!"… Это невероятно!

Суччивор на прощанье влепляет ей поцелуй, жадную прочистку миндалин, которая вызывает у меня тошноту, затем, повернувшись ко мне, испытывает мгновенное колебание. Я понимаю, что он спрашивает себя, пожать ли мне лапу по-мужски или, того лучше, закатить поцелуй любовного братства — что подразумевает наше слияние в поклонении одному божеству и по этой причине, почему бы и нет, неоднократную возможность, отправившись в путь, каждый со своей стороны дамы, встретиться на полдороге, я хочу сказать, посредине туннеля, — но он останавливается в конце концов на неопределенной невероятно фальшивой гримасе, а затем протискивается между Элоди и дверью, которую приоткрывает, чтобы выскользнуть наружу.

Я между тем созрел. Вырвавшись из Элодиевых объятий, плечом отталкиваю Суччивора, вылетаю на лестницу и мчусь вниз, перепрыгивая через четыре ступеньки, будто спасаясь от пожара.

Я ожидал криков, преследования. Но нет. Она крикнула один только раз:

— Эмманюэль!

Потом спокойно бросила:

— Ты вернешься. Я жду тебя.

Как же, держи карман! Я убегаю, только меня и видели.

Загрузка...