ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Сергей Константинович Сверстников вошел вслед за Михаилом Федоровичем Курочкиным в небольшой, но довольно уютный кабинет.

— Вот отсюда и управляй. Еще раз поздравляю с назначением в нашу газету, — сказал Курочкин и заложил руки в карманы, расставил ноги и повернул голову к окну. У Курочкина давно выпали волосы, голова блестит, как арбуз, на добродушном скуластом лице выделяется крупный нос.

Сверстников был доволен, что в редакционную жизнь его «вводит» и знакомит со всеми сотрудниками ежедневной московской газеты «Новая эра» Курочкин — первый заместитель главного редактора. Больше чем полгода газетой фактически руководит он — главный редактор Невский хворает.

— А у тебя, Сергей Константинович, стихи получаются, — снова заговорил Курочкин. — Читал недавно твою книжку. Там об озере Селигер есть… Подожди, подожди, сейчас вспомню.

Будто клонит меня усталость,

Будто путь безнадежно сер,

Будто сердце мое осталось

Там, на озере Селигер.

А дальше забыл. Это кому же ты на голубых водах сердце оставил?

Сверстников рукой откинул с широкого лба прядь седых волос, застенчиво улыбнулся.

— Гале, жене. А дальше так:

Где вода набегала плавно,

Чуть мутя золотое дно,

Где прощались мы так недавно

И, по-моему, так давно.

Курочкин протянул руку:

— Сергей Константинович, подожди, теперь я буду декламировать.

У песни нашего знакомства

Нет седины и нет морщин.

Хочу увидеть рюмки донце

И осушить вино свое

За песню нашего знакомства,

За свет

И молодость ее!

Они помолчали. Потом Курочкин сказал:

— Вот собрались схимники… И соловьев ведь одними баснями не кормят, махнем в ресторан, пообедаем.

— Двинем, а то чертовски есть хочется, — поддержал Сверстников.

Курочкин взял его под руку.

— Хорошо, что ты был на партийной работе, знаешь низы, жизнь, а я уж обжился тут, знаю, что к чему… Гляди, у нас с тобой неплохой ансамбль получится. Редакторское дело хлопотное, ответственное, не знаешь, когда и при каких обстоятельствах наставишь себе шишек. — Курочкин вздохнул, а потом засмеялся. — Да и что за редактор, если взысканий не имеет! Он да председатель колхоза — самые подходящие люди для спартанского воспитания. Болтаю все о деле да о деле. Скажи, ты птичек любишь?

— Как же, конечно!

— Все поэты такие. Я не поэт, а к птичкам неравнодушен. У меня дома три клетки с кенарами и щеглами. Правда, забот много. Надо птичек покормить, почистить клетки, на птичий базар съездить за зерном. Знаешь, у Евлампия Петровича двадцать клеток. А ведь он государственный деятель. Я люблю птичек. Ко мне на подоконник голуби прилетают, мы их всей семьей кормим. И вот вижу — у одной голубки связаны ноги ниткой. Ты бы посмотрел: ножки вспухли, по взъерошенным перьям видно, что страдает. Как же можно так относиться к птице, ну скажи мне, Сергей Константинович, разве это не варварство?! Что это за люди, черт возьми!

— Что же с этой голубкой стало? — нахмурившись, спросил Сверстников.

— Сосед заманил ее в квартиру, нитку срезал. А вот, заметь, все время у моих окон крутится, кормлю.

Вышли на улицу. Курочкин огляделся.

— Утром еще была слякоть, смотри, как все подсохло.

— Пора бы уже снегу быть, декабрь на дворе.

— Пожалуй, градусов пятнадцать будет.

Курочкин поднял воротник пальто.


После обеда Сверстников вернулся в редакцию. Он окинул взглядом свой кабинет. На стене висела копия с картины Шишкина «Утро в сосновом бору». «Мазня, надо же уметь так исказить оригинал!»

Сверстников, сел за стол, обтянутый зеленым сукном; на столе подняли хоботы две автоматические ручки, в углу виднелась белая кнопка звонка. Сверстников слегка ее нажал. Мигом открылась дверь — вошла девушка в строгом синем платье, высокая, с веселыми голубыми глазами. Сверстников уже знал своего секретаря Неллю.

— Слушаю вас, Сергей Константинович, — сказала она.

— Нелля, я нечаянно, если что, я и сам управлюсь, — проговорил Сверстников смущенно.

Нелля прищурилась.

— Вы — заместитель главного редактора. Ваше время надо беречь. Когда обедать соберетесь, скажите — вызову машину. Если в библиотеке книги взять, скажите — сбегаю. Если в театр билеты приобрести, скажите — приобрету. Письмо, телеграмму отправить — скажите…

— И думать вы тоже будете за меня? — усмехнувшись, спросил Сверстников.

Теперь растерялась Нелля, покраснела.

— Думать вы сами станете. Ничего, ко всему привыкнете, не стесняйтесь, звоните. Секретарь для этого и существует. Не могу же я только романы читать!

— Все ясно…

— То-то… — весело заключила разговор Нелля.

— Пора и за дело.

Сверстников углубился в чтение полос. Он с удовольствием прочитал статью о микроэлектронике, не особенно понял секреты дивных открытий и изобретений, но был поражен малым объемом машин и их удивительной мощью. Понравилась ему и статья о новом доильном аппарате. Но обе статьи не вмещались в полосу. Тогда он пригласил редактора промышленного отдела Селиванова и редактора сельскохозяйственного отдела Гундобина. Оба они одновременно вошли в кабинет. Селиванов — крепкий, приземистый человек, Гундобин — худенький, длинноволосый, с впалой грудью.

— Статьи интересные, но, видите, хвосты волочатся на полосах, одну бы надо снять, — сказал Сверстников.

— Никак нельзя, доильный аппарат уже в колхозах, а мы о нем слова не сказали, — раздраженно произнес Гундобин. — Решительно протестую.

Селиванов воскликнул:

— Статья о микроэлектронике уже третий месяц кочует из номера в номер. Неудобно перед автором.

Пришел Курочкин.

— Колдуете? — спросил он.

— Видите, какие хвосты, — ответил Сверстников.

Курочкин нагнулся к полосе:

— Да-а-а… Подвергнуть статьи операции и обе втиснуть в полосу.

— Я не буду этого делать! — воспротивился Гундобин.

— Лучше уж одну снять, — печально попросил Селиванов.

Курочкин красным карандашом размашисто написал: «Сократить!», нажал кнопку.

— Нелля, отнесите полосу в секретариат.

Гундобин и Селиванов понуро вышли из кабинета.

— Газета не роман, — сказал Курочкин вслед им и обратился к Сверстникову: — Действуй смелее. Возьми в руки красный карандаш — и раз, раз…

— А если ошибусь?

Курочкин ухмыльнулся.

— Трусам в газете делать нечего.

Сверстников подумал: «Страха нет, а робость вроде бы налицо. Все-таки быть заместителем главного редактора московской газеты дело новое». Работал он когда-то редактором районной газеты, а потом секретарем райкома комсомола, секретарем райкома партии, секретарем обкома партии по идеологическим вопросам. Пера он никогда не бросал — писал статьи, иногда очерки, взялся писать повесть — бросил, попробовал сочинять стихи — что-то получилось. Работать в большой столичной газете пришлось впервые. Вслух Сверстников сказал:

— Подучусь, постараюсь.

2

Декабрьское утро не поспевает за временем, уже восемь часов, а темно. Во всех комнатах квартиры Сергея Сверстникова горит свет.

— Тебе, Сережа, кофе со сливками или черный с лимоном?

Сергей Сверстников слышит этот вопрос чуть ли не каждый день, но отвечает на него, как на впервые заданный.

— Я предпочитаю черный с лимоном.

В столовой на окнах, на тумбочках и в подвесных пластмассовых горшочках цветы. Заботятся о них и Галя и Сергей.

Сейчас Сергей поливает их.

— Галя, иди сюда.

Галя подошла, положила руку на плечо Сергею. Он не без гордости сказал:

— Видишь! На улице снег, а фиалка зацвела. Уметь надо.

Он еще в июле посадил эту фиалку, с наступлением осени всегда ставил ее в такое место, чтобы каждый день цветок обогревало солнце. Старания Сергея увенчались успехом — на длинных ножках бойко поглядывали два синих цветочка. Начиная с марта и по январь в их квартире цветет то один, то другой цветок. Сергей и Галя ищут оригинальные растения, которые радовали бы в любой месяц года.

Галина пристально смотрит на мужа.

— Сережа, ты стал худеть.

— Показалось.

— С тех пор как ты стал работать в «Новой эре», сдал.

— Ты вроде бы тоже похудела. — Сергей берет в руки чашку с кофе.

— Я балерина, мне полнеть противопоказано.

— Скоро начну полнеть, вот только окопаюсь получше в «Новой эре»…

— Сережка, ты исхудаешь до костей, облысеешь, а полнеть не станешь.

Галина засмеялась. Улыбнулся лукаво и Сергей.

Сергей залпом выпил кофе, торопливо стал совать бумаги в портфель.

— Идешь в театр или будешь дома заниматься? — спросил Сергей.

— Дома буду.

Галя приподнялась на носочки, заглянула в серые глаза мужа. Сергей поцеловал ее.

Галя занимается танцами ежедневно по пять — семь часов, сотни раз повторяя один и тот же экзерсис. Магнитофон устает, а она нет — все крутит свои фуэте. Бывало, лента рвется, и тогда Галя кусает себе губу, но продолжает делать то же под воображаемую музыку. Когда считает, что готова выступить на сцене, танцует перед Сергеем. Раз Галина изменила правилу — не танцевала дома, пригласила Сергея в театр. Ей аплодировали, ее вызывали, но и она и Сергей знали, что это не вся Галина. Когда пришли домой, она стала танцевать, — все было другим, все! Она точно со стен, с потолка, с окон, с цветов брала краски и от избытка пригоршнями разбрасывала нежность, ласку, радость.

Сверстников вышел из дому и вспомнил, как познакомился с Галей. Приехал на озера Селигер отдохнуть. Бродил, бродил и сел на пень, родились строки стиха, и он стал записывать.

— Вы приехали сюда, чтобы писать?

— А что же делать? — Сверстников оглянулся, увидел девушку с русыми косами.

— Идти танцевать.

Сверстникову понравилась веселая девушка.

— Если не шутите, пожалуй, пойдемте.

Галя запела и с Сергеем закружилась в вальсе, ноги тонули в траве.

Провели весь день вместе, сели на пароход, и Сергей загрустил, стал записывать строки в блокнот.

— Покажите, что вы черкаете.

Сергей показал написанное. Галя прочитала:

Мне с тобою грустно расставаться,

Сам не понимаю почему… —

и взглянула на Сергея.

— Вон оно что… Значит, я не одинока…

Галя и Сергей смотрели на пенящуюся волну…

С тех пор минуло семнадцать лет.

3

Только Сверстников появился в редакции, как его стали атаковать редакторы отделов, авторы статей. В этот день он нуждался в помощи Нелли. Звонил сотрудникам, многих не оказывалось на месте, и Нелля их отыскивала. Как это ей удавалось — трудно сказать, но не позже чем через пять минут нужный работник был в его кабинете.

Сверстников спросил Неллю:

— Где вы так быстро отыскиваете их?

— Я их сквозь стену вижу, — смеясь, ответила Нелля.

Позвонил писатель Петр Телегин. Сверстников его давно знал.

— Вы хотите меня поссорить с Маминым-Сибиряком? Почему изуродовали мою статью?

— Вначале хоть бы поздоровался. В чем дело? — недоуменно спросил Сверстников.

— Как в чем дело? Ты что, свою газету не читаешь?

Сверстников сегодняшней газеты не читал, пообещал прочесть и позвонить Телегину. Как только взглянул — все понял: статья была сильно сокращена. Стал читать. Это уже был не Мамин-Сибиряк, а какой-то другой, малозаметный и бледный писатель, это уже был не воин. А вот это? Убрали абзац о том, что Мамин-Сибиряк не краевой, а всероссийский писатель.

— Нелля, пригласите ко мне Вяткину, — сказал Сверстников.

Вяткина Валерия Вячеславовна — давний работник газеты. В редакции ее зовут «Три В». Отец Валерии Вячеславовны, в прошлом сотрудник министерства иностранных дел царского правительства, после Октябрьской революции служил в советском посольстве в Лондоне, а затем в Вашингтоне. Здесь родилась у него дочь, которую назвали Валерией.

Вернулся Вяткин на родину после войны. Дочь его продолжала учение в восьмом классе. В Москве она окончила десятилетку и театральный институт. Валерия старательно изучала науки, чего не понимала, пыталась запомнить, и это ей удавалось. Она еще и ныне рассказывает, как ей на выпускном экзамене был задан вопрос: «Есть ли бог?» Она ответила: «Не знаю». Экзаменатор заметил: «Как же так, вы имели хорошие отметки по атеизму?» Валерия не смутилась: «Отметки мне выводили за то, что я знала, как говорили о боге Фейербах и Маркс, Энгельс и Ленин, моего мнения не спрашивали».

Русский язык она знала превосходно — дома говорили и на русском и на английском языках, читали и русские и английские книги.

Сверстников долго ждал Вяткину. Он негодовал и намеревался «всыпать» ей за вольное и бестактное обращение со статьей Телегина о Мамине-Сибиряке. Когда вошла Вяткина, Сверстников сердито спросил ее:

— Как это получилось со статьей Телегина?

— Что?

Вяткина удобно села в кресло, энергично втянула дым от папиросы и выдула его довольно красиво на Сверстникова. Он ладонью отогнал дым в сторону. Вяткина мило улыбнулась — на правой щеке образовалась симпатичная ямочка.

— Вы не курите? — спросила она.

— Лет пять как бросил, того и вам желаю, — пробурчал. Сверстников.

— Пробовала, не выходит. — Вяткина перекатила папиросу из одного угла рта в другой.

— Это же не он писал, — снова пробурчал Сверстников.

— Это вы о Телегине? — Вяткина пожала плечами. — Разве вы забыли, что завизировали статью?

«Да… Теперь сам на себя и пеняй», — подумал Сверстников, вспомнив, что завизировал, не читая, гранки статьи.

— Но ведь в оригинале все было по-другому.

— Между оригиналом и гранками бывает расстояние, как между небом и землей.

— Это почему же?

— Приходится сокращать материал, чтобы все уместилось на полосе.

— Я подумал, что вы сокращали со смыслом.

— И как это вам в голову могло прийти!

Вяткина выдула дым в сторону Сверстникова явно из озорства. Сверстников засмеялся.

— Поиграть захотелось, да?

— А чего дуться-то. — Вяткина улыбалась, ямочка на щеке вздрагивала и замирала. — Я свободна?

— Да.

Проводив Вяткину долгим испытующим взглядом, Сверстников покачал головой: «Хлопать ушами нельзя, вот ведь как подцепила — ее не осудишь, и себя не оправдаешь».


Редакционная жизнь захватила Сверстникова — ему нравился ее бойко бьющийся пульс. В редакцию текли все новости мира, радостные и печальные, и все требовали себе места на газетных полосах. Надо что-то прокомментировать, подать реплику, откликнуться статьей. И все это надо делать быстро, точно. Сверстников с уважением брал в руки еще мокрые гранки, пахнущий краской свежий номер газеты, с интересом читал письма рабочих и сельских корреспондентов. Он чувствовал, что ему не хватает дня для множества навалившихся на него редакционных дел.

На столе лежали телеграммы ТАСС. Перебирая их, Сверстников думал: «Мир живет в огне страстей. В странах Америки и Европы бастуют рабочие, в Африке и Азии народы борются за свою независимость и свободу, стреляют пулеметы и автоматы, рвутся гранаты, бомбы, льется кровь, томятся в тюрьмах коммунисты, последний раз сверкают ненавистью к поработителям глаза патриотов, приговоренных к смерти судом империалистов. А в это время ротационные машины печатают листы книг, журналов, газет, оповещающих человечество о классовом мире, народном капитализме, исчезнувшем империализме. Идеологи монополий и банков усыпляют человечество, а оно не усыпляется, негодует, страдает и борется».

Перед глазами короткая телеграмма о судьбе Тариты. Она снималась в фильме Голливуда, выказала незаурядные способности. Фильм вышел на экраны, а Тарита снова вернулась в отель работать судомойкой на кухне. О ней, о судомойке Тарите, американские газеты писали: «Просто удивительно! Как только кинокамеры начали работать, Тарита преобразилась, став олицетворением жизни. Ее улыбка была очаровательнейшей из всех, которые мы когда-либо видели, ее глаза были наивыразительнейшими».

Сверстников вспомнил куст сирени, который он видел в ноябре. Стояла теплая погода, сирень, защищенная от ветра, обласканная солнцем, выпустила листочки. Казалось, эта сирень удивленно смотрела на свою красоту и грустила, что ее подруги так голы. Но вот грянул мороз, листья сирени свернулись, увяли и висели на кусте, как лохмотья.

4

Было уже поздно. Сверстников неторопливо просматривал почту.

— Р-р-разрешите, — закрывая за собой дверь, заикаясь, проговорил высокий, худой юноша. — Д-давайте знакомиться. Васильев.

Сверстников еще не видел Васильева.

— Мне много говорили о вас, — сказал Сверстников.

— У-уже успели. Т-такой, с-сякой, конечно!

— Людей красят дела. — Сверстников улыбнулся.

— Р-раз дела, п-пойдемте ко мне в к-комнату, я вам к-кое-что покажу.

В небольшой комнате Васильева около стен стояли длинные, узкие столы, на них несколько макетов электростанций, использующих прибой морской волны, множество радиоприемников со спичечную коробку, модели каких-то удивительных прокатных станов, валы, шатуны. Принесли их Васильеву изобретатели. Он всех выслушивал, пытливо расспрашивал, записывал адреса и телефоны тех, к кому изобретатели обращались. За дельные изобретения начинал войну: звонил по телефону, ездил в командировки, упрашивал и ругался, выступал в газете. Статьи его жгли бюрократов, как раскаленные угли. Промышленность немалым обязана спецкору Николаю Васильеву — десятки изобретений, больших и малых, внедрены благодаря его энергии.

— Интересно. Самую неуемную фантазию нельзя гасить. Знания наши всегда относительны. То, что сегодня кажется плодом воображения, завтра может стать научным открытием. Надо быть очень прозорливым, чтобы выделить научную догадку. Кибернетику хоронили беспросветные догматики…

Васильев согласно кивнул головой.

— П-прошу вас, — сказал он, — почитайте. Вот уж неделю г-готовая статья л-лежит у Курочкина, а потом скажет: «у-устарела».

Сверстников взглшул на гранку и прочитал заголовок: «Откровенность».

— А что говорит Курочкин?

— Я р-рассказываю об одном секретаре парторганизации, к-который случайно з-занимает этот пост. Курочкин сомневается: «Как это мы выступим п-против секретаря парторганизации? Секретарь парторганизации — и вдруг склочник. Что-то тут не так, разобрался ли ты в деле?» — с-спрашивает он.

— Хорошо, я прочту.

Они вместе вышли из комнаты. Сверстников увидел Неллю.

— Вы еще здесь? Рабочий день давно уже кончился.

— Это она м-меня ждет — м-мы в к-кино идем.

Васильев взял Неллю под руку. Нелля покраснела.

— Счастливого пути.

Сверстников прочитал корреспонденцию Васильева. Она его взволновала искренностью, озабоченностью и совершенно новым освещением темы.

Васильев рассказал в статье, как рассматривалось персональное дело коммуниста Кириленко в парторганизации больницы города Широкова.

К поездке в город Широков Васильев готовился тщательно, беседовал с товарищами из Министерства здравоохранения, встречался с хирургами, внимательно прочитал письма секретаря парторганизации широковской районной больницы Гусева. Автор писем рассказывал, что с некоторых пор больницу возглавляет бюрократ, отменный чиновник Кириленко, он попирает все демократические начала, душит критику, устраивает гонения на неугодных ему людей, «зажимает рот даже мне, секретарю парторганизации. Парторганизация не в состоянии справиться с ним, ему покровительствуют местные власти».

Николай Васильев любил ездить по стране, возвращался из командировок веселый, свежий. Он любил и дни подготовки к отъезду, мысленно представлял себе людей, с которыми встретится, пытался предугадать их жизнь, их характеры… И теперь, когда перед ним лежало три письма секретаря парторганизации Гусева, он видел Кириленко, главного врача больницы: надменного, с холодным блеском нагловатых глаз. Васильев вчитывался в письма, и ему все больше не нравился Кириленко. Да и мог ли такой человек понравиться: сухой, грубый… «Вот хирург Чачин, — читал он в письме, — работающий у нас десять лет, человек общительный, приветливый, чуткий. Кириленко невзлюбил его за то, что заслоняет своей обаятельностью фигуру главного врача».

Васильев приехал в Широкое вечером и пошел на партийное собрание.

…Собрание проходит в небольшой комнате. Васильев сидит в заднем ряду и смотрит на Кириленко. Он оказался совсем другим: лоб высокий, глаза горячие, подбородок энергичный, упрямый. Где-то он уже видел такое лицо. Где? А-а, в мастерской художника Зорина. «Что же вы его не выставляете на обозрение народа?» Зорин улыбнулся: «Он еще живой». Тогда Васильев воскликнул: «Еще живой! К сожалению, в-верно».

«Живой», — вспомнил Васильев. Перед ним Кириленко — волевой, властный. О, этот растолкает всех, а проберется к цели, он растопчет милого, доброго Чачина, только дай ему волю. Васильев поглядывал на беззащитного, безоружного Чачина, и ему хотелось встать рядом с ним и защитить его от Кириленко.

Собрание разбирало дело Кириленко о зажиме критики. Секретарь парторганизации Гусев говорил:

— Кириленко не все рассказал, он не откровенен, он нам не открывает своих побуждений…

Вслед за Гусевым выступила врач Заикина.

— Кириленко, вам надо набраться мужества и хоть раз быть откровенным. Товарищ Гусев внес предложение объявить Кириленко выговор с занесением в личное дело. Я не согласна. Гусев либерал. Я предлагаю объявить Кириленко строгий выговор с занесением в личное дело. А может быть, исключить из партии.

К трибуне застенчиво прошел Чачин. Он не сразу начал говорить, присмотрелся к сидящим в комнате, в президиуме, на секунду остановил взгляд на Кириленко.

— Очень тяжело судить коллегу… Но что поделаешь — приходится. — Чачин потупил взгляд. — Да, приходится, приходится ради здоровья коллектива, ради успехов его деятельности. Исключить из партии предлагает Заикина. Можно подумать и об этом. Кириленко груб, не хочется этого слова употреблять, но придется — деспотичен. Не раз во время операции Кириленко выгонял сестер и врачей только за одно неверное действие. Сколько слез ими пролито!.. Хирург отсекает больное место. Заикина предлагает отсечь Кириленко. Что ж, стоит об этом подумать. Мы слушали Кириленко. Он один идет в ногу, а вся рота сбилась с ноги. Мы-то ведь не на луне живем и видим, как Кириленко травит уважаемого нами Гусева: он ему бросил обвинение в растранжиривании народного добра. Действительно, когда Гусев был главным врачом, лес, завезенный на строительство больницы, погнил, но ведь не было денег, чтобы продолжать строительство… Деньги на строительство были списаны районными властями. А как хитро обставляет дело: при нем, при Кириленко, построено то-то. Действительно, построено много за последние годы. А мы где были? Что, мы сидели сложа руки? Все, что сделано, — это труд коллектива. Вам, Кириленко, надо признаться во всем — в грубости, недостойной гражданина нашей страны, в насаждении культа своей личности. Мы требуем…

Вбежал дежурный врач:

— Пролом черепа, товарищ Чачин, на операцию!

Чачин стоял на трибуне, не шелохнувшись. Кириленко спокойно прошел к двери, сказал:

— Прошу прервать собрание, продолжим после операции.

Кириленко скрылся за дверью. За ним выбежали сестры и не торопясь вышел Чачин. Чачин сегодня дежурный хирург, он не должен волноваться.

В комнате тишина, громко тикают настенные часы, за окнами бесится вьюга, бросает охапки снега в стекла окон, стучит листом железа на крыше. Васильев вглядывается в сгорбленные спины сидящих. «Что делается там, в хирургической? Как ведет себя Кириленко, не дрожат ли руки у Чачина? Не коснулся ли скальпель мозга, не оборвет ли он жизнь человека?»

Васильев связывает в один узел письма в редакцию, это собрание, людей в операционной, хочет все просмотреть, как кинокартину, но не может, пока не может…

Через два часа все собрались. Чачин отказался от продолжения речи.

Поднялась хирург Киселева. Чачин ухмыльнулся.

— Все требуют от Кириленко признаться в чем-то. Но ведь мы его знаем, он ведь перед нами как на ладони. Чего же мы еще хотим от него? Лежал у нас в больнице прокурор, он говорил мне, что, когда перед тобой преступник, думай, что он чист, как слеза… А мы считаем: нет, ты хуже того, какого мы знаем, хуже… Не думаете ли вы, что этим мы рвем узы товарищества, братства? Почему мы должны требовать от коммуниста наговаривать на себя? Это от старого идет.

Васильев подумал: «Верно, воспитывалось недоверие коммуниста к коммунисту и, когда обсуждали проступок кого-либо, старались как можно больше сказать плохого о нем».

Васильев вздрогнул, когда Заикина выкрикнула:

— К делу! Ближе к делу!

Киселева будто и не слышала реплики.

— Я работаю здесь уже пятнадцать лет, видела многих главных врачей. Кириленко из них самый деятельный, самый строгий и самый человечный.

Чачин крикнул:

— Перестаньте хоть здесь подхалимничать!

Киселева резким движением сняла косынку, обнажив седую голову.

— Я плакала, не раз плакала, когда меня Кириленко выгонял из операционной… Ну и что же, раз я… — Киселева подыскивала слово, но решительно махнула рукой, — растяпа, что ли… Товарищ Чачин, меня не запугать обидными словами. Я была там, где стреляли, — долг не позволял мне прятаться…

Слезы покатились по лицу Киселевой.

— Разжалобить нас хотите? — Чачин пригладил и без того гладко зачесанные волосы.

Сидящих в комнате будто кто-то качнул — они почти все повернулись к Чачину. «Что-то произошло», — подумал Васильев.

Поднялся зубной врач Березин. Никто не помнит, чтобы он когда-либо выступал. Его бас заполнил комнату.

— Сегодня на повестке должно быть персональное дело не Кириленко, а Гусева. Был он у нас в районе десять лет заведующим райздравом, пять — главным врачом, а что сделал? Пятистенный дом себе построил, там, я вижу, бревна и доски с нашего двора.

— Вот что произошло, — заговорила сестра Крапивина тоже с места. — Операцию делал Кириленко, Чачин не решился, он был ассистентом, многое делал не в лад с хирургом. Я видела, как градом катился пот по лицу Кириленко, он не выдержал, выкрикнул: «Киселеву ко мне!» Видели бы вы, как они хорошо работали! Операция была тяжелая…

Кириленко сидел, прислонившись спиной к стене, лицо его было усталым, мягким и довольным.

…Партийное собрание, сообщал в статье Николай Васильев, оставило персональное дело Кириленко открытым, образовало комиссию для изучения обвинений, предъявленных коммунисту Гусеву. Васильев переговорил с десятками работников больницы, побывал в районных организациях, беседовал с Гусевым, с Кириленко, с Чачиным и уехал, когда уже было ему все ясно.

Кириленко строг, он действительно «прижимал» Гусева за плохую работу и откровенно высказал ему свое отношение к нему: «За срыв строительства больницы вас надо бы судить». Он раз или два отстранял от операции Чачина за невнимательность: «Хирург он был трусливый». С этого все и началось. Гусев и Чачин, как показалось Васильеву, придирались к каждой мелочи и намеревались изгнать Кириленко из больницы.

Сергей Сверстников отложил корреспонденцию Николая Васильева в сторону.

— Д-д-да… Теперь честного человека не дадут оклеветать. Что же Курочкина смущает в этой статье?

Загрузка...