«Для лечения легких жены…»

…Меня пригласили ехать. В тогдашнее время ехать за границу равнялось почти входу в рай, и как же было противиться этому приглашению.

Из письма М. К. Рейхель к М. Ф. Корш

— Если бы ты был свободен от полицейского надзора, в какую страну ты хотел бы поехать?

Вопрос до того неожиданный, что Герцен вздрогнул.

Он посмотрел на Натали. Она опустила на колени руки с томиком Жорж Занд и ждала ответа.

Необычный вечер, тихий. Без выезда в театр или к друзьям. Без гостей. Без Кетчера. Даже без Огарева. Вечер для себя. Для неспешной беседы. Для согласного молчания вдвоем, когда души ведут немой разговор.

Дети спят. За окнами по узкой трубе Сивцева Вражка ветер гонит снежную пыль.

Герцен ответил не сразу. Это была одна из тех мыслей, от которой не отвяжешься, а вслух сказать больно.

— Что толку думать об этом… Там наверху все еще относятся к нам, как к малолетним преступникам…

Он не докончил, махнул рукой.

Она заговорила несколько возбужденно:

— Что ж, мой друг, духовное совершеннолетие настало. Я это ярко чувствую, романтизм отлетел от меня.

— Романтизм, говоришь? — удивился он. — Как ты понимаешь его?

— Это трудно рассказать. В общем, это любовь особого рода, она направлена на все, что страдает. Это признак юности, и его уже нет у меня. Но я не жалею. На смену пришел здравый смысл.

— Ты рада этому? Или тоскуешь по романтизму?

— Рада! Я вижу, что здравый смысл не иссушает душу нисколько, это вздор!

— Мне иногда кажется, Наташа, что ты видишь меня сейчас в другом свете.

— Ты хочешь моего признания? Да! Время идолопоклонства прошло. Я уже не вижу пьедестала, на котором ты стоял, ни сияния вокруг головы твоей. Но люблю тебя ужасно много, этой любовью я вся полна.

Герцен подошел к Натали, опустился на колени и стал целовать ей руки, целовал несчетно.

Она склонила гладко причесанную голову и поцеловала его в лоб.

Он вынул из кармана письмо:

— Ты знаешь, что мне пишет Огарев? «Наташа для тебя значит более, чем я. Но я для тебя все же незаменим». Ник ревнует меня к тебе.

Натали засмеялась. Герцен расцвел от радости. Она редко смеялась. Ее смех — звонкий, какой-то детский, был для него как праздник.

— Вернемся же, — сказала она, — к началу нашего разговора.

— Куда ехать? Франция? Италия? Германия? Но что мечтать! Стены моей тюрьмы чуть-чуть раздвинулись. Именно чуть-чуть. Даже на поездку в Петербург я должен испрашивать специальное разрешение у частного пристава, чуть ли не у квартального. Я все еще узник. Царская опека, сиречь полицейский надзор, висит на мне как кандалы.

Помолчав, он добавил:

— Я ведь уже подавал заявление о поездке за границу.

— Знаю, что отказали. Кто? Ты мне никогда не говорил этого.

— В самой высокой инстанции. Поэтому — безнадежно.

— Я только знаю, что за тебя хлопотал граф Строганов. Он твой поклонник, и поэтому удивительно…

— Не только за меня, за нас обоих, В его ходатайстве было сказано: «…о разрешении Герцену выехать вследствие болезни жены на несколько месяцев в Италию…» Ходатайство дошло до шефа жандармов Бенкендорфа. Он доложил об этом царю. И тот наложил резолюцию на его докладной. «Переговорим». Резолюцию покрыли лаком, чтобы сохранить нетленной для потомства.

— Это еще не отказ.

— А пониже этой лакированной резолюции рукой Бенкендорфа позже приписано: «Не позволено». Переговорили, значит. И скреплено подписью управляющего III отделением Дубельта, который все это мне любезно показал.

Говоря это, Герцен не переставал шагать по комнате. Казалось, самое движение помогает ему высказываться. Сейчас и в голове его, и в жестикуляции преобладающим чувством было недоумение.

— Заметила ли ты, Натали, что среди демократических свобод, обычно упоминаемых во всех декларациях прав человека, неизменно значатся свобода слова, собраний, печати, совести, то есть религиозных и политических убеждений. Но никогда в этом традиционном перечне не упоминается свобода передвижений по земному шару, — настолько естественными представляются эти потребность и надобность человека. Внести в список гражданских прав человека свободу передвижения представляется таким же нелепым, как если бы кому-нибудь вздумалось внести туда свободу дышать.


Разговор этот происходил в самом начале ноября.

А через неделю, 6 ноября сорок шестого года, Герцена наконец освободили от жандармской опеки: с него сняли полицейский надзор. Это отнюдь не просто канцелярская операция. Как можно! Сам шеф жандармов и главный начальник III отделения его императорского величества канцелярии Алексей Федорович Орлов доложил о таковом проекте императору всероссийскому Николаю I и получил всемилостивейшее соизволение. Шеф жандармов доводит об этой высочайшей милости до сведения министра внутренних дел Льва Алексеевича Перовского, а начальник штаба корпуса жандармов и управляющий III отделением Леонтий Васильевич Дубельт наконец докатывает этот полицейский колобок до Герцена.

Герцен немедленно пишет об этом Огареву, присовокупив фразу, дышащую робкой надеждой: «Сейчас, возможно полагать, уже нет препятствий к моей поездке за границу».

Слух об этом быстро пополз по Москве. Боткин обегал друзей и знакомых, сообщая с сенсационным видом:

— Герцен теперь свободен и весной едет за границу с женой и двумя детьми.

Действительно, довольно скоро в руках у Герцена оказался заграничный паспорт «на шесть месяцев в Германию и Италию для лечения легких жены».

Поездки эти были так редки, что о каждой сообщалось официально в газетах. «Московские ведомости» не замедлили трижды напечатать публикацию о предстоящем отъезде Герцена.

Предотъездные хлопоты! Что брать с собой? Как обеспечить возки для поездки до границы? Как утеплить их — время-то зимнее! Сюда прибавились хлопоты по добыванию добавочных заграничных паспортов — ехала с Герценами большая компания: его мать, а также близкие друзья, Мария Федоровна Корш и Мария Каспаровна Эрн — в качестве гувернанток. Карла Ивановича Зонненберга, старинного гувернера Ника Огарева, перешедшего к Герцену на неопределенное секретарски-дружеское положение, кормилицу Татьяну и шубы предполагалось от прусской границы отправить вместе с возками обратно в Москву. А самим в пограничном пункте Таурогене пересесть в дилижанс. В европейский дилижанс!

Накануне отъезда, 18 января, Грановский устроил у себя прощальный вечер. Пришли все: Корши, Кавелины, Кетчер, Боткин, Щепкин, Чаадаев, Астраковы. Елизавета Богдановна Грановская была суха с Герценами, почти враждебна. А ведь хозяйка! Натали Герцен смотрела на нее чуть ли не с завистью: конечно, грустно, что она отшатнулась, но ведь ни капли притворства, никаких румян вежливости и приторных прикрас гостеприимства.

И это не просто дамская размолвка. Как бы ни наседали на Грановского со своими дружескими нападками Герцен и Огарев, никогда Тимофей Николаевич не примирится со смертью Станкевича и любимой сестры. Путем сложных духовных исканий, не прибегая к помощи религии, он выработал в себе веру в личное бессмертие, во встречу с любимыми там, в потустороннем мире. И этой верой Грановский заразил жену.

Когда Герцен в тот памятный день в Соколове наступил на веру Грановского своей тяжелой материалистической пятой, Грановский оскорбился. Но не мог побороть привязанности к Герцену.

А Лиза была фанатичнее своего мужа. Она напрочь порвала с Натали, с которой до того была в сестринском согласии, при этом на положении как бы младшей сестры, которую названая старшая обожала.

Не все друзья знали, насколько слитно духовное единение Грановского и Лизы, очень молодой, очень молчаливой, даже строго-молчаливой. Может быть, один Огарев несколько догадывался об этом, когда писал Грановскому:

…говорить со мной

Ты можешь только да с женой

О тайном внутреннем страданье…

Когда гости разошлись и Грановские остались одни, Лиза, хорошая пианистка, играла Моцарта, чтобы привести мужа в ровное состояние духа.

На следующий день, 19 января, провожающих опять большое общество. Тройки нанимал Сережа Астраков в Дорогомилове. Хоть и мороз был в этот день лютый — двадцать шесть градусов! — однако народу набралось на пятнадцать троек. Ямщики дивились: «Да так только царей провожают…»

Съехались в Черной Грязи, второй почтовой станции от Москвы по Петербургскому тракту. Пока меняли лошадей, Герцен дал друзьям прощальный обед. Все устраивал хлопотун Зонненберг, фазанов навез, шампанское исключительно трехрублевое.

Обед прошел в полном дружелюбном, согласии. По крайней мере внешне. Отъезд Герцена как бы сгладил противоречия, возникшие среди друзей. Конечно, уголья тлели, и, вероятно, жжение их ощущалось где-то в душевном подполье, но им не давали разгораться в пламя. Молчаливое соглашение. Даже Кетчер смирил себя и с немым обожанием смотрел на Натали, горюя о ее отъезде. В общем, прикидывались, что все заодно, что никакого «генерального межевания», по слову Герцена, среди них нет. Только Лиза, Грановская по-прежнему не вымолвила с отъезжающими ни слова. Рука ее в прощальном пожатии была холодной и вялой. Грановский же долго не выпускал Герцена из объятий. И успел шепнуть ему:

— Если бы не было на свете истории, моей жены и всех вас, я, право, не дал бы ни копейки за жизнь…

Прощаясь с Герценом, многие плакали: уезжая, он отнимал себя у друзей. Он составлял для них, как выразился один из провожающих, такую необходимость в жизни, что утрата его больно поражала их.

Позвольте! Какая «утрата»? Не навсегда ведь он уезжает. Да и сам Герцен был уверен, что через полгода вернется.

Из Рима он писал Анненкову в марте сорок восьмого года:

«…Полагаю остаться здесь не долее 1 апреля. Смотря по обстоятельствам — или в Питер, или к вам…»

В том же марте. Василий Боткин извещал Анненкова.

«Герцен еще в Париже; на днях писал, что намеревается будущим летом воротиться…»

Он не вернулся никогда.

Но он не отнял себя у России.

Загрузка...