Акварель

О друг, я все земное совершила,

Я на земле любила и жила.

Жуковский

Гервег все еще не спешил в Ниццу.

А вдруг, думал он, Герцен все же дознался о его отношениях с Натали и фальшивыми заверениями в дружбе заманивает его в Ниццу, как в ловушку, чтобы там расправиться с ним, а?

А потом, положа руку на сердце, не так уж страстно он, Гервег, увлечен Натали, беременной, увядшей, слишком восторженной. Влюбленной в него? Да, но… Но как-то экстатически, литературно. Его, откровенно говоря, порядком утомляет ее выспренность, все эти романтические жоржзандизмы.

Зачем же спешить в Ниццу, тем более что он отнюдь не скучает и здесь в Цюрихе. В перерыве между развлечениями он сочиняет мелодраматические послания к Натали. Адресует оп их… Эмме. Да, это так! Эмма передавала Натали нежные письма своего мужа, кусая губы от злости, но не смея выдать его, ибо тогда — финансовый крах! Герцен немедленно порвал бы с Гервегами и выставил бы их из своего дома.

В письмах этих Гервег уверяет Натали, что не приезжает в Ниццу из-за того, что ревнует ее… к мужу. В письмах его это каким-то диковинным образом перемешивается с денежными интересами. В одном ответном письме Натали отметила эту черту Гервега с чувством, близким к брезгливому удивлению:

«…И потом эта мелочность — это пас ты называешь „богачами“? Мне нечего возразить на это…»

Жалобы на безденежье, хоть и перемешанные с лирическими стенаниями, повторялись в письмах Гервега к Натали с таким постоянством, что в конце концов она послала ему из своих личных средств пятьсот франков. Гервег — письменно! — впал в благородный гнев, — дескать, за кого ты меня считаешь, я не приму этих денег, но принял, да так никогда и не вернул их.

В этих письмах Гервега, хоть старательно отлакированных в высокопарном стиле, так наглядно стала выпирать его мелкотравчатость, что Натали приходилось все крепче зажмуриваться, чтобы сохранять надземный образ своего чувства к нему. Пока ей это удавалось.

Наблюдательный Анненков не ошибся: это был головной роман — с ее стороны. С его — корыстный. Но не только: значительную роль тут сыграло чувство зависти, владевшее Гервегом. Это был своего рода Сальери. Его самомнение было непомерно. Ничто в поэзии ему не нравилось. Даже о Байроне, которому он старался подражать в жизни, и о Беранже, которому он пытался подражать в поэзии, он выражался с оскорбительным высокомерием.

В Герцене же все возбуждала его зависть. Он завидовал его бурной талантливости, его творческой плодовитости, широте его образованности, его темпераменту, его денежной независимости. А больше всего — его блеску, мгновенности его реакций, волшебству его сверкающей речи.

В конце концов томления завистника, хоть и тщательно скрываемые, не ускользнули от внимания Герцена.

«…Я с презрением увидел… — писал впоследствии Герцен Маше Рейхель о Гервеге, — что в груди его гнездилось еще одно подлое чувство, именно — зависть ко мне… Признание моих трудов и презрение к его праздности точило его… Наконец… он, уверяю вас, завидовал моим деньгам…»

Но еще ранее, в пору, казалось бы, безоблачно дружеских отношений, Герцен, возмущенный обращением Гервега с Эммой, заявлял ему:

— Как вы дошли до такого апофеоза малейшего своего желания, малейшего каприза, до такого бережного отношения к самому себе… Как вы дошли до такой озабоченности собственным покоем и до такого забвения своих окружающих?

И дальше слова, которые, как скоро оказалось, были пророческими:

— Вас будут любить, но счастливы с вами не будут; с вами будут жить, но жизнь эта будет тяжела…

Сказано это было, только когда Гервег, так сказать, вплотную приблизился к Герцену и он, Герцен, понял его истинную натуру и сказал по открытости и пылкости своего характера Гервегу в лицо, каков он есть, — в некоторой надежде (ибо Герцен бывал иногда, как многие широкие и увлекающиеся люди, непосредствен до наивности, до простодушия), что его беспощадные упреки помогут Гервегу «исправиться», выпрямиться. Насколько эти надежды Герцена были неосновательны, видно из следующего письма Гервега к жене:

«Не щади тщеславия Герцена… Оставайся из гордости, упрямства и во имя мести… Ты можешь увидеть Натали у своих ног, как только захочешь этого, Натали будет пресмыкаться перед тобою. Пусть эти собаки почувствуют твою силу».

Не о Гервеге ли сказал Герцен много лет спустя (ибо никогда не затянулась полностью рана, нанесенная Герцену его семейной драмой):

— Слабые люди самые жестокие…


В конце августа Гервет наконец приезжает в Ниццу и занимает покои на третьем этаже в доме Герценов. Начинается почти пятимесячная совместная жизнь в одном доме. Он окружен садом. Из кухни в столовую прямой ход в самом доме. Но повар, Паскуале Рокка, делал крюк через сад, чтобы пройти мимо беседки. В этом павильоне, затененном деревьями и густо обсаженном вьющимися магнолиями, Натали давала Гервегу уроки русского языка. Она приходила туда с маленькой стопкой книг в руках. Пышные складки широкого платья скрадывали очертания фигуры: она была на шестом месяце беременности.

Сегодня день глаголов. Очень трудный день. Гервег ужасался:

— Sogar fünf Genera![24]

Смешно коверкая слова, он говорил:

— Штрадательны… Рафратны… Пардон, фосфратны?.. Mein Gott! Was fur eine wilde Sprache![25]

Спохватываясь, переходил с немецкого, в котором Натали была не сильна, на французский:

— Pas une, langue comme ce russe! C'est un marais![26] В притворном ужасе закатывал свои красивые глаза к потолку, где на голубом фоне среди облачков, похожих на овечек, порхали голенькие амурчики.

Рокка, толстяк, как многие повара, и добряк, как многие толстяки, хмурился. Ему чудились доносившиеся из павильона звуки поцелуев. Он мотал массивной головой и горестно шептал:

— Male…[27]

Рокка обожал Герцена, говорил о нем: «Подобного человека невозможно найти на свете», хотя Герцен иногда добродушно подшучивал над ним и, каламбуря, называл его «наш рок».

Об этих уроках русского языка в беседке уже начали шептаться в доме. Да и душевное состояние Натали бросалось в глаза уже не только одному Герцену. Ее странное волнение, нервные вспышки, что-то мятущееся в ее манерах уже нельзя было объяснить только причудами беременной. В доме воцарилась напряженная атмосфера. Мария Рокка, жена повара, и Жаннета, горничная Эммы, старались ходить бесшумно, говорили пониженными голосами, словно где-то рядом лежал тяжело больной. Эмма хлопала дверьми и отпускала шпильки по адресу Натали. Впрочем, тут же извинялась. Словом, горючего материала было вдоволь. Первая же искра могла вызвать взрыв. Ее не пришлось долго ждать. Взрывы последовали один за другим — каскадом.

В канун Нового года Натали приготовила всем домашним праздничные подарки. Осматривая эту маленькую выставку и одобрив ее, Герцен заметил среди всяких сувениров рисунок, сделанный искусным итальянским акварелистом Гио с натуры. Это был их дом, там были изображены Тата и Саша, но самое главное — в глубине рисунка на террасе — Натали. Таким образом, это был, в сущности, портрет Натали, обрамленный пейзажем.

Сердце Герцена растопила нежность. Он легко переходил от одного чувства к другому. Ему так хотелось верить Натали, верить в ее любовь, отринуть от себя все эти тягостные подозрения последних дней. Сейчас, когда он растроганно смотрел на этот чудесный подарок, ему мнилось, что он сам навоображал в каком-то ревнивом кошмаре что-то недостойное ни Натали, ни его самого, ни того неудачливого малого с третьего этажа, тоже в общем заслуживающего снисхождения.

Натали смутилась и сказала, протянув ему акварель:

— Возьми ее себе…

Герцен сразу понял все: картина предназначалась Гервегу.

Вспоминая потом этот момент, это внезапное головокружительное падение в житейскую грязь, Герцен пишет, что он пробормотал в ответ, — нет, не пробормотал, а сказал, странно чеканя слова, слыша свой голос как чужой:

— Если Гервег позволит, я велю сделать для себя копию.

Можно представить себе, каково было вечером встречать Новый год.

Загрузка...