Глава 10

Они возвращались домой. Осенний день чуть занимался.

Ветер дул слева. Туго надутый парус размеренно, почти незаметно для глаза тащил тяжелый баркас по морю.

Мико, присевшему на крыше люка, был виден город, стоявший вдалеке, влево от них. С обеих сторон шли другие баркасы, тоже возвращавшиеся домой. На широком просторе залива они казались маленькими и черными и при свете серенького утра походили на жуков, разбросанных по скатерти. Восходящее солнце почти не прибавило красок. Только бросило розовый мазок на облака и поднялось из-за них. Он очень устал. Глаза сами собой закрывались. Грязная, давно не снимавшаяся одежда раздражала. Он взглянул на отца. Отец стоял, облокотившись на другой борт, с трубкой в зубах, которую придерживал коричневой, заскорузлой, не хуже чем у самого Мико, рукой. Вторую мускулистую руку он прижимал к груди. Вид у него был тоже усталый. В густой щетине проглядывала седина. Веки покраснели, широкие плечи ссутулились. Подумать только, усталость сказалась даже на Большом Микиле!

На деда, положившего морщинистые руки на румпель, Мико не стал смотреть.

Не хотел. Потому что сейчас, ранним утром, после трех дней, проведенных в море, дед выглядел совсем скверно. Он видел его лицо, когда они уходили из дому, заметил лиловые мешки под глазами и только с большим трудом, напрягши всю свою волю, удержался от того, чтобы не подсадить его в лодку. Бог мой! Подсаживать деда в лодку! Рано или поздно придется на этот счет что-то решать, от этого никуда не денешься. «Только не сейчас, — думал он, — не будем сейчас принимать никаких решений. Отложим это до завтра. Потому что, если правду сказать, совсем никудышным стал дед в их деле».

Мико вздохнул.

Нет, лучше не думать об этом. Опять-таки Питер и его странные… Нет, только не об этом. Тут уж просто неизвестно, что и делать. Лучше уж думать о деде с его старческой никчемностью.

«И чего мы стараемся?» — заставил себя подумать тогда Мико.

Он посмотрел себе под ноги. На ящики с рыбой. Почти полный трюм рыбы. Ладно. А стоит ли она всего этого, вся эта неподвижная груда рыбы? Эта безжизненно застывшая макрель, и тригла, и несколько штук трески, и какая-то странная рыбина с головой триглы и с телом ужа, и камбала, и несколько черных косоротов?

Он вспомнил, как они трудились не покладая рук, час за часом, чтобы поймать все это. Как две ночи кряду им пришлось спать только урывками. Как они то валялись вповалку в трюме, то дрожали на палубе прямо под открытым небом у какого-то незнакомого причала, бог весть где. Кругом ни звука, только крикнет иногда зуек или козодой, а то издалека, откуда-то с унылой каменистой земли, вдруг донесется собачий лай, и тогда всплывает перед глазами картина: маленький домик с ярко пылающим очагом, вокруг которого собрались люди. Они курят трубки и поплевывают в золу, у них есть теплые постели и жены, с которыми они могут разделить эти постели, чтобы хоть на время забыться, не думать об убожестве своей жизни и о ее бессмысленности. И стоит ли такое недолгое благополучие тех трудов, усталости и ожесточенности, которыми приходится платить за все это?

«Эх, — подумал он, — кажется, я начинаю впадать в меланхолию. Так, бывало, Питер разглагольствовал, а мы над ним смеялись. Так уж мир устроен, а никуда от этого не денешься. Испокон веков существуют люди, которые богатеют, и жиреют, и живут чужим трудом и потом, как паразиты. Пока что в Ирландии дело обстоит именно так, и если Питер не поторопится и не предпримет чего-нибудь, то так оно, вероятно, и останется».

Бедный Питер! Бедный, бедный Питер!

«Не буду больше о нем сейчас думать», — решил Мико, повернулся, перегнулся через борт и сделал губами движение, как будто хотел плюнуть в торопливо катившее куда-то море.

«Знаю я, — размышлял дед, — о чем он думает. Прекрасно знаю. И о чем думает Большой Микиль, попыхивая трубкой, тоже знаю. И, конечно, дольше откладывать этого дела нельзя. Если дожидаться, пока эти два болвана заговорят, от меня, пожалуй, останется один скелет со слезящимися глазами, а я все еще буду держаться за румпель». Глаза у него действительно начали слезиться. Совсем недавно, только в этом году. Он и прежде не любил смотреться в зеркало, а теперь и вовсе этого избегал. Бороду стриг на ощупь и старался отводить глаза в сторону от луж и от моря, когда в них отражалось его лицо. И так тяжело сознавать, что старишься, чего же еще любоваться на это?

Достаточно было посмотреть на свою руку, лежащую на румпеле. Когда-то она была большой и широкой. В ее коричневых тисках можно было согнуть шестивершковый гвоздь. И он знал: насколько сдала рука, настолько и сам он сдал. Ему не надо об этом говорить, слава Богу, не дурак, сам понимает. Ладно. Все это он знает. Только вот они не замечают этого. Много чего они не замечают, даже если их молчанье говорит куда красноречивее о том, чего они никогда не посмели бы сказать вслух. Этот здоровенный болван, сын его. Ну что он за человек такой? Да разве это мужчина? Будь дед на его месте, он бы так прямо и сказал: «Эй ты, старый дурак, да куда тебе в море ходить!»

Он посмотрел на сына и поймал на себе его внимательный взгляд. Один взгляд. А затем большой рот растянулся в улыбку, и Большой Микиль подмигнул ему и отвернулся в сторону.

«Вот же, проклятый! — думал дед. — И надо же таким уродиться. Ведь он бешеной сучонки не обидит, хоть бы она на него с пеной у рта кидалась. А как он дома себя поставил? Прямо будто из милости там живет. Такой здоровенный, работящий мужик, и он еще чуть ли не извиняется, что занимает дома место».

— Больше я с вами в море не ходок, — сказал дед решительным голосом и на мгновенье почувствовал что-то вроде торжества, заметив, что застал обоих врасплох. — Хватит с меня этого, — продолжал он громко, в сердцах махнув свободной рукой в сторону моря. — Попило моей кровушки — и будет. Чего это я буду, в мои-то годы, выходить в море в любую погоду, дождь не дождь, ветер не ветер, когда мне положено сидеть дома в теплых чулках и греть старые кости у очага? Ну-ка, отвечайте! — потребовал он воинственно.

Они переглянулись.

— Чепуха, — сказал Большой Микиль. — Какой же ты старый?

— Ты что, прав моих лишить меня хочешь? — спросил дед.

Тут Микиль обиделся, лицо у него покраснело, и он даже немного покричал.

— Тебя, пожалуй, лишишь, — сказал он. — Разве я хоть раз за всю нашу жизнь пробовал тебя чего-нибудь лишить?

— Все равно, раз я хочу бросить это дело, так брошу, — сказал дед, — и нечего тебе меня останавливать, слышишь ты, Большой Микиль?

— Слышу, — отозвался Микиль.

— Доколе мне с тобой нянчиться?! — сказал дед. — Ты, как родился, так с тех пор и ходишь у меня на поводу. Пора бы, кажется, начать обходиться без отца.

— Да кто сказал?.. — начал было Микиль возмущенно, но дед поднял руку и заставил его замолчать.

— Ну, поговорил — и хватит, — сказал он. — Довольно я наслушался твоих возражений. Может, скажешь, что мне еще не пора на покой? Не пора мне разве поспать по утрам, когда вы выходите в море, и понежиться в постели под хлопанье ваших парусов? А потом я встану часиков эдак в десять, в одиннадцать, оденусь помаленечку, и спущусь в кухню, и закушу соленой селедкой, чайку попью, а потом пододвину стул поближе к огню и закурю трубочку. Вот что я буду делать. А знаешь, что я потом сделаю?

— Нет, — сказал Микиль, совершенно опешив.

— Ну так знай. Тихонько пройду мимо церкви в кладдахский бар, залезу на бочку перед стойкой и закажу себе такую большую, такую пенистую кружку портера, о какой ты и не мечтал. Это так часиков в одиннадцать утра. Слишком уж долго я пробыл в море, слышишь, ты, ты только посмотри, что оно со мной сделало!

— Во всяком случае, язык оно тебе не укоротило, — сказал Микиль.

— Ага! Вы только его послушайте! — не унимался дед. — Что оно со мной сделало! Ты только посмотри на эти руки (закатывая рукав фуфайки до костлявого плеча и придерживая румпель локтем). Смотри! На этой руке мяса осталось не больше, чем на куриной лапе, а было время, когда она была потолще твоей ляжки. Я был поздоровее тебя, Большой Микиль. Куда тебе до меня! Меня бы на двоих таких, как ты, хватило.

— Еще бы, — сказал Микиль.

— Ага, на попятный пошел? — спросил дед, яростно стягивая рукав на худую, до слез жалкую руку, от которой остались лишь широкая кость да обвислая дряблая кожа, желтовато-белая там, где солнце ее никогда не касалось. — Да, так-то, высосало оно из меня все соки, как ребенок апельсин высасывает. Вот что оно со мной сделало. Или мало я поработал? — спросил он и тут заметил, что Мико внимательно смотрит на него, и потупился.

«Уж больно много этот парень соображает. Вот Большой Микиль, тот настоящий пень, он никогда не поймет, в чем дело». Деду не хотелось, чтобы они его жалели. Тогда еще, чего доброго, он осатанеет и такого им наговорит, что долго еще будут помнить. Потому что не нужен ему никакой покой. Мико-всезнайка сразу по лицу догадался. А что поделаешь? Не такие они люди, чтобы спокойно сойтись у очага и обсудить свои дела. Дела, от которых, как вспомнишь, сердце так и щемит.

— Подошло мне время, — сказал он более спокойным тоном, — покидать море. Вы двое уже достаточно большие, чтобы самим управиться. Я вам всегда смогу помочь советом, если только вам в голову не ударит, что я вас наконец отпустил самостоятельно работать, а то, может, вы еще так заважничаете, что и слушать меня не захотите? Мне все равно больше зиму на лодке не сдюжить. Меня эта работа прикончит. Ну, вот и все. Пора мне на покой. Вот и все. Понятно?

— Да, отец, — сказал Большой Микиль, глядя в сторону.

— Трудно нам будет без тебя, деда, — сказал Мико, но, заметив, как у старика сморщилось вдруг лицо, отвернулся и уставился на воду, наблюдая, как лодка мощной грудью расталкивает волны.

Дед посмотрел на небо, и ему показалось, что его заволакивает какой-то дымкой. Вот оно, начинается. Только бы другие не заметили. Он подумал, что надо было бы ему еще с год продержаться, может быть, тогда холод и дожди доконали бы его. Только нет, нельзя так, мешает он им. Если бы не он, в эту поездку они сделали бы вдвое больше. И улов бы у них был вдвое больше. Нельзя только о себе думать, когда столько людей зависит от твоих сил, а сил-то и нет. Нельзя лишать их хлеба насущного. И все-таки никогда он не думал, что настигнет его когда-нибудь вот это самое. Видел он, как старики с белыми бородами подпирают церковную ограду, как бредут потихоньку между белыми домиками за своей вечерней кружкой портера. Покурят, поедят, забросят в реку удочку и тащатся спать. Ожидание смерти — вот что это такое. Почему не придумают чего-нибудь, чтобы старые рыбаки, вроде него, сами незаметно умирали, а не дожидались на пристани, когда это смерть наконец соизволит пожаловать за ними?

И больше ничего не осталось, кроме удочки в реке, да кружки портера на ночь, да начищенных до никому не нужного блеска башмаков.

— Смотрите только, не забудьте, чему я вас учил, — поспешно заговорил он. — Я вас обучил всему, что вы теперь знаете, от меня вы знаете каждую извилинку залива и где какая рыба водится. Теперь я передаю это тебе, слышишь ты, Мико? Завещаю тебе море. Больше мне нечего тебе дать. А может, это и поценней будет, чем те штуки, что эти идиоты, которые проводят жизнь в домах с серыми каменными стенами, называют деньгами. Никого еще деньги до добра не доводили. И зачем только их выдумали? Как появились они, так сразу и ушла из жизни радость и пришли на ее место кровопролитие, и страдания, и позорный труд, и всякие преступления. А вот у тебя в руках есть кое-что, и с этим ты с прямого пути не собьешься. Ты теперь на своих ногах стоишь. Это, знаешь, неиссякаемая мошна, и если ею распоряжаться по-хозяйски, так тебе на всю жизнь хватит. Смотри, запомни это.

— Запомню, деда, — сказал Мико.

«И хуже всего то, — подумал он, — что мы так спокойно миримся с тем, что ему конец, с тем, что он по своей доброй воле выкинул себя из жизни. А разве когда-нибудь было иначе? С тех самых пор, как впервые человек построил себе лачугу на этом краю земли, с тех пор как назвал этот выпирающий в море кусок суши an cladach[34]. Так что они, собственно, ничем не отличаются от всех тех людей, что жили здесь до них. И дед не первый и не последний старик, понявший, что море вконец иссушило его и что ему пора его покинуть, не потому, что сам он стар, а потому, что море вечно молодо. Мирись не мирись, а лодка есть лодка и парус есть парус, и всегда так было и будет, и хочешь ты этого или нет, а море возьмет тебя и отнимет у тебя все силы, и останется от тебя никчемная развалина. А морю хоть бы что».

«Непривычно будет без деда, что и говорить», — думал Большой Микиль. Как это так, его вдруг не будет в лодке на привычном месте, там, у кормы. Нет, что-то здесь не то. Ему будет недоставать деда. Очень недоставать. Случалось им попадать в переделки. Большой Микиль был очень сильный, и сам это знал, но бывало и так, что вся его сила пропала бы даром, если бы не хладнокровие отца, если бы не его опытная рука на румпеле.

А бывали дни, когда он поднимет лицо, подставит его ветру у причала и скажет: «Не стоит сегодня в море выходить, люди добрые! Никак, ветер бурю сулит». И стоило ему это сказать, как в тот же день поднимался такой шторм, от которого в щепки разлетались самые надежные корабли. Всегда он бывал прав, хоть бы раз ошибся. И рыбаки прислушивались к нему, и, видит Бог, пора отцу на покой, пора погреть старые кости у очага, пожить спокойно. Он того заслужил. Куда было Микилю разбираться во всех сложностях создавшегося положения! Честолюбия в нем не было ни на грош. Только раз в жизни захотелось ему настоять на своем во что бы то ни стало — это когда ему приглянулась Делия, и он, проявив потрясающее упорство, добился взаимности. Она тогда только что приехала из деревни и поступила горничной в большой дом, что стоит в тишине, окруженный деревьями, на холме, далеко за городом, и была она прелестной краснощекой девушкой. Вот тогда он действительно отколол номер. Ха-ха, не один нос он утер, покорив сердце Делии. Замечательная все-таки она женщина, хоть отец с ней так до сих пор и не ладит, да где возьмешь такую женщину, которая бы умела ладить со своим свекром? Но ничего, когда дед бросит работу, может, они как раз лучше узнают друг друга.

Дед окинул взглядом лодку, всю ее, от слегка загибающегося вверх носа до самой кормы, посмотрел, как устойчиво поднимается ввысь мачта, как надутый ветром парус старается и не может оторваться прочь от нее. Широкие, благородные линии, и такая она надежная, устойчивая, прямо дом, да и только. Сразу видно, построена умелыми руками.

— Без чего я больше всего буду скучать, так это без лодки, — сказал он вслух. — Вы, смотрите, с ней получше обращайтесь. Она ведь как женщина, с ней надо поосторожнее. Эта старая тварь знает Голуэйский залив, пожалуй, лучше, чем тот, кто ее построил. Ей-ей! Если бы вы бросили ее одну где-нибудь около островов, она сама нашла бы дорогу домой, за это я ручаюсь.

Он наклонился к борту и свободной рукой погладил плотно пригнанные, просмоленные доски борта. Прочная, и что ни год, то она лучше становится. Ни вглубь, ни вширь ни одной гнилой доски не простукивается.

— Хорошая лодка, — сказал Микиль, одобрительно кивнув головой.

— Да, неплохая, — сказал Мико, проводя ладонью по неотесанным доскам рубки.

Чайки с криками носились над ними, то стремительно пролетая мимо, то низко кружась, сходя с ума при виде наваленной на дне баркаса рыбы. Над остальными лодками, над теми десятью, что были видны, тоже нависла туча чаек. Черно-белые, чуть-чуть тронутые красным, они мелькали всюду, так что в глазах рябило, а лодка, важно переваливаясь на волнах, продвигалась вперед: теперь был уже виден белый маяк вдалеке, из-за которого пробивались лучи взошедшего солнца. Влево показались невысокие скалы, а потом и длинная дорога вдоль моря, ведущая в город, который ранним утром кажется совсем приветливым. А там подальше мелькнули два-три белых кладдахских домика, но скоро проклятая стена, отгораживающая Болото, скрыла их из виду. А вправо поднимались унылые каменистые горы Клэр. И там, где они кончались, стояли с обеих сторон утопавшие в зелени городишки, похожие на те города, что обычно строят из песка дети.

— А вон пароходик отчаливает, что ходит на Аранские острова, — сказал Мико.

Он появился из-за маяка, изрыгая черный дым. Он пыхтел не хуже океанского парохода, и внутри у него так и клокотало, но больше пяти-шести узлов в час у него никак не получалось.

— Вот же гады! — сказал дед. — Вы посмотрите, какой дым от него грязный! Ну, прямо что утка с железным нутром.

— А будь, к примеру, у нас такая штука, — сказал Мико, — мы бы могли чуть не к самой Исландии ходить за треской.

— На нашей красавице ты, пожалуй, скорее в Исландию попадешь, — сказал дед. — А эта вонючка только все кишки тебе наизнанку вывернет. Посмотри на нее, эк ее, холеру, мотает.

— Эх, деда! — рассмеялся Мико. — Может, когда-нибудь и ты с техникой помиришься.

— А ну ее к черту! — сказал дед. — Не от Бога она. Экая пакость. Сколько грязи от них. Ты только посмотри, как он все небо закоптил.

Чайки преследовали пароходик по пятам, а он, как осел, шел прямо на приближающиеся рыбачьи лодки, безмятежно покачивающиеся на волнах под надутыми парусами, так не вяжущимися с ржавой стальной обшивкой и клубами дыма.

Он прошел мимо. Кое-кто из матросов приостановился на палубе, чтобы помахать рукой, а человек на капитанском мостике дал свисток. Неудачная попытка приветствовать усталых людей вчерашнего дня с их устарелой техникой.

— И вам того же, — сказал в ответ дед.

На носу стояла кучка пассажиров; они с любопытством посматривали на терпеливых людей, сидевших в лодках. Может быть, кое-кто из них даже подумал ненароком, что неплохо было бы стать рыбаком: делать ничего не делаешь, только сидишь весь день да поплевываешь, а парус знай таскает тебя по морю. Им-то не видно было ни грязи, ни рыбьей чешуи, ни заросших щетиной лиц, ни воспаленных глаз и занемевших членов.

Чья-то рыжая голова промелькнула на пароходе. «Это еще что такое?» — подумал Мико, приподнимаясь лениво, но ничего не смог рассмотреть в снующей толпе, и скоро пароход остался позади, и они прошли маяк и потом свернули налево, в канал.

Был прилив.

Они прошли доки, и сделали широкий разворот, и свернули в реку, подставляя ветру левый борт, чтобы не менять курса.

Мико поднялся на ноги и начал опускать парус, и, когда они подходили к причалу, парус был спущен, и Большой Микиль собрал его в охапку. По инерции лодку чуть не занесло на стену причала. Мико уперся в стену обеими руками, напряг могучие плечи и подвел лодку к ступеням. Он взял в одну руку причальный канат, подпрыгнул, выбрался на набережную и привязал его к кнехту.

Вот они и дома.

Он остановился на зеленой лужайке и стал растирать ладонями затекшую спину, потопал ногами, облизнул потрескавшиеся от соли губы и огляделся. Из домиков неторопливо выходили люди. Двери кое-где были распахнуты настежь, и из труб поднимались голубые дымки. Хорошо бы сейчас чашечку крепкого чая с сахарком да со свежим хлебом! Они тут же принялись за работу. Выгрузили из лодки ящики с рыбой, составили их на набережной так, чтобы перекупщики могли в любой момент их забрать на тачку, на телегу или на грузовик; выволокли невод и растянули на траве во всю длину; собрали оснастку и, нагрузившись выше головы, собрались уходить.

— Идешь, деда? — перегнувшись вниз, крикнул Мико старику, все еще сидевшему на корме.

— Ступайте, я потом приду, — сказал дед.

Мико взглянул на отца, Микиль взглянул на Мико, и они повернулись, чтобы уйти.

— Мы тебе горячего чая оставим, — сказал Мико и зашагал рядом с отцом.

Теперь, когда ноги их ступили на твердую землю, оказалось, что оба очень устали. Под ложечкой сосало от голода, страшно хотелось выпить по кружке портера, чтобы смыть привкус соли и рыбы. Из ума не шла маленькая, сгорбленная фигурка, забившаяся в дальнем конце баркаса.

Мико попробовал было засвистеть, но сразу же перестал.

Он сбросил свою ношу у двери. Из дома пахнуло запахом пылающего очага и жарящейся свиной грудинки, перед которым не устоял бы даже магометанин.

— Я только схожу отдам Бидди Би вот это, — сказал он.

— Ладно, — сказал Микиль и понуро, со словами: — Ну, Делия, вот и мы наконец, — вошел в дом.

Мико прошел мимо своего дома, помахивая связкой рыбы. Раз он обернулся и посмотрел назад, но дед все еще не появлялся. Мико ясно представил себе, как он сидит там, сгорбившись, на дне баркаса и посасывает пустую трубку (была у него такая привычка). Он вспомнил день, когда много лет назад он, совсем еще маленький, стоял на пристани и смотрел, как его отец и дед уходят в море. Да, времена меняются! Но только времена, ничего больше. Не меняется море и река, бегущая к нему, не меняется гранит на стенке причала. Разве не ужасно, что люди стареют? Разве не странно, что Господь, создав зачем-то человека, не устроил так, чтобы он был долговечнее неживых предметов, вроде гранита?

Бидди, скрючившись, стояла на коленях у малюсенького очага, стараясь раздуть едва тлевшее пламя.

— Я тебе немного рыбы принес, — сказал он, входя в дом.

— Благослови тебя Господи, — сказала она, с трудом поднимаясь на ноги и садясь на низенькую табуретку. От дыма слезы так и катились из ее воспаленных глаз. — Благослови тебя Господи. Разве кто подумает теперь о бедной Бидди Би? Я могу хоть с голоду подыхать, а им хоть бы что. Тоже людишки!

Он опустился на колени и стал раздувать пламя. Скоро огонь в очаге запылал. Кухня у нее была ужас какая грязная. И сама старуха тоже была очень грязная и очень старая. «Не дай Бог самому так вот к старости остаться, — подумал он. — Помню я Бидди с ее гусаком. Вдвоем они могли кого угодно до смерти запугать. И вот что с ней сталось. До того старая, что уж и жизнь для нее всякий смысл потеряла. Совсем в детство впадает. В голове каша. Только ей и радости, что бормотать какие-то непристойности». Незастланная постель в углу. Бидди спала, не раздеваясь, и от нее шел тяжелый дух вековой грязи. Время от времени неунывающие дамы-патронессы обрушивались на нее, как саранча. Они мыли пол у нее в домике, стирали ей белье и купали ее самое.

Решительные женщины, готовые на что угодно во славу Божию. Им приходилось каждый раз плотно закрывать дверь, чтобы поток ругательств не проникал на улицу. Весь поселок собирался вокруг домика и с интересом слушал, пока они сдирали с нее отрепье и намывали ее, а она орала так, что на Аранских островах было слышно, обзывая их нахальными шлюхами, которые Бог знает что о себе воображают. Чего ради они лезут к ней в дом в своих мехах и только расстраивают старуху? И если они думают, что попадут в рай, содрав с честной женщины кожу, так они глубоко ошибаются. В ад им дорога, и пусть их там черти карболкой поливают, а она будет сидеть в белоснежных одеждах одесную Господа и поплевывать этой погани сверху на головы. И кто их сюда звал? Они что, не могут ее в покое оставить? Шли бы лучше домой да скребли бы своих шелудивых детей да никудышных мужиков, которые только и знают, что на всех углах с девками блудят да пьянствуют, пока их жены во спасение души чуть не до смерти убивают несчастную старуху, которая в жизни никого пальцем не тронула.

— Ну, Бидди Би, — сказал он, — вот огонь и разгорелся. Есть у тебя вода? Принести тебе, что ли, с колонки?

— Хватит с меня, дитятко, воды, — сказала она. — Воды у меня больше, чем надо. Чего другого нет, а вода есть. Была я высокая и стройная, как новая мачта. Да, так-то, и губы у меня были алые, что твой мак. И не было парня во всем Западном Конноте, который бы на меня не позарился, просто не было мне от парней проходу, прямо одолевали, да я им воли не давала. Только отняли у меня мою любовь, милый ты мой, а меня одну оставили! — Последние слова она выпевала. Это было что-то вроде баллады, которую она сама сочинила когда-то, так, во всяком случае, казалось Мико. — И бывали у нас тогда танцы на перекрестках дорог, и была я вся, точно козочка, да… И умела я подпрыгнуть выше мачты стоячей. А как закружусь! А какие люди почтенные, да красивые, да умные меня домогались, и все потому, что зубы у меня были как твой мрамор, до того белые, прямо как ризы белоснежные. Все миновало, милый ты мой. Все миновало. Даже гусей и тех у меня больше нет. Ничего не осталось, кроме этих проклятых шлюх, что приходят шпарить меня кипятком до полусмерти из благотворительности. Отвели бы лучше местечко в земле да оставили б в покое. Оставили бы в покое, милый ты мой.

— Ну, я пошел, Бидди, — сказал он.

— Господь с тобой, Господь с тобой, — бормотала она, склоняясь над котелком. — Хороший ты парень, Мико, хоть ты чуть одного моего гусака не убил. Э-э, я хорошо помню. Иной раз я все хорошо помню, а иной раз не так, как хотелось бы. Ну, прощай, прощай, и дверь притвори за собой. Здесь чашки чаю себе не успеешь налить, а уже в дверь лезут сопливые носы, вынюхивают, что это ты кушаешь на завтрак.

Он закрыл за собой дверь и пошел прочь. Вслед неслось ее бормотанье. «И что это мне сегодня все о прошлом напоминает? Бидди умрет, и когда ее не станет, с ее домика скинут полусгнившую крышу и стены сровняют с землей, так что улица станет похожа на челюсть с вырванным зубом. Об этом уже поговаривали. Надо, мол, разрушить Кладдах и дать им дома, в которых можно жить по-людски. Бидди будет первая. Ей дадут умереть спокойно, и тогда накинутся и развалят ее домик, который стоит тут с незапамятных времен. Что ж, может, это и к лучшему. Может, в новом Кладдахе и будет хорошо».

— Ой, Мико, Мико!

Он услышал, что его зовут, и поднял голову. К своему удивлению, он увидел Джо, бежавшую к нему через луг. Он подождал ее.

— Мико, — спросила она, задыхаясь, — ты не видел Питера? Где Питер?

Сердце у Мико так и упало.

Загрузка...