Глава 18

Хоть он и знал, что Мэйв осталась одна и что она, по всей вероятности, плачет сейчас в незнакомой комнате, настроение у него, когда он шел домой, было почему-то не слишком грустное. Он остановился у Кладдахского водохранилища и посмотрел на воду.

Все лодки были у причалов. На кнехтах сидели старики в черных коннемарских шляпах. Обвисшие поля защищали глаза от негреющего солнца, ослепительно отражавшегося в водной глади подступившего прилива. По ту сторону церкви собралась молодежь. Покуривали, болтали, рассматривали прохожих, здоровались со знакомыми, провожали наглыми взглядами незнакомых. Со стороны Болота доносились детские голоса: по случаю рождественских каникул ребят распустили, и они побежали на футбольный матч. Какая-то старушка в долгополом пальто и шляпке, похожей на цветочный горшок, доставала хлеб из коричневого бумажного мешочка и кормила лебедей. Ни с того ни с сего Мико решил зайти в церковь. Не так-то просто было это сделать. Это было вовсе нелегко. Как мог молодой человек войти средь бела дня в церковь без всякой видимой причины, да еще на глазах у своих сверстников! Но сейчас он вдруг решил, что, пожалуй, и стоит зайти ненадолго и побыть в тишине. Представил себе ласковый свет, льющийся через цветные стекла. Может, он сумеет там даже что-нибудь придумать. «А черт с вами, голубчики», — подумал он, подтягивая ремень, и пошел к церковным воротам.

Вслед ему понеслись замечания, но он пропустил их мимо ушей, стараясь улыбкой скрыть досаду.

«И почему это так?» — думал он.

Он поднялся по ступеням паперти, обмакнул кончики пальцев в чашу с водой, вделанную в стену, и старательно перекрестился. Потом открыл дверь и вошел в церковь.

«Как раз то, что мне надо», — думал он, идя по проходу посередине и прислушиваясь к вздохам и свистящему шепоту двух молящихся старух в черных шалях, сидевших на задних скамьях. Здесь царила тишина, которую нарушал лишь шелест немудреных старческих молитв. Он выбрал себе место позади седенького старика и опустился на колени.

Старики… Для них церковь была прибежищем. Кажется, ничего другого в жизни у них не осталось — только молитва и ожидание смерти. Алтарь казался где-то совсем далеко, и лампада над ним горела красным светом, как вечерняя звезда. Прямо перед глазами маячила розовая лысина, окаймленная бахромкой реденьких, совершенно белых волос. Старик был знакомый. На пальцах у него были намотаны четки. Вот так же с четками в руках он будет лежать в гробу. Он почти беззвучно бормотал слова молитвы. В общем, тут можно было постоять на коленях, уткнув голову в руки, среди шепотов и шорохов, которыми дышала тишина храма. А если прислушаться хорошенько, то можно было различить приглушенный гул беспокойного города, разгулявшегося по случаю ярмарки. Но стоило зажать уши, и это тоже отходило, и ты оставался наедине со своими мыслями.

Какими мыслями?

«Чего я хочу? Да небось Господь там, на Небесах, Сам знает, что мне нужно. Не приносить, например, несчастья всем, с кем ни поведусь, — это первое. Потом хочу, чтобы меня оставили в покое, чтобы жить мне тихо и мирно и не приносить никому несчастья. (Теперь уж он твердо уверовал в эту свою способность.) Нужно подождать немного, и, если все и дальше пойдет по-хорошему, может, я и смогу сказать: „Ну, видно, эта напасть на кого-то другого перешла, и можно будет теперь рискнуть кой-что предпринять. Пожалуй, теперь я попробую добиться того, чего мне хочется. Разве уж так это трудно?“»

Ему нужно было очень мало. На хлеб он мог сам себе заработать, а если хлеба бывало маловато, он мог подтянуть кушак. Ему нужна была только она — если можно, конечно. Сейчас казалось, что это совершенно невозможно, но ведь и не такие еще чудеса случались. Она, по крайней мере, привыкла к его лицу, а это уже много. И поскольку оно ей уже давно примелькалось, она его, наверно, и замечать не будет. Итак, уже одно препятствие устраняется. Только что в том толку, когда их все равно остается не меньше, чем на ипподроме в Баллибрите? Комин, например! Неужели кто-нибудь, побыв замужем за Комином, захочет после этого выйти за какого-то Мико? Вот где загвоздка. Ну хорошо, предположим, согласится она. А дальше что? Разве так она привыкла жить? Где взять дом? Какой? И даже если будет дом, что будет у нее за жизнь, когда Мико вечно в море, а она одна дома? Как насчет этого? Пожалуй, это самая страшная загвоздка. Разве не было у нее так уже один раз? И кто может быть уверен, что это не повторится?

Мико тяжело вздохнул.

«Нет, куда там, — подумал он, — невозможное это дело, и видит Бог, без чуда тут не обойтись. Так-то. И ныне и присно и во веки веков, аминь».

— Здравствуй, Мико, — сказала девушка, которая подошла и тихонько опустилась на колени рядом с ним.

Он повернул голову, широко открыв глаза, словно испугался, не сказал ли вслух чего-нибудь лишнего.

— Здравствуй, Джо, — сказал он затем удивленно.

— Я следом за тобой пришла, — прошептала она. — Я как раз увидела, как ты входил в церковь. Выйдем на улицу, мне поговорить с тобой надо.

— Ладно, — сказал Мико, не понимая, в чем дело.

Однако он поднялся, преклонил голову перед алтарем и вышел вслед за ней.

Он редко виделся с ней после того, как умер Питер, и сам не хотел, да к тому же догадывался, что и она его избегает. И что толку было ворошить прошлое? Мертвого не воскресишь, так зачем же зря тревожить его память? Нет, ни к чему это. Он знал, что она стала учительницей. Раза два он видел ее на ежегодной религиозной процессии с целым полчищем бесенят, которые в белых платьицах и с белыми вуалями на головах казались ангелочками.

Они встречались и разговаривали, но больше общими фразами, вроде «Ну, как ты?», «Что сейчас делаешь?», и, встретившись глазами, спешили отвести их в сторону, и она обычно говорила: «Ну, мне пора, мне еще такую уйму упражнений проверять», — показывая ему груду перемазанных чернилами тетрадей, надписанных крупными неуверенными каракулями.

Она обернулась, когда он спускался по ступеням, и посмотрела на него. Она посмотрела на него, и не отвела глаз, и улыбнулась. И вдруг стало видно, какая она: хорошая, вдумчивая, умная девушка, способная и трудолюбивая.

— Ты очень хорошо выглядишь, Мико, — сказала она, когда он поравнялся с ней, и взяла его под руку. — Пошли на реку, — продолжала она. — Там можно поговорить.

— Ладно, — сказал Мико. — Ты и сама неплохо выглядишь. Давно я тебя не видел.

— Да, — сказала она. — Слишком давно. Я много раз собиралась к тебе зайти, да все откладывала. Теперь уже ничего. Теперь все ясно.

Они вышли за ворота церкви. Она все еще держала его под руку, и парни, собравшиеся у ограды, одобрительно засвистели, а один из них сказал громко:

— Теперь понятно, зачем он в церковь ходил.

А другой добавил:

— А для нас там ничего не осталось, а, Мико?

И Мико обернулся к ним и засмеялся, и Джо, ничуть не смутившись, тоже посмотрела в их сторону, и улыбнулась им, и помахала рукой, и они приподняли кепки вполне учтиво. А потом, не успев перейти через дорогу, Джо и Мико совершенно о них забыли и пошли лугом к деревянному мосту над шлюзовыми воротами. Они пересекли мост и шли прямо по траве, пока не добрались до того места, где начиналась набережная. Отсюда можно было смотреть на кипящую внизу реку. Джо села, поджав под себя ноги, и Мико опустился рядом с ней и свесил ноги над водой.

— Я вас покидаю, Мико, — сказала она. — Вот и хотела проститься.

— Куда это ты собралась? — спросил он ее.

— Ухожу в монастырь, — сказала она и повернулась к нему, чтобы посмотреть ему в глаза. Она уже хорошо изучила выражение, появлявшееся обычно в глазах собеседника, когда она объявляла о своем решении.

Когда умер Питер, она три дня и три ночи не выходила из своей комнаты, невзирая на мольбы матери, на угрозы отца, на уговоры братьев-близнецов. Потом вышла, и оказалось, что она почти не изменилась. С того дня она ни с кем из них никогда не говорила о Питере. Точно его никогда и не было. Точно она никогда и не запиралась на трое суток в своей комнате. Она сделала им только одну уступку — подошла и поцеловала в щеку измученную, встревоженную мать и сказала: «Извини, мама, я не хотела тебя огорчать». И все. Она закончила колледж и пошла преподавать в школу. Она любила учить детей. Из нее вышел хороший педагог. Она умела подойти к ученикам. Она не была ни слишком строгой, ни слишком мягкой. У нее оказался неиссякаемый запас терпения. Это качество она открыла в себе за те три дня и знала, что оно останется с ней на всю жизнь.

Она не спешила. Два года она не предпринимала ничего. Потом сказала матери. Говоря, она следила за выражением ее глаз. Встревоженное. Недоверчивое. Ее мать была хорошей женщиной. Она была хорошей женой. Она считала, что это полностью исчерпывает обязанности женщины. Полагала, что больше ничего от женщины и не требуется и что для этого она должна выполнять свои супружеские обязанности, причем не без удовольствия рожать детей, стойко перенося муки, и во всем подчиняться своему мужу. Такова была в ее представлении жизнь. Таково место женщины в жизни.

Мистер Мулкэрнс так просто не сдался. Нет, дудки! Он понимал, что к чему. Конечно, он уважает монахинь. Прекрасные женщины! Настоящую большую работу делают. Но, так вас и эдак, все это хорошо для чужих дочерей, а не для его. Да что же это за бессмыслица такая? Запирать женщину в монастырь! Кому это нужно? Да это же самое что ни на есть эгоистическое существование. Все человечество должно биться за свое место под солнцем, а она, видите ли, испугалась будущего и спряталась за высокими стенами. Так, конечно, просто душу спасать! Да разве это жизнь для молодой девушки? Пусть только попробует, черт вас всех возьми! И он заорал, чтобы ему принесли шлепанцы, потребовал ужин, потребовал газету, и уселся в кресле, и закрылся газетой, и Джо знала, что выражают его глаза — они выражали обиду.

Он был заурядным человеком. Все его приятели были заурядными людьми. Как мог он встретиться с ними за кружкой портера в клубе и вдруг ни с того ни с сего объявить: «Знаете, а дочь-то моя в монашки собралась». Монахини были выше их понимания. Если где-то на горизонте появлялась монахиня, они начинали спотыкаться и чувствовать себя как слоны в посудной лавке. Монахини им казались чем-то вроде статуй святых в длинных одеяниях, что стоят в церкви, устремив в небо каменные глаза, сжимая легкими перстами резные кресты. И если твоя дочь шла в монастырь, то и ты становился не совсем таким, как все. Это было чуть ли не хуже, чем если бы она нагуляла ребенка. Тут, по крайней мере, не было бы ничего противоестественного. Неприятно, конечно, но с кем не бывает? Его приятели поняли бы это, потому что такое могло всегда случиться с дочерью каждого из них. Но монахиня! Со временем, конечно, он свыкнется со своей новой ролью. Все-таки лестно быть не таким, как все, — от этого никуда не денешься. В пивной уже совсем иначе будут смотреть на тебя.

— У Мулкэрнса-то дочь — монахиня.

— А ты и не знал?

Может, вспомнив об этом, они даже выражения будут выбирать в его присутствии.

Итак, глаза отца. В них горькая обида.

В глазах друзей? Удивление, насмешка, непонимание.

А тут бесхитростные глаза Мико. Что в них?

— Ну что ж, надеюсь, тебе там будет хорошо, — сказал Мико.

— Ты первый, от кого я это слышу, — сказала она.

Оба смотрели на воду.

Река стремительно неслась по неровному руслу, и ее воды, разбиваясь о камни, превращались в пену и крупные, разлетающиеся веером брызги. Обычно мелкая, сейчас она вздулась под напором прилива, но это ничуть не замедлило ее бег. Она мчалась вперед с тем же остервенением. Широкий поток спотыкался о тяжелые, горбатые валы. И где-то на середине реки покачивался на приливной волне черный баклан. Он нырнул, и они стали ждать, чтобы он вынырнул, и когда он появился на поверхности, в клюве у него извивался маленький угорь. Баклан метнул злобный взгляд в их сторону и снова нырнул, как будто боялся, что они отнимут у него угря.

— Я всегда была не такая, как все, — сказала Джо. — По крайней мере, в отношении ребят. Я ненавидела, когда меня трогали. Не оттого, что я строила из себя недотрогу. Просто не хотела, чтобы меня трогали, вот и все. Мне всегда было немного гадко, когда руки мужчины касались меня. Всегда так было. Даже с Питером. Питер постоянно меня дразнил из-за этого. Он никак не мог этого понять. Ему казалось странным, что кто-то может чувствовать не так, как он. По-моему, я была единственным человеком, которого Питеру трудно было понять, не считая себя самого, конечно. Может, именно из-за этой моей странности. Как интересно было с ним разговаривать! Говоришь с ним и чувствуешь, что живешь. Иногда это страшно утомляло. Иногда так возбуждало, что, бывало, придешь домой и часами не можешь уснуть. Закроешь глаза, а он так и стоит перед тобой: рыжие вихры торчат во все стороны, руками размахивает, глаза так и горят. Теперь, когда все так получилось, я очень рада, что не оттолкнула Питера и что, в конце концов, мне его ласки были приятны. Только мы много ссорились. Не он фактически, а я. Что-то во мне восставало против того, что я так охотно уступаю ему. Я почему-то не хотела этого, а почему — мне и самой непонятно. Я не хотела терять голову из-за нашего рыжего Питера. Я ни из-за кого не хотела терять голову. И еще мне как-то пришло в голову, что вдруг когда-нибудь я все-таки выйду за Питера замуж. И мне представилось, что, предположим, я вышла бы за Питера и нашла бы в браке с ним все, что ожидала, — и не покой, и вечное стремление куда-то вперед, и чудесную неуверенность — предположим, я нашла бы все это, ну вот, и я вышла бы за него, и в один прекрасный день, может, даже сидя с ним за утренним завтраком, я бы вдруг поняла, что в погоне за мечтой я ушла от чего-то настоящего. И вдруг бы в тот день он подошел ко мне с лаской, как это бывало столько раз, а я бы отстранилась от него. Что бы тогда с ним было? Что бы я прочла в его глазах? Страшно подумать!

Все это я передумала в своей комнате, когда Питер умер. Немного разобралась в своих мыслях. Только не подумай, что я не любила Питера. Я любила его. Очень любила, любила его больше матери, больше отца, больше братьев, больше, чем кого бы то ни было. Но ухожу я в монастырь не из-за него. Между нами всегда что-то стояло. Правда. Я ждала. Я научилась терпенью. Но теперь я поняла, Мико. И ты теперь тоже поймешь меня. Вот и все, что я хотела тебе сказать. Вот почему я пришла попрощаться.

Оба молчали.

Больше всего Мико поразило равнодушие, с каким он принял эту новость.

Он даже не удивился. Джо всегда была немного чужая. Каждый раз, как он встречался с ней, у него бывало такое чувство, будто они не виделись целую вечность. Неужели ради этого должен был умереть Питер? Неужели оказалось так просто искупить такую страшную смерть? Мико не знал. Слишком все это было для него сложно.

— Мы вспоминать тебя будем, — вот и все, что он мог ей сказать.

— И я буду тебя вспоминать, — сказала она. — Питер очень тебя любил, Мико. Он мне часто говорил: «Знаешь, — говорит, — я бы Мико за все человечество не отдал. Да что там целого Мико, я бы даже большого пальца на его ноге не отдал». А тогда я говорю: «Даже за меня?» А он говорит: «Ну, ради тебя я бы, пожалуй, пожертвовал средним пальцем».

Мико засмеялся.

— Бедный Питер! — сказал он.

— Да. Бедный Питер, — сказала она и поднялась на ноги.

Прямая, высокая, самоуверенная, она стояла на фоне неба, а он снизу смотрел на нее. Потом он тоже встал, и теперь оказалось, что она смотрит на него снизу вверх. Она протянула руку.

— Я буду думать о тебе, Мико, — сказала она, — как ты там в море и как ты усталый возвращаешься домой.

Она улыбнулась и пошла прочь, мимо моста, в сторону главной улицы. Он стоял и смотрел ей вслед. Она подлезла под цепь, болтавшуюся на деревянных столбиках и преграждавшую въезд на мост со стороны улицы. Потом обернулась и помахала ему рукой.

Он помахал в ответ, и тогда она решительной походкой пошла через мост, под которым проносилась сломя голову вздутая река, спешившая к морю.

«Одна пришла, — думал Мико, — другая уходит. Ох, только бы осталась та, что пришла!»

И зашагал к дому.

Загрузка...