Глава 23

Мико выбежал из дому, ничего не видя. Встречный порыв ветра пузырем раздул пиджак на спине. Потоки дождя, подгоняемые неистовым, торжествующим ветром, насквозь промочили его тонкую рубашку.

Бетонная дорога превратилась в гладкую черную реку, над которой волнами проносился дождь. Деревья в саду, окружавшем колледж, высокие крепкие деревья, которые росли здесь многие десятки лет, мотало так, будто это были молоденькие кустики на холме на берегу Атлантического океана. Раскачиваясь, они со свистом стегали воздух и стенали в невыразимой муке. Ветер пронзительно завывал в их оголенных ветвях и с хохотом проносился дальше. Провода на электрических и телефонных столбах засвистали, запели, словно вдруг ожили.

Он не знал, куда идет, и только ноги по привычке несли его в сторону Кладдаха.

Мимо колледжа, вдоль берега канала, чистого, обычно тихого канала, который сейчас метался исступленно в своих берегах, как море, открытое всем ветрам и непогодам. Временами ночной мрак прорезали яркие вспышки молнии, которая пока что сверкала где-то за горами Клэра, так что прохожие, отважившиеся выйти на улицу, поглядывали в ту сторону и говорили: «А в Клэре-то, в Клэре что делается!»

Для Мико ночь была самая подходящая. Ведь считается, что рыбакам погода нипочем. Кто они такие? Темные, невежественные люди, глупей которых, пожалуй, и не сыщешь; бесчувственные чурбаны какие-то. Ему хотелось задрать голову к черному небу и громко выть, как воет собака, которую пнули в живот.

Все глубоко запрятанные чувства, отравлявшие жизнь в детстве, снова всколыхнулись в душе. Разинутые глотки жестоких товарищей его детских игр: «Индюк, индюк, индюк!» — и как ты их ни бей, они все не унимались. Только дети умеют схватить за обнаженный нерв, да так, что тебя всего передернет.

Он поднял руку и утер рукавом мокрое лицо.

«Все теперь у меня отняли, ничего не оставили». И ведь ему так мало было нужно. Совсем немножко! Что он видел до сих пор от жизни? Совсем немного ему было нужно, но и это вырвали у него из рук, так что теперь в ночной тьме перед ним, застилая все остальное, каким-то кошмаром вставало огромное лицо, обезображенное багрово-красным пятном. Он поднял руку и начал тереть пятно. Потом побежал. Он бежал и тер пятно, тер до тех пор, пока оно не заболело, и ему начало казаться, что своей мозолистой ладонью он сдирает с него кожу.

Нет, эдак не годится, совсем не годится! И он перестал бежать и пошел шагом, опустив голову. Широкая грудь его вздымалась.

Улыбающаяся девушка с осликом на болоте… Она поднимает руку. Смуглая рука притрагивается к пятну — к его самому чувствительному месту… Рука такая прохладная… Разве в коже дело? Луна над песчаным пляжем, извивающийся пескорой, зажатый в горсти… Улыбка в уголке рта, ямочка на подбородке, которую хочется потрогать… Упавшие на лицо волосы, и на траве голая хорошенькая ступня с растопыренными пальцами… О Господи! Вот он стоит, прислонившись спиной к двери маленького домика, и снова перед ним волосы, упавшие на лицо, и ему видится, как там, за окном, где-то далеко в море, ритмично покачивается на волнах утопленник… Ему хотелось обнять ее, и пусть бы его слезы падали на ее опущенную голову. Он мог бы, кажется, небо изорвать в клочки, так было ему тяжело и так хотелось, чтобы она поняла его чувства. Его чувства к ней не менялись никогда! Он видел, как она сходила с автобуса, бедно одетая, с похудевшим лицом — кожа да кости. Он заглянул тогда ей в глаза и увидел глубокий темный омут страдания, и он видел ее такой, как только что, — пополневшей, посвежевшей, в красивом платье, сидевшем на ней так, словно она никогда ничего другого и не носила. И из двух он вычеркнул вторую и оставил только ту, что стояла с усталым, осунувшимся лицом, с чемоданом в руке.

«Господи, да что же ты сделала со мной? Или, может, это сам я? Лучше б никогда тебе не приезжать. Какая тебе радость от того, что ты приехала? Какая мне от того радость?

Прощай, невзрачный двухэтажный домик на склоне холма! Прощай, запах свежей штукатурки! Прощай, плита, в которой зимним вечерком весело горит уголь! Теперь уж не поднимемся мы с тобой, взявшись за руки, по лестнице, где все еще пахнет краской. А как бы все могло быть чудесно! Вошли бы мы в комнату, где из окна видны Рэнморские казармы на зеленом холме по ту сторону залива, поблескивающие в утренних лучах, и сказали б: „Тут мы устроим нашу спальню“, — и он бы еще добавил: „А тут, может, когда-нибудь у нас будет детская“. А она бы сказала: „Да, но, может, у меня их еще и не будет. Потому что у нас с Комином-то никого не было“. — „Будут. Вот погоди только“. А как чудесно было бы выходить на лодке и знать, что оставляешь позади что-то совсем свое, думать, что, может, она беспокоится, пока твоя неустрашимая черная лодка, похожая на важного черного лебедя, не вернется домой в час заката».

Для него в этом заключался весь смысл жизни — иного быть не могло. Ради этого стоило перенести все остальное. Другой для него не было и быть не могло, а теперь ее у него отняли. Она исчезла из его жизни, как исчезает фигура с полотна художника, когда, он проведет по ней промасленной тряпкой.

Он застонал, и побежал от канала к главной улице, и перебежал на другую сторону.

Кладдахское водохранилище, казалось, изнемогало под напором бури. Он представил себе, как он стоит с ней на Окружной аллее, опоясывающей город, и как они смотрят вниз на старый город, расстилающийся у их ног. «Видишь, вон там наш дом! А подальше, если посмотреть чуть вверх, видно, как разрушают старые кладдахские домики и строят новые. Глянь-ка, даже отсюда видны леса». И правда, странно будет посмотреть как-нибудь вниз и не увидеть ни одной соломенной кровли, позолоченной солнцем! Как можно быть такой жестокой? Как это женщины умеют так прикинуться, что никогда и не раскусишь их? Как могла именно она оказаться такой? Она, уравновешенная, рассудительная, как никто другой? И чтоб она сдалась без боя, соблазнилась бы той мишурой, которую мог предложить ей Томми и его окружение! Она, которой довелось увидеть настоящую жизнь, познать настоящее горе! Разве могла бы она, будь она такой, как он ее себе представлял? А все ее разговоры с ним, а ласковые взгляды? Выходит, это тоже ровно ничего не значило? Выходит, она смотрела на него, как смотрят на домашнего пса, на большого такого пса, которого любишь, конечно, и которого тем не менее преспокойно скинешь в каменоломню, когда в один прекрасный день, присмотревшись к нему получше, обнаружишь, что у него все-таки чесотка? Что все-таки у него на лице отвратительнейшее пятно? Что будет стыдно показаться с ним на улице, стыдно перед людьми, которые прогуливаются, или закусывают в ресторане, или сплетничают о тебе. «Посмотри-ка, Джэйн, видишь, вон там здоровенный парень? Ну и рожа! Ты только взгляни на него. Прямо пугало какое-то! Господи, а почему эта красавица с ним? Она что, не замечает, что ли? Мать честная! Представляешь: проснуться рано утром и увидеть эту мерзость на подушке прямо у своего лица!»

Мико застонал и закрыл лицо руками. Он промочил ноги, и его ботинки, когда-то коричневые, теперь потемнели и разбухли от воды. Он скользил в них, разбрызгивая лужи, скопившиеся у водохранилища, и, если бы не железная ограда, наверно, свалился бы в воду.

Возле причала, у которого была привязана его лодка, он остановился. Остановился только на одну минутку, чтобы кинуть взгляд на небо, а затем повернулся и сбежал вниз к лодке. Движения его были лихорадочны. Он отвязал от кнехта кормовой канат и скинул его в черную утробу баркаса, потом кинулся ко второму кнехту и стал отвязывать носовой канат. Это было нелегко. Канат вымок на дожде и натянулся, но все-таки после отчаянных усилий ему удалось справиться, и вот конец каната оказался у него в руках. Он стоял, сдерживая большую лодку, которая приплясывала, норовя встать на дыбы под ударами волн, идущих с реки.

Он не слышал голоса бегущего за ним Туаки, Туаки, который из окна своего дома увидел, как появилась вдруг откуда-то спотыкающаяся фигура Мико и свернула к пристани, который сначала остолбенел, не веря глазам своим, а потом выскочил на дождь и стал звать его:

— Мико! Мико! Что ты делаешь?

Мико почувствовал, что кто-то дергает его за руку, и обернулся. Он увидел лишь лицо Туаки, залитое дождем. И больше ничего.

— Отстань от меня! — заорал он. — Отстань от меня! Слышишь?

Туаки испугался, потому что, хоть глаза Мико и были обращены к нему, казалось, что он его не видит.

— Погоди, Мико! — закричал он. — Погоди! Нельзя в такую погоду выходить на лодке. Пропадешь, Мико!

— Пусти! — крикнул Мико, вырывая руку.

Но Туаки не отпускал.

— Мико! Мико! — повторял он умоляюще.

И тогда Мико размахнулся свободной рукой и с силой опустил ее, и Туаки повалился.

Мико не стал задерживаться. Он прыгнул в кидавшуюся из стороны в сторону лодку с канатом в руке. Надо диву даваться, как лодка тут же не разбилась в щепы о гранитную стену набережной. Он дотянулся до веревки, которой был перевязан парус, вцепился в нее, напрягся, и толстый канат лопнул у него под руками. Тогда одним рывком он освободил парусный канат и начал тянуть его изо всех сил.

Когда завывающий ветер подхватил лодку, она прямо взбеленилась, но Мико сдержал ее, и протянул назад руку, и взялся за румпель, и заставил лодку повернуться, и она ринулась, как гончая, вперед, в бушующую реку. Лодка не заслуживала такого надругательства. Большая, покладистая, она привыкла к более умелому и заботливому обращению. Но все же она, поскрипывая, двинулась вперед. На середине реки ветер обрушился на нее со всей своей силой, и она застопорила на месте, и охнула, как от боли, а потом медленно и неохотно, ныряя в волнах, пошла к морю.

Туаки поднялся на ноги и, не сводя глаз, следил за ней. Руки у него перепачкались в липкой грязи, когда он свалился в лужу. Ему было страшно. Такое же точно чувство он испытывал раньше в школе, когда у него бывали основания бояться Папаши; такое же чувство он всегда испытывал в женском обществе. Он все еще видел лодку. Она была черная-черная, а вода совсем белая, прямо как взбитые сливки.

— О Господи, пропал он, — сказал Туаки, — пропал! — И повернулся, и побежал в сторону домиков.

Он бежал и орал во все горло.

— Вот змеи! Вот же змеи! — кричал Туаки, вспомнив вдруг слова Мико: «Как ты смотришь на то, чтобы быть у меня на свадьбе старшим шафером?»

«Вот оно что! — думал он с остервенением. — Ох, как бы я ее сейчас по морде, по морде! А что, не за дело разве? И что они за чума такая? И как правильно поступает мужчина, который с ними ничего общего иметь не желает».

Он ворвался в домик Мико, нарушив мир и тишину, и встал в дверях, весь мокрый, с полоской липкого пластыря на лице там, где ему попало бутылкой; в глазах его было отчаяние, и вода лила с него потоками. Большой Микиль, сидевший в одних носках, протянув ноги к огню, с «Голуэй обзервер» в руке, изумленно взглянул на него. Дед вытащил изо рта трубку, замусоленную у мундштука, мать Мико подняла голову от носка, который штопала, и посмотрела на него темными глазами, выделяющимися на худом лице.

— Мико рехнулся! — выпалил наконец Туаки. — Он в море ушел. Взял лодку и ушел. Пропадет он. Что нам делать-то?

— Господи! — Большой Микиль хватается за башмаки.

Дед бежит к вешалке и тянется за дождевиками. Все это машинально. Делия поднимается на ноги, в глазах у нее испуг, а в душе еще какие-то смутные опасения. Мико в море в такую ночь!

— Что с ним, Туаки? — спрашивает она. — Что стряслось с моим сыном?

— Не знаю я, — говорит Туаки. — Прибежал, как очумелый, а потом в лодку прыгнул. Я хотел его удержать, да он вырвался. — Даже самому себе он не мог признаться, что Мико ударил его. Он это постарается забыть. Выбросит из головы, будто вовсе этого и не было.

— Проклятые бабы, свяжись только с ними! — говорил дед, натягивая плащ. — Так я и знал, так и знал!

— Где моя шаль? — спрашивает Делия, бросаясь к двери.

— Оставайся дома, тебе говорят! — кричит Большой Микиль, поднимаясь на ноги. — Ну чего ты пойдешь?

— Где моя шаль? — спрашивает она, хватает шаль, и накидывает на седую голову, и выбегает мимо Туаки за дверь.

— Эй! — кричит Большой Микиль, надевая плащ. — Ступай назад! Ступай назад!

Они выскочили из дому, оставив дверь нараспашку. Полосы дождя резко проступали в четырехугольнике, вырванном у ночи желтым светом керосиновой лампы.

Они бежали реденькой цепочкой вдоль набережной. Они всматривались в реку. При отраженном свете молнии, полыхнувшей в горах Клэра, они разглядели мотавшийся из стороны в сторону парус. Лодка как раз выходила в открытое море.

Они побежали вдоль причала Ниммо, и на полдороге перебрались через низенькую стену, и, спотыкаясь на траве, бросились к морю через Болото. Цепочка людей в блестящих от дождя плащах. Они бежали задыхаясь, и только дед остановился, чтобы помочь женщине, когда она, оступившись, упала со стоном.

— Мико! Мико! — повторяла она.

Она оперлась на руку и поднялась с земли. От красного химического препарата, которым засыпали свалку, рука у нее сделалась красная, словно испачканная в крови.

* * *

По-настоящему Мико почувствовал всю мощь моря, только когда миновал пристань Ниммо. Буря сорвала с него кепку, и унесла, и кинула истошно вопившему ветру. Будто издевалась над ним, будто хотела сказать: «Шапку долой, невежа, когда со мной разговариваешь». Ему пришлось изо всех сил налечь на румпель, когда волны ударили лодку в правый борт. Но она выдержала натиск моря и рванулась вперед, гарцуя, как молодая лошадь. Легкомысленное поведение для лодки в ее летах. Как отнеслись к этому заскрипевшие шпангоуты? Те самые шпангоуты, которые когда-то с любовью строгали, пригоняли и сшивали грубые мозолистые руки искусных мастеров за много, много лет до того, как Мико появился на свет.

Она выбралась из устья и пошла в ту сторону, где виднелись горы Клэра, прокладывая себе путь между горами, которые воздвигал ветер на ее пути.

Мико и так давно промок, но сейчас волны, хлеставшие о борт лодки, промочили его до костей. Ощущение насквозь промокшей одежды веселило его. Вода ударяла ему в лицо, окатывала с ног до головы, покалывала руки, но не могла проникнуть внутрь, чтобы залить пылавший у него в груди огонь.

«Я хотел от жизни так немного, самую малость, о чем другой бы даже и думать не стал. Я понимаю, что Питер, например, не мог спокойно смотреть на то, что творится вокруг него, что он иногда ночами не спал оттого, что видел всю окружающую его неправду и несправедливость и был бессилен что-нибудь сделать, разве только говорить об этом до хрипоты». Он, Мико, легко мирился с существующим положением вещей. Он бы, конечно, порадовался, если бы Питер или кто другой вроде него одержал бы победу за дело простых людей. Но только порадовался бы. Он был одним из тех, кого они вправе были бы презирать, потому что он не протестовал против существующих порядков. Потому что с него было достаточно того, чем довольствовались его отец и дед. Его радовал вид бьющейся в неводе рыбы. Он любил труд и муку, без которых эту рыбу не поймаешь. Он любил море, и ненавидел его, как и все рыбаки, и был согласен вести с ним нескончаемую борьбу. Ему не обязательно было есть каждый день на обед мясо. И хотел он иметь только крышу над головой да еще детей и жену. Вот и все. Казалось бы, достаточно скромно. Почему же он не мог этого иметь?

Потому ли, что он был слишком прост? Потому, что не хотел бороться за свое счастье? Может, в этом-то и дело?

Он, который не боялся бури и научился сражаться со штормами, не захотел больше жить после того, как увидел, что рука его брата соскользнула с груди любимой им женщины. Так, что ли?

Куда он идет сейчас?

Глаза его заливали струи дождя и морской воды. Он протер их и увидел волны, окружившие его со всех сторон, огромные зеленые волны с белыми гребнями, поблескивающие временами при вспышках молнии. Увидев их, он прекрасно понял, куда идет. Он шел навстречу гибели, потому что ни один человек, ни одна лодка не смогли бы уцелеть в такой ураган. Он поднял глаза к темному парусу. Парус натянуло до предела, и казалось, что он вот-вот отслужит свою верную службу и погибнет на посту. Лодка шла, накренившись, не хуже, чем спортивная яхта при хорошем ветре. Временами она становилась стоймя, так что иной раз, отклоняясь вбок, чтобы сохранить равновесие, он мог, казалось, увидеть ее черный киль. «Конец мне пришел! Ну и пусть!» Он не поворачивал головы вправо, не хотел смотреть туда, где на неуютном берегу виднелись маленькие фигурки машущих людей. А стоило бы посмотреть! Может, он кое-что и понял бы. Может, он представил бы себе лицо отца, беспомощного и огромного, который со слезами на глазах смотрит, как море забирает единственного оставшегося ему сына. Он, кажется, прыгнул бы в море и поплыл бы за своим сыном, да куда там! Ему больше ничего не оставалось, как стоять по пояс в воде среди беснующихся волн и тщетно кричать что-то, и махать, и звать назад едва различимую точку, быстро исчезавшую в пучине непомерно разбушевавшегося океана. Может, он увидел бы свою мать с рассыпавшимися по плечам волосами, такими реденькими, растрепавшимися на ветру. Мать протягивала вперед худые руки. И деда, сгорбленного и маленького. Он стоит, опустив руки, и шевелит губами, а ругается он или молится, этого уж никто не скажет, и ждет покорно, как научили его ждать долгие прожитые годы и спокойное ожидание смерти. Может, Мико и Туаки увидел бы, который стоял там, переминаясь с ноги на ногу, как в детстве, когда кто-нибудь задавал ему трудный вопрос. Может, он всех их увидел бы, увидел бы и людей, бежавших к ним по мокрой траве через городскую свалку, спотыкаясь, и падая, и снова поднимаясь, спеша присоединиться к тем, что стояли там, у моря.

Если бы повернул он голову и увидел их, то, наверно, удивился бы и подумал бы: «А ведь им, оказывается, не все равно, умру я или нет. Они не считают, что я всего лишь темный рыбак со страшным родимым пятном, на которое без дрожи смотреть нельзя. Они просто думают, что я Мико и что я неплохой парень, и они любят меня просто потому, что я Мико, и будь у меня обезьяний хвост и по десяти пальцев на каждой руке, это б дела нисколько не меняло».

Теперь ему пришлось вступить в единоборство с непокорной лодкой, и понемногу голова у него начала проясняться. Лодка почти вышла из повиновения, но, напрягая всю свою огромную силу, он старался укротить ее. Удерживая ее носом против ветра, он чувствовал, что борется с кем-то, превосходящим его силой, и не сдается. И, почувствовав, как проясняется его голова, как приливают новые силы, он подумал:

«Что же я делаю?»

В ответ ему насмешливо захохотала буря. «Бежишь! — издевалась она. — Удрал, а теперь уже поздно. Как все трусы, ты бегством добился только своей собственной гибели».

И тогда он задумался.

«Что же я делаю со своей бедной черной лодкой?»

И многострадальная черная лодка, охая и раскачиваясь из стороны в сторону, ответила ему: «Ты губишь меня, Мико. Что я такого сделала, что ты так поступаешь со мной? Не служила я разве тебе верой и правдой всю твою жизнь, и твоему отцу всю его жизнь, и твоему деду, и его отцу? И вот как ты решил отблагодарить меня. Хочешь, чтобы разбилось мое старое тело в щепки и чтобы выкинуло эти щепки где-нибудь на незнакомом берегу в Клэре, по ту сторону залива? Неужели за все мои труды я должна вот так окончить свой век, валяясь жалкими обломками у чужого каменистого берега?»

«Да что же это я делаю, в самом деле? Что станется с моим отцом, и с матерью, и с дедом, если не только я покину их, но еще и отниму у них единственное средство существования? Когда теперь они смогут завести себе новую лодку? Где они ее купят? Как построят? Что будут делать, пока не приобретут себе новую лодку? Неужели моему отцу придется взять кирку и лопату и идти рыть за гроши канавы под окрики какого-нибудь десятника? Моему отцу!

Что должен был я сделать?

Знаю! Знаю теперь, когда уже поздно!

Надо было мне съездить брату раз по роже, и вытащить ее оттуда за руку, и сказать: „Это еще что такое? Ты что это выдумала? Да как тебе самой не стыдно такими делами заниматься?“

Вот что я должен был сделать. И вот что я теперь сделаю!»

И он навалился на румпель и начал поворачивать лодку назад.

«Ну ты, старая черная лодка, — сказал он ей, напрягая все силы, — вот когда пришло тебе время сослужить мне настоящую службу. От этого зависит все. Теперь уж либо все, либо ничего». Он даже протянул свободную руку и погладил ее, когда она в нерешительности приостановилась и замерла на месте, прежде чем отдаться на волю оторопевших от неожиданности волн. Он думал, что у него лопнет сердце, что руки вывернет из суставов, что старая лодка раскрошится, как печенье в кулачке ребенка.

А она все охала, и охала, и скрипела, и парус ее затрепыхался, и ему пришлось низко пригнуться, когда утлегарь[41] пролетел у него над самой головой. Ему удалось совладать с парусным канатом, туго намотав его на руку, и он чуть не закричал от боли, когда веревка впилась в мускулы. Но он не выпустил румпель и не выпустил канат, и медленно, старательно, задыхаясь от усилий, старая лодка стала поворачивать, и волны перекатывались через нее и хотели накрыть, но она все же повернулась не спеша, с расстановкой, а потом вдруг понеслась, как гончая, спущенная с поводка.

Люди, собравшиеся на берегу, не могли поверить своим глазам. Они видели только урывками, во время вспышек молнии, поединок человека со стихией, который происходил в полумиле от них, за сплошной завесой дождя, но они понимали, что там творится что-то уму непостижимое.

«Никогда им не справиться», — думал Большой Микиль, соединяя воедино лодку и человека.

«Никогда им не справиться», — думал дед, качая головой при мысли о шпангоутах, которые были постарше его самого.

И тут они увидели, как лодка выбралась из волн и пошла назад, и они с минуту еще постояли, а потом бросились бежать, и замахали руками, и закричали, и ветер подхватывал их крики и уносил куда-то.

Заметил ее дед.

Она стояла на коленях и смотрела на море. Мокрые волосы приклеились к лицу; она не надела ничего поверх юбки с кофточкой. Белая блузка промокла и липла к телу, так что она казалась голой. Мокрая юбка порвалась и пришла в полную негодность. Шелковые чулки в клочья изорвались, а туфли на высоких каблуках увязли в зеленоватой жидкой грязи и потерялись.

— Вставай, вставай, — сказал дед, — возвращается он.

Большой Микиль задержался около них, скинул плащ, набросил ей на плечи и побежал дальше.

Дед помог ей подняться.

— Ну, чего стоишь? — сказал он. — Беги что есть духу. Теперь уж он не пропадет.

Она посмотрела на него, а затем повернулась и побежала вдоль берега вслед за остальными.

Когда Мико входил в устье реки, он повернул голову и увидел их. Увидел, как они машут. Увидел, как они кричат. Увидел тоненькую фигурку на дожде и ветру, освещенную молнией. Всех их увидел.

Плащ сполз с ее плеч, и она так и стояла там в блузке и изорванной юбке. Белое и черное, белое и черное, с прилипшими к лицу волосами.

Он увидел Туаки.

«О Господи, ведь я же ударил Туаки! Я люблю Туаки! Я женюсь на Туаки!»

И он перегнулся и похлопал подпрыгивающую лодку по шершавому борту.

«Тварь ты моя милая, — сказал он. — Ах ты, моя ненаглядная старая черная тварь!»

Загрузка...