28

Дадоджон за несколько дней отошел и почувствовал себя значительно лучше. Его глаза снова зажглись живым огнем, лицо порозовело, появился аппетит, он стал лучше спать. Но если он оставался один или без дела, если среди ночи вдруг просыпался, то боль и тоска хватали его за сердце. Он вспоминал Наргис и начинал вновь и вновь винить себя в ее смерти, казнить за глупость, нерешительность и безволие, проклинать старшего брата…

Порой он сравнивал себя со своими товарищами, с дядюшкой Чорибоем и его сыновьями. Ведь он тоже не из робкого десятка, тоже не боится работы, добр и отзывчив, не держит ни на кого зла, хочет жить честно и открыто. Но почему-то обстоятельства складываются против него, оказываются сильнее?.. Он приходил к выводу, что слабоволен и простодушен, слишком доверчив. Прежде чем на что-то решиться, подолгу колеблется. Сидят в нем и повадки черных воронов — воронья живучего, как говорил муаллим Салохиддинов. И он не знает, что делать, как устоять, как бороться со слабодушием, выдавить его из себя!..

Он часами ворочался с боку на бок, забывался лишь под утро и, просыпаясь, видел, что только он еще лежит в постели, все остальные уже давно заняты делами. Торопливо вскакивал, одевался и умывался и, сконфуженный, просил прощения у дядюшки Чорибоя и тетушки Рухсоры. Дядюшка Чорибой посмеивался и говорил:

— Ничего, это с непривычки к степному воздуху. От него поначалу пьянеют.

А тетушка Рухсора прибавляла:

— Раз спится, надо спать. Хороший сон укрепляет здоровье. После него и работается лучше.

Осваивать профессию чабана Дадоджон начал со знакомства с отарами.

Дядюшка Чорибой провел его по загонам, где содержались каракульские овцы, и сказал: «В каждом из этих пяти кутапов помещается от двухсот до пятисот голов, сейчас в них около полутора тысяч. У колодца, который называется Зулолкудук, есть еще пять каракульских отар и пять гиссарской породы, а неподалеку от него, у подножья горы, тоже наши овцы. Всего их почти двенадцать тысяч».

Становище дядюшки Чорибоя считалось центральным, другие чабаны получали здесь необходимое снаряжение и продукты.

Под началом Камчина, за которым была закреплена отара каракульских овец, работали два помощника. Длинным летом Камчин готовил корма. Вокруг становища высились огромные стога сена.

— Подкинут еще жмыха и каменной соли, будет полный порядок, — радовался он.

Один день Дадоджон провел на «электростанции» Шамси. Движок обычно работал без перебоев, но в тот день почему-то заглох и никак не заводился. Дадоджону приходилось на фронте иметь дело с машинами. Засучив рукава, он взялся помогать Шамси. Они разобрали весь движок, тщательно промыли в бензине детали и части, прочистили карбюратор, и, когда собрали заново, движок заработал лучше прежнего. Услышав, как он затарахтел, к ним подошел дядюшка Чорибой, пожелал, по обычаю, не уставать в делах и сказал:

— А хорошо стучит. Это благодаря помощи Дадоджона?

— Да нет, главный мастер Шамси! — ответил Дадоджон. — Я в восторге!

— Ну, если в восторге, — усмехнулся Шамси, — то помогите мне, позанимайтесь со мной — в будущем году хочу поступить в техническое училище.

— С удовольствием! — воскликнул Дадоджон.

— Ладно, если наладили, то не выключайте мотор, — попросил дядюшка Чорибой. — Послушаем радио и днем, концерт должен быть…

Все собрались в большой комнате. По радио действительно транслировали песни из «Шашмакома» — народного музыкально-вокального произведения — в исполнении Бобокула Файзуллаева, Фазлиддина Шахобова и Шохназара Сахибова. Дадоджон знал, что это выдающиеся мастера музыкального искусства. Почти четыре года не слышал Дадоджон такого концерта. Особенно взволновала его нежно-печальная мелодия и проникновенные слова из третьего макома, известного под названием «Наво», который исполняли Фазлиддин Шахобов и Барно Исхакова. Не только Дадоджон, но и все, кто находился в комнате, даже дети, сидели, притихли, заслушались.

«Шашмакомы», то есть «Шесть макомов», музыкальных произведений, объединивших несколько мелодий, создавались веками. Они любимы народом, потому что выразили и боль его сердца, и его надежды и чаяния. Мелодии повествуют о невыносимо трудной жизни, как бы воссоздают историю народа, его борьбы за свободу и счастье. Это воплощенная в звуки летопись былого. Она исторгает слезы, а потом высушивает их, наводит грусть и тоску, а потом утешает, дарит надежды и веру, укрепляет дух. В «Шашмакоме» немало солнечных, искрящихся радостью мелодий. Народ бережно сохранил эту музыку и по праву гордится выдающимся творением.

Концерт окончился. Никто не шелохнулся, все молчали. Первым заговорил дядюшка Чорибой.

— И что это за чудо музыка? — сказал он, обежав взглядом лица сыновей и Дадоджона, жены, невесток и внуков. — Всякий раз, когда слушаю этот маком «Наво», на душе делается легко, как будто избавился от каких-то печалей.

— Будто крылья вырастают, — вставил Шамси.

— Недаром, — сказал Дадоджон, — музыку и песню называют спутником человека с колыбели до могилы.

— Верно, сынок, верно! — закивала головой тетушка Рухсора. — Нет матери, которая не пела бы колыбельной своему ребенку. С той поры живет и человек с песней.

— Я тоже пою, когда мчусь на своем Рахше или топаю за овечьими курдюками, — засмеялся Камчин, но дядюшка Чорибой строго глянул на него, и он осекся.

Если бы не протяжный автомобильный гудок, дядюшка Чорибой наверняка отругал бы Камчина за неуместную шутку. Его брови сдвинулись, на скулах вздулись желваки. Однако автомобиль загудел, и сперва детишки, а затем сыновья и невестки повскакивали с мест и выбежали из комнаты. Остались лишь тетушка Рухсора, дядюшка Чорибой и Дадоджон.

— Туйчи, наверное, привез жмых, — сказал дядюшка.

— А разве он обещал? — спросила тетушка Рухсора.

— Нет, но пора бы уже.

В сопровождении детишек, Шамси и Камчина вошел Туйчи. Поздоровался со старшими, обстоятельно, не торопясь, расспросил о самочувствии, житье-бытье и делах. Потом достал из кармана своей куртки письмо и протянул Дадоджону.

— Ваши шлют вам привет, — сказал он.

— Спасибо, братишка!

Дадоджон зажал письмо в кулаке. Оно было надписано рукой ака Мулло. Живо представив, о чем он может написать, Дадоджон не торопился читать, хотя и почувствовал себя неловко перед дружными и радушными, ничего ни от кого не скрывающими хозяевами своего пристанища. Но досада на брата оказалась сильнее.

— Ну, какие новости в кишлаке? — спросил дядюшка Чорибой, усадив Туйчи рядом с собой.

— Никаких, — ответил Туйчи и, немного помолчав, сказал: — Хлопок собрали, раскрытых коробочек на полях почти не осталось, чистим курак и сдаем. Не знаю, как план, а обязательство, боюсь, вытянуть не сумеем.

— Год-то какой выдался, — заметила тетушка Рухсора. — Что люди, если против них природа? — Она вздохнула и прибавила: — Бедняжка Нодира, наверно, не знает покоя?

— Да, хлопот у тетушки Нодиры хватает, — подтвердил Туйчи. — А еще не дают ей покоя, строят всякие козни…

— Кто?! — возмущенно воскликнул дядюшка Чорибой. — Неужто есть такие подлецы? У кого поворачивается язык чернить ее? Чего они хотят? Что за козни?

— Точно не знаю, — пожал Туйчи плечами. — Но слух ходит, весь кишлак говорит. Некоторые бригадиры… сами, наверно, метят в председатели, вот и мутят воду. Говорят, будто тетушка Нодира стала слаба, что мужчины вернулись из армии, не признают ее, а поэтому надо назначать кого-то из них, и вообще она уже не справляется с работой…

— Врут подлецы! — стукнул кулаком дядюшка Чорибой, да так сильно, что показалось — столик над сандалом треснул и вот-вот развалится. — Дай бог всем так работать, как Нодира. Она умнее и крепче сотни мужчин. Куда смотрит Сангинов? Где ее помощники? Неужели нет никого, чтобы заткнуть дуракам рот? Чего молчит Мулло Хокирох? Он ведь всегда помогал ей, не мог нахвалиться. Постарел, что ли?

— Ака Мулло что-то сильно сдал, — сказал Туйчи, бросив быстрый взгляд на Дадоджона. — Раздражительным стал, ко всему придирается…

— Пора ему и честь знать! — вырвалось у Дадоджона.

Дядюшка Чорибой и тетушка Рухсора переглянулись, и Дадоджон, заметив это, горячо признес:

— Не со зла я, нет, он действительно постарел, сдал. Теперь из него плохой помощник и советчик, он занят своими делами, думает больше о себе. Ему хочется спокойной старости, ну и пусть идет на покой, сколько можно? Посоветуйте ему это!

— Хорошо, буду в кишлаке, поговорю с ним, — отозвался дядюшка Чорибой после недолгого молчания: он знал, откуда у Дадоджона эта злость на брата.

— Вам как раз обязательно надо в кишлак, — сказал Туйчи. — Тетушка Нодира говорила, что будет общее собрание.

— Обязательно поезжайте! — сказала мужу тетушка Рухсора.

— Раз общее, то поеду, — кивнул в ответ дядюшка Чорибой. — Тем более, что хотят заклевать Нодиру… — Он посмотрел на Дадоджона. — Тебе бы тоже стоило поехать. Ты бы мог стать хорошим помощником нашей Нодире.

— Нет! — твердо произнес Дадоджон. — Не хочу я появляться в кишлаке. Да и кто там будет со мной считаться? Не заслужил. Если уж родной брат так поступил… — Он не договорил, махнул рукой. — Ваш голос прозвучит весомей.

— Оставьте его, дайте пережить свое горе, ведь и месяца еще не прошло, — вступилась за Дадоджона тетушка Рухсора, и муж согласился с нею:

— Ладно, мать, все верно! Сам поеду, покорную подлое семя лжецов, выметем их, как мусор из дома, дочиста! Уверен, что не буду одинок, защитим Нодиру.

— Конечно, не будете, вся молодежь за нее горой! — воскликнул Туйчи.

— Ну, а что ты привез? — спросил, улыбнувшись, дядюшка Чорибой. — Жмых?

— Жмых.

— Пойдем поглядим.

— А еще ака Мулло прислал Дадоджону теплый халат и шапку-ушанку, а я захватил газеты, и одна с таким фельетоном…

Но дядюшка Чорибой уже выходил из комнаты, и Туйчи, оборвав себя на полуслове, поспешил за ним. Следом вышли и остальные, Дадоджон остался один. Он распечатал письмо брата.

«Велик и могуч аллах! — так оно начиналось. — Да будет известно нашему дорогому брату Дадоджону, что мы все живы и здоровы и молим всевышнего ниспослать здоровья, крепости духа и благополучия и вам. Желая этого от всей души, одновременно сообщаем, что ваш неожиданный отъезд в степь стал для нас жестоким ударом и опечалил всех членов нашей семьи и всех наших родных и близких. Мы никогда не ожидали от вас такого безрассудства, ибо полагали, что, пережив страшную войну и познав тяготы жизни, пройдя через многие испытания, вы повзрослели и отказались от легкомысленных деяний, то есть, говоря иначе, стали благоразумным. Но, оказывается, мы ошиблись в своем мнении. Впрочем, нам раскаиваться теперь и поздно, и бесполезно, так как все обитатели нашего кишлака и наши недоброжелатели и враги могут свалить на нас безвременную кончину целомудренной девушки Наргис, хотя все это в руках божьих, творца и создателя. Всевышний дарует нам жизнь, и он же отнимает ее у нас. Знаете, наш дорогой брат Дадоджон, что если бы она не скончалась и если бы мы знали про ваше столь сильное влечение к покойной, если бы вы твердо и решительно объявили нам свою волю, то мы, не колеблясь, сделали бы все для того, чтобы соединить ваши сердца. Но что поделать, если небо распорядилось иначе? Мы бессильны противостоять судьбе. Что предначертано, того не исправить. Как говорили древние мудрецы, мертвые не возвращаются, а живым надо жить. Веруя в это и с думой о вашем будущем, мы сосватали вам достойную девушку. Все уже знают о помолвке, а посему отказ зачтется нам как великий грех, он будет равносилен нашему вечному позору. В связи с этим, если вам дорога честь и доброе имя, вы должны с получением сего послания как можно скорее вернуться в кишлак, чтобы мы могли справить с божьей помощью достойную свадьбу».

«Что за чушь? Рехнулся он, что ли?» — подумал Дадоджон, раздраженный и фарисейским стилем, и не менее лицемерным, но в то же время деловитым и наглым содержанием письма. Обращение на «вы» вызвало ироническую усмешку. Но по мере того как Дадоджон читал, жаркая кровь все сильнее приливала к его вискам и, поднимаясь из глубин, нарастало озлобление. «Свадьбу ему подавай… идиот!» — мысленно обругал Дадоджон старшего брата.

Но дальше ака Мулло резко изменил стиль письма. Остальное словно бы криком вырвалось из его сердца.

«Эх, Дадоджон, Дадоджон, милый братишка! Неважны мои дела, тяжко мне. Арестовали Нуруллобека, и после этого отношение руководителей района ко мне и к брату твоей невесты Бурихону резко изменилось. У меня такое ощущение, что за нами следят, проверяют все наши дела, стараются обложить со всех сторон. Арест Нуруллобека сильно повредил нам. Но я пошел на это и готов ко всему только ради тебя, во имя твоего благополучия и счастья. Иначе, поверь мне, я жил бы беззаботно и мирно, не рисковал бы своей головой.

Родной мой, брат мой! В этой жизни человек может рассчитывать лишь на себя и на своих близких. Другой опоры ему не найти. Я верю в нашу звезду, всевышний нас не оставит. Мои неприятности кончатся, так что ты не принимай их близко к сердцу, они проходящи. Не надо только давать недругам лишнего повода. Поэтому возвращайся поскорее, женись и берись за работу. Я думаю уступить тебе свое место. Ты можешь стать и завхозом и заместителем председателя колхоза: Нодира любит тебя. Некоторые недалекие люди подумывают убрать ее с поста, однако пусть рассказывают свои сны воде — ничего у них не выйдет! Я пока помалкиваю, но в нужный момент поддержу Нодиру, и она снова поверит в меня. Обязательно возвращайся! С божьей помощью не пропадем. Если будет угодно аллаху, милостивому, всепрощающему, впереди у нас светлые дни. Аминь!»

Дочитав письмо, Дадоджон задумался. Арест Нуруллобека, о котором он услышал впервые, поразил его. Ему хотелось кричать от возмущения. Что же делается? Это ведь подлость! Арестовать такого честного, чистого парня — за что? Только за то, что он влюблен в Марджону и хотел на ней жениться. Как можно? Бурихон, видать, потерял голову от тщеславия и зазнайства, вообразил, что ему все дозволено, а ака Мулло и впрямь лишился ума, если полез напролом. Куда делась его изобретательность, куда делись его скорпионские мозги? Устроив арест Нуруллобека, — а что это подстроил он, сомневаться не приходится, — он, как змея, кусает сам себе хвост. В одном ака Мулло прав: ему, Дадоджону, не хватило духу настоять на своем и заставить сосватать Наргис. Не по божьей воле скончалась она, нет, по его вине, он кругом виноват: и в смерти Наргис, и в аресте Нуруллобека, и в том, что руководители района косятся на ака Мулло и на Бурихона. О, если бы он не вернулся из армии! Если бы погиб на войне! Сколько глупостей он натворил, сколько горя и бед принес в кишлак своим возвращением! Друзей сделал врагами, опозорился перед людьми… Да с каким лицом он приедет в кишлак? Как сможет смотреть кому бы то ни было в глаза?

Всплыл застрявший в памяти бейт из книжек дядюшки Чорибоя, которые они читали по вечерам вслух:

Да поразит возмездие бедой,

Тех, кто за дружбу заплатит враждой!

Расплата неизбежна, час искупления обязательно придет, он уверен в этом и не вернется в кишлак, ни за что не вернется, если только не случится что-нибудь чрезвычайное, из ряда вон выходящее, или если не вернут силой. Наплевать на толки, которые вызовет отказ жениться на Марджоне! Хуже, чем теперь, о нем не подумают — некуда хуже.

Дадоджон принялся перечитывать письмо. Когда в комнату вошли дядюшка Чорибой и Туйчи, он сидел с поникшей головой.

— Что с тобой? — спросил дядюшка. — Вести, что ли, плохие?

Дадоджон поднял голову и натянуто улыбнулся.

— Нет, ничего, — сказал он и обратился к Туйчи: — Это правда, что арестовали Нуруллобека? Когда?

— Да уже дней десять, если не больше.

— Какого Нуруллобека? — удивленно произнес дядюшка Чорибой. — Нашего директора интерната?

— Его…

— О господи! — поразился дядюшка, в знак крайнего изумления схватившись обеими руками за ворот своего халата. — За что?

— Всякое говорят, — пожал плечами Туйчи и, протягивая Дадоджону газету, прибавил: — Он же водил компанию с прокурором, а того пропечатали как взяточника…

— Что-что?! — воскликнул Дадоджон.

— Вот фельетон… «Таджикистони Совети», на третьей странице.

Дадоджон торопливо развернул газету, сразу увидел слово «фельетон» и над ним заголовок «Рад услужить». Из однообразно черных строк глаз тут же выхватил и имя, и должность Бурихона.

— Ну и ну, — вымолвил Дадоджон. — Действительно о нашем прокуроре.

— А ты почитай вслух, чтобы и мы послушали, — сказал дядюшка Чорибой.

Дадоджон стал читать:

— «Рад услужить. У большой дороги, под аркой, сооруженной из столбов и фанеры, на которой аршинными золотыми буквами сияло название колхоза «Первое мая», стояли бдительные дозорные. Их взоры были устремлены в одну точку, туда, где дорога, что ведет в райцентр, сливалась с горизонтом. День кончался. Жаркое июльское солнце неохотно ползло на запад, и его косые острые лучи били в глаза. Но, дабы выполнить свой долг, дозорные проявляли стоицизм и смотрели вперед из-под ладоней. Их твердость была вознаграждена: они, в конце концов, узрели двух всадников, именно тех, кого ждали.

— Едут! Едут! — возбужденно закричали они и припустили со всех ног в кишлак.

— Едут! Едут! — подхватили их крик другие дозорные и помчались по кишлачной улице в сторону правления.

Возле дома правления томился ожиданием еще один караул. Завидев бегущих, дозорные ринулись к двери и распахнутым окнам.

— Едут! Едут! — завопили они кто дискантом, кто басом.

В тот же миг из правления выбежали председатель колхоза Пир-заде, его сподвижники и соратники.

— Точно они? — спросил тучный Пир-заде, задыхаясь то ли от непривычной скорости, которую развил, то ли от радостного волнения.

— Они, они!..

Пир-заде быстро откашлялся и замер в смиренном ожидании, прижав руки к груди. Все остальные последовали его примеру.

Я описываю это столь подробно, так как видел все своими глазами и слышал своими ушами. Я свидетельствую, что прежде таких торжественных встреч в колхозе никогда не бывало. Я удивлялся и поражался, ибо знаю всадников и знаю, с какой целью они пожаловали. Поверьте, это отнюдь не великие мужи, достойные триумфа, и цель была у них ординарная — ознакомиться с положением дел в колхозе. Во всяком случае, так они объяснили. Но не буду забегать вперед, расскажу по порядку.

Первый всадник, которого сам председатель колхоза Пир-заде бережно, словно редкую и хрупкую драгоценность, принял на руки из седла и с величайшей осторожностью поставил на землю, был районный прокурор Бурихон Алахонов. Он милостиво улыбнулся встречающим, некоторым даже пожал руку и кое у кого спросил о самочувствии, про здоровье жен и детей. Он был в хорошем настроении, что, судя по лицам, всех обрадовало.

Второй всадник оказался милиционером, приставленным, как видно, охранять прокурора. От кого пли от чего, это еще предстоит выяснить, а может быть, станет понятным из дальнейшего. Прокурора Пир-заде со всем почтением и уважением пригласил переступить порог правления, милиционера же вежливо препроводили в чайхану. Разговор в кабинете председателя затянулся до самой темноты.

Дело в том, что недавно в колхозе побывал землемер и выявил неучтенные земли… Что это значит, известно: приписка, очковтирательство, обман, государства. Пир-заде и его приближенные с землемером не согласились, акт не подписали, обозвали его вымогателем, хотя честные люди утверждают, что, прежде чем вступить с ним в конфликт, пытались умаслить его, то есть, попросту говоря, сунуть взятку. Когда же их номер не прошел, свалили, что называется, с больной головы на здоровую, и Пир-заде помчался в Богистан и пригласил в колхоз прокурора.

Опустим их долгие разговоры в кабинете, так как основная беседа, в которой все прояснилось, состоялась в доме председателя. Туда прокурор прошествовал при свете полной луны и ярком мерцании звезд. Он был весел, шутил и громко смеялся, а Пир-заде подхихикивал.

В мехмонхону они вошли втроем, третьим был бригадир, у которого землемер обнаружил «скрытые гектары» хлопчатника. Просторная мехмонхона восхищала богатым убранством: яркими коврами, мягкими атласными и бархатными курпачами, шелковыми подушками на лебяжьем пуху. Хонтахта[42] была уставлена всевозможными и давно не виданными яствами. Их, наверное, достали из-под земли. Не буду перечислять всего, дабы не потекли у вас слюнки, скажу лишь, что было и холодное, и горячее, и теплое, соленое и сладкое, кислое и острое, освежающее и горячительное, и всему воздавалось должное, все ели и пили.

Когда раскраснелись лица и заблестели, как звезды, глаза, Пир-заде достал из-под себя папку с бумагами и протянул прокурору:

— Здесь все, что вам надо.

— Что?

— Жалоба на этого… э-э… ну, того..

— Землемера, — подсказал бригадир.

— Еще что? — спросил прокурор.

— Заявления свидетелей, — ответил Пир-заде.

— Еще?

— Вот его, бригадира, заявление…

— А еще?

— Еще… — председатель глянул на бригадира, и тот встрепенулся, вытащил из-за пазухи увесистый, как кирпич, сверток и протянул Пир-заде, который, взяв, тут же положил его перед прокурором: — Еще вот это…

— Что — это?

— Пятнадцать тысяч…

Прокурор заулыбался и спросил:

— Сколько вам этот землемер лишних гектаров приписал?

— Пятнадцать…

— Тоже пятнадцать? — улыбнулся опять прокурор. — Ладно, — сказал он потом, — что-нибудь да придумаем, будьте спокойны!

— Спасибо! — в один голос воскликнули председатель и бригадир.

— Если отведете от наших голов беду, мы всегда будем рады услужить вашей милости.

— Я тоже рад услужить вам, — сказал прокурор и протянул руку к блюду с жирным шафранным пловом…

А на третий день после этой беседы землемера привлекли к уголовной ответственности. Его обвинили в вымогательстве, приложив к делу показания «авторитетных» свидетелей, причем даже не трех, которых вполне достаточно, а семерых!.. Не для охраны ли этих «показаний» сопровождал прокурора милиционер?..

К счастью, суд разобрался и правда всплыла наружу. Очковтирателям, несомненно, воздадут по заслугам. Не сомневаюсь, что не уйдет от правосудия и горе-прокурор Бурихон Алахонов, променявший совесть, честь и достоинство на «рад услужить» за мзду.

Некоторые его защитники (увы, таковые нашлись!) утверждают, что факт получения взятки доказать почти невозможно. Позвольте усомниться. Нет и не может, не должно быть преступления, которое нельзя раскрыть. Если еще не выработали действенных мер борьбы со взяточничеством, то ускорьте эту работу, ибо любой преступник должен помнить о неотвратимости наказания.

Взяточничество — одно из худших злодеяний, и пусть над взяточником грозно вздымается карающий меч правосудия.

Вы согласны со мной, дорогие читатели?»

— Еще бы! — воскликнул дядюшка Чорибой.

Дадоджон посмотрел на него как-то растерянно и, почему-то сконфузившись, тихо сказал:

— Если все это подтвердится, Бурихон пропал. Даже не верится, что прокурор может брать взятки.

— Тут не от должности зависит, а от совести, — сказал дядюшка Чорибой. — Нет совести — нет и сил устоять перед соблазном. Деньги дают человеку власть, потому и тянут к себе, липнут к рукам и греют…

— Но зачем человеку такая уйма денег? — недоуменно произнес Туйчи. — Есть на еду и на одежду, и хватит.

— Это по-твоему, — усмехнулся дядюшка Чорибой.

Помолчали. Потом Дадоджон, как бы про себя, спросил:

— Все-таки интересно, в чем обвинили Нуруллобека? — И после небольшой паузы, вздохнув, сказал: — Если вы, дядюшка, увидите моего старшего брата, передайте ему, что одна из причин, по которой я не вернусь в кишлак, арест Нуруллобека…

— Почему? — удивился дядюшка Чорибой. — Какое это имеет к тебе отношение?

— Имеет, — снова вздохнул Дадоджон. — Ака Мулло поймет, а вам как-нибудь расскажу.

— А ответ на письмо не передадите? — спросил Туйчи.

— Нет. Скажи на словах, что я жив и здоров и занят по горло. Если увидишь брата раньше дядюшки, скажи и про Нуруллобека.

— Хорошо, — кивнул Туйчи.

Дадоджон снова взял в руки газету, посмотрел, от какого числа. Газета была позавчерашней. «Да, не поздоровится Бурихону», — подумал Дадоджон, и снова вспомнилась пословица: «Змея кусает сама себе хвост»…

Загрузка...