37

Над кладбищем возвышался холм, а на самом его верху находилась квадратная площадка, огражденная развалинами древних стен. Посреди этой площадки стоял каменный домик, в нем была могила какого-то святого. Потому-то и назвали в свое время кишлак Хазрати Мазор — Мавзолей Святого, — хотя никто толком не знал, что за хазрат там лежит. Одни говорили, что там покоится любимый ученик святого Богоутдина, отвергающего беды, другие утверждали, что вечным сном спит здесь отец Гавсулагзама, третьи называли еще какие-то имена, которые ничего не говорили людям разумным, но заставляли трепетать сердца верующих. Постепенно вокруг мавзолея появились могилы, они покрыли весь холм и все лощины на нем, опоясали во много рядов подножье. Некоторые могилы были огорожены камнем или деревянными решетками, как печальные стражи, стояли старые высокие тополя, а кое-где густые плакучие ивы.

Настал последний день рамазана — день поминовения. Небо оставалось еще в россыпях звезд, а на кладбище уже было много народу. У входа, где над домом могильщиков горел тусклый фонарь, толпились попрошайки, а в глубине, на могилах, колыхались язычки пламени — горели свечи. То с одного конца, то с другого доносились горестные причитания и вопли женщин: несчастные матери, вдовы и сестры оплакивали ушедших из жизни. Между могилами темными тенями скользили муллы и чтецы корана, готовые за мзду помянуть усопших. Кто пожалеет в таком случае денег? Конечно, никто. Всем льющим слезы искренне хочется, чтобы их родные и близкие, покинувшие белый свет, спали спокойно, чтобы земля была им пухом, чтобы обрели они блаженство в загробном мире. Поэтому муллы и чтецы корана работали в поте лица, торопясь, глотали и перевирали слова, бесконечно повторяли одно и то же: милостивый, милосердный, прощающий, душа, снисхождение, рай… В эти минуты плач затихал. Люди внимательно слушали подлежащее оплате «слово божье» и хоть немного да утешались. Что еще остается делать? Те, кто лежит в могилах, не воскреснут, так пусть «господь смилостивится над ними».

Да, чтецы корана, ученые муллы и муллы-недоучки работают точно и безошибочно. Даруя людям, оплакивающим близких, призрачное утешение, они знают, что их отблагодарят звонкой, отнюдь не призрачной монетой.

Подумав об этом, Дадоджон вздохнул: и здесь, в этом святом месте, кружится воронье, воистину живучее!..

Он сидел у могилы брата, опустив голову. С ним были Марджона и Ахмад. Прежде чем идти на кладбище, Дадоджон долго колебался, жалел, что не посоветовался накануне с Сангиновым. Но, с другой стороны, что тут зазорного? Люди сильны памятью; если они выделили день поминовения, то, наверное, для того, чтобы в текучке будней не угасло чувство нерасторжимой связи с историей своего рода, с судьбами прошедших поколений. Разве это религиозный предрассудок? Ака Мулло при всех своих недостатках был родным по крови и старшим братом, был его опорой, его заступником. Без него Дадоджон страшно одинок, не осталось никого, кому бы он был нужен, — нужен не вообще людям, колхозу, обществу, а одной-единственной душе, которая любила бы его и заботилась…

— Кончайте копошиться, в конце концов ака Мулло ваш брат, а не мой! — крикнула Марджона, и Дадоджон, отбросив сомнения, поплелся на кладбище и зажег две свечки, одну на могиле брата, другую на могиле его жены, тетушки Гульмох.

Из тьмы возник какой-то мулла, предложил свои услуги — прочитать молитву о снисхождении к усопшим или суру из корана, ублажающую души покойных, а можно то и другое. Несмотря на протестующие жесты и возгласы Дадоджона, Марджона заказала суру, и мулла тут же бухнулся на колени, вздохнул и загнусавил. Дадоджон стиснул зубы, на скулах у него заиграли желваки. А тут, как назло, мимо прошли несколько молодых людей, Дадоджону показалось, что они посмотрели на него с удивлением и насмешкой, и он, резко вскочив, быстрым шагом ушел к могилам Бобо Амона и Наргис. Там он достал из-за пазухи маленькую свечку, зажег ее и поставил на каменное надгробие Наргис. К нему подбежал чтец корана, но Дадоджон рявкнул:

— Проваливай!

Чтец корана попятился.

Если бы Наргис не умерла, жизнь сложилась бы иначе. Он, Дадоджон, был бы счастлив. Может быть, и Бобо Амон не умер бы, ведь он был сильным, здоровым, — его убило горе… Как крепко все переплетено в этом мире, сколько бед повлекла за собою смерть Наргис! Как знать, может, цепь несчастий еще не прервалась, может, теперь наступит и его черед?

Нет! Он не погиб на войне, не покорится смерти и теперь. Он должен добиться успеха и счастья, обрести покой, увидеть детей и внуков. Иначе во имя чего он воевал? Ради чего работает? Мертвым — покой, живым — живое! Он должен взять в руки свою жену, повести ее своим путем…

Его думы прервала Шаддода. Схватив мужа за плечо и крепко потянув, она злобно прошипела:

— Наболтался с милой? Хватит! Пошли! — и стремглав понеслась прочь, а Дадоджон… встал, переступил с ноги на ногу и… бросился догонять.

Да, в Дадоджоне жили два или даже несколько человек. И, как и прежде, до войны, он разрывался между ними, ибо не хватало ему ни твердости, ни воли, ни решительности. На фронте он не боялся фашистских танков, а тут пасует перед вздорной женой. Чем это объяснить? Временем и обстоятельствами? Тем, что на фронте не было места сомнениям? Обстановка, воинская дисциплина не позволяли им развиться? Но кто мешает ему и сейчас быть таким же собранным и целеустремленным? На войне он командовал людьми, так почему же не в силах хотя бы раз оборвать Шаддоду?

В первую брачную ночь, когда их оставили вдвоем и они направились за полог, Шаддода первая перешагнула черту и наступила ему на ноги. Может быть, поэтому и верховодит? Бытует такая примета… Но Дадоджон не верит в нее. Просто-напросто ему не хочется ссор и скандалов. Бесится жена, ну и пусть, авось перебесится. Но он забывал, что одно дело — уступить в малом, другое — поступиться убеждениями и принципами. А может, неустойчивы его убеждения, нет у него твердых принципов? Скорее всего так. Он раб обстоятельств, плывет по течению.

И снова мысли его прервала жена.

— Вы куда сейчас пойдете? — спросила она.

— На работу…

— Тогда я поеду в город, поздравлю с праздником маму и брата.

— После завтрака?

— Я позавтракаю у Бурихона, — ответила Шаддода.

У себя на складе Дадоджон вскипятил чайник, нашел в ящике письменного стола кусок зачерствевшей лепешки, взял из мешка два кусочка сахара, этим и позавтракал. Едва он разложил амбарные книги, как появился Сангинов.

— Не уставайте, Дадоджон! — сказал он. — Говорят, праздник сегодня, поздравляю!

— Спасибо, вас тоже поздравляю.

— Напрасно! Это не наш праздник! — сказал Сангинов. — Это шабаш опьяненных опиумом религии, и мы должны бороться с такими явлениями, а не потакать им. Можно подумать, что вы не были на совещании пропагандистов и не слышали, что спрос с коммунистов за борьбу с религиозными предрассудками будет особый. Мы обязаны искоренять подобные обычаи.

Дадоджон не сразу сообразил, почему Сангинов заговорил об этом, и удивился, однако потом догадался, что он уже знает о его участии в поминовении усопших. Можно, конечно, поспорить, сказать, например, что темноту словами не искоренить и что надо бороться не за упразднение старинных обычаев, а за очищение их от религиозных наслоений. Но что пользы? Сангинов может не понять, еще истолкует по-своему. Он из породы прямолинейных исполнителей, есть директива — рассужденьям не место.

— Ясно, — сказал Дадоджон, решив ограничиться одним словом.

— На словах всегда ясно, — язвительно произнес Сангинов. — Быть коммунистом нелегко. Вы должны подавать людям пример, а не тащиться в праздник рамазана на кладбище и стоять на коленях, как какой-нибудь верующий. На первый раз я ограничусь этим разговором и, так уж и быть, никому не скажу о вашем поведении и не вытащу вас на ячейку с персональным делом. Но предупреждаю, что, если подобное повторится, обижайтесь тогда на себя!

— Ладно, ладно, — сказал Дадоджон, чувствуя, как поднимается в нем раздражение. И, желая поскорее выпроводить этого любителя нравоучений, пообещал: — Больше никогда не повторится. Даю слово.

— То-то, — ухмыльнулся Сангинов.

Он ушел, довольный собой. Но, придя к себе в кабинет и почитав газеты, вдруг подумал, что все-таки надо поставить в известность секретаря райкома — пусть будет в курсе, и поднял телефонную трубку.

— Здравствуйте, товарищ Рахимов! — сказал он, дозвонившись лишь с четвертого раза. — Сангинов беспокоит, из колхоза «По ленинскому пути»…Спасибо, спасибо… Дела ничего, дождались конца рамазана, сегодня и завтра женщины еще погуляют, тут уж ничего не поделаешь… Что-что? Мужчины? При женах, — хихикнул Сангинов, но в то же мгновение на его лице вновь появилась глубокая почтительность. — Да, конечно… Вы правильно заметили, мужчин на полях меньше, чем женщин. Учтем, товарищ Рахимов, примем меры… Ага, это дело не одного дня, мы понимаем… Будем, товарищ Рахимов, вести работу изо дня в день. Я уже начал. Да, к сожалению, есть такие факты. Я потому и позвонил вам, чтобы сообщить, что член партии Дадоджон Остонов, как мне сказали, был сегодня на кладбище, вроде даже молился… А, что?.. Я с ним лично побеседовал, предупредил… Он обещал, товарищ Рахимов… Да, конечно, проверю… Как председательша? Хворает наша тетушка Нодира, но вчера уже было лучше… Нет, сегодня еще не был, сейчас как раз собираюсь навестить… Хорошо, обязательно передам, будьте уверены! До свидания, товарищ Рахимов, спасибо!

Сангинов повесил трубку и облегченно вздохнул. Ну и дотошный секретарь, все подмечает, в курсе всех дел! Выходит, в точку попал, что сообщил про Дадоджона, — пусть увидит, что и мы знаем, как живет и чем дышит каждый коммунист. Может быть, и сам побеседует с Дадоджоном. Теперь надо сдержать слово, пойти проведать председательшу.

Путь к дому тетушки Нодиры лежал мимо колхозного амбара. Сангинов увидел, как подкатила машина и вышел Дадоджон, разговорился с Туйчи. Подошел и он. Оказывается, Туйчи привез из Богистана масляную краску и полкубометра строительного леса.

— А где Муллояров? — спросил Сангинов. — Неужели Туйчи теперь и за вашего экспедитора?

Вместо Дадоджона ответил сам Туйчи:

— Муллояров больше не хочет работать у нас. Я привез его заявление.

— Что это с ним?

— Говорит, нашел другую работу.

— Другую работу? — переспросил Сангинов и, немного подумав, обратился к Дадоджону: — Вы сами завтра поезжайте в город, найдите Муллоярова и выясните, чего это он вздумал уйти! Плохо ему, что ли, у нас?

— Ладно, — коротко ответил Дадоджон.

— А потом зайдите в райком к первому секретарю, — сказал Сангинов неожиданно для себя и, замявшись, добавил: — Если застанете на месте.

— Хорошо, — снова одним словом ответил Дадоджон и подумал, что Сангинов наверняка донес Аминджону Рахимову о том, что он был утром на кладбище, иначе о чем же может говорить с ним секретарь райкома?

«Ну и зайду, — сказал себе Дадоджон. — Зайду и выскажу все, что я думаю об этом празднике. Что это просто хорошая народная традиция, которую надо использовать нам, а не муллам. Рахимов — умница, с ним можно говорить по душам, не то что с этим твердокаменным Сангиновым»[47].

День показался Дадоджону бесконечно длинным, к вечеру он почувствовал себя вконец разбитым и, возвращаясь домой, мечтал поскорее забраться в постель. Но Марджона оказалась в прескверном настроении. Открыв дверь, она что-то буркнула и показала спину, ходила по комнатам, шмыгая носом, и даже не предложила ужина. Дадоджон спросил:

— Что случилось?

Марджона не ответила.

— Разве можно печалиться в праздники?

— Сами веселитесь! — взвилась Марджона, разом превращаясь в Шаддоду. — Сидите в своем амбаре и знать не хотите, что делается. Эгоист! Хоть бы ради приличия спросили, что я узнала в городе, как мой брат и мои родные…

— Я хотел спросить…

— Спасибо за хотенье!

— Ну хорошо, как мама? Что у Бурихона?

— Слава богу! — Шаддода плюхнулась на курпачу против Дадоджона и сказала: — Сегодня моего брата исключили из партии, отобрали билет. Он, бедняга, чуть не умер с горя, еле живой добрался домой. Я, как увидела, сама чуть не протянула ноги.

— Да-а, плохо, очень плохо, — произнес Дадоджон выдавливая слова сострадания. — С работы сняли — еще полбеды, а из партии исключили… Теперь надо писать в обком, а если не выйдет, в ЦК. Может быть, оставят с выговором…

— Я не разбираюсь в этих делах, — резко сказала Шаддода. — Знаю только, что брату надо помочь. Вспомните, как много он сделал для вас, сколько помогал вашему ака Мулло! Если хотите знать, все его несчастья из-за вашего ака Мулло!

— При чем тут ака Мулло?

— Еще как при чем! Я сама свидетель! Если понадобится, везде расскажу. Он не вылазил от нас, каждый день приходил к Бурихону и требовал: арестуй этого, выпусти того, сделай так, поверни этак…

— Ну, а взятки брать его тоже учили?! — вспылил Дадоджон.

— Не доказали, улик не хватило! Ваш братец унес их в могилу! Это он, подлец, заставил моего брата посадить Нуруллобека и Бобо Амона, старый осел! — яростно прокричала Шаддода.

Дадоджон промолчал. Шаддода права: не надо было так поступать с Нуруллобеком и несчастным Бобо Амоном. Это промах ака Мулло и Бурихона. Но эти дела стали последней каплей, переполнившей чащу удачливой судьбы Бурихона. Пусть еще скажет спасибо, что не посадили.

— Я не знаю, чем смогу помочь Бурихону, — сказал Дадоджон.

— Если вы не знаете, кто должен знать? Вы…

Шаддода не договорила: послышались торопливые шаги, в комнату вошел сам Бурихон.

— Слышал? — с порога спросил он Дадоджона. — Хоть бы одна сволочь проголосовала против, все — за исключение. Ну и черт с ними! Проживу!

Дадоджон поднялся ему навстречу, усадил в переднем углу на мягкую курпачу и только потом сказал:

— А если написать для начала в обком? Попросить снисхождения?

— Черта с два! — желчно усмехнулся Бурихон. — Партбилета мне больше не видать как своих ушей. Как у волка пасть в крови, так у прокурора полно вины, никто не любит его, потому что у него в руках власть, одного он может засудить и даже пустить под высшую меру, а другого освободить, третьего поддержать… вот и плодятся враги. Нет, милый, считай, я хорошо отделался — не отдали под суд. Мои враги стремятся именно к этому. Если я стану просить вернуть партбилет, могу оказаться на скамье подсудимых…

Шаддода выходила за чаем, вернулась и поставила чайник и пиалку перед Дадоджоном, чтобы он, как хозяин дома, разливал. Услышав последние слова, она всплеснула руками:

— Упаси боже! Пусть ваши враги сядут на эту скамью!

— Не подумаешь о плохом, не будет и доброго, — вздохнул Бурихон.

— Тогда надо что-то делать! — воскликнула Шаддода.

— Да, что-то надо предпринять, — вымолвил Дадоджон.

— Я и говорю, что надо опередить врагов, иначе будет поздно, — сказал Бурихон.

Шаддода пустила слезу.

— Ну скажите мне, что надо делать, — умоляющим тоном произнесла она. — Все, на что мы способны, я и ваш зять, наш Дадоджон, мы сделаем, ничего не пожалеем. Что нам делать, чтобы вы остались целым-невредимым?

Бурихон ответил не сразу, сперва опустив голову, помолчал, потом залпом выпил остывший чай и, вздохнув, тихо произнес:

— Все дела, и это тоже, увы, решают деньги.

Дадоджон удивленно уставился на него. Ему было невдомек, что эту беседу братец с сестрой отрепетировали еще днем, когда Шаддода находилась в городе. И сказал:

— Да, дорогой Дадоджон, деньгам все повинуются. Говорят же, если золото положишь на сталь, то и сталь расплавится. Сунешь одному, второму в карман тысчонок пять — дело решится.

Дадоджон покачал головой.

— Вы имеете в виду должностных лиц? Значит… значит, вы брали взятки?

Бурихон фыркнул.

—, по-твоему, не люди? — сказал он, отсмеявшись. — Даже у прокуроров и судей есть жены и дети. Если кто-нибудь добровольно, с глазу на глаз и без лишних слов поднесет тебе пару тысяч, ты тоже не откажешься. Мое дело самое пустяковое из всех, поверь моему опыту. При соответствующей заинтересованности его можно прикрыть за каких-нибудь две недели.

— Все-таки лучше как-нибудь по-другому, без взятки, — сказал Дадоджон.

— Как-нибудь и детей не рожают! — грубо произнес Бурихон. — Были б у меня деньги, я бы сюда не приперся.

— Сколько нужно, акаджон? — тут же спросила Шоддода.

— Самое меньшее — тысяч десять.

— Я продам все золотые украшения, которые мама подарила мне на свадьбу, — сказала Шаддода. — Мне не нужны сережки и кольца, ваше спокойствие дороже!

— Нет-нет, что ты?! — ужаснулся Бурихон. — Я не могу принять такую жертву, сестричка. Деньги можно вернуть, а фамильные драгоценности уйдут с концами.

— Но у меня уже нет таких денег, — растерянно произнес Дадоджон.

— Знаю, вы потратились с похоронами да с женитьбой, — сказал Бурихон и прибавил: — Я еще и еще раз поражаюсь мудрости нашего незабвенного ака Мулло, да будет ему блаженно в раю! Это только он мог так предусмотрительно завещать свои вклады, чтобы вы не могли растранжирить их в один год. Это, конечно, связывает руки, но — мудро, очень мудро!

«Связывает руки, — мысленно повторил Дадоджон. — Да, и после смерти ака Мулло стоит надо мной. Бурихон прав: только он мог додуматься указать на вкладах в сберкассах сроки, в которые я смогу получать деньги».

— А когда очередной срок? — спросил Дадоджон у жены.

— И-и-и, когда вам будет двадцать пять лет, через полтора года, — ответила Шаддода. — Нет, акаджон, — обратилась она к брату, — придется продавать драгоценности, другого выхода не вижу.

— Есть выход, только не знаю, как отнесется к этому Дадоджон, — легонько вздохнул Бурихон.

— Какой? — быстро спросила Шаддода, опередив мужа.

— Я привел одного человека, он сейчас пьет чай с Ахмадом в мехмонхоне. Этот человек при вас даст мне десять тысяч рублей, нужна будет только расписка… ну и, если есть, один-два отреза атласа, на платья…

— Есть, есть атлас! — воскликнула Шаддода. — Помните, — повернула она лицо к мужу, — когда в тот раз я была на вашем складе, мне понравилась расцветка атласа? Я взяла, чтобы обменять…

— Как?! — вскричал Дадоджон. — Ты унесла тот атлас домой? Да что же ты надела? Немедленно отдай, я завтра же отнесу на место.

— Да не кричите вы, — поморщилась Шаддода. — Из-за каких-то десяти метров атласа никто вас не повесит. Мой брат, даст бог, как уладит свои дела, принесет двадцать метров, да получше этого!

— Не в этом дело… — начал было Дадоджон, но Бурихон перебил:

— Нечего бояться ревизий, они в это время не бывают. Их нужно ждать не раньше ноября-декабря. А к тому времени я верну долг.

Лоб Дадоджона прочертили морщины. В висках застучало: влип! влип! влип!.. Но на свою глупость жалобы не подашь — того, что сам натворил, ничем не исправишь, остается тайно рыдать. Откажи он сейчас им — они пойдут трепать имя ака Мулло и тем самым бросят тень на него самого. Что делать?

Шаддода между тем скрылась в чулане и вынесла отрез яркого многоцветного атласа. Дадоджон прикинул, что по государственной цене он стоит около пятисот рублей. Это не страшно: пятьсот рублей он найдет. Но где раздобыть десять тысяч? Бурихон никогда не вернет этих денег. Придется начать копить, занимать у друзей…

— Ну, пойдем? — сказала Шаддода.

Дадоджон молча встал.

В мехмонхоне сидел мужчина с черно-белой козлиной бородкой и в металлических очках. Он беседовал с Ахмадом. Он был в тонком выцветшем халате, под которым виднелся старомодный пиджак, на голове — изрядно поношенная чустская тюбетейка.

— Ассалому алейкум! — сказал он дребезжащим голоском и чуть привстал, готовый подняться.

— Сидите, сидите! — угодливо произнес Бурихон. — Вот, почтеннейший, познакомьтесь, наш зять Дадоджон.

Очкарик, как мысленно прозвал Дадоджон мужчину, протянул ему тонкую, костлявую руку, вежливо поклонился Шаддоде. После традиционных расспросов о самочувствии и здоровье родных и близких очкарик обратился к Бурихону:

— Ну, что же решили?

— Договорились! Отсчитывайте деньги!

Очкарик улыбнулся и сунул руку за пазуху.

— Раз договорились… Значит, хе-хе-хе с вас… причитается.

— Все готово! — сказал Бурихон. — Марджона, покажи атлас!

Шаддода церемонно подала очкарику отрез, он пощупал его, внимательно осмотрел, перемерил и затем, снова улыбнувшись, сказал Шаддоде:

— Да продлит всевышний вашу жизнь, невестушка, хороший атлас, чудесный, только это… хе-хе… жаль, что мало, хе… Ну ладно, что есть, то есть, спасибо и на этом. Значит… расписка на деньги… расписка ведь понадобится, а?

— Конечно! — воскликнул Бурихон. — Где эта расписка, вы приготовили? Давайте сюда, наш зять подпишет!

— Подпишите вы сами, я засвидетельствую, — сказал Дадоджон.

— Э, нет, — помахал очкарик пальцем, — их расписка теперь не пройдет, у меня уже есть три их расписки. Если погасят, тогда пожалуйста. А пока, пусть простят меня, не могу. Захотите подписать, я тут же отсчитаю деньги и вручу вам в собственные ваши руки, так как вы… хе-хе… другое дело…

Дадоджон выхватил из рук очкарика расписку и пробежал ее глазами. Она удостоверяла, что он, нижеподписавшийся Дадоджон Остонов, взял в долг у гражданина Тахири Сабира сроком на три месяца десять тысяч девятьсот рублей. «А, черт с ними!» — отчаянно подумал Дадоджон и, подписав бумажку, вернул ее очкарику.

— Я знаю вашу подпись. Спасибо. Она и без нотариуса годится, — сказал очкарик и достал из-за пазухи пачку денег.

— Я ведь подписал на десять тысяч девятьсот рублей, — сказал Дадоджон, пересчитав деньги.

Очкарик фыркнул и перевел взор на Бурихона — объясни, мол, ты этому дураку что к чему!.. Бурихон забрал у Дадоджона деньги и, пряча их во внутренний карман пиджака, снисходительно улыбнулся:

— Девятьсот рублей это детки десяти тысяч. Каждый месяц эти бумажки рожают по триста рублей. Быстрей, чем на срочном вкладе, в сберкассе. — Он хохотнул. — Ну, спасибо тебе, братишка, выручил. Да умножит господь, как сказал бы ака Мулло, твои богатства и твою щедрость!

— Аминь! — проговорил очкарик, молитвенно сложив руки.

— Аминь! — повторил Бурихон.

Дадоджон подавил рвавшийся из груди вздох.

Очкарика проводили поздним вечером. Вокруг стояла непроглядная тьма, но еще темнее было на душе Дадоджона. Глаза Шаддоды победно сверкали.

Загрузка...