Глава LIХ ВСТРЕЧА

«Крепкое, должно быть, вино эта политика», — говорил я себе, выходя из дома Лобо Невеса. Я решил пройтись пешком; на улице Барбонос я увидал коляску, а в коляске — одного министра, моего бывшего товарища по лицею. Мы приятельски поздоровались, коляска уехала, а я шел… шел… шел…

«Почему я, собственно, не министр?»

Эта идея — блестящая идея, «вся в мишуре», как сказал бы Бернардес[47] принялась проделывать головокружительные прыжки; я смотрел во все глаза, находя ее весьма занятной. Я забыл о неудачах Лобо Невеса; пропасть неудержимо влекла меня к себе. Я вспоминал моего лицейского товарища, наши прогулки по холмам, игры, шалости, я сравнивал тогдашнего мальчика и теперешнего мужчину, спрашивая себя, чем я хуже. Я вышел на бульвар, и все вокруг, казалось, вопрошало: почему ты не министр, Браз Кубас?

Браз Кубас, почему ты не министр? Я слушал, и радостное, освежающее чувство разливалось во мне. Я сел на скамью, чтобы спокойно насладиться моей идеей. Виржилия сумела бы ее оценить! Но кто это подходит ко мне? Физиономия как будто знакомая. Готов поклясться, я встречал этого субъекта, но где?

Представьте себе мужчину лет тридцати восьми — сорока, высокого, бледного и худого. Его одежда имела такой вид, будто побывала в вавилонском пленении, шляпа казалась ровесницей шляпы Гесслера; сюртук был намного просторнее, чем того требовало тело или, вернее, кости неизвестного; черный цвет местами слинял, уступив место тускло-рыжему; ворс вытерся; из восьми пуговиц осталось три. Манжет бурых парусиновых брюк был истрепан, на коленях вздувались огромные пузыри, нечищеные сапоги держались на честном слове. На шее болтались остатки выцветшего галстука, повязанного под несвежим воротником сорочки; кажется, на нем был еще рваный жилет темного шелка.

— Бьюсь об заклад, что вы меня не узнали, доктор Кубас! — сказал незнакомец.

— Не припомню…

— Я — Борба, Кинкас Борба.

Я испуганно попятился. Страх, разочарование, отчаяние овладели мной, разве что патетический слог Боссюэ[48] или Виейры[49] мог бы передать их. Кинкас Борба — очаровательный шалун, избалованный, изнеженный, умный, богатый мальчик, мой школьный друг! Трудно было поверить, что это изможденное лицо, эта седая борода, этот старый оборванец, этот бродяга — Кинкас Борба. Невозможно, невероятно! Но это был он. В глазах сохранился блеск прежнего надменного выражения, в улыбке, как и в былые времена, сквозила издевка. Он твердо выдержал мой смятенный взгляд. Я отвел глаза: теперешний Борба вызывал отвращение; сравнение с прежним Борбой было мучительно.

— Я вижу, рассказывать ничего не нужно, — заговорил он наконец. — Вы прекрасно обо всем догадались. Нужда, несчастья, поражения. Гнусная жизнь. Вы помните наши праздники, на которых я изображал императора? Превратности судьбы. Теперь я нищий…

Презрительно пожав плечами, он поднял правую руку; весь вид его выражал безразличие к собственной судьбе и чуть ли не веселость. Именно безразличие, а не христианское или философское смирение; казалось, нужда покрыла его душу мозолями, и он уже не чувствует окружающую его грязь. Свои лохмотья он носил с той же небрежной непринужденностью, с какой в прежние времена — пурпурную мантию императора.

— Зайдите ко мне, — сказал я, — может быть, мне удастся что-нибудь для вас сделать.

Губы Кинкаса Борбы растянулись в великолепной улыбке.

— Вы не первый, кто предлагает что-нибудь для меня сделать, — проговорил он. — И, наверное, не последний, кто ничего для меня не сделает. Да и к чему? Я не прошу ничего, кроме денег; денег, потому что человек должен есть, а в харчевнях не верят на слово. И в лавках тоже. Жалкого ангу[50] на два гроша и то не дают в долг проклятые лавочницы… Кромешный ад, мой… я чуть было не сказал, мой друг… Ад! Дьявол! Тысяча дьяволов! Сегодня я еще ничего не ел…

— Ничего?

— Ничего; я очень рано вышел из дому. Вы знаете, где я живу? На третьей ступени лестницы у церкви Сан-Франсиско, по левую руку. Стучать не надо… И свежий воздух, сколько угодно отменного свежего воздуха. Так вот, сегодня я вышел рано и не успел позавтракать…

Я вынул бумажник, выбрал ассигнацию в пять мильрейсов — самую замусоленную — и протянул ее Кинкасу Борбе. Кинкас схватил бумажку, глаза его алчно вспыхнули. Он поднял ассигнацию над головой и восторженно потряс ею.

— In hoc signo vinces![51] — провозгласил он.

Затем он с невыразимой нежностью поцеловал бумажку; его ликование не знало границ. Я наблюдал его со смешанным чувством отвращения и жалости. Проницательный Кинкас Борба понял меня и стал вдруг серьезным, преувеличенно, нелепо серьезным. Он попросил прощения за свою слишком бурную радость; это была, по его словам, радость бедняка, долгие годы в глаза не видавшего ассигнации в пять мильрейсов.

— Заходите, так увидите еще, и не одну, — сказал я.

— Правда? — воскликнул он и прыжком приблизился ко мне.

— Надо работать, — произнес я наставительно.

Кинкас Борба презрительно сощурился; некоторое время он молчал; потом решительно заявил, что работать он не будет. Тошно было смотреть на это жалкое шутовство, и я собрался идти.

— Постойте, я еще не изложил вам мою философию нищеты, — сказал он, кривляясь и преграждая мне путь.

Загрузка...