Глава СIХ ФИЛОСОФ

Известно, что я перечитывал письмо до и после завтрака, — следовательно, известно, что я завтракал; осталось лишь добавить, что завтрак мой в то утро был непривычно скромен и состоял из яйца, ломтя хлеба и чашки чаю. Как видите, память моя сохранила малейшие подробности этого завтрака и он избежал участи куда более важных вещей, опущенных мною выше. Казалось бы, в то утро все мои мысли должны были сосредоточиться на происшедшем; ничего подобного, я всецело был поглощен философскими рассуждениями Кинкаса Борбы, который именно в этот день почтил меня своим визитом. Прежде всего он сообщил мне, что от своих последователей гуманитизм не требует никаких ограничений, что философия эта отлично уживается со всеми радостями жизни, включая чревоугодие, зрелища и любовные утехи, ибо всякое воздержание обнаруживает свою связь с аскетизмом, аскетизм же является законченным выражением человеческой глупости.

— Вот, к примеру, святой Иоанн; жил в пустыне, питался акридами вместо того, чтобы мирно толстеть при дворе, заставляя худеть фарисеев.

Бог мне простит, если я опущу здесь историю Кинкаса Борбы, выслушанную мной со всеми подробностями в тот печальный день, историю длинную, запутанную, но любопытную. А не пересказывая истории его жизни, излишне описывать и его самого, хотя нужно заметить, что по виду он сильно отличался от того

Кинкаса Борбы, с которым я когда-то встретился на бульваре. Но я умолкаю; скажу только, что если бы люди разнились между собой не чертами лица, а платьем, я ни за что не признал бы в этом человеке Кинкаса Борбу, приняв его скорее за верховного судью без мантии, за генерала в штатском или, по крайней мере, за преуспевающего дельца. Я отметил и отлично сшитый сюртук, и белоснежную рубашку, и сверкающие ботинки. Даже голос его, такой сиплый в прошлую нашу встречу, казалось, вернул себе былую звонкость. Что же до его жестикуляции, то она, оставшись, как и прежде, весьма бурной, все же сделалась менее бестолковой и подчинилась какой-то системе. Я вовсе не хочу описывать Кинкаса Борбу, но если к сказанному добавить еще про золотой брелок, украшавший его грудь, и упомянуть о качестве кожи, из которой были сделаны его ботинки, то вот вам и начало описания, опущенного мною для краткости. Пусть всем будет известно, что ботинки были лакированные. И пусть все узнают, что Кинкас Борба получил добрую пару тысчонок в наследство от старого дядюшки из Барбасены.

Моя душа (позвольте мне здесь прибегнуть к детскому сравнению), моя душа оказалась в этом случае чем-то вроде мячика. Рассказ Кинкаса Борбы подбросил ее ударом ладони, и, едва она стала падать, записка Виржилии другим ударом снова подбросила ее, и она снова взлетела в воздух; затем стала опускаться, но происшествие на бульваре подбросило ее новым ударом, столь же сильным и энергичным. Боюсь, что я не создан для подобной игры. Эти подбрасывания лишали меня душевного равновесия. Мне хотелось свалить Кинкаса Борбу, Лобо Невеса и записку Виржилии в какую-нибудь одну философскую систему, а затем послать все это к… Аристотелю.

Однако беседа с Кинкасом Борбой принесла мне несомненную пользу. Особенно восхитила меня тонкая наблюдательность, с которой он анализировал зарождение и развитие порока в человеческой душе: невидимые сражения и постепенные капитуляции, наконец, привычка к пороку.

— Вот возьми, к примеру, меня, — рассуждал Кинкас, — всю первую ночь, которую я провел на ступенях церкви святого Франсиска, я проспал как убитый, словно на пуховике. А почему? А потому, что я последовательно скатывался от соломенного тюфяка до деревянной скамейки, от собственной комнаты до ночевок в полицейском участке, а потом на улице…

В заключение он намеревался изложить мне суть своей философской системы, но я попросил его отложить это на другой раз. Сейчас я очень занят и, к сожалению, вынужден прервать нашу беседу, пусть он как-нибудь навестит меня: я всегда дома. Кинкас Борба заговорщицки улыбнулся, — возможно, и до него дошли слухи о моей связи, — но ничего не сказал. Уже стоя на пороге, он обратился ко мне с чем-то вроде напутствия:

— Я верю, что ты придешь к гуманитизму; ведь только в нем дух твой найдет себе прибежище — в этом вечном море, куда я погрузился, дабы выловить там истину. Греки искали ее на дне колодца. Какое жалкое заблуждение! На дне колодца! Именно поэтому они ее и не нашли. И сами греки, и грекофобы, и грекофилы склонялись над колодцем, силясь разглядеть истину, которой там нет и не было. А сколько веревок и ведер было понапрасну упущено в этот колодец! Самые дерзкие даже спускались на дно и нашли там… жабу. А я отправился прямехонько к морю. И я верю, что ты тоже к нему придешь.

Загрузка...