2

Молодость победила болезнь. Хаим поправлялся, медленно восстанавливались силы. Мысли об отце и сестренке, оставленных им в Румынии, о друге Илье Томове, который скитался по Бухаресту, вдруг стали казаться не такими безнадежно черными. Радость возвращения к жизни все окрашивала в непривычный для Хаима яркий свет надежды. Он ждал лучших дней, уповал на свои силы, упорство, мечтал, как, устроившись на новом месте, непременно вызовет отца, сестру и как все они славно заживут вместе. В эти розовые и хрупкие мечты всегда почему-то приходила Ойя. Тогда Хаим закрывал глаза и видел ее нежную, застенчивую улыбку и длинные ресницы, веером лежащие на смуглых щеках. Прошел месяц, и Хаим уже ходил один, без поддержки Ойи, его стриженая голова заросла красновато-рыжими, густыми и жесткими, как щетина, волосами.

— Ну и дела! — шутил он. — Ехал набивать мозоли на ладонях, а вдруг набиваю их на боках… Сколько можно отлеживаться на чужих хлебах?

Ойя вернулась к своим обязанностям по хозяйству, и для Хаима потянулись скучные дни. Все чаще приходили мысли об отъезде.

— Меня же в Палестине не станут ждать! — поговаривал он, весело сверкая серыми глазами. — Без меня еще построят рай на земле, а что тогда останется на мою долю?!

В семье раввина больше не остерегались «тифозного». Сам Бен-Цион Хагера стал приглашать его в дом. Это расположение к какому-то пришлому из далекой Бессарабии парню было не случайно. Хаим не подозревал, что своей непосредственностью, простотой и остроумием завоевал сердце капризной и избалованной дочери раввина. Дородная и красивая Циля Хаиму казалась привлекательной, но постоянное любование собой, пренебрежение к окружающим, желание командовать, повелевать ими, наконец, ее излишняя самоуверенность — все это отталкивало, вызывая раздражение.

Как-то в дождливый вечер раввин предложил Хаиму перебраться из сарайчика в их дом.

Хаим поблагодарил и уклончиво ответил:

— Теперь, надеюсь, недолго придется вас беспокоить… Сколько можно испытывать терпение людей!

— Пустяки! Мои дети так привыкли к вам. А Цилечка уступает вам свой угол, у шкафа… У нее такое нежное сердце.

— Там можно будет поставить кушетку! — поспешно заметила Циля и покраснела.

Хаим еще раз поблагодарил хозяев и снова отказался. Во флигеле-сарайчике он чувствовал себя свободнее. Да и не только свободой привлекал флигель: туда заходила Ойя. Она привыкла к нему и в короткие минуты отдыха напряженно вглядывалась в его серые с белесыми ресницами умные глаза. Если случалось, что он смущенно отворачивался, Ойя обижалась, обхватывала тонкими руками его голову, поворачивала лицом к себе. Она хотела знать, верен ли он ей, останется ли здесь навсегда или уплывет в пугающе бескрайнее море, укравшее некогда ее отца и мать.

Однажды за ужином семье раввина захотелось послушать рассказы Хаима. «В лицее учился! — шептались они. — Говорит по-французски, по-румынски и даже по-российски! А рассказывает так, что можно заслушаться!» Хаим действительно был неистощимым рассказчиком всяких происшествий и комических историй. Охотно откликаясь на просьбы дочерей Бен-Циона, он с увлечением и грустным юмором вспоминал о своем детстве. Разумеется, все это происходило во время отсутствия раввина.

— Отец непременно хотел, чтобы я учился в талмуд-тойре![12] — говорил Хаим. — А я не хотел! Мне нравилось бегать по улицам… Но если один хочет так, а другой хочет не так, то в результате ровным счетом ничего путного не получается… Так оно и было! Отведет, бывало, меня покойная мама в школу и скажет: «Иди, Хаймолэ, слушайся меламеда[13], слышишь?» — «Да, конечно!» — отвечал я. Мама, бедняжка, уходила и думала, что ее Хаймолэ уже сидит в классе, а я возвращался к воротам школы, притаившись, ждал, пока мама свернет за угол, и тут же бросался наутек, сколько сил было…

— Зачем?

— Как, не в школу?!

— И куда же? — наперебой спрашивали дочери раввина.

— Куда? — весело продолжал Хаим. — О-о, там у нас было куда… Городишко — ровным счетом — люкс! Во-первых, там у нас озеро, можно купаться. Во-вторых, можно смотреть на рыбаков, на лодки, можно бродить по казенному саду, валяться в траве — она там большая-большая, по пояс, и вообще, мало ли что можно делать… Я, например, любил шляться по конному базару. Одно удовольствие! Всех мастей рысаки и клячи, тяжеловозы и жеребенки. Стоишь и смотришь, как их оглядывают покупатели или как лошади брыкаются… Еще любил я глазеть, когда лошадям заглядывали в морды, ощупывали зубы… Так определяется возраст!.. Но если в городе, не дай бог, случался пожар или похороны — первым был я! И конечно, в школу уже не ходил…

— Ну, а дома? Дома как? Отец, мать разве не бранили? — удивленно спросила старшая дочь Бен-Циона.

— Дома? Дома никто ровным счетом ничего не знал… Когда все ученики шли из школы, возвращался и я домой. По вечерам притворялся, будто делаю уроки, а сам рисовал горящие домики и лягающихся лошадок… Когда отец приходил с работы, я уже спал. А мама, довольная тем, что я учу уроки, умиленно говорила: «Мой сыночек будет доктором! Да, Хаймолэ, ты будешь доктором?!» Я отвечал «да» и в школу не ходил…

Девчонки звонко смеялись. Сокрушенно, покачивал головой Йойнэ. А Циля поглядывала на себя в зеркало и сдержанно улыбалась, любуясь своей красотой.

— Длилось так ровным счетом до одной прекрасной субботы, — продолжал Хаим. — Утром отец ушел в синагогу. Там ему попался на глаза мой меламед Ицхок. Мы его звали просто Ицек. Злой он был, как полынь! Из-за него я, собственно говоря, не хотел ходить в школу. Боялся его. На уроках он не выпускал линейку из рук, и стоило кому-нибудь чуть-чуть шевельнуться, как Ицек звонко стукал его по голове. И вот этот меламед спрашивает у отца: «Что случилось? Ваш мальчичек, не дай бог, захворал?» — «Нет, — ответил отец, — слава богу, он здоров… А что это вы спрашиваете так?» — «Вы спрашиваете, что я спрашиваю так? — разозлился меламед. — Я спрашиваю так потому, что ваш мальчичек уже три недели не появляется в школе!»

Ободренный дружным смехом девчонок, Хаим с еще большим огоньком продолжал:

— У отца был ремень… Кожаный! И какой это был ремень, и какая у ремня была медная пряжка, в тот день почувствовали все мои мягкие места…

— Уй-юй-юй?! — удивленно протянул Йойнэ. — Ваш отец в самую субботу позволил себе вот такое вот? Уй-юй-юй, как же можно в субботу бить ребенка?! Ы-м-мы-ы… В субботу?!

— О-о, именно потому, что была суббота, отец был дома, а не на работе и всыпал мне так, что ровным счетом целую неделю я ходил как на ходулях… С того дня он сам отводил меня в школу и доводил до самых дверей класса. И представьте, я таки сидел. Но как сидел, если бы только знали?! Бо́льших мук мне не могли придумать! Класс у нас был малюсенький. За каждой партой сидели три и даже четыре ученика, а должно было быть ровным счетом два… Так как тут не будет тесно? Каждый раз то один, то другой ставил кляксу, а сосед размазывал ее локтем и раздавался крик нараспев: «Господин меламе-эд! Он меня толкну-ул!» А Ицек только этого и ждал. Огреет линейкой так, что потом ровным счетом месяц мерещится, будто она висит над твоей головой! А парты? Они годились только на растопку…. Вечно скрипели, шатались, наконец ломались, и мы падали, ушибались, кричали и ревели. И что вы думаете? За это еще получали удары линейкой от меламеда Ицека… А разве мы были виноваты? Но не думайте, что он бил всех! Нет, не всех… Детей богатых Ицек не трогал… Это был тот меламед! С особым удовольствием он таскал за уши. Подойдет сзади, схватит за ухо и заставляет подняться. Вытянешься во весь рост, даже на цыпочки встанешь, а он все тянет выше и выше, чуть ли не до потолка. Уже, кажется, кожа с черепа сдирается, а этот живодер не отпускает…

Девчонки съежились от страха и слушали холуца с открытым ртом. Подошла фельдшерица. Хаим уже рассказывал про один смешной случай, который приключился с ним. Девчонки смеялись от души.

— Прямо артист! — сказала тетя Бетя, умиленно поглядывая на Хаима.

— Вот увидите, — вдруг произнесла Циля, — сейчас и немая появится у окна! Стоит нам собраться, и она тут как тут!

Все невольно посмотрели на распахнутое окно. И в самом деле в темном его проеме появилась Ойя.

— Вот видите, что я сказала?! — торжествующе воскликнула Циля.

Все рассмеялись. Ойя смущенно опустила глаза, наклонила голову, но от окна не отошла.

Хаим почувствовал, как кровь прилила к его лицу, словно ему влепили пощечину. Сдерживая себя, чтобы не сказать резкость, он молча подошел к окну, улыбнулся Ойе, нежно взял ее за руку.

Смех мгновенно оборвался. Лицо Цили покрылось пунцовыми пятнами, глаза зло заискрились. К Ойе подошла и фельдшерица, погладила ее по голове. А когда Хаим, не произнеся ни слова, вышел во двор и увел девушку от окна, тетя Бетя сказала:

— Не надо смеяться над несчастной… Бог все видит! Она тоже человек…

Раввин сделал вид, что-не придал значения поступку Хаима.

— Любовь к кому — к этой нищей? Она ухаживала за ним, стирала ему белье, вот он на минутку и пожалел ее… — проговорил раввин. — Так что из этого?

Бен-Цион Хагера, когда это было в его интересах, говорил одно, а думал и делал другое…

Уже на следующий день он вызвал в синагогу фельдшерицу.

— Вы, тетя Бетя, принимали у моей покойной жены Цилечку, — начал он издалека. — Потом, не приведи господь подобное в моем доме, вы ее выходили от скарлатины…

Фельдшерица молча кивнула головой и глубоко вздохнула. Она растрогалась.

— Знаю, вы любите Цилечку. Поэтому-то и прошу вас помочь ей составить партию…

— Вы считаете, реббе, — удивилась старушка, — что я могу быть и свахой?

— Почему бы и нет? — с не меньшим удивлением в голосе спросил Бен-Цион. — Разве это не делает вам честь?

— Я не об этом, реббе… Вы, конечно, имеете в виду Хаима?

— Разумеется!

— Что ж, реббе, если вы считаете… Можно, конечно, попробовать.

В пятницу перед заходом солнца к тете Бете зашла старшая дочь Бен-Циона, Лэйя.

— Я пришла пригласить вас к нам завтра на обед, — сказала она.

— Что это вдруг? — спросила фельдшерица.

— Вы спрашиваете, что это вдруг? А я знаю? Просто так… Слыхала, будто холуц должен скоро уехать… Но вы лучше спросите, что у нас сегодня делалось?!

— А что такое?

— Очень просто: Циля была весь день на кухне… Вы уже можете себе представить, что там творилось! Стоял такой крик, такой, шум, такое делалось, что не знаю, как это я еще не сошла с ума!

— А что? — допытывалась фельдшерица. — Что все-таки случилось?!

— Что случилось?.. Цилька, дай ей бог здоровья, решила сама, вы же понимаете, одна, без меня приготовить фаршированную рыбу! Ну, ну… Можно подумать, небо раскололось пополам! — воскликнула девушка, подняв обе руки вверх. — Вы бы посмотрели, тетя Бетя, что делалось! Повсюду валялись кишки и жабры, летела чешуя и брызгала кровь, падали куски рыбы на пол и гремели кастрюли, звенели сковородки и пригорал лук, черный перец попал всем в нос, и мы уже чихали так, что аж до самых слез… А эта немая прыгала туда и сюда, поверьте мне, быстрее чем дикая коза в миллион раз! И в конце концов что вы думаете? — Лэйя не без удовольствия рассмеялась. — Цилька порезала палец. Ну, ну… Уж весело было, что до сих пор у меня в ушах звенит! Одним словом, Цилька на кухне!

Фельдшерица слушала внимательно, делая вид, будто не то удивлена, не то возмущена всем происходящим, потом с той же наивной наигранностью, спросила:

— Кому же она вдруг захотела угодить своей стряпней? Уж не холуцу ли?

— Вы спрашиваете?! Будто я знаю?! Слыхала, что он собирается уезжать… А если нет, то мне бы хотелось ошибиться, но у него, кажется, что-то есть с немой…

Фельдшерица сделала еще более удивленное лицо, однако промолчала.

— Вот так! — продолжала Лэйя. — Она немая-немая, а он вроде бы тифозный, и вот так… Но сегодня ночью, кажется, гречанку от нас заберут. Так я слыхала. Только это пусть останется между нами, слышите, тетя Бетя?!

Фельдшерица укоризненно глянула поверх очков на Лэйю.

— А что? Ты думаешь, я побегу им рассказывать? О чем говорить?!

И дочь раввина продолжала:

— Кажется, ее отдают Стефаносу… Куда же еще? Но мне они не говорят. Я, видите ли, убогая, я не умная, я им во всем враг! И мое место у плиты… Что ж делать, если у меня нет счастья?! Наверное, так суждено. А гречанку таки жалко, вы думаете, нет? Очень! И мне теперь будет еще хуже. Разве я не понимаю? Всю работу и в доме, и по двору уже свалят на мою голову… Вы же понимаете, тетя Бетя, какой помощи я могу ожидать от Цильки? Ну, ну… Уж будет мне весело, не спрашивайте!

Фельдшерица, грустно покачивая головой, слушала Лэйю. «Ну и реббе! — думала она. — Он таки опутает этого бедного парня так, что тот забудет, откуда родом! И, чего доброго, еще посадит ему на шею свою Цилечку без всякого приданого… Этакую, прости господи, дуру».

Дочь Бен-Циона прервала мысли фельдшерицы:

— Но, тетя Бетя, только чтобы это, не дай бог, не стало им известно, прошу вас! — взмолилась девушка. — Иначе меня дома съедят… А на обед приходите. Слышите? Мы будем вас ждать! Непременно.


Бен-Цион Хагера был не только раввином, но и главой местного «товарищеского» банка. От него зависели выдача ссуды или отсрочка платежей. К нему обращались по спорным вопросам, возникавшим при заключении и выполнении коммерческих сделок; ему же принадлежало последнее слово и при бракоразводных делах.

Человек он был неглупый и образованный. Выходец из Галиции, он объехал многие страны Европы, учился в Афинах, свободно владел не только родным языком «идиш» и древнееврейским, но и греческим, английским, польским, мог объясняться на немецком и арабском.

Он был высокий, узкогрудый с длинными руками и крепко посаженной, большой головой. Густая шевелюра, пышная седая борода, проницательный взгляд больших карих глаз делали его похожим на библейского пророка.

В Лимасоле раввин Хагера вел добропорядочный образ жизни, однако люди, близко знавшие его, шептались, будто отставной полицейский сержант Стефанос содержит кабак с «девочками» на средства реббе.

Бен-Цион Хагера был властолюбив, не терпел возражений, но прислушивался к голосу рассудительных людей, особенно если их мнения шли ему на пользу. Он не брезговал никакими средствами, чтобы отстоять свои интересы, однако внешне всегда казался добрым и миролюбивым. Неискушенному человеку он порою казался сговорчивым и безобидным, так как людей, пытавшихся причинить ему вред или просто мешавших ему, он предпочитал убирать со своей дороги осторожно, без шума.

Отставной полицейский сержант Стефанос, работавший с ним на процентах и близко знавший раввина, называл его не иначе, как «змей Хагера». «Бесшумно подползает, — говорил он, — а ужалит, и все!» Когда в свое время Стефанос решил было жениться на молодой вдове из Фамагусты, Бен-Цион учуял неладное. Женщина показалась ему своенравной и умной. Как такая посмотрит на отношения своего мужа с «компаньоном»? И Хагера тотчас же устранил опасность. Через доверенных людей он распустил порочащие молодую вдовушку слухи, и та вскоре с позором покинула остров…

Раввин Хагера дорожил Стефаносом. И не столько из-за доходов от кабака, как думали некоторые, сколько из-за возможности через отставного полицейского осуществлять связь с миром контрабандистов…

Помимо своих официальных постов, Бен-Цион Хагера был также негласным, но весьма влиятельным деятелем «Акционс-Комитета»[14], главного штаба сионистского руководящего «Национального центра». Назначение этой богатейшей организации, получавшей, кроме своих непосредственных доходов, субсидии от многих еврейских банкиров и лавочников, фабрикантов и ремесленников со всех концов мира, состояло в создании мощной экономической и военной базы, на основе которой предстояло образовать единое еврейское государство с последующим расширением его жизненных пространств для переселения единоверцев, живущих в диаспоре[15].

Бен-Цион трудился, не жалея сил, хотя в свои пятьдесят четыре года очень дорожил здоровьем. По утрам и вечерам в синагоге он усердно отправлял богослужения, в течение дня выполнял функции арбитра и духовного наставника, судьи и мудреца. Если, случалось, днем не управлялся с делами, ради которых поселился на острове, он вершил их ночью; вел переговоры и заключал сделки, по своим масштабам и беззаконию выходившие далеко за рамки махинаций самых крупных и ловких мирских дельцов… В делах он был осторожен и предусмотрителен, и, конечно, не случайно прислугой в его доме была глухонемая гречанка; если она и могла что-либо заметить и заподозрить, то рассказать об этом была не в состоянии. И вот неожиданно она стала помехой.

«Плохи дела моей Цилечки, если ее соперницей оказалась эта убогая девка!» — с горечью заключил свои раздумья раввин и пообещал дочери устранить это «незначительное», как он выразился, препятствие с ее пути. Однако заняться этим ему помешали обстоятельства.

— Настали жаркие дни… — сказал он, открывая совещание узкого круга людей, прибывших в дом раввина по случаю приезда на Кипр специального курьера от руководящей верхушки «Акционс-Комитета». Представив съехавшимся на Кипр сионистским миссионерам человека в вылинявшей парусиновой рубахе с маленькими погончиками и туго набитыми нагрудными карманами, Бен-Цион Хагера уступил ему председательское место за столом.

Курьер, человек жилистый, чернявый, в больших роговых очках, с курчавой жидкой шевелюрой и просвечивающей сквозь нее плешью, начал с рассказа о том, как счастливо живут и упорно трудятся колонисты на родине, в Эрец-Исраэле[16]. Он особо подчеркивал значение непрерывно расширяющейся деятельности «Керен-гаисода»[17] по скупке новых земель и строительства ряда колоний. С особым пафосом говорил он о больших успехах сионистов в повседневной борьбе с англичанами, препятствующими иммиграции единоверцев, с арабами, оказывающими сопротивление евреям в расширении их жизненного пространства. Но главное внимание посланец сионистского центра уделил характеристике международной ситуации и задачам, которые в связи с этим возникают перед «бейтарцами»[18].

— Британия поглощена войной с Германией, она предпринимает отчаянные попытки отвести удар, который готовит ей Гитлер, — говорил курьер, сопровождая свою речь размашистой жестикуляцией. — Конечно, она вывернется. Это же Британия! Однако в данный момент ей приходится довольно туго. Над ней нависает и другая угроза. Это уже со стороны Италии. Муссолини, как вы знаете, объявил Средиземное море «своим морем». Пока что он, стремясь выкачать из Абиссинии нужные ресурсы, прежде всего хочет обеспечить своим судам безопасность плавания… А вот тут-то и начинается игра в «кошки-мышки»… Британцы намерены снять блокаду с Италии, установленную в дни вторжения ее в Абиссинию. Они, представьте себе, ведут переговоры с Италией о заключении торгового соглашения!.. Словом, хотят задобрить Муссолини. А дуче знает цену дружеского расположения Англии. Но и в Лондоне знают, что Италия их потенциальный противник и ее стремление создать «закрытое море» — серьезная угроза Египту и Суэцкому каналу.

— Это уже хуже, — протяжно заметил один из доверенных лиц «Акционс-Комитета», адвокат по профессии, человек язвительный и нетерпеливый. Пустой рукав его поношенного пиджака был заправлен в карман.

Вместо ответа курьер усмехнулся, дал понять, что подобный вывод преждевременен, и тут же стал объяснять, как при курсе, который был взят сионистским «Центром», можно извлечь весьма солидную выгоду из складывающейся международной обстановки.

— Благодаря своему географическому положению, — звенел голос посланца, — Палестина обретает важное стратегическое значение в этой части света. Британцы опасаются, что Муссолини в самое ближайшее время может найти повод к войне. И руководство «Акционс-Комитета» всячески поддерживает эти опасения. Вы можете спросить: почему? Ответ очень прост: нам выгодно. Нападения итальянцев, как полагают в Лондоне, следует ожидать скорее всего через Ливию. Тогда Палестина станет главной военной базой, необходимой Англии. Именно через Палестину британцы смогут оказать помощь своим войскам в Египте… — Курьер поправил съехавшие на нос очки, отпил глоток воды из стакана и продолжил: — Лондон уделяет исключительно большое внимание Палестине еще и потому, что территориально она прикрывает Египет с севера. А о том, какую ценность для Британской империи представляет Египет, особенно Суэцкий канал, говорить сейчас нет необходимости… Кроме того, вы знаете, что по землям Палестины проложен нефтепровод. По нему доставляется иракская нефть. Без нее британскому флоту в этой части света будет не сладко!

— И все-таки, да простят мне почтеннейшие, — вновь заметил адвокат, поправляя свой пустой рукав, — я не вижу пока ничего такого, из чего мы могли бы извлечь выгоды. Если не ошибаюсь, наш уважаемый курьер сказал даже «солидные выгоды»? Каким образом мы можем их извлечь? И в чем выражаются эти выгоды? Я, простите, не понимаю.

Присутствующие молча посмотрели на своего коллегу и с любопытством стали ожидать ответа посланца «Национального центра». Однако курьер не спешил; воспользовавшись паузой, он старательно вытирал вспотевшее лицо и шею платком далеко не первой свежести.

Бен-Цион Хагера опустил голову, стараясь скрыть невольную улыбку. Его радовал заданный вопрос. Раввин знал, что адвокат умел логично аргументировать свои суждения и оспаривать его точку зрения было весьма трудно. Бен-Циону Хагера довелось в этом не раз убеждаться. Несколько лет назад между ними возник спор из-за отдельных формулировок, разработанных на встрече вожака сионистов Владимира Жаботинского и главаря итальянских чернорубашечников Бенито Муссолини. Дуче уже в те годы интересовался Ближним Востоком, вынашивал планы распространения сферы своего влияния и на Палестину. Жаботинский заверил его в полной поддержке, предварительно заручившись согласием дуче удовлетворить ряд просьб «Акционс-Комитета». Одна из них состояла в том, чтобы направить в Италию тридцать специально отобранных евреев-добровольцев — холуцев — для обучения мореплаванию. И вскоре в городе Чивитавеккья этих парней стали обучать муссолиниевские инструкторы. По замыслам «Акционс-Комитета», после обучения холуцы должны были купить пароход для нелегальной перевозки на «обетованную землю» будущих иммигрантов и некоторых недозволенных грузов.

С самого начала адвокат высказался против рискованной затеи.

«Если приобретение парохода не составит труда, — сказал он, — то его эксплуатация с намеченной целью непременно натолкнется на серьезные препятствия и ограничения. В результате время будет потеряно, а желаемого результата мы не достигнем».

Бен-Цион Хагера осудил позицию адвоката. Когда же тот сгоряча назвал этот план авантюрой, раввин обвинил его в отступничестве и трусости. Адвокат был вынужден пойти на попятную. Больше того, чтобы предупредить возможные последствия конфликта с Бен-Ционом Хагера, он лично отправился с добровольцами-холуцами в Чивитавеккья. И там произошел несчастный случай: на судне возник пожар. Адвокат действовал самоотверженно, он спас от верной гибели двадцать девять холуцев и многих итальянских инструкторов, но сам лишился руки и получил сотрясение мозга. Однако прогноз адвоката о нецелесообразности всей этой затеи впоследствии подтвердился.

После выздоровления на однорукого адвоката была возложена работа, по роду которой он стал еще теснее соприкасаться с Бен-Ционом. Несмотря на прошлую ссору, они неплохо сработались, проявляя изрядную изобретательность при исполнении различных махинаций, диктуемых «Акционс-Комитетом». Различие между ними состояло, пожалуй, лишь в том, что Бен-Цион без малейших возражений принимал и выполнял все без исключения указания «свыше», утверждая, что любые средства хороши ради достижения цели. А его коллега почти всегда находил в них какие-то изъяны, неточности в формулировках, сомневался в целесообразности выполнения решений, казавшихся ему низменными.

Бен-Цион недолюбливал однорукого адвоката, но был вынужден считаться с ним, так как знал, что «Национальный центр» высоко ценит его за исключительную работоспособность и многосторонние связи. Когда адвокат бросил курьеру очередную реплику, раввин злорадно усмехнулся: он заранее знал, как ответит на нее эмиссар «Центра». Бен-Цион был в курсе событий лучше, чем кто-либо из присутствующих на сборище, больше других знал «тонкости» политики, проводимой «Акционс-Комитетом». Ведь именно он возглавлял на Кипре перевалочную базу, занимавшуюся главным образом тайной закупкой оружия и от случая к случаю нелегальной переброской на «обетованную землю» иммигрантов…

— Вы не ошиблись, — обращаясь к адвокату, ответил курьер с оттенком раздражения в голосе. — Я сказал именно так! На первый взгляд международная обстановка крайне трудна и даже угрожающа. И все же мы твердо рассчитываем извлечь из нее крупную выгоду! Столь крупную, что она явится решающей акцией в реализации нашей программы!.. — И он стал перечислять новые и новые факторы, в силу которых, по его убеждению, англичане не могут бросить Палестину на произвол судьбы.

— Эта часть подмандатной англичанам территории играет для Британии чрезвычайно важную роль! Одна только Хайфа чего стоит! — гордо произнес курьер. — Британцы имеют здесь не просто порт, но и военно-морскую базу. А это что-то значит! Ну, а дорога, связывающая Палестину с Персидским заливом? Сами понимаете: единственный сухопутный путь для снабжения английских войск в случае, если в Средиземном море обстановка окажется неблагоприятной.

Исчерпав наконец доводы, подтверждающие исключительно важное значение, которое приобретает Палестина для Англии, курьер перешел к изложению «большой политики» «Акционс-Комитета» и «Национального центра».

— Лондону сделано предложение разрешить нам формировать легионы добровольцев, которые могут быть использованы для борьбы с противниками Англии в случае высадки вражеского десанта на севере Африки, — отчеканил курьер тоном приказа. — Ведутся переговоры о создании батальонов из сынов нашего народа на самой территории Палестины! Больше того! Мы предлагаем сформировать в Палестине из наших людей полноценную армию, включающую все рода оружия, которая при необходимости может быть использована англичанами на европейском театре военных действий…

Сидевшие, как загипнотизированные, миссионеры робко зашевелились. Адвокат заерзал на своем шатком стуле. Сообщения оратора вызывали у него возражения. И он снова прервал курьера.

— Я слушал вас внимательно, — начал он миролюбиво, — но можно ли узнать, для чего все это делается? К чему, спрашивается, бросать наших сыновей в пекло далекой войны? Или, может быть, почтеннейшие мужи из «Центра» полагают, что мало крови пролито нашим народом за столетия его пребывания в изгнании?

Курьер «Центра» нахмурил брови, обменялся мимолетным взглядом с раввином, иронически улыбнулся и подчеркнуто укоризненным тоном проговорил:

— Прежде чем ответить на ваш вопрос по существу, я должен сказать, что впервые в нашей среде слышу подобный упрек в адрес нашего руководства, которое будто бы не дорожит жизнями и судьбами сынов своего народа. Я не ошибусь, если скажу, что во всем нашем движении не найдется другого человека, разделяющего такого рода сомнения.

Лицо адвоката потускнело, он молча проглотил «пилюлю», а курьер, дав волю своим чувствам, неожиданно для самого себя и большинства присутствующих сделал признание, отнюдь не свидетельствующее о том, что «руководящий центр» действительно «дорожит жизнями и судьбами своего народа».

— Необходимо раз и навсегда понять, — сказал он, — что до тех пор, пока наш народ не внесет или хотя бы не попытается для видимости внести определенный вклад в укрепление Британской империи, он не сможет с достаточным основанием требовать того, чего так долго добивается… И если даже придется пожертвовать немногим ради достижения большего, руководство «Акционс-Комитета» пойдет и на это! Такова тактика в настоящее время…

Адвокат понял, что напрасно поспешил высказать свои соображения: тактика «вносить вклад для видимости» была ему по душе. Он успокоился и стал сосредоточенно слушать.

— Но это только одна сторона вопроса, — продолжал оратор. — К сожалению, имеются серьезные основания думать, что не все наши предложения будут приняты Лондоном… Почему? Да потому, что в основе этих предложений лежит утверждение, будто назревает военный конфликт, который может распространиться на территорию Палестины и, следовательно, угрожает нашему народу. Но реальная действительность далека от подобного утверждения… И пусть это никого не удивляет… Там, где надо, у нас есть свои люди, и поэтому мы хорошо информированы о действительных планах и возможностях держав оси, есть у нас и достаточные средства, чтобы в нужный момент решающим образом повлиять на ход событий в нашу пользу. Кое-кто из присутствующих здесь мог бы подтвердить все конкретными примерами, но, как вы понимаете, говорить об этом пока не следует. Одно скажу: тысячелетняя борьба нашего народа, обреченного на изгнание, и приобретенный им опыт чему-то научили нас…

Украдкой наблюдавший за каждым из присутствующих Бен-Цион отметил, что эта часть речи произвела на всех благоприятное впечатление. Даже адвокат одобрительно кивнул головой.

— Но! — неожиданно воскликнул представитель «Центра» и после секундной паузы многозначительно добавил: — Мы не говорим открыто о нашей тактике и ее целях. К чему бравировать? Я попрошу всех это запомнить. Наоборот, мы утверждаем во всеуслышание, что опасность со стороны Италии и Германии, как никогда прежде, велика и в полной мере реальна!

И он с увлечением стал разъяснять, какую пользу из этой тактики стремится извлечь «Национальный центр».

— Представим себе на минуту, что наши предложения Лондон примет хотя бы частично… Победа! Вы спросите почему? Очень просто: формирование батальонов самообороны — это только ширма, которая позволит нам легально, повторяю и подчеркиваю, ле-галь-но вооружать людей в гораздо большем масштабе, чем это делается сейчас! А это и есть наша перво-сте-пенная задача! — Оратор потряс над головой обоими кулаками. — Это будет решающий шаг к осуществлению генеральной программы: через «аллия»[19] и поголовное вооружение наших людей к созданию суверенного государства с территорией, способной удовлетворить нужды и потребности всего нашего народа, включая и живущих в диаспоре! Пока речь идет о шестидесяти пяти процентах палестинской земли!..

Курьер напоминал бегуна-марафонца. По обеим сторонам пухлых нагрудных карманов его парусиновой рубахи расползлись влажные пятна, с лица градом катился пот. Возбужденный и разгоряченный нарисованной им самим картиной, посланец «Центра», казалось, не замечал ни тошнотворной духоты, ни спертого воздуха, скопившегося в крохотном помещении, закупоренном из соображений предосторожности по указанию раввина.

— Осмелится ли возразить против этой тактики кто-либо из тех, — переводя дух, задиристо подчеркнул курьер, — кто претендует на право именоваться настоящими сынами Израиля, в ком течет кровь избранного народа!

Шепот одобрения пронесся из угла в угол. Более двух часов миссионеры слушали, не нарушая тишины. Возникший шумок тотчас прекратился, как только эмиссар с «широкими полномочиями от высоких руководителей», промочив горло очередным глотком тепловатой воды, с неослабевающей страстью продолжил свою речь. Он утверждал, что именно теперь наступил долгожданный момент, когда иммиграция людей, равно как и накопление оружия должны приобрести массовый характер.

— Наши великие учители Теодор Герцль и Владимир Жаботинский прозорливо предсказывали наступление этого времени! — торжественно прозвучал его заметно охрипший голос. — Вспомните великолепные слова Герцля о том, что чем больше будет погромов, тем скорее наступит подходящий момент для разрешения проблемы иммиграции наших людей в Палестину… Сегодня мы с полным основанием можем сказать, что его предсказание оправдалось! Желанное время пришло! Жаботинский говорил по этому поводу: «Антисемитизм подобен вше, от укуса которой спящий человек может лишь проснуться!» Наш народ начал просыпаться…

Внезапно раздавшийся грохот резко отодвинутого стула заставил всех повернуть головы в сторону вскочившего с места адвоката.

— Вы говорили так красиво, что можно было заслушаться, — раздраженно перебил он распалившегося оратора. — Вы высказали такие ошеломляющие идеи, что я поражаюсь, как это еще никто не прослезился?! Что и говорить, укус вши — не велика беда! Сущий пустяк! Зато народ просыпается… Но, извините, я бы хотел уточнить: считаете ли вы и достопочтенные руководители из «Национального центра» антисемитизм господина Гитлера и фашистов вообще, их жесточайшие преследования людей нашей национальности всего лишь укусом этого безобидного насекомого? А?

С лица представителя «Центра» мгновенно исчезло выражение уверенности и высокомерия. Даже со стороны этого неуравновешенного критикана он не ожидал столь дерзкого выпада против основоположников сионизма. Эмиссар «Центра» чувствовал себя так, словно ему плюнули в лицо.

— Здесь был упомянут германский канцлер Адольф Гитлер, — произнес он, задыхаясь от нахлынувшего гнева и судорожно, без всякой надобности поправляя оправу очков. — На этот счет у нас имеется особая точка зрения, и я изложу ее с предельной ясностью, дабы впредь избежать недомолвок и кривотолков. Грубо говоря, она состоит в том, что не будь сегодня этого Адольфа Гитлера, нам, сионистам-бейтарцам, следовало бы его придумать! — патетически воскликнул он и, опасаясь, что однорукий адвокат снова прервет его, заговорил тотчас же, без паузы: — Кое-кто, возможно, скажет, что это цинично! Наоборот! В отрицании данной точки зрения мы усматриваем гнилой сентиментализм, ложную гуманность, которые приводят только к тому, что тормозят претворение в жизнь тысячелетней мечты нашей нации!.. И пусть нас не осуждают за откровенность и, возможно, грубое сравнение, но уж если здесь было сочтено возможным подвергать критике гениальные предвидения Герцля и Жаботинского, то я должен сказать совершенно определенно, что, не будь национал-социалистской теории и их расовой доктрины, являющейся всего лишь одной из разновидностей антисемитизма, подавляющее большинство наших братьев и сестер не вспомнили бы, чьими сынами и дочерьми они являются!.. И это уже, извините, не ссылка на высказывания авторитетных лиц, это констатация прискорбного, но неоспоримого факта.

Адвокат снова вскочил, но Бен-Цион Хагера опередил его, в деликатной форме попросив не перебивать оратора, соблюдать порядок.

Ободренный поддержкой раввина, представитель «Центра» стал горячо доказывать, что именно в результате притеснений, которые испытывают дети Израиля в изгнании, они вынуждены обращать свой взор к «землям предков».

— Представим себе на мгновение, что Адольф Гитлер и его расовая концепция ликвидированы. И тогда мы с ужасом воскликнули бы: «Шма Исраэль!..[20] Какая же беда нас вновь постигла!» Ни один человек из тех, кто сейчас подвергается жестоким преследованиям и потому устремляется в страну своих отцов, ни за какие блага на свете не согласился бы покинуть насиженные места! Да, мы, сионисты, заинтересованы в разжигании антисемитизма! Вы скажете, что это печально. Да, печально, но это факт! Ведь большинство евреев, иммигрировавших за последнее время в Палестину, никогда прежде не помышляли об этом! До прихода национал-социалистов к власти им жилось в той же Германии совсем неплохо. Среди них были и банкиры, были и фабриканты, были и владельцы торговых заведений… И никто слушать не хотел о возвращении на обетованную землю… — Представитель «Центра» провел рукой по вспотевшему лбу.

— Вот их-то в первую очередь мы теперь и вывозим! — выкрикнул адвокат, воспользовавшись минутной паузой. И сразу стал обосновывать свое заключение. Он напомнил, что несколько лет назад политика нацистов сводилась в основном к насильственному изгнанию евреев, позже возможность эмигрировать была обусловлена выплатой определенной суммы, которая непрерывно росла и достигла астрономической цифры. Потом нацисты сочли и эти меры недостаточными. Они стали загонять несчастных людей в концентрационные лагеря, обрекая их на тяжкий труд, болезни и лишения.

Слушая адвоката, курьер то и дело вытирал платком влажно блестевшую плешь и встревоженно поглядывал на раввина.

— Если прежде наши люди, — взволнованно продолжал адвокат, — оказавшиеся под пятой нацизма, исчислялись десятками или сотнями тысяч, то теперь их миллионы! И трагедия этих несчастных заключается еще в том, что никто из нас, в том числе и тех, кто сидит в «Национальном центре», не думает и, да простят меня за прямоту, не желает думать о том, какая уготована им судьба!.. Смогут ли они эмигрировать или же, не приведи бог, окажутся вынужденными остаться в неволе? Что их ждет? Нечеловеческие мучения, а возможно, и смерть… Я хочу верить, что бог все же сбережет их от страшной доли, но это не значит, что мы вправе бездействовать…

Бен-Цион Хагера счел необходимым вмешаться.

— А разве хавэр[21] адвокат не знает, — спросил он, не повышая голоса, — что нами установлен контакт с влиятельными лицами германского рейха? Разве не хавэр адвокат в марте нынешнего года зафрахтовал пароход «Колорадо», который под Корфой принял на борт лучших наших людей из рейха Адольфа Гитлера?

— Ведь это же капля в море! Триста человек! — возмущенно воскликнул адвокат.

— Верно! — перебил его курьер. В голосе его отчетливо прозвучали нотки раздражения. — Но не надо забывать, что пароход «Колорадо» — только начало!

— Вы думаете, господин адвокат этого не знает? — с усмешкой, неторопливо заметил Бен-Цион Хагера. — Знает! Прекрасно знает, как и то, что в дальнейшем суда будут производить погрузку уже не тайком, как было с «Колорадо», а открыто и вполне законно заходить в немецкие порты Гамбург и Эмден… И знает он еще многое другое, — иронически улыбаясь, заключил раввин, — но уж такой у него неспокойный характер…

— При чем здесь мой характер?! — вспылил адвокат. — Все, о чем вы, почтенный реббе, говорили и что я действительно знаю, касается немногих очень состоятельных семей либо лиц, имеющих особые заслуги перед сионизмом! Но скажите на милость, как подобный отбор согласуется с нашим программным утверждением, с нашим принципом, согласно которому все люди нашей национальности, независимо от их имущественного, сословного и социального положения, должны сотрудничать как единая еврейская нация? Какое же это сотрудничество, если мы заботимся о немногих избранных и ничего не делаем для спасения миллионов тех, у кого нет капиталов и, представьте себе, нет «особых» заслуг перед сионизмом! Эти обыкновенные люди, так же как миллионеры и прочие знаменитости, там, в царстве нацизма, отмечены клеймом «Могэн Довэда»[22], отличающим их от людей других национальностей! Ведь это клеймо означает, что они обречены!..

Выкрикнув эту фразу, адвокат схватился рукой за сердце и, тяжело дыша, медленно опустился на стул.

Воцарилась гнетущая тишина. Молчал и курьер. Злоба перекосила его лицо, темные глаза за толстыми стеклами очков презрительно сощурились. Молчание становилось опасным. И, почувствовав это, курьер прервал его дрожащим от гнева голосом:

— Чтобы в столь ответственное время никто из присутствующих не впал в заблуждение и не проявил малодушия, я отвечу на необоснованные обвинения в адрес «Центра» словами достопочтенного Вейцмана… Недавно в Лондоне на заседании королевской комиссии его спросили: как намечается организовать эмиграцию нескольких миллионов евреев из стран, захваченных нацистами? Вейцман ответил коротко и четко: «Старые уйдут… Они пыль, экономическая и моральная пыль большого света… Останется лишь ветвь!..»

Бен-Цион взглянул на однорукого адвоката. На этот раз раввин решил вмешаться, если адвокат вновь прервет оратора. Однако адвокат сидел, печально склонив голову, и молчал. Конечно, ему хотелось бы вновь возразить посланцу «Центра», сказать, что изречение идеолога сионизма Вейцмана цинично, жестоко по существу и лишний раз подтверждает правоту его, адвоката, позиции. Но сил не было даже на то, чтобы подняться со стула: сердце отчаянно колотилось, от резкой боли в груди темнело в глазах. И потому он долго молчал.

— Но в это великолепное изречение, — продолжал курьер, снова повысив голос, — пусть суровое, но основанное на анализе реальной действительности, а не на бесплодных благих пожеланиях, необходимо внести поправку. Ни для кого не секрет, что родные нам по крови финансовые магнаты подчас являются вершителями судеб других народов. Во всяком случае, влияние их на политику правителей этих народов колоссально! Вот почему, оставаясь в странах изгнания, они могут принести и приносят неоценимую помощь нашему делу. Исключением ныне являются нацистская Германия и страны, находящиеся в сфере ее влияния. В этих странах евреи, в том числе и банкиры, бесправны и бессильны. И наша задача состоит в том, чтобы в первую очередь вызволить именно этих состоятельных и влиятельных людей, уберечь их до того времени, когда они в той же Германии смогут вновь сказать свое веское слово… И напрасно здесь пытались уличить нас в том, будто такой отбор противоречит программному принципу сионизма о сотрудничестве всех сынов народа независимо от их классовой принадлежности. Сотрудничество на данном этапе в том и состоит, чтобы в первую очередь переселить на родину предков тех, кто принесет всему нашему народу-мученику, всей нашей многострадальной нации наибольшую пользу. Можете поверить мне, что руководящие деятели «Центра», как и все мы, глубоко скорбят о каждой утрате, понесенной нашим народом, но жертв, видимо, не избежать… Недаром в торе записано, что «по-настоящему светло и доподлинно хорошо не становится, пока не бывает слишком тяжко и до крайности темно…»

Потный, разгоряченный, с всклокоченными волосами оратор на мгновение замолчал, испытующе посматривая на своих слушателей, которые, затаив дыхание, не спускали с него глаз, только адвокат сидел, понуря голову. И курьер «Центра» уже спокойно продолжил свой официальный инструктаж. Он подверг критике вышедшую недавно в Лондоне «Белую книгу», в которой объявлялось о строгом ограничении иммиграции в Палестину — не свыше пятнадцати тысяч человек в год, — и со злорадным восторгом отметил, что это ограничение в скором времени лопнет, как мыльный пузырь, в результате войны, навязанной Гитлером Британии.

В заключение он горячо призвал собравшихся всесторонне использовать возникшую в мире обстановку, благоприятную для осуществления намеченной «Центром» программы, и действовать, ни перед чем не останавливаясь, ничем не пренебрегая, не брезгуя никакими средствами.

— Как никогда прежде, сионисты-бейтарцы должны изыскивать возможности для сосредоточения максимума оружия и непрерывного увеличения иммиграции на земли предков наших лучших людей из диаспоры, — заключил курьер осипшим голосом, — И эту священную миссию с помощью всевышнего мы любой ценой выполним, ибо воля у нас твердая, разум ясный, энергия в избытке!


Бен-Цион Хагера с головой окунулся в хлопотливые дела по закупке оружия. «Национальный центр» требовал от него расширения масштабов этой деятельности. Надо было использовать момент. И не удивительно, что порою он забывал о своем обещании дочери удалить из дома Ойю, согласившись на предложение Стефаноса. Однако не было свободной минуты, чтобы не только выполнить свое обещание, но даже увидеться со своим компаньоном. Стефанос тоже увяз по горло в делах: именно он устанавливал контакты с торговцами оружием, вел с ними предварительные переговоры. Но Циле до всего этого не было дела!

«Мой характер!» — с удовольствием отметил Бен-Цион, вспомнив утренний разговор с дочерью. Раввин собирался отбыть по срочным делам с курьером «Национального центра» на весь день и сказал Циле, что к вечеру непременно исполнит ее желание, но домой в этот день он не вернулся. Такое бывало с ним нечасто, тем не менее особой тревоги в семье его отсутствие не вызвало. Не явился раввин и в синагогу на предсубботнее вечернее моление, но богомольцев это не особенно удивило: мало ли какие дела могли быть у раввина. Одна Циля не скрывала своего раздражения. Злило ее не отсутствие отца, а присутствие во дворе этой убогой девчонки Ойи. «Завтра суббота, а она еще тут!» — думала Циля, с ненавистью посматривая во двор, где работала гречанка. В субботу намечался званый обед, к которому она старательно готовилась. «Придет же и наша тетя Бетя! И, наверное, как положено в таких случаях, заведет разговор с Хаимом. И кто знает, может состояться и помолвка!» — Циля, взглянув на себя в зеркало, осталась довольна собой.

В прихожую вошел Хаим, взял щетку и стал стряхивать пыль с одежды и обуви. Он ходил в порт, наведывался в агентство, узнавал, какие формальности надлежит выполнить перед отъездом. К счастью, чиновники английской администрации признали судовой билет действительным, надо было только доплатить незначительную сумму. Хаим надеялся на помощь раввина. «Заработаю, вышлю долг немедленно», — думал он.

С этими мыслями Хаим постучал в дверь. Увидев его, Циля быстро поправила прическу и, улыбаясь, пригласила войти. Хаим прошел в столовую. Настроение у него было отличное, хотя, отвыкнув от длительной ходьбы, он сильно устал и основательно проголодался. Завидев стол, накрытый белой скатертью вместо обычной клеенки, и особо тщательно убранную комнату, он шутя заметил:

— О-о! Уж не сватов ли ждете?

Циля покраснела и не нашла, что ответить. Ей показалось, что Хаим не случайно заговорил об этом. Когда же в столовую вошла Лэйя и Хаим повторил свою шутку, та, равнодушно пожав плечами, проговорила:

— С чего вы взяли? Просто сегодня канун субботы, вот и в доме, как водится у порядочных евреев, прибрано по-праздничному.

Но Циля тут же прикрикнула на сестру:

— Когда человек приходит с улицы и хочет кушать, ему подают обед, а не занимают разговорами. На окно я поставила запеканку. В кухне на столе покрытая тарелкой бабка из лапши, принеси-ка тоже… Человек не кушал бог знает с каких пор!

Циля суетилась, часто выходила в прихожую и о чем-то шепталась с сестрой. Все это испортило Хаиму настроение, насторожило. Не прикоснувшись к еде, он поблагодарил и вышел. К его удивлению, Циля не настаивала, как обычно, чтобы он остался.

Во дворе его поджидала Ойя. Он улыбнулся девушке, объяснил, что очень устал за день и хочет отдохнуть. Ойя проводила его до флигеля.

Хаим прилег на постель не раздеваясь, стал думать о том, как его встретят на обетованной земле друзья из «квуца́»[23], вместе с которыми он проходил стажировку, как начнет работать, накопит деньги и вызовет оставшихся в Болграде отца и сестренку. А Ойя? Что будет с Ойей? Он же не сможет расстаться с ней. Она дорога ему, как дороги отец и сестра. Нет, без нее он жить не сможет… Завтра он скажет ей об этом. И они уедут вместе.

Проснулся Хаим от сильного шума. Взревев мотором, во двор въехала машина. Послышались шаги, хлопнула дверца автомобиля, потом шуршание шин отъехавшей машины. Хаим поднялся, выглянул во двор и с изумлением заметил, что все окна в доме раввина освещены. «Поздно, а они почему-то не спят, — подумал он. — Не случилась ли беда?»

Тревога охватила парня, и он побежал к дому. Заглянув в окно столовой, Хаим увидел, как, стоя посредине комнаты, Циля зло топала ногами на горько плачущую горбатую сестру. Увидев его, обе девушки испуганно замолчали. Хаиму было неловко.

— Извините, — сказал он. — Увидел свет, подумал, не случилось ли чего…

Лэйя, сдерживая рыдания, проговорила:

— Случилось с Ойей… — И выбежала из комнаты.

— Гречанка исчезла, — сквозь зубы процедила Циля.

— Как исчезла? — вскрикнул Хаим и, не дожидаясь ответа, бросился к сараю, заглянул на кухню, во флигель, на улицу. Всюду — ни души. Он прислушался. Со стороны порта долетел шум мотора: машина одолевала крутой подъем. Вскоре из-за угла улицы широкий луч света прорезал темноту. Хлопнула дверца, из автомобиля вышел человек и, пройдя немного, остановился, освещенный ярким светом фар. Хаим с удивлением узнал в нем раввина. «Вот это да! — подумал он. — В субботнюю ночь реббе на машине? Ничего себе…»

Обеспокоенный Хаим поспешил к дому. В столовой, несмотря на позднее время, Циля спокойно вышивала толстыми цветными нитками подушечку. Быстро взглянув на него, она тут же молча склонила голову над вышивкой.

— Да будет благословенной суббота! — произнес традиционную фразу Бен-Цион Хагера, входя в комнату.

Хаим сдержанно ответил на приветствие. Помогая раввину снять верхнюю одежду, он почувствовал, как что-то тяжелое ударило его по колену: из-под откинувшейся полы капота раввина Хаим увидел свисавший на ремне автоматический пистолет, какие доводилось ему видеть лишь в кинофильмах. Он прикинулся, будто ничего не заметил, и, держа одежду раввина на весу, направился к вешалке.

Бен-Цион Хагера прошел в свою комнату. За ним последовала и Циля. Вскоре раввин вернулся в столовую и огорченно спросил:

— Цилечка мне сказала, что сбежала Ойя. Это правда?

Хаим промолчал. Он не понимал, что происходило. Может, перед ним был не раввин, а главарь какой-нибудь шайки бандитов?

— Плохо! — сочувственно продолжал раввин, глядя в упор на Хаима. — Но потеря невелика… Найдется. Не первый случай. Однажды перед пасхой она тоже сбежала. Искали целую неделю, не нашли, вдруг сама заявилась. И, знаете, где эта идиотка скрывалась? В сарае, рядом с флигелем! Находит на нее иногда…

Сердце твердило Хаиму, что, хотя раввин возводит напраслину на девушку, обижаться на него он, Хаим, не имел права. Реббе был человеком, который приютил его, безвестного холуца, выручил из беды, помог на чужбине. И потому Хаим лишь робко заметил, что пропавшего человека следовало бы поискать, курицу и ту ищут. А тут пропала девушка. Может, с ней случилось несчастье? Тогда что?

Бен-Цион Хагера холодно бросил:

— Нечего шум поднимать. Тоже мне добро! Найдется!..

Расстроенный Хаим ушел к себе во флигель. Было не до сна. На ум приходили страшные предположения. Обессиленный, он задремал лишь под утро, и почти тут же его разбудили: ему показалось, что его тормошит Ойя. Хаим открыл глаза: перед ним стояла Циля. Она сухо передала приглашение отца зайти к ним в дом.

В столовой раввин, облаченный в капот, встретил его улыбкой.

— Бог помог, вы выздоровели, а сегодня у нас суббота! Все евреи в этот день должны идти в синагогу молиться… Вы сейчас пойдете со мной… Покройте себе голову и возьмите сиддур[24]. Вот этот, со стола. Теперь он будет ваш…

В синагоге Хаим читал молитвенник, не понимая смысла молитвы: все его мысли были об Ойе. Где она? Что с ней? Почему вчера вечером он не остался с ней подольше? Не признался, что любит, что не может жить без нее! Стеснялся, робел…

Богомольцы вслед за раввином вразнобой жужжали молитвы, не обращая внимания на Хаима. Он был здесь чужой. Им всем нет дела до его горестей, им безразличны его боль и судьба. С кем он может поделиться своим несчастьем, утратой? От кого услышит слова утешения, кто поможет ему? С грустью вспомнил он своего друга, Илюшку Томова. Конечно, тот сейчас по-прежнему работает в гараже и живет хоть и не богато, зато спокойно, и фашистов ему нечего бояться, нечего бежать к черту на кулички в погоне за счастьем… А вот Хаиму пришлось спутаться черт знает с кем, и теперь несчастья валятся на него одно за другим. «Впрочем, — продолжал размышлять Хаим, — если в Румынию заявятся немцы, Илюшке тоже будет несладко. Все может быть…»


Не знал Хаим Волдитер, какая беда обрушилась на его друга, не знал, что в это время Илья Томов валялся на холодном, липком от крови полу бухарестской префектуры.

Томов с трудом приподнялся, сел, прислонясь спиной к стене. Голова кружилась, тело болело, хотелось пить. На подбородке, на груди запеклась кровь. Да, здорово его отделали молодчики из сигуранцы!

Томова схватили по доносу провокатора. Полиция искала подпольную партийную типографию, выпускавшую антифашистские листовки. Допрос вел известный своей жестокостью инспектор румынской полиции Солокану.

— Давай договоримся, — монотонно проговорил Солокану. — Не бог весть какие признания от тебя требуются. Скажи только, где получал литературу. Больше ничего. Отпустим сразу. Мы прекрасно знаем, что ты втянулся в это грязное дело случайно, а тот, кто завлек тебя, гуляет сейчас на свободе. К чему, чудак, отдуваться за них? Парень ты, как видно, неглупый, но, должно быть, не знаешь, что господа «товарищи», вскружившие тебе голову, целыми чемоданами получают деньги из Москвы… А живут знаешь как? Мой совет тебе: признайся по доброй воле. Сам потом будешь благодарить нас…

Томов молчал.

Сильный удар ногой в живот вновь опрокинул его на пол. От острой боли потемнело в глазах. Томов лишь увидел над собой искаженное злобой лицо подкомиссара Стырчи.

Инспектор сигуранцы Солокану взирал на эту сцену, как искушенный столичный зритель на игру актеров провинциального театра.

— Говори! Убью! Слышишь? Убью! — орал подкомиссар, прижимая голову арестованного к полу подошвой лакированного сапога.

— Перестаньте, господин подкомиссар! — с ноткой отвращения произнес Солокану. — Вы не отдаете себе отчета в том, что делаете. Наступили парню на горло и требуете, чтобы он говорил…

— Сколько же можно, господин инспектор, терпеть! Бьемся над ним целых трое суток. Ведь врет он нахально, — будто извиняясь, ответил подкомиссар, отлично понимавший игру своего шефа. Он словно нехотя отошел к окну, закурил.

Снова Стырчу сменил долговязый комиссар полиции. Этот с самого начала разыгрывал из себя доброжелателя. Вместе с полицейским, молча стоявшим во время допроса, он помог арестованному подняться и сесть на табурет, поднес стакан воды и предложил закурить.

— Послушай, Томов! — миролюбивым тоном заговорил комиссар. — Стоит ли из-за каких-то глупых смутьянов переносить такие муки? Ты же парень грамотный, учился в лицее, в авиацию его величества хотел поступить, а ведешь себя так необдуманно. Мы хотим всего-навсего помочь тебе выпутаться из этой истории. Больше того, вознаградим тебя и даже на службу к себе примем. Человеком станешь! — увещевал комиссар, поглядывая на Солокану, чтобы узнать, одобряет ли он такой ход.

Томов понимал, что палачи не оставят его в покое. И он решил ускорить развязку.

— Обещать-то обещаете, а кто знает, заплатите ли? — пробормотал он.

— Вот это другой разговор! — воскликнул комиссар. — Можешь не сомневаться, Томов. Мы всегда верны своему слову… Так вот слушай: скажи, где находится типография, и… сразу получай тысчонку. Идет?

— Тысячу лей? — изумленно переспросил Илья.

— Да, тысячу… А что?

— Так я за такую сумму на весь мир скажу, что типография коммунистов находится в королевском дворце…

Уловив удивленный взгляд, которым обменялись палачи, Томов добавил:

— Да, конечно! Типография установлена там с согласия нашего любимого монарха — короля Карла Второго!

Договорить Илье не пришлось. Солокану стукнул кулаком по столу и вопреки обыкновению повысил голос до крика:

— Он насмехается над нами!

Последнее, что запомнил Томов, были мелькнувшие перед глазами кулаки долговязого комиссара, перекошенное злобой лицо Стырчи, который успел уже соскочить с подоконника и пустить в ход резиновую дубинку.


Еще накануне вечером крепкий северный мороз к утру внезапно сменился оттепелью. В парке Чишмиджиу, что в нескольких шагах от бухарестской Генеральной дирекции префектуры полиции, оседал и чернел влажневший снег, с крыш в монотонном ритме падали прозрачные, как слезы, капли.

Дежурный полицейский, пожилой и суеверный увалень, убедившись, что до скорого прихода смены лежащий на носилках «бессарабский дьявол не даст дуба», махнул рукой на компрессы, которые фельдшер обязал его почаще менять арестованному. Он грузно опустился на скамейку, почесал затылок и, лениво потянувшись, затяжно зевнул.

Со стороны бульвара Елизабета доносились протяжные, скрипуче-воющие звуки трамвая, пересекавшего центральную улицу Каля Виктории. За стенами лазарета сигуранцы жизнь протекала своим чередом…

Подвыпивший фельдшер спал беспробудным сном. Его храп со свистом и фырканьем выводил из себя охранника: хотелось чем-нибудь тяжелым огреть фельдшера по голове. К тому же и арестованный, придя в сознание, тяжело стонал. А в желудке полицейского, совсем некстати, назойливо и бурно заурчало. Он перекрестился и, позевывая, подошел к узкому зарешеченному толстыми железными прутьями окну. Упершись локтем о решетку и задрав голову, полицейский уставился на свисавшую с карниза крыши сосульку: чем-то она напоминала ему распятого Христа в предалтарной части храма, который он исправно посещал.

Полицейский чинно снял фуражку, благоговейно и размашисто перекрестился раз, другой и только вновь вскинул руку, как из-за ширмы, где спал фельдшер, донесся продолжительный и не очень приятный звук… Благочестивый охранник на мгновение замер, потом злобно выругался и, довершив в третий раз крестное знамение, нахлобучил на лоб фуражку с большой желтой кокардой, увенчанной замусоленной королевской короной. Поморщившись, он открыл форточку…

Наконец-то пришел сменщик. Полицейский сдал ему, как вещь, арестованного в кровавых подтеках и синяках. Вновь заступившему на дежурство он наказал «стеречь дьявола, поскольку он вполне еще дышит, и кто знает, глядишь, вздумается срываться… Ведь как-никак большевик он, а от них всякое жди…»

При всей своей ограниченности полицейский был себе на уме: он потребовал от напарника расписаться в журнале разборчиво и, главное, приписать, что «принял арестованного вполне еще живого…»

Новый дежурный безропотно выполнял все требования. На ногах он держался устойчиво, но язык подводил, заплетался, и поэтому предпочитал делать все молча. Накануне он достойно встретил рождество Христово, но вот выспаться да протрезвиться не удалось.

Уже рассвело в полную меру. Фельдшер по-прежнему спал. Уснул, сидя на скамейке, и заступивший на дежурство полицейский. Было очень душно. Тишина нарушалась лишь сопением спящих и все чаще и чаще доносившимися автомобильными гудками и скрипучим воем трамваев.

Томов приподнялся, оглянулся по сторонам, понял, где находится, и снова опустился на носилки. Ныло тело, горели раны, мучила жажда. Особенно его донимали тревожные мысли: «Какой сегодня день? Где сейчас механик Илиеску? Что думает об аресте? Приняли ли меры предосторожности? А не считают ли товарищи, что он может выдать? Наверное, и мать скоро узнает обо всем? Наверное… Наверное…»

В дверь постучали раз, другой и третий. Полицейский вскочил, заметался как угорелый, поправляя то френч, то ремень, то фуражку. Пришел сменщик фельдшера. Долго будили спящего. Гораздо быстрее соблюли формальности «сдачи и приема» дежурства. И только после этого разбуженный фельдшер взглянул на часы и ахнул: оказывается, сменщик пришел с опозданием на добрых полтора часа. Фельдшера взорвало. Он отпустил коллеге несколько хлестких фраз, не забыв при этом, очевидно по случаю рождества, упомянуть богородицу и самого новорожденного. Ушел, хлопнув дверью с такой силой, что зазвенели расставленные на столике с кривыми ножками пузырьки и склянки.

Вступивший на дежурство фельдшер хихикнул, приоткрыл дверь и вдогонку послал приятелю слова, полные взаимности. Потом подошел к лежавшему с открытыми глазами арестанту, пинцетом приподнял с его лица влажную тряпку и с восторгом воскликнул:

— Мэй! Вот это разукрасили! Под стать рождественской елке!

Стоявший рядом рябой сутулый полицейский громко икнул.

— По почерку видать, обработка господина подинспектора Стырча!.. — показывая свою осведомленность, прогнусавил фельдшер. — Коммунист?

— Т-так точ… — с трудом вырвалось у полицейского, и, не договорив, он вновь икнул.

Очкастый фельдшер замахал рукой и поспешил за ширму. Тотчас же вернувшись, он сунул под нос содрогавшемуся от икоты полицейскому тампон с нашатырем, многократно повторил эту процедуру, невзирая на фырканье, кашель, слезы и брань полицейского.

Потом он занялся арестованным: смазал марганцовкой раны, прижег крепким раствором йода кровоточащие места, а напоследок прослушал сердце и заключил:

— Этот выдержит еще не один допрос…

Принесли завтрак: кружку чая, ломоть черного, клейкого, как оконная замазка, хлеба и по случаю рождества кусок покрывшейся слизью брынзы.

Томов приподнялся, выпил чуть теплый, отдававший мешковиной и едва прислащенный сахарином чай. Есть не стал. Болели зубы, кровоточили десна, кружилась голова.

Около полудня заявился низенький подкомиссар в парадной форме с покрытым позолотой аксельбантом. Томов уже знал, что имя его Стырча. Обменявшись с фельдшером рождественскими поздравлениями, Стырча, как гиена, выследившая добычу, устремился к Томову, внимательно разглядел результаты своей «работы» и с ехидной улыбкой спросил:

— Так как? Рождественский дед образумил тебя?

Томов смотрел в потолок.

— Я спрашиваю, говорить правду будешь? — повысив голос, произнес Стырча.

— Все сказал, — ответил Томов, продолжая смотреть в одну точку. — Вы обещали мне деньги. Где они?

— Заткнись!

— Только обещаете!.. — невозмутимо повторил Томов, хотя каждое слово стоило ему немалых усилий.

Стырча впал в истерику:

— Я тебе дам деньги, бестия гуманная! Я тебе покажу, как прикидываться дурачком! Ты заговоришь у меня…

Изрыгая ругательства и угрозы, Стырча вышел; ему пора было заступать на дежурство.

Весь остаток дня Томова никто не тревожил. Это позволило ему немного прийти в себя. После обеда он почувствовал себя даже несколько окрепнувшим. Лишь под вечер, когда ему уже казалось, что день благополучно миновал, в лазарет пришел старший полицейский с повязкой дежурного на рукаве и вместе с полицейским, охранявшим Томова, повел его на допрос.

Опять тот же кабинет и та же табуретка для допрашиваемого. Илье все здесь было знакомо: и мебель, и пол, на котором валялся, когда его истязали, и рожа подкомиссара, и резиновая дубинка, и портрет короля, ревностные служители которого учиняли здесь расправу над «верноподданными его величества», и… О, нет! Это что-то новое… На стене, рядом с портретом всемогущего монарха, появился огромный многокрасочный плакат. Томов приоткрыл рот и, покачивая головой, стал нарочито внимательно рассматривать плакат. В верхней его части большими буквами написано: «БОЛЬШЕВИЗМ». Ниже художник изобразил тяжелое артиллерийское орудие с впряженными в него женщинами. Все они растрепанные, с грудными детьми на руках и с выражением ужаса на лицах. Их погоняют плетьми скачущие на конях усатые казаки в черных папахах с красными донышками.

С головы до ног они обвешаны портупеями, карабинами и маузерами, в зубах у каждого окровавленный кинжал. Сбоку, во всю высоту плаката, в белом саване стоит скелет человека с огромной косой, на ножке которой выведено кровоточащими буквами: «КОММУНИЗМ». У подножья скелета — кладбище с уходящими в бескрайнюю даль перекосившимися крестами.

«Ну и ну… — подумал Илья, вглядываясь в изможденные лица женщин. — Вот, оказывается, как хотят запугать народ!.. Но просчитаются. Румынские труженицы — работницы и крестьянки, а бессарабки тем паче с полным основанием скажут, что это их тяжкая доля изображена на плакате…»

Илья отвернулся от плаката, посмотрел на низенького и по его взгляду понял, что все это время подкомиссар следил за ним.

— Хочешь, чтобы и в нашей стране так было? — кивнув на плакат, сказал Стырча и, не дождавшись ответа, продолжал, ехидно улыбаясь: — Не-е! Это вам не удастся. Не-е. Всех уничтожим, прежде чем занесете над нами вон ту косу! Слышишь, бестия гуманная?!

Томов крепко стиснул кулаки и смело, с явной ненавистью посмотрел на подкомиссара.

Жест молчаливого протеста вывел из равновесия низкорослого, узкоплечего и узколобого человечка, облеченного неограниченными правами, человечка с мелкими желтыми зубами и вечно искривленным от злости ртом, с прищуренными маленькими мутными глазами и большими оттопыренными ушами. Человечек этот сорвался с места, подскочил к арестованному, схватил его за голову и резко повернул к плакату:

— Нет, ты смотри! Смотри! Вот оно, дело твоих соотечественников, бессарабская бестия!

Стырча впал в очередной приступ звериной злобы. Одну за другой извлекал он из полицейского арсенала специфические фразы, которые то и дело сопровождал целым «небоскребом» бранных слов.

С презрением смотрел Томов на подкомиссара и невольно думал: «И вот этот выродок облечен правом безнаказанно избивать, лишать свободы людей… А заключения его следуют через начальника Генеральной дирекции сигуранцы на доклад королю! На их основе во дворце принимаются «кардинальные решения», издаются «указы» и «постановления», разрабатываются «меры», призванные сохранить в неприкосновенности строй и укрепить власть, которую олицетворяют полиция, жандармерия, армия, их превосходительство министры, его величество король…»

Мысли Томова и брань Стырчи были прерваны приходом долговязого комиссара. Он тоже дежурил и по случаю рождества также был облачен в парадную форму с широким позолоченным аксельбантом, свисавшим с эполет.

— А ты, Томоф, опять не соизволишь встать, когда начальство входит? Нехорошо! Или в лицее тебя этому не учили? А?! Ты где учился?

— В городе Болграде… В мужском лицее короля Карла Второго… — нехотя, не глядя на комиссара, ответил Томов.

— Вот как! В лицее его величества! А ведешь себя как последний невежда. Некрасиво…

Томов продолжал сидеть и смотреть в пол.

— Ну, а сегодня как? Будешь говорить правду или прикажешь начинать все сначала? — въедливым тоном спросил долговязый.

«Опять те же слова и те же приемы… — подумал Илья. — То, что они называют правдой, имеет и другое название — предательство».

— Мне ничего неизвестно о том, о чем вы спрашиваете. А наговаривать на себя я не стану, — ответил Томов. — Хоть убейте!

Низенький заскрежетал от злости зубами, а долговязый подошел к Томову и, хитро улыбаясь, спросил:

— А если докажем, что ты получал и передавал другим коммунистическую литературу? Тогда что велишь с тобой делать?

Томов пожал плечами и равнодушно ответил:

— Не знаю я, как можно доказать то, чего в действительности не было?!

— Отрицаешь… Что ж, пеняй на себя.

С этими словами долговязый подал знак Стырче, который тотчас же вышел из кабинета. Комиссар уселся в кресло и принялся рассматривать рождественский номер иллюстрированного журнала «Реалитатя иллустратэ».

Томова осаждали всякие предположения: «Быть может, кто-либо из товарищей арестован?», «А может быть, это ловушка?», «Кто мог выдать?! Лика? Конечно, только он… Если он, тогда как быть? Отрицать все?..»

Позади Томова открылась дверь, кто-то вошел и остановился на пороге. Томова так и подмывало обернуться, поскорее узнать, с кем же ему предстоит очная ставка. Большим усилием воли он заставил себя сидеть неподвижно и сохранять равнодушное выражение лица. В эти считанные секунды в нем происходила напряженная борьба нервов с рассудком. Он с облегчением вздохнул, когда наконец долговязый насмешливо спросил:

— Ты спишь, Томоф? Ну-ка, посмотри. Узнаешь?

Илья неторопливо обернулся и стал рассматривать пришельца с таким видом, словно впервые видел эту прыщеватую физиономию, худую и стройную фигуру.

— Что молчишь? — поторопился Стырча прервать затянувшуюся паузу. — Язык отнялся от такой встречи?

— Почему отнялся, — спокойно ответил Илья. — Если этот господин меня знает, пусть скажет. Я вижу его впервые.

Это был Лика. Он подробно рассказал о том, как руководитель подпольщиков сообщил ему пароль для встречи с Томовым и получения от него литературы, как в намеченное время поздно вечером пришел в условленное место и, обменявшись паролями, пользуясь темнотой, неожиданно накинул Томову на руку кольцо от наручников, а тот в ответ нанес ему сильный удар в пах.

— Невольно я скорчился от боли, — оправдываясь перед комиссарами сигуранцы, говорил Лика, — и не успел накинуть второе кольцо себе на руку. Оттого и сбежал… Не то бы лежал как миленький рядом со мной!..

Илья слушал с таким видом, будто рассказ действительно очень интересный, но к нему не имеет никакого отношения. Он понимал, что от его поведения на очной ставке с провокатором зависит исход следствия, и старался не выдать себя ни жестом, ни мимикой, ни вздохом. «Надо держаться. Играть до конца!» — твердил про себя Илья. И он играл, хотя голова разламывалась от боли, гнев подкатывал к глотке. «Наши тоже хороши… Кого привлекли к подпольной работе!»

— Не могу понять, почему этот человек пытается навязать мне то, чего со мной не было?! — удивленно сказал Томов, когда Лика наконец закончил свой рассказ. — Возможно все, о чем он говорил, произошло с кем-либо другим? И вообще нормальный ли он… — кивнув на предателя, сказал Илья. — Плетет какую-то чушь о кольце! Какое кольцо? И при чем тут я?

Долговязый комиссар не выдержал:

— Послушай, Томоф! Говорю тебе по-доброму: кончай валять дурака. Не то возьмусь за тебя по-настоящему… Смотри! Каторги тогда не миновать, а то и кое-чего похуже… Давай-ка лучше признавайся и будешь работать вместе с этим парнем. Он тоже, когда попался, отпирался, но вовремя поумнел… Мы ему все простили и неплохо вознаградили. Видишь как он одет?! И деньжата всегда позванивают у него в кармане, и вообще… Так что давай забудем прошлое и начнем дружить! Идет?

Томов закатил глаза, как бы не в силах больше повторять одно и то же, но все же сказал:

— Понятия не имею, о чем говорил ваш агент и чего вы от меня добиваетесь?! Все это недоразумение… Не иначе!

Воцарилось молчание. Все трое смотрели на сникшего и оборванного арестованного, и каждый из них думал, что еще сказать, чтобы уличить его, заставить признаться. Первым нашелся Стырча.

— А если мы приведем сюда твоего механика Илиеску? И он подтвердит, чем ты занимался, тогда что?

У Томова тревожно забилось сердце, в какое-то мгновение пронеслось в голове: «Неужели и товарищ Илиеску попался? Но он не может выдать… Нет. Это ловушка! Провокация!» Быстро овладев собой, Томов ответил:

— Пожалуйста. Приведите и его! Вы все время пугаете меня механиком, — твердо произнес Томов, — а кто он мне? Ни сват ни брат… Знаю его только по работе в гараже. Если он чего-то там натворил, отвечать за него не собираюсь. Могу лишь сказать, что в гараже господина механика Илиеску все считали честным человеком, даже господин инженер-шеф! Спросите кого угодно, и вам подтвердят это.

Лика чувствовал, что очная ставка не оправдала надежды, которые на нее возлагали его хозяева, и он поспешил исправить положение:

— Значит, говоришь, не узнаешь меня, Томоф?

— О-о, и фамилию мою уже знает! — иронически заметил Илья. — Давно ли?

— А ты не цепляйся за фамилию, — горячился Лика. — Я тут ее узнал, сейчас, а вот кличку твою пораньше узнал. Ты «Костика»! А я был «Лика». Это ты тоже хорошо знаешь, не прикидывайся…

Томов сокрушенно покачал головой.

— Сегодня рождество и ваш агент, видать, хорошо хлебнул! «Крещение» мне устроил! «Костикой» каким-то назвал. Но это очень глупо. Если есть на свете какой-то Костика, так его и ищите. Не за то же вы этому парню хорошо платите, чтобы он с похмелья морочил людям голову!..

Ответ Томова обескуражил Лику. Он не блистал сообразительностью. Единственное, на что был способен, так это выложить напрямик все свои «козыри». И горячась еще больше, он привел еще одну, казавшуюся ему неопровержимой, улику:

— Да не цепляйся ты за соломинку! Я ж узнаю тебя даже по голосу!

Томов не растерялся. Он и эти слова обернул против предателя.

— По голосу, говоришь, узнаешь? — неторопливо спросил он.

— Да, по голосу! Меня слух никогда еще не подводил!

— Ну вот, господа начальники, — обратился Томов к полицейским. — Ваш агент, как видите, совсем уже заговорился… Слух, говорит, не подводит его… Но вы сами прекрасно знаете, что голос мой был совершенно иным, когда меня привели сюда… После всего того, что со мной здесь сделали, я же не голосом говорю, а хрипом! Зубы вы мне выбили… Здесь. Я сам не узнаю своего голоса, а он, видите ли, сразу узнал… Ловкач!

Агент уловил укоризненный взгляд подкомиссара Стырчи, прыщи на его лице побагровели. Сдвинув жиденькие брови, он поторопился оправдаться:

— Пусть говорит, что хочет, все равно — это он! Честное слово, господин шеф! Не ошибаюсь…

Томов брезгливо отвернулся. Хотелось ему подчеркнуть, что даже здесь, в сигуранце, избитый и растерзанный, остается полон презрения к предателю.

Лике велели выйти. Следом за ним вышел и долговязый комиссар. Оставшись наедине с арестованным, Стырча принялся было обычными для него методами настаивать, чтобы Томов сознался, кто помог ему снять с руки кольцо от наручников-кандалов и куда их дели, но, ничего не добившись, вдруг без всякой связи с предыдущим визгливо закричал:

— Думаешь, мы не знаем, чем ты занимался еще в лицее? Где тот пархатый жид, с которым ты дружил? Где он, я спрашиваю?! Как его фамилия? Говори, бестия!

Томов сразу догадался, о ком идет речь, но притворился, будто понятия не имеет. Он скорчил удивленную мину и промолчал.

Стырча кинулся к столу, начал перелистывать какие-то бумаги.

— Волдитер! — завопил он. — Хаим Волдитер! Где он? Христа, господа, бога, веру, душу… Говори!

Томов не проронил ни слова.

— Молчишь, бестия гуманная? Я спрашиваю, где тот большевистский шпион? Это он втравил тебя в подпольную организацию? Признавайся, бестия! Где он?

— Откуда я знаю? — ответил Томов, словно только сейчас догадался, о ком идет речь. — Его, помню, исключили из лицея, и с тех пор мы не виделись. Я уехал сюда, в Бухарест, а он… он, наверное, в Болграде остался… Мать у него, кажется, есть там…

Томов нарочито говорил неправду. Он-то знал, что мать Хаима умерла от погрома. Об этом ему рассказал Хаим, когда они встретились в Констанце. Знал Томов прекрасно и мать Хаима. Это была тихая, приветливая и очень добрая женщина. Когда случалось, Томов подолгу засиживался у Хаима, она всегда говорила: «Посиди еще у нас, Илюшка! Чего ты спешишь? Поужинаем уже вместе… Я сварила из полкурочки такой бульон, что сам король, наверное, в жизни не пробовал!.. Останься. Может, и мой Хаим за компанию с тобой покушает… А то он, видишь, какой худой?»

Подкомиссар Стырча тоже знал, что мать Хаима Волдитера умерла, но не подавал вида. Твердил свое:

— Овечка!.. «Ничего не видел!», «Ничего не знаю!», «Ничего плохого не делал!», «Все это недоразумение!». Но запомни, бестия большевистская: не расскажешь, какие у тебя дела были с тем жидом, бить буду, колотить буду и ни тебя, ни твою старую каргу на свет божий не выпущу, пока вы у меня тут не сгниете!..

Вмиг Илья представил себе больную одинокую мать, измученную вечными нехватками, настрадавшуюся из-за своего отца, перебывавшего чуть ли не во всех тюрьмах королевства за участие в Татарбунарском восстании бессарабских крестьян. Томова охватила нестерпимая злоба.

— За что вы арестовали маму? Что плохого она вам сделала?

— «Что плохого сделала?», «За что арестовали?» — передразнил подкомиссар. — А хотя бы за то, что сама она — дочь большевистского бунтаря! Да и за то, что тем же навозом напичкала мозги своего выродка, неведомо от кого нагулянного…

Томов не выдержал и, не отдавая себе отчета, выпалил:

— Ничего, господин подкомиссар… Когда-нибудь вы ответите за все!.. Ответите.

Стырча обомлел. Он съежился, как рысь перед броском, и, скривив вбок тонкие губы, медленно подошел к арестованному.

— Как ты сказал, большевистская бестия? Мне?! Посмел мне угрожать?! Да я тебя в порошок… — взвизгнул подкомиссар и размахнулся.

Терпение Томова иссякло, нервы окончательно сдали. На лету перехватил он руку подкомиссара и резко отодвинул его. Стырча ударился об угол письменного стола…

Побледневший от испуга подкомиссар судорожно извлек из кармана пистолет, вогнал в ствол патроны и, выждав секунду-другую, медленно, прижимаясь к стене, обошел арестованного и только после этого рывком бросился к дверям, распахнул их и громко окликнул дежурившего в коридоре полицейского. Вдвоем они накинули на Томова наручники. Полицейскому Стырча велел удалиться, а сам не торопясь вытер испаринку со лба, подошел к стене, снял с гвоздя висевшую резиновую дубину, осмотрел ее со всех сторон. Улыбаясь, он подошел вплотную к арестованному и спросил:

— Стало быть, не знаешь ничего о коммунисте Волдитере Хаиме? А ты, большевистская бестия, знаешь, что такое «адио мамы»?..[25]


Нет, Хаим Волдитер, конечно же, не знал и не мог знать о том, что случилось с его другом Томовым, и, завидуя его спокойной судьбе, горевал в этот час только об Ойе. А раввин Бен-Цион Хагера тем временем продолжал усердно читать молитву «модин» и, поскольку этот субботний день совпадал с новолунием, он перешел к молитве «атта-яазарта». Верующие дружно забубнили: «енке-элохейну…»

И только много время спустя, когда наконец-то Бен-Цион Хагера, закончив монотонное чтение, громко хлопнул тяжелой ладонью по молитвеннику, Хаим очнулся от горьких раздумий и закрыл свой сиддур. Он уже было пошел к выходу, но тут выяснилось, что еще предстоит церемония с «бар-мицвой»[26] одного паренька.

Объявили короткий перерыв. Точно школьники в перемену, обгоняя друг друга, богомольцы ринулись во двор… К Хаиму подошел степенной походкой Бен-Цион.

— Мы пришли вместе сюда, — сказал он тихим, но повелительным голосом, — вместе мы и уйдем отсюда…

Потупившись, Хаим наблюдал, как паренек поцеловал обтянутые тонкой черной кожей квадратные кубики «тфиллен»[27], как накинул первый филактерий на оголенную по самое плечо левую руку и, одновременно продолжая произносить молитву, накручивал на нее семь колец сверху вниз вплоть до среднего пальца, вокруг которого также обвел три витка тянувшейся от кубика узкой тесемки ремешка; наконец, как он довольно ловко — в синагоге ни на мгновение нельзя оставлять голову непокрытой — накинул на затылок кожаный ремешок, образовавший узел, и прикрепил второй филактерий к верхней части лба. Тут паренек начал читать фрагменты из Торы. Делал это он с большим чувством, трепетом и, как положено, нараспев. Иногда он искоса, но с особым благоговением, поглядывал на раввина. Бен-Цион стоял как скала.

Завершающим церемонию совершеннолетия был своего рода экзамен, устроенный имениннику. Первым задал вопрос Бен-Цион. Ответы паренька следовали как из автомата: быстро, четко и мелодично. Это о том, что филактерий, накладывающийся на руке, называется «шел яад» и «шедл зероа», второй — с головы, называется «шел-рош» и оба содержат пергаментные полоски с четырьмя цитатами из библии; что ручной филактерий имеет внутри одно отделение и каждому параграфу там уделяется семь строчек, а в головном — четыре отделения и по четыре строчки; о том, что в обоих филактериях пергамент скручен в трубку, которая перевязана узкой полоской из пергамента и в обязательном порядке еще тщательно вымытым волосом от теленка, именующимся «чистым животным»… Затем парень ответил, что снятие филактерий с руки и головы, если это имеет место в день новолуния, сопровождается чтением молитвы «мусаф».

Созерцая эту довольно нудную церемонию, Хаим вспомнил, как в день своего совершеннолетия точно так же старался отвечать, четко и восторженно смотрел на раввина, почитал его чуть ли не как самого бога… «Посмотрел бы этот юнец, — думал Хаим, — как это его «божество» приехал в ночь на субботу на автомобиле черт знает откуда, да еще с таким револьвером, которому даже чикагские гангстеры позавидовали бы!»

Хаим не заметил, как церемония подошла к концу. Он понял это, увидев, что хромой шамес складывает свой талес в потертую бархатную сумку. Но раввин оставался на месте. Тем временем отец паренька достал сверток, извлек из него один обыкновенный песочный и другой медовый «лейкех»[28], затем в заранее припасенные рюмки величиной с наперсток разлил мутную инжирную настойку.

Первым поднял рюмку раввин. Закатив свои большие глаза, он произнес положенную в подобных случаях «бруху»[29], благословляя плоды, из которых делается этот винный напиток.

— Барух ата адонай элохейну барэ при агэфен![30] — протянул он нараспев и опрокинул содержимое в рот. Закусывая лейкехом, раввин выразил пожелание свидеться всем в самом скором времени на обетованной земле.

— Омейн![31]

— Омейн! — ответили в тон раввину верующие.

В полдень Бен-Цион Хагера и Хаим вернулись домой. Пожалуй, никогда прежде Хаиму не доводилось видеть такого изобилия яств, какое красовалось на праздничном столе раввина. Тут были рубленая сельдь с грецкими орехами, мятые крутые яйца с куриным жиром и шкварками, паштет из печенки с зарумяненным луком, «пэцэ» из куриных ножек, горлышек, крылышек, пупочков и прочих потрохов, залитых соусом из взбитых желтков, растертого миндаля и вина и разукрашенного кусочками лимона. В центре стола возвышалась внушительного размера ваза с тертой редькой, пропитанной гусиным жиром и корицей. Без этого любимого Бен-Ционом блюда не обходился ни один субботний обед. В глубокой тарелке были знаменитые кипрские пельмени, начиненные дважды пропущенным через мясорубку куриным филе. И, наконец, фаршированная рыба с застывшей темно-бордовой от свеклы юшкой! Коронное кушанье праздничного обеда приготовила сама Циля, об этом свидетельствовал забинтованный палец на ее руке.

Все были в сборе. Улучив момент, когда тетя Бетя остановилась одна у окна, Хаим подошел к ней и сообщил об исчезновении Ойи. Оказалось, что фельдшерица знает о случившемся. Хаим поразился спокойствию, с которым старушка встретила его сообщение. «Неужели и у нее нет сердца!» — с горечью подумал Хаим, отойдя от фельдшерицы.

Все разместились, но к трапезе не приступали: ждали, когда раввин усядется в свое огромное потертое кресло.

Хаим взглянул на самодовольное лицо Бен-Циона и вспомнил лубочную картину, найденную несколько лет назад на чердаке дома. «Снять бы с реббе его «штраймел»[32], — подумал он, — и как две капли воды Гришка Распутин!»

Бен-Цион Хагера был доволен — все шло как по-писаному: Ойя исчезла, Хаим, как видно, смирился с этой утратой, и обед был приготовлен на славу. Чуть слышно реббе напевал подходящую для субботней трапезы мелодию «Змирес», но едва он успел положить себе ложку редьки, как в распахнутом окне показалась черноволосая голова мальчика-слуги Стефаноса.

— Кали мэра![33] — громко произнес мальчик, переступив порог. Он хотел было что-то сообщить, но раввин остановил его и, медленно поднявшись, удалился в прихожую. Тотчас за ним вышла и Циля. В столовой наступила тишина.

Хаим взглянул в окно, увидел, что Циля побежала в конец двора, где стоял флигель, юркнула в дверь, выскочила и тотчас же скрылась за дверью сарая.

«Что ей там нужно?» — удивился Хаим. Подойдя к окну, он услышал приглушенный голос Цили:

— Там ее нет! Все облазила…

Хаима поразила догадка: ищут Ойю.

В столовую вернулись Бен-Цион и Циля. Оба были явно расстроены, хотя всячески старались скрыть это. Сели за стол. Все, кроме Хаима, набросились на еду. Вскоре он встал, поблагодарил за обед и хотел выйти. Раввин остановил его и с недовольным видом сказал, что не полагается покидать свое место до тех пор, пока старший не выйдет из-за стола.

Хаим послушно опустился на стул. Ему вспомнились слова из песенки, которую распевали еще в лицее:

За столом у чужих

ел и пил,

Вспоминая край родной,

слезы горькие лил..?

Из задумчивости его вывел вопрос тети Бети. Она спрашивала, скоро ли он собирается покинуть их.

— Пока не найду Ойю, никуда не уеду! — резко ответил Хаим и сам удивился своей храбрости.

Категоричность ответа обычно робкого парня огорошила всех. По лицу Бен-Циона пробежала злая усмешка. Обращаясь к тете Бете, он нарочито спокойно произнес:

— Говорят, что чудак хуже выкреста… Выходит, правы люди… Ну, а если, скажем, она не отыщется? — Раввин повернулся к Хаиму. — Тогда что? Не уедете? Глупости! Разумеется, не потому, что живете у нас или мешаете нам… Боже упаси! Но вы холуц, мой дорогой мальчик, прошли «акшару», и ваше место теперь только в Эрец-Исраэль! И потом, скажите на милость, что вы нашли в этой глухонемой шиксе?[34] Она ухаживала за вами во время болезни? Да! Ну и что из этого? А наша тетя Бетя разве мало для вас сделала? А мы все? Кто готовил вам еду? Кто как не Цилечка ходила для вас к туркам за козьим молоком? А знаете, какие там собаки?! Вы хоть раз этим поинтересовались? Иметь мне столько счастливых лет, сколько раз Цилечка возвращалась с молоком испуганная и, как мел, бледная! По-вашему, это ничего не значит?

Праздничный обед был испорчен. О помолвке не могло быть и речи. Раввин это понял. Он встал. Поднялся и Хаим, поблагодарил за обед и направился было к двери, но его остановила фельдшерица.

— Вы не проводите меня? — тихо спросила она.

— Пожалуйста, — неохотно ответил Хаим.

Раввин отозвал фельдшерицу и, нагнувшись к ее уху, зашептал:

— Вдолбите этому придурку, что на имя Цилечки в иерусалимском «Империал бэнк оф Бритн» лежат не меньше и не больше, как двенадцать тысяч фунтов стерлингов! Вы слышите, тетя Бетя?! Двенадцать тысяч! Растолкуйте ему, что это означает! Не то, я вижу, он не очень большой умник и не слишком маленький дурак… Ходит в драных портках, а корчит из себя вельможу…

— Я знаю, реббе… Вы же сами видите, парень, оказывается, с фантазией! — ответила фельдшерица. — Но можете не сомневаться, я постараюсь… Какой еще может быть разговор!..


Когда Хаим и тетя Бетя подошли к ее дому, она спросила его, сверкнув толстыми стеклами очков:

— Вы любите Ойю?

— Да! — не задумываясь, ответил Хаим.

Фельдшерица тяжело вздохнула.

— Я поняла это лишь сегодня. И вижу, что вы не доверяете мне. Напрасно… Не меряйте всех одной меркой. Слышите?

Хаим пожал плечами. Фельдшерица пригласила его зайти к ней на минутку.

— Идемте, я вам говорю! Понимаете? Я вам не враг…

Переступив порог, Хаим нерешительно остановился. Чистенькая комнатка, тюлевые занавески, стол под белой скатертью. Закрытая дверь, видимо, вела в другую комнату или кухню.

— Откройте эту дверь, — ласково проговорила тетя Бетя, с грустной улыбкой посматривая на Хаима. — Нелегко вам будет жить, мальчик мой: робость не самое лучшее качество мужчины. — И, видя, что Хаим по-прежнему стоит в нерешительности, сама толкнула дверь. В маленькой, слабо освещенной комнатке, забившись в угол, стояла испуганная Ойя.

— Ну вот видите? Не все люди сделаны на одну колодку. Они разные… Запомните это на всю жизнь! — сказала тетя Бетя. — Бедняжка прибежала ко мне на рассвете в рваном платье, босая, в синяках. Я ничего не могла понять! Что случилось?.. Видите, какой ценой она отстояла свою честь!

Хаим гладил исцарапанные руки Ойи, нежно обнимал ее, а девушка от испуга и радости вздрагивала, словно в ознобе.

— Она была у знаменитого здесь Стефаноса, — продолжала тетя Бетя. — Вы его, конечно, не знаете, чтоб он сгорел. А теперь вам надо поскорее уходить, упаси вас бог проговориться, что она у меня… Слышите? Вы отсюда уедете, а я останусь доживать свои дни… У меня, как вы понимаете, в банке нет капиталов… Но я не жалуюсь. Много ли мне нужно!.. Всю жизнь я помогала людям, помогу и вам…

Хаим хотел сказать фельдшерице, что она дважды вернула ему жизнь: и тогда, когда помогла побороть тяжкую болезнь, и теперь, когда приютила его любимую девушку. Хаим хотел сказать этой старой доброй женщине, вернувшей его к жизни и теперь дарившей ему счастье, но тетя Бетя прервала его на первом же слове.

— Прошу вас, уходите, — сказала она. — С нашим реббе будьте осторожны! Вы еще не знаете его! И не надо вам знать… Жили у него? Поправились? И слава богу… А вас я понимаю! Думаете, нет? Любите? Что ж, и это богом дано. Но сказать вам правду, как сыну своему, ума не приложу, как вы будете жить вместе?! Вы же едете туда! Дай бог, чтоб вам обоим было хорошо! Но жизнь скверная… Ой, какая это скверная жизнь, чтобы вы ее лучше не знали!..

Загрузка...