— Проснулся, майор? — слышу я сквозь сон. Открываю глаза и вижу лицо склонившегося надо мной начальника авиации. — Ну-ну, проснись, майор!
Откуда эта добрая улыбка, эта теплота в голосе? Неужели забыта вчерашняя стычка на снежном поле за деревней и все, что предшествовало ей? Или, наоборот, он уже подготовил заседание трибунала? Ну и черт с ним! Пусть судят! И выскажу я ему сейчас, что никакой я не майор, что ненавижу таких типов, что…
— Проснулись? Вот и хорошо! Умывайтесь да присаживайтесь к нашему столу!
Ой-ля-ля! Что-то трудно спросонья разобраться в интонациях полковничьего голоса. Мы с Лыгой удивленно таращим глаза, но повторять приглашение не заставляем.
Полковник придвигает начатую бутылку коньяка. Я решительно разливаю ее содержимое в две кружки:
— Будь здоров, капитан Лыга!
— Будь здоров, майор!
Лыга лукаво подмигивает и одним глотком опорожняет содержимое кружки. Коньяк я пью впервые. Пахучая жидкость обжигает горло, огненной струей вливается в желудок.
Я чувствую, как горят все внутренности, как пламя вырывается из груди и ударяет в голову. У-ух! Я слыхал, кто-то говорил, что коньяк пахнет клопами. А может, наоборот, клопы пахнут коньяком. Это смешно… Правда, полковник, смешно? Ватная теплота разливается по всему телу. Руки становятся непослушными, деревянными, а язык чужим.
— Хорош коньячок!
— О-о! Да ты, брат, готов! Ничего, майор, это быстро пройдет…
Да, кажется, проходит. Осталась только теплота и тяжесть где-то в ногах. О чем говорит полковник?
— Боюсь, немцы засекли нашу площадку. Как бы не накрыли артиллерией. А тут штаб тыла, склады… Взгляни, майор, вот тут между деревней и лесом большое поле, — палец полковника скользит по карте. — Определи, пригодно ли оно для посадки. Если пригодно, дам бойцов, к вечеру организуешь старт. Последним самолетом улетишь вместе с капитаном. Я уже доложил о тебе в штаб армии.
Кажется, для счастья не так уж много надо. Я блаженно улыбаюсь: в эту минуту я счастлив.
Много ли человеку надо на войне? Погожее солнечное утро, легкий скрип снега под унтами. Мы сыты, в карманах увесистые бутерброды, предусмотрительно захваченные с начальственного стола, и у нас есть дело. От успешного выполнения его зависит наш отлет за линию фронта, на Большую землю, в полк. Есть чему радоваться. Кажется, все испытания уже позади и все надежды вот-вот исполнятся. Осмотрим площадку, разобьем старт и — даже не верится! — ночью мы дома!
— Что там ползет по дороге? — спрашивает Лыга, возвращая меня на землю.
— Танк!
— Эх, на полчасика попозже бы, не шлепали бы пешком обратно.
— Кажется, нам уже никуда не придется шлепать… Это немец!
Я торопливо шарю в карманах комбинезона: где же «лимонка» — подарок Кильштока? Пальцы натыкаются на сдавленный бутерброд. Я вытаскиваю его из кармана и швыряю в снег. Вот и граната! Оказывается, она лежала под бутербродом. Я сжимаю ребристый кругляк в ладони.
Лыга подбирает брошенный мною бутерброд, сдувает с него снег и протягивает мне:
— Что главное в обороне? Харч. Садись. Лопай.
— Ошалел?
— Отнюдь. Жуй. Может, в последний раз.
Невольно опускаюсь рядом с ним на снег. Танк медленно ползет по дороге. От него уже не скрыться, не убежать. Мы жуем бутерброды. Лыга аккуратно подбирает с колен хлебные крошки. Потом он поднимается на ноги, поправляет ремень и достает пистолет. Сухо щелкает ствол, досылая патрон в патронник.
— А ну давай, гады! Я становлюсь рядом. В левой руке пистолет, в правой граната.
— Давай!
Танк останавливается. Медленно поворачивается хобот пушки. Выстрелы мы не слышим — только свист снаряда и оглушительный взрыв позади. Мы падаем в снег. Танк посылает еще три снаряда и, пятясь, ползет в деревню. Мы поднимаемся, выходим на дорогу и припускаемся изо всех сил.
Близкие разрывы мин опять швыряют нас в снег. Немцы бьют долго. Так долго, что мы уже смогли побороть первоначальный страх. Короткими перебежками уходим из зоны обстрела.
— …Еще вчера деревня была ничейной, — искренне сокрушаясь, говорит полковник. — Стало быть, немцы опять где-то просочились. Тебе, товарищ майор, придется доложить обо всем командующему. Его штаб вон там, на хуторе. Всего в двух километрах.
Теперь мы идем по дороге, настороженно вглядываясь в окрестности, готовые к любым неожиданностям. Дорога пустынна. С обеих сторон открытое поле. Видно далеко, и взгляд не находит ничего такого, что бы могло насторожить или хотя бы заинтересовать. Но откуда-то из-за дальнего леса слышится непонятный гул. Неужели опять танк? Гул нарастает, приближается. Я всматриваюсь в снежные сугробы на дороге.
— Самолет! Наш! ПО-2!
— Откуда ему взяться днем?
Но это действительно самолет. Он быстро приближается, увеличивается в размерах, и я уже без труда могу различить длинные ноги шасси с характерным изгибом — такие только у одного самолета!
— «Хеншель»! Ложись!
Мы бросаемся в снег, стараемся вдавиться в него, стать как можно меньше, незаметнее.
«Хеншель» проносится, едва не задевая колесами за наши головы. Разворачивается. Заходит вновь. Наверно, на яркой белизне освещенного солнцем снега наши фигуры представляются вражескому летчику заманчивой мишенью. Наверно, он решил позабавиться… Гад! Эх, что сделаешь с пистолетом?
— Ну стреляй, стреляй! — не выдерживает ожидания Лыга. — Стреляй!..
Но вместо выстрелов над нами рассыпается бумажное облако.
— Агитируешь? — опять кричит Лыга. — Ну, давай, давай, агитируй!
Мы поднимаемся на ноги и подбираем несколько листовок.
Самолет еще раз проносится над головами, покачивая крыльями. Лыга швыряет подобранную листовку.
— Напрасно, — смеюсь я. — Он ведь столько энергии затратил. Прочтем?
— С ума сошел! Всякую погань! Брось!
Но я уже читаю: «Солдаты и командиры Красной Армии! Непобедимые войска Германии окружили Москву. Только от великого фюрера зависят сроки взятия вашей столицы. Война проиграна! Не проливайте свою кровь за евреев, комиссаров, за Сталина! Бросайте оружие! Переходите на сторону непобедимых войск великой Германии! Каждому добровольно перешедшему на нашу сторону гарантируется хорошая жизнь и обеспеченное будущее без евреев и комиссаров. Штык в землю! Эта листовка является пропуском для перехода одиночных солдат и воинских групп».
— А ведь опоздал фюрер с листовочкой, а, Лыга? От Москвы-то его поперли.
— Поперли-то, поперли, а листовочку ты напрасно… Вражеская агитация!
— Ну и дурень! Наоборот, надо сохранить эту листовку да на самой большой площади в Берлине приклеить!
— Ты еще отсюда выберись.
— И отсюда выберемся! Точно!
Просторная изба из двух комнат — штаб генерала Ефремова. Крупная, наголо бритая голова, широкие брови над внимательным прищуром усталых глаз. Генерала интересуют подробности нашего вынужденного пребывания в тылу, партизанский отряд Петрова, путь из района дислокации отряда к его армии и, наконец, появление в расположении армии вражеского танка. Он весело смеется, слушая о том, как мы ели бутерброды под наведенной на нас пушкой танка, тут же кутается в наброшенную на плечи шинель и, обрывая смех, спрашивает:
— Есть хотите? — И, не дожидаясь ответа, кричит адъютанту: — Приготовь ребятам поесть!
Пьем горячий чай с черными сухарями, а генерал все расспрашивает о наших полетах, о рейдах Белова и Доватора, в чьих корпусах совсем недавно нам довелось быть, об обстановке на фронтах. Я рассказываю о том, как нас встретил начальник авиации его армии, обращаю внимание на особую «чуткость» начальника тыла, затем показываю генералу подобранную листовку.
— Ерунда! — восклицает Ефремов, прочитав ее. — Русского солдата листовкой не возьмешь! А вот снарядами… Очень они нам нужны сейчас. Необходимо послать на Большую землю запрос на снаряды. Снаряды, в первую очередь снаряды! Это сейчас самое главное! А начальнику авиации скажите, что я приказал при первой возможности отправить вас за линию фронта. Да, человек он грубый, не обижайтесь.
Мы тепло прощаемся с командующим окруженной армией и возвращаемся уже по знакомой дороге в штаб тыла.
Разве мог я предположить тогда, что это последняя встреча с Ефремовым, что вскоре генерал погибнет?
В эту же ночь на посадочную площадку окруженной армии сел ТБ-3.[5] Заблудился. Летел к конникам Белова, а очутился здесь.
Самолет загружен медикаментами и продовольствием. Командир решает оставить груз здесь: все равно уже не найти корпус Белова. Отсюда он заберет раненых. Я прошу командира взять и нас.
В самолете тесно от людских тел, носилок, костылей, белых повязок и тяжелого запаха йода.
Подходим к линии фронта. От кого-то отбиваются стрелки, трещат пулеметы, гудят двигатели. В фюзеляже темно, неуютно. И главное — неприятно чувствовать себя пассажиром, когда экипаж ведет бой. Пробираюсь в кабину пилотов: может, чем-нибудь пригодимся, может, поможем?
Но вот впереди появляются огни старта.
Самолет катится по заснеженному полю аэродрома, заруливает на стоянку. Я благодарю командира и спускаюсь по лестнице на землю.
У самолета, как и в фюзеляже, брошенные костыли, палки, обрывки бинтов.
— Где же люди? — спрашиваю у бортмеханика.
— Уехали. Их автобус подобрал, — со смехом отвечает механик. — И твой технарь с ними.
— А где мы? — растерянно спрашиваю я.
— Москва рядом! — смеется он. — В Монино! Слыхал?
— Слыхал. Мы отсюда начали летать…
— Так ты из полка У-2? Они перебазировались.
— Знаю. Спасибо.
Путь от Монино до нашего полевого аэродрома под Медынью занял почти трое суток. Где на попутках, где пешком, от голода и усталости едва передвигая ноги. Но дошел!..
Действительно, мир тесен. Как-то, много лет после описываемых событий, наш экипаж в ожидании погоды коротал зимний вечер в арктическом порту. Кто-то рассказал одну историю из своей жизни, кто-то другую, и пошли воспоминания, одно другого занятней. Вспомнил и я, как выбирался из окруженной армии Ефремова. Вспомнил и рассказал. Мой механик, Володя Белявский, — мы летали с ним уже не один год — вдруг воскликнул:
— Послушай, командир, а ведь борттехником на том ТБ-3 был я! Запомнился и мне этот случай..
— Вот так встреча! — обрадовался я. — Здравствуй, Володя! И прими еще раз спасибо от спасенного!
— Здравствуй, мой командир!
И мы крепко обнялись.
Вот уже несколько дней я в полку. Живу в том же общежитии, вместе со всеми поднимаюсь, хожу в столовую, становлюсь в строй. Экипажи получают боевое задание и каждую ночь уходят за линию фронта, а я остаюсь. У меня нет экипажа, нет самолета. Я «безлошадный». Однажды не становлюсь в строй, и никто не делает мне замечания, будто я не существую, будто меня вообще нет. Все это странно. Очень странно.
Так проходит еще несколько дней. Как-то среди ночи за мною приходит посыльный:
— Вас просят в штаб.
Наконец-то! Ночью могут вызывать только для полетов. Я быстро одеваюсь. По привычке аккуратно заправляю койку. Солдат следит за моими действиями, переминаясь с ноги на ногу.
— Пожалуйста, идите. Я сейчас же приду.
— Приказано вместе с вами.
— Со мной так со мной! — Я достаю пачку папирос, закуриваю и протягиваю папиросы солдату. — Курите.
— Не положено. Приказано поторопиться.
Я выхожу на улицу. Солдат слегка отстает и шагает сзади.
— Идемте рядом. — Я слегка замедляю шаг.
— Не положено.
«Ну и черт с тобой! Иди где хочешь!» — Больше я о солдате не думаю.
В штабе один старший лейтенант Руднев, начальник СМЕРШа[6] полка. При моем появлении он одергивает гимнастерку и садится за стол командира.
— Садитесь, — приглашает он меня, показывая на стул, стоящий у стола. Я оглядываюсь. Зачем я понадобился Рудневу? Ничего не понимаю!
— Фамилия, имя, отчество? — спрашивает Руднев. Опять невольно оглядываюсь. У двери все тот же одинокий солдат. Значит, вопрос задан мне.
— Вы сами прекрасно знаете, не так ли?
— Здесь вопросы задаю я! Ваша фамилия, имя, отчество?
— Слушайте, Руднев, перестаньте валять ваньку.
— Встать!
Я поднимаюсь со стула.
— Повторяю! Здесь вопросы задаю только я! Сдать оружие! Я демонстративно засовываю руки в карманы брюк. Продолжаю молчать.
— Товарищ боец! Приказываю обезоружить! Солдат тяжко вздыхает рядом со мной и стучит о пол прикладом винтовки.
— Сдавай, старшина.
Отстегиваю ремень и отдаю его вместе с пистолетом солдату. Он передает его Рудневу, тот достает пистолет, вынимает из него обойму и тщательно пересчитывает патроны. Пересчитав, опускает пистолет в ящик стола, а мне возвращает ремень.
— Садитесь! Рассказывайте, с каким заданием прибыли, кто вас послал?
— Откуда прибыл? Какое задание?
— Молчать! Отвечать только на вопросы! С каким заданием прибыл? Сколько тебе заплатила немецкая разведка? Как думал осуществлять связь?
У меня вертится на языке одно-единственное слово — «дурак»! Но, кажется, если произнесу его, я не окажусь в выигрыше. Уж лучше молчать. И я молчу.
— С каким заданием прибыл?.. — монотонно бубнит Руднев и что-то пишет на отдельных листочках бумаги.
Еще со студенческих лет во мне выработалось умение в случае необходимости отключать свой слух. Я могу внимательно глядеть в глаза собеседника, но, если разговор мне неприятен, мой слух изолируют спасительные заслонки, и тогда я могу думать о чем угодно, продолжая изредка кивать головой или поддакивать. И теперь я, отключив слух, только думаю. О, если бы Руднев мог узнать мои мысли!..
И снова:
«Чистосердечное признание облегчит твою участь.
С каким заданием прибыл?
Признавайся. Иначе расстрел.
Какую задачу поставила немецкая разведка?
Признавайся!..
Молчание усугубляет твою вину!
Говори всю правду!»
И так до утра.
Сегодня при моем появлении в общежитии штурман Шмаков недвусмысленно произнес:
— Почему мы должны терпеть шпиона?
Не знаю, кто влепил ему пощечину — Василий Вильчевский или Николай Пивень, но мне стало понятно, что клеймо «шпиона» пристало прочно. Что делать? Как доказать свою невиновность? И почему я должен доказывать? Почему требует доказательств заведомая ложь? Почему донос считается неоспоримым фактом?
— Возьми партизанскую справку и покажи ее Рудневу, — советует Маслов.
— «Филькину грамоту»? — Я горько усмехаюсь. — Вряд ли поможет. Еще обвинит в незаконном присвоении воинского звания.
— А ты объясни, почему нас назвали майорами.
— Нет, Руднев не способен это понять. Может, попробуем вместе? Ты и Лыга?
— Я уже был у него, — говорит Маслов.
— Сам ходил?
— Приглашал…
— Тоже пришлось доказывать свое алиби?
— Нет… Это сделали вы с Лыгой, подтвердив каждый день моего пребывания за линией фронта. Вы же меня и отправили…
— Ну, а ты? Ты поможешь?
— Думаешь, он поверит мне? Ведь я улетел раньше… А что было потом?
— Значит, и ты сомневаешься?
— Дурак! Ему нужны доказательства! Доказательства, понимаешь? Где я их возьму?
— Негде… А ты, Лыга? Мы улетели вместе. Ты-то ведь можешь подтвердить каждый мой шаг.
— Не каждый. Ты куда-то отлучался.
— «Куда-то!..» На аэродром! Встречал и провожал самолеты! Упрашивал начальника авиации отправить сначала Федю, потом нас обоих! Ну, подтвердишь?
— А вспомни листовку… Я член партии и не могу ничего скрывать.
— Скрывать?! Вспомнил листовку?.. Сегодня ночью меня опять вызовет Руднев, и уж я ему скажу… Скажу, что младший техник-лейтенант Лыга встречался в немецком тылу с Гитлером!
— Глупо! Неприкрытая ложь!
— А ты попробуй, докажи! Чем глупее, тем правдоподобней…
Я еще пытаюсь шутить… Как доказать, что я не верблюд, что моя покойная бабушка не побочная дочь кайзера Вильгельма, дедушка не руководитель сигуранцы, а я все же не немецкий шпион?!
Что же мне делать?
С этим я пошел к комиссару полка. Я рассказал ему все: про себя, про Федора и Лыгу, про листовку и «филькину грамоту», про каждый день, проведенный там, в тылу у врага, и про Руднева…
Ничего не ответил комиссар, ничего не пообещал, только сжал мои плечи тяжелыми ладонями бывшего шахтера и заглянул в глаза. Внимательно и немного грустно. Да и что мог ответить мне комиссар Терещенко? Я и сам считал, что в такое тяжелое время лучше заподозрить десяток невинных, чем пропустить в ряды армии одного настоящего шпиона, одного предателя…
Ночью, как обычно, пришел солдат-посыльный:
— На допрос, старшина!..
— Послушай, скажи Рудневу, пусть катится к черту! И сам иди…
— Не могу. Старший лейтенант опять прикажут…
— К черту! Понял? К черту!
Я упал на койку, закрыл голову подушкой и, кажется, впал в какое-то забытье. Меня вернуло к действительности чье-то прикосновение:
— Вы больны, товарищ старшина?
Я отбросил подушку и открыл глаза. Возле моей койки стоял командир полка.
— Вас не было вечером на построении, — продолжал он. — Почему?
— И не только вчера, товарищ капитан. Вы сами все знаете…
— Я знаю, что вас не было в строю! Потрудитесь сегодня не опаздывать!
— Есть, товарищ командир!
Командир поворачивается и идет мимо коек к выходу. Я срываюсь с койки и догоняю его уже около двери, говорю с признательностью:
— Анатолий Александрович! Спасибо!.. Он проводит ладонью по моим непричесанным вихрам:
— Эх ты!..
Вечером я стою в строю вместе со всеми, слушаю слова боевого приказа и незаметным движением поправляю на ремне пистолет, который час назад принес все тот же солдат-посыльный.
А вскоре, после одного из боевых вылетов, я приношу парторгу эскадрильи заявление о вступлении в партию. Первую рекомендацию мне дает комиссар полка. А вторую… Вторую написал старший лейтенант Руднев! Позже у меня будет возможность убедиться в том, что он храбрый офицер, весьма выдержанный и умный человек. Наделенный наблюдательностью и проницательностью, обладающий способностью к аналитическому мышлению и смелым обобщениям, он сумел обезвредить не одного настоящего шпиона.
Простите мне, подполковник Руднев, мое первоначальное мнение о вас. Юности свойственна скоропалительность выводов и суждений…
И тут же узнаю о том, что выездная сессия Военного трибунала армии рассмотрела дело бывшего комэска-два и уже бывшего лейтенанта Брешко, обвиненного в трусости и еще кое в чем… Заседание проходило при закрытых дверях. В окончательной инстанции высшая мера наказания была заменена штрафным батальоном до окончания войны…
Командиром нашей эскадрильи назначен лейтенант Ширяев.