Если на минутку отключиться и забыть про голодный тыловой паек, здесь еще не чувствуется войны. По утрам построение, поверка, короткая политинформация о положении на фронтах. Сводки Совинформбюро скупо сообщают об оставленных городах. Летчики молча расходятся по самолетам.
Каждый день тренировочные полеты. Почти как в школе. Наверное, так надо. Наверное, командование хочет заполнить вынужденный досуг хотя бы видимостью работы. Мы это понимаем, но от этого не становится легче. Взлет. Посадка. Полет по кругу. В зону. Кому это нужно?
Вчера какой-то самолет загорелся и врезался в землю. Сегодня погибший экипаж под жидкий винтовочный залп опустили в могилу. Вот тебе и первые жертвы. И даже не войны, а собственного неумения или неосторожности. Значит, нужны полеты по кругу. Значит, нужны тренировки?
Вечером, если не предстоят ночные полеты, мы получаем увольнение в город. Тщательно надраенные сапоги на версту разят густым запахом ваксы. Мы шагаем в город. Строем. С песней. Хотя всем не до песен.
…Наверно, не хочется петь и Герману, и не по-настоящему страдает Лиза. Там, на западе, страдания народа, горе всей страны, и как мелки перед теми событиями страдания двух неустроенных людей. Мне кажется, что спектакль сегодня только для отвлечения мыслей от тревожной действительности, только для того, чтобы на миг забыть самое главное — войну. Но она напоминает о себе размеренным шагом кирзовых сапог. Выйдя на сцену, посыльный из штаба, окруженный аксельбантами и эполетами прошлого века, смущаясь, одергивает гимнастерку:
— Товарищи летчики! Приказано явиться на аэродром.
Негромкие хлопки стульев, шарканье сапог по паркету. На миг умолкшая музыка продолжается с оборванного такта. Жизнь. Она идет своим чередом.
Семь километров от театра до аэродрома преодолеваем бегом. Рядом с аэродромом виднеется длинный эшелон из теплушек и платформ.
— Самолеты на платформы!
— Первая эскадрилья! Вторая!
— На посадку!
Перестукивают колеса теплушек и платформ на стыках рельсов. Эшелон медленно ползет на запад…
Посредине теплушки железная печурка-«буржуйка». Тепла от нее почти нет. На нарах, куда чьи-то заботливые руки подбросили охапки свежей соломы, температура не выше наружного воздуха. Эшелон то стоит сутками в чистом поле, то идет, не останавливаясь, мимо всех станций. Запертые в темноте теплушек, сидим вокруг призрачного тепла печурки и строим различные предположения о том, куда выползет наш неторопливый эшелон.
Наша теплушка называется штабной. Вероятно, потому, что в ней находится начальник штаба полка майор Соловьев, бывший преподаватель тактики в нашем училище. Нары слева занимают экипажи первой эскадрильи. Они расположились на нижнем ряду. Верхний ряд для начальства. Здесь разместились начальник штаба майор Соловьев, начальник воздушно-стрелковой службы капитан Поветкин, начхим полка младший лейтенант Иванов, инженер полка старший техник-лейтенант Косырев, наш любимец, командир эскадрильи Брешко и начальник вооружения старший техник-лейтенант Кильшток, никогда неунывающий маленький человечек с веселой искоркой карих навыкате глаз. Старший техник-лейтенант Кильшток еще в училище прослыл знаменитостью. Как-то в учебном полете на ТБ-3 присел он у входной двери и задремал. На одном из разворотов незапертая дверь распахнулась, и Кильшток вывалился из самолета. Но поток воздуха тут же придавил дверь обратно, зажав заодно и ногу Кильштока. К счастью, на нем оказался парашют. После сложнейших манипуляций ему удалось освободить зажатую ногу, а раскрыть парашют оказалось делом одной секунды. Кстати, на большее раздумье у него времени не оставалось: самолет шел на высоте двухсот метров!
Через два дня был обнародован соответствующий приказ по училищу, и долго еще каждый встречный считал своей обязанностью обратиться к Кильштоку с вопросом: «Как же ты, а?» Но старшего техника-лейтенанта трудно было вывести из равновесия. Он отмалчивался, только еще веселей щурились его глаза.
Вот и теперь наш начальник вооружения вдруг стал героем дня. Никто не знает, зачем ему понадобилось на одной из остановок забраться на крышу вагона, но о его падении с крыши во всех теплушках ходит анекдот.
— Что с крыши упало?
— Пальто.
— Почему так громко?
— Кильшток в нем.
Но Кильшток на розыгрыши не реагировал. Он лишь улыбался и отвечал единственной фразой:
— А что? Такое уж мое еврейское счастье.
Эту же фразу мне довелось услышать много позже. И увидеть ту же скромную улыбку. Под Сталинградом наш аэродром бомбила группа «юнкерсов». Все попрятались, кто куда смог. Кругом вздымались столбы огня, земли, свистели осколки, грохали взрывы, а среди этого пекла, на бомбовом складе, между штабелями бомб спокойно прохаживался Кильшток со своими подопечными Копейкиным и Дроздовым, не спеша подбирая пылающие зажигалки и отбрасывая их в сторону — подальше от бомбосклада!
Официальные слова приказа звучали примерно так: «За мужество, хладнокровие и находчивость, проявленные в период бомбардировки складов боеприпасов вражеской авиацией, капитана Кильштока наградить орденом «Красная Звезда», сержантов Копейкина и Дроздова медалью «За отвагу».
Еще много дней после этого, оказывая внимание, мы пытались отдать ему свои пайковые папиросы, предлагали свои «боевые сто грамм». Но капитан Кильшток смущался окончательно:
— Что вы, ребята! Не надо. Если бы взорвались бомбы, кто бы их с меня списал?
Правая часть теплушки — женская. Там живут врач полка капитан Дибич, машинистка Гаврилова и техник-приборист Надя.
Женская половина населения нашей теплушки создает некоторое неудобство для нас, мужчин. Видимо, это же испытывают и женщины. Особенно если учесть неравномерность движения эшелона. В других теплушках, где размещены одни мужчины, кое-какие мелкие надобности можно выполнить, не дожидаясь остановки поезда. А у нас любой пустяк — проблема! А если эшелон не останавливается сутки, если… Да что там греха таить! От пайковой баланды заболел живот у старшего техника-лейтенанта Кильштока. Первые симптомы вызвали только улыбки и подтрунивания. Но Кильштоку было явно не до смеха. И если бы не врач полка… Одним словом, она спрыгнула со своих нар и перешагнула на нашу мужскую половину:
— А ну, черти, раскрывайте дверь! Старшего техника-лейтенанта за руки! Зад наружу! Мы давились от смеха, схватив горячие руки Кильштока, а он страдальчески опускал глаза:
— Извините, ребята. Такое еврейское счастье…
Еще сутки не останавливался эшелон. Мы все по очереди висели над раскрытой дверью теплушки и виновато шептали те же слова:
— Извините, ребята…
Эпидемия перешагнула и на женскую половину теплушки. И уже никто не смеялся. Были съедены все таблетки и порошки из сумки Элеоноры, а эшелон грохотал в ночи. И время от времени от двери несся смущенный шепот:
— Извините, ребята…
…Электрички уходят в Москву. Громыхают мимо школы, на втором этаже которой разместился наш полк. Днем мы собираем самолеты, а вечерами свободны. В темноте невозможно крутить многочисленные гайки и болты, а свет включать нельзя: война.
Ночью в стороне Москвы то и дело вспыхивает зарево прожекторов. В морозном воздухе слышен отдаленный грохот бомбовых разрывов и ожесточенный лай зениток.
Электрички ходят по военному расписанию: круглые сутки. Ходят в Москву. К фронту, который рядом. Немцы уже на Волоколамском шоссе, на Ленинградском…
Каждый думает о Москве. Москва — сейчас самое главное. Удержать! Не пропустить врага!
Не отдать столицу!
От нашей платформы до Москвы всего час езды. Там, в Москве, у лейтенанта Замятина жена и сын. У сержанта Гаврилова мать. У машинистки Ани Гавриловой — тоже мать. И еще у кого-то живут в Москве родные и близкие. Как они там, жены, матери, дети? И вообще, как Москва?
Сегодня всем москвичам разрешено увольнение до двадцати трех ноль-ноль. И хотя у меня в Москве никого нет, и меня там никто не ждет, я тоже получаю увольнительную. Велико желание увидеть столицу. Увидеть и понять: выдержит ли она? Выстоит ли?
Электричка идет в Москву. За окном мелькают платформы, перелески, заснеженная гладь полей. Вроде ничего и не изменилось, вроде все, как было до войны. Зато в вагоне электрички признаки войны налицо: серые ушанки, ватники, солдатские мешки, шинели и винтовки. Суровые лица, сжатые губы, глубокие складки между бровей. И скупые разговоры:
— У Красных ворот вчера «Юнкерс» сбили.
— А у Никитских фугаска упала и не взорвалась.
— Наверно, и у них есть сознательные.
— Держи карман шире! Все они — гады!
— Нет, почему же все? Есть же у них социал-демократы, коммунисты? Рот-фронт, Роте-Фане…
— Болтовня! Фашисты! Всех их, гадов, нужно стрелять!
— Но почему всех, почему?!
— А потому! Они спрашивают у тебя — стрелять или не стрелять?! Все они одинаковы! Всех их!..
— Болтовня. Разговорчики. Вот из-за этих разговорчиков и допустили немца до Москвы. А теперь куда отступать? На Урал?
— Эт-та кто на Урал?! Ты, гад?!
— Врежь ему по шее, Васек. Чтоб до Урала помнил!
А что? Наверно, и «врежет». Народ сейчас злой. Вон поволокли кого-то в тамбур. Не иначе как будет мужской разговор. А женщины толкуют о житейском:
— Вчерась Нюське Громовой похоронную на мужа прислали…
— А седьмой талон, говорят, хозяйственным мылом отоваривают. Не слыхала, кума?..
— Похоронная пришла на мужа-то, а сама уже неделю как преставилась. Господи! Да кабы на войне… На окопах…
— Намедни слыхала, будто на третий талон заместо подсолнечного касторку дают. На кой она?
— Господи! Как в гражданскую. Скоро ли все окончится?..
— Скоро, мамаша, скоро!
— Еще маленько споем «Если завтра война» да шапчонки все перекидаем. Больше нечего! Эх, пропели Расею!..
— Я те пропою! Подпевала!
Тяжелый кулак повисает перед чьим-то красным носом.
— Расея, она — вот! — Кулак разжимается. — Во! Какой ни отдай — все одно, больно! А ты.
— Расея… Не отдадим!
— Граждане! Электричка дальше не идет!
— Господи! Да мне ж до Сортировочной. Как же теперь, гражданочка?
— Под ополченцев, мать, вагоны. Понятно?
— Да нешто я против? Понятно, доченька, понятно. Мне бы только до Сортировочной. Господи, сынок там у меня… Как же теперь, а?..
Иду по Москве. И жадно смотрю по сторонам. Опушенные инеем деревья будто выточены из снега искусным резцом скульптора. Иней на проводах, на ребрах надолбов, сваренных из обрезков тяжелых рельсов. Витрины магазинов заложены мешками с песком. И на мешках тоже иней. Поминутно встречаются пешеходы. Проносятся грузовики с солдатами. Значит, Москва живет! Живет суровой жизнью окопного воина — спокойно, без паники.
Вой сирены. Над домами хлопают выстрелы. С визгом прошивают железо крыш осколки снарядов. Молчаливые дружинники скользят по крышам в поисках зажигалок.
— Граждане! В убежище! Пройдемте в убежище!
Вот так неожиданность — милиционер! Никогда с такой радостью не слышал хозяйского окрика:
— Пройдемте, граждане, пройдемте!
Черт возьми, это же здорово! Война — и милиционер! Однако нужно укрыться. Метро уютно попыхивает теплым паром, поглощая в свои недра обыденную человеческую жизнь — детские саночки, чемоданы, подушки, горшочки. А их обладатели, вдруг поднятые с постели, не думают капризничать и тем более плакать. Они серьезно надувают щечки и хлопают ресницами. Наверно, они уже привыкли к тревогам, к бомбежкам, к стрельбе зениток и уже что-то понимают. Во всяком случае, это запомнится им на всю жизнь. На всю!
В двадцать ноль-ноль электричка удаляется от Москвы. Позади торопливые щупальца прожектора исчерчивают облачную шапку неба. Молчат ватники и треухи, закрыты усталые глаза. За окнами вагона свет далеких прожекторов отражается на снегу голубыми отблесками.
— Господи… Когда же все это кончится?.. — вздыхает, ни к кому не обращаясь, старушка.
Кто сможет ей ответить, когда никто еще не знает, что будет завтра? Фронт под Москвой. Дальше отступать некуда. Об этом стучат колеса. Только это перетирают тяжелые жернова мыслей: не-ку-да! Некуда! Все. Точка! Позади Москва.
В двадцать три построение, вечерняя поверка, отбой. Расходимся по классам-комнатам.
Счастливчиков, побывавших в Москве, засыпают вопросами:
— Как она? Держится? Живет? Выстоит?..
Вместо ответа я поднимаю черную бумагу затемнения. За окном, пронзительный в морозном воздухе, свисток электрички. И мерный, удаляющийся перестук колес: тук-тук, тук-тук! Как пульсация крови. Как стук сердца. Живого сердца Москвы.