А он, спокойный, ясный, расспрашивает, говорит — странное сочетание мудреца и юноши.

В прошлом году шел его «Вишневый сад», и мы празд­новали 25-летний юбилей А. П. 2

Праздновали, не произнося слова «юбилей».

Двадцать пять лет назад впервые выступил А. П. в 78 году в «Стрекозе» под псевдонимом «Человек без селе-

3

зенки» .

И вот через двадцать пять лет он стоял на сцене Худо­жественного театра — любимейший писатель русского об­щества. Только его мы и видели, хотя и театр и сцена были переполнены.

Такой же, как и всегда, в пиджаке, худой, немного сгорбленный, умными, ясными глазами он смотрел, накло­няя голову, как бы говоря:

«Да, да, я вас знаю».

Заманивали мы его и в Петербург, он обещал, но не приехал.

Вскоре после этого текущие события 4 ураганом охвати­ли русское общество, и даже смерть Н. К. Михайловского 5 прошла, сравнительно для времени, бесследно.

В последний раз я виделся с А. П. в апреле этого года в Крыму, на его даче в Ялте.

Он выглядел очень хорошо, и меньше всего можно было думать, что опасность так близка.

Вы знаете, что я делаю? — весело встретил он меня. — В эту записную книжку я больше десяти лет зано­шу все свои заметки, впечатления. Карандаш стал стирать­ся, и вот я решил навести чернилом: 6 как видите, уже кончаю.

Он добродушно похлопал по книжке и сказал:

Листов на пятьсот еще неиспользованного материа­ла. Лет на пять работы. Если напишу, семья останется обеспеченной.

Все его сочинения купил, как известно, Маркс, за 75 тысяч рублей.

А. П. выстроил на эти деньги дачу, на которую надо было еще каждый год тратить.

Жить приходилось, считая каждую копейку.

В Москве квартира на третьем этаже, без подъемной машины.

Полчаса надо было ему, чтобы взобраться к себе. Он снимал шубу, делал два шага, останавливался и дышал, дышал.

Если бы у него были средства, он жил бы долго и успел бы передать людям те сокровища, которые унес теперь с собой в могилу.

Сенкевичу его общество поднесло имение, обставило его старость.

Нашему гению мы ничего не дали.

А. П., провожая меня 7, очень серьезно уверял, что непременно приедет в Маньчжурию.

Поеду за границу, а потом к вам. Непременно

приеду. Горький, Елпатьевский, Чириков, Скиталец только говорят, что приедут, а я приеду 8.

И он с задорным упрямством детей, которым старшие не позволяют, твердил:

— Непременно приеду, приеду.

Нет, не было тогда у меня предчувствия, что я смотрел на него в последний раз.

Ляоян, 16 июля

В. В. ВЕРЕСАЕВ

А. П. ЧЕХОВ

Я познакомился с Чеховым в Ялте весною 1903 года. Повез меня к нему Горький 1, который был с ним знаком уже раньше.

Неуютная дача на пыльной Аутской улице. Очень покатый двор. По двору расхаживает ручной журавль. У ограды чахлые деревца.

Кабинет Антона Павловича. Большой письменный стол, широкий диван за ним. На отдельном столике, на красивом картонном щите, веером расположены фотографические карточки писателей и артистов с собственноручными надписями. На стене печатное предупреждение: «Просят не курить».

Чехов держался очень просто, даже как будто немножко застенчиво. Часто покашливал коротким кашлем и плевал в бумажку. На меня он произвел впечатление удивительно деликатного и мягкого человека. Объявление «Просят не курить» как будто повешено не просто с целью избавить себя от необходимости говорить об этом каждому посетите­лю, мне показалось, это было для Чехова единственным способом попросить посетителей не отравлять табачным дымом его больных легких. Если бы не было этой надписи и посетитель бы закурил, я не представляю себе, чтобы Чехов мог сказать: «Пожалуйста, не курите, — мне это вредно».

Горький в своих воспоминаниях о Чехове приводит несколько очень резких его ответов навязчивым посетите­лям. Рассказывает он, например, как к Чехову пришла полная, здоровая, красивая дама и начала говорить «под Чехова»:

— Скучно жить, Антон Павлович! Все так серо: люди, небо, море... И нет желаний... душа в тоске... Точно какая- то болезнь...

И Чехов ей ответил:

Да, это болезнь. По-латыни она называется morbus pritvorialis [48].

Совершенно не могу себе представить Чехова, так говорящего со своей гостьей. После ухода ее он мог так сказать, — это другое дело. Но в лицо...

Для меня очень был неожидан острый интерес, который Чехов проявил к общественным и политическим вопросам. Говорили, да это чувствовалось и по его произведениям, что он человек глубоко аполитический, общественными вопро­сами совершенно не интересуется, при разговоре на обще­ственные темы начинает зевать. Чего стоила одна его дружба с таким человеком, как А. С. Суворин 2, издатель газеты «Новое время». Теперь это был совсем другой чело­век: видимо, революционное электричество, которым в то время был перезаряжен воздух, встряхнуло и душу Чехо­ва 3. Глаза его загорались суровым негодованием, когда он говорил о неистовствах Плеве, о жестокости и глупости Николая II.

За чаем Антон Павлович рассказал, что недавно полу­чил письмо из Одессы от одного почтенного отца семейства. Тот писал, что девушка, дочь его, недавно ехала на парохо­де из Севастополя в Одессу, на пароходе познакомилась с Чеховым. И как не стыдно! Пишете, господин Чехов, такие симпатичные рассказы, а позволяете себе приставать к девушке с гнусными предложениями.

А я никогда из Севастополя не ездил в Одессу.

Когда Чехов рассказывал, глаза искрились смехом,

улыбка была на губах, но в глубине его души, внутри, чувствовалась большая, сосредоточенная грусть.

И еще сильнее я почувствовал эту его грусть, когда через несколько дней по телефонному вызову Антона Пав­ловича пришел к нему проститься 4. Он уезжал в Москву, радостно укладывался, говорил о предстоящей встрече с женой, Ольгой Леонардовной Книппер, о милой Москве. О Москве он говорил, как школьник о родном городе, ку­да едет на каникулы; а на лбу лежала темная тень обре­ченности. Как врач, он понимал, что дела его очень плохи.

Узнал, что я в прошлом году был в Италии.

Во Флоренции были?

Был.

Кианти пили?

Еще бы!

Эх, кианти!.. Еще бы раз попасть в Италию, попить бы кианти... Никогда уже этого больше не будет.

Накануне, у Горького, мы читали в корректуре новый рассказ Чехова «Невеста» (он шел в миролюбовском «Журнале для всех») 5.

Антон Павлович спросил:

Ну, что, как вам рассказ?

Я помялся, но решил высказаться откровенно:

Антон Павлович, не так девушки уходят в револю­цию. И такие девицы, как ваша Надя, в революцию не идут.

Глаза его взглянули с суровою настороженностью.

Туда разные бывают пути.

Был этот разговор двадцать пять лет назад, но я его помню очень ясно. Однако меня теперь берет сомнение: не напутал ли я здесь чего? В печати я тогда этого рассказа не прочел. А сейчас перечитал: вовсе в революцию девица не идет. Выведена типическая безвольная чеховская девушка, кузен подбивает ее бросить жениха и уехать в столицу учиться, она уезжает чуть ли не накануне свадьбы и там, в столице, учится и работает. Но учится и работает не в том смысле, как в то время это понималось в революционной среде, а в специально чеховском смысле: учится вообще наукам и вообще работает, как, например, работали у Чехо­ва дядя Ваня и Соня в пьесе «Дядя Ваня». В чем тут дело? Я ли напутал, или Чехов переработал рассказ? Интересно было бы сравнить корректурный оттиск рассказа «Не­веста» с окончательной его редакцией. Я слышал, что корректурный оттиск этот с чеховскою правкою хранится в одном из музеев.

Через месяц я получил от Чехова письмо, и там, между прочим, он сообщает: «Кое-что поделываю. Рассказ «Не­весту» искромсал и переделал в корректуре» 6 Из этого заключаю, что, может быть, Чехов в этом направлении что- то исправил и нашел более подходящим для своей Нади, чтобы она ушла не в революцию, а просто в учебу.

Все это интересно в том смысле, что под конец жизни Чехов сделал попытку, — пускай неудачную, от которой сам потом отказался, — но все-таки попытку вывести хоро­шую русскую девушку на революционную дорогу.

В. П. ТРОЙНОВ

ВСТРЕЧИ В МОСКВЕ

(Из воспоминаний)

Литературная слава росла. Долгие годы материальных лишений и хлопотливого сотрудничества в мелких журна­лах сменились сравнительной обеспеченностью и независи­мым положением широко признанного писателя. Но одно осталось непреодоленным — затяжная болезнь, из года в год подтачивавшая силы и здоровье.

Врач по образованию, изредка и сам лечивший больных, Антон Павлович сознавал свое тяжелое состояние. Еще более неопровержимым он считал, что медицина, несмотря на большие достижения в области научной мысли, на прак­тике не обладает радикальными средствами, которые могли бы избавить его от изнурительного недуга. Когда один из писателей спросил, какое лекарство прописал ему профес­сор, Чехов с добродушной улыбкой ответил:

— По-латыни это называется «Уталиквид фиат», то есть чтобы больной видел, что для него что-то делается. Чего же вы хотите: профессора же не боги.

Зиму 1903—1904 годов Чехов провел в Москве. Он неохотно и как бы мимоходом говорил о своей болезни. Но то, что он скрывал в разговоре, предательски выдавал его внешний вид. Лицо осунулось, поблекло, на лбу залегли резкие морщинки. Заметно тронула и седина. Всего же более выдавал тревожное предчувствие частый, хриплый кашель — признак углубленного процесса в легких.

Приезд Чехова в Москву совпал с первыми всплесками революционного движения. Смелей заговорила печать, все чаще и настойчивее раздавались призывы к свержению самодержавия, подкрепленные забастовками рабочих, сту­денческими сходками и выступлениями прогрессивных общественных деятелей. Не оставались в стороне и театры. Художественный театр ставил пьесы, направленные про­тив косности, бездушия буржуазного общества и мещан­ской сытости, — «Доктор Штокман» \ «Мещане». Шли с неослабевающим успехом чеховские «Три сестры», «Дя­дя Ваня», вызывавшие порывы уйти от серых, безрадо­стных будней к настоящей жизни — деятельной и прав­дивой.

Одновременно готовилась постановка новой пьесы Че­хова «Вишневый сад». Все это вместе взятое, после одно­образной и одинокой жизни в Крыму, оживляло Чехова, и были дни, когда он поражал своей прежней беззаботной веселостью, неистощимым остроумием и юношеской непо­седливостью.

Однажды Чехов отправился с поэтом Белоусовым и пи­шущим эти строки в ресторан, наиболее посещавшийся литераторами.

Я почти всю молодость подражал своему духовному патрону, находясь на пище святого Антония, — шутливо сказал Чехов. — Теперь я больше не желаю противодей­ствовать дьявольскому искушению.

За обедом речь зашла о литературе.

Я плохо разбираюсь в современных направлениях в поэзии, — сказал Чехов. — Дело, видите ли, не в симво­лизме и декадентстве и не в реализме, а в живом ощущении действительности и в том, что, когда вы пишете, нужно, чтобы слова лились из души. Никакая форма и вычурные выражения не спасут, если автор не прочувствует заду­манного произведения. Тем сколько угодно. Могу продать вам по пятачку за пару.

Легким движением он приложил тонкие пальцы к высо­кому, умному лбу, чуть склонил над столом красивую голову, как бы отдаваясь охватившей его творческой мыс­ли, и затем сосредоточенно поглядел в глубь зала, где играл струнный оркестр.

Вот обратите внимание, — с оживлением сказал Че­хов. — Слева сидит пожилой, облезлый скрипач. Он рассе­янно перевернул ноты и, видимо, сфальшивил. Я ничего не смыслю в бемолях, терциях и прочих крючкообразных существах, населяющих музыкальный мир. В данном слу­чае я сужу по злому взгляду режиссера и по резким движениям палочки, направленной в сторону скрипача. Вот опять! С скрипачом что-то случилось. Вы, как поэт, предполагаете, что он страдает за униженное искусство: божественного Моцарта преподносят, как приправу к ку­шаньям. Я думаю проще: у него зубная боль или сбежала жена. В довершение всяких бед, возможно, его сегодня же выгонят из оркестра. Дома — нужда, клопы, и когда он разучивает мелодии, под окном воет дворовая собака. Под­ставьте под свои наблюдения определенные величины, и вот вам готов рассказ или поэма, — это уж как вам бог на душу положит.

Чуткий и внимательный к товарищам по перу, Чехов с похвалой отозвался о переводах Белоусова из Бернса 2.

А вот мне трудно было бы переводить. Я так привя­зан к нашей, русской, жизни, что, если бы речь зашла о лондонском полисмене, я непременно думал бы о москов­ском городовом. Знаете, как один немец перевел эпиграф к роману «Анна Каренина». Вместо «Мне отмщение и аз воздам» у него получилось: «Меня подсиживают, и я иду с туза». По-немецки: «Ас» — туз.

В Москве Чехов встречался с Горьким. Дружеские отношения между обоими писателями отличались в эту пору особой теплотой и заботливостью. Мне посчастливи­лось быть свидетелем этих встреч. Горький с нетерпением ждал первого представления «Вишневого сада» и часто спрашивал Чехова, когда же наконец состоится спектакль.

Не з н а ю , — ответил Чехов. — Пока все время спорим с Станиславским. Он уверяет, что моя пьеса — лирическая драма. Это же неверно. Я написал фарс, самый веселый фарс! 3 — Помолчав немного, он продолжал: — А, пожа­луй, Станиславский прав. Когда я бываю на репетициях, я испытываю одно страдание: Станиславский на моих же глазах безжалостно сокращает сцены.

Пьеса Чехова должна была выйти в сборнике «Знание». Горький предложил Чехову выпустить ее без сокращения.

Нет, нет, — замахал руками Чехов. — Печатайте с режиссерской правкой. Иначе это внесет путаницу при постановке другими театрами. Что ни говорите, Станислав­ский знает театр лучше нас с вами.

И сейчас же с обычным переходом к милой шутке добавил деланным трагическим голосом:

А вот «Мнимого больного» Мольера я не позволю ему ставить. Это будет моя режиссура. Я же доктор.

После первого представления Горький сказал Чехову:

Озорную штуку вы выкинули, Антон Павлович. Дали красивую лирику, а потом вдруг звякнули со всего размаха топором по корневищам: к черту старую жизнь! Теперь, я уверен, ваша следующая пьеса будет революци­онная.

Я буду писать водевили, — шутливо сказал Ч е хо в . — Может быть, даже оперетты. В первую очередь на горьков- ский сюжет «На дне». Сатин у меня будет петь:

Эка, эка, Жалко человека!

Дайте мне только дожить до будущей зимы.

С обычным юмором Чехов рассказал о том, как он с трудом получал с одной редакции по три рубля гонорара в неделю.

Знаете, Горький, — сказал Чехов тоном глубокой убежденности, и все лицо его осветилось восторженной улыбкой, — в сущности, все это не важно. Наша бедность и недоделанность жизни — явление преходящее. Культура у нас еще очень молода. Триста лет назад Англия имела уже Шекспира, Испания — Сервантеса, а немного позже Мольер смешил Францию своими комедиями. Наши же классики начинаются только с Пушкина, всего каких- нибудь сто лет. И смотрите, мы начинаем обгонять: Турге­невым, Достоевским и Толстым зачитывается весь мир. Правда, кругом еще много темноты, скуки и всякой по­шлости. Но люди уже не те. Своими страданиями и трудом они открывают дорогу чему-то новому, какой-то другой зарождающейся в муках, но радостной жизни. И в этой жизни все будет мягко и весело, как весенний праздник: по земле пестрят и благоухают красивые цветы, теплый, волнующий свежестью воздух. — Чехов сделал небольшую паузу и с тихой грустью добавил: — Хотелось бы прожить еще десять лет, чтобы увидеть хотя бы первые лучи рас­света...

H. З. ПАНОВ

СЕАНС

(К портрету А. П. Чехова)

— Приходите завтра!.. Я буду думать, а вы порисуй­те!.. — сказал мне Антон Павлович.

Жарко. Душно. Открытое окно не приносит свежего дыхания моря, сверкающего в отдалении ярко-фиолетовой полосой.

Он сидит у своего рабочего стола задумчивый и видимо спокойный.

Я смотрю в эти грустные, усталые глаза и тороплюсь набросить на холст первые очертания немного склоненной набок головы.

Мы замолчали. «Я буду думать», — вспомнил я его вчерашние слова.

Строгое осунувшееся лицо тает в воздухе.

Немного сгорбленная, недавно еще красивая, стройная фигура согнулась и высохла; складки платья дерзко выда­ют ее худобу.

Вся поза, наклон головы, осторожные движения исхуда­лых рук — все говорит о том, что человек прислушивается к себе, к своим мыслям и к тому... к чему здоровый не при­слушивается, — к какой-то новой работе внутри, новой, подозрительной жизни, отвлекающей внимание от при­вычной мысли.

Резко обозначились на лице складки, появились новые тени, придающие лицу сухой и озабоченный характер. Нависшая на лоб редкая прядь волос едва заметно трепе­щет от легкого прерывистого дыхания.

Как тяжело, как больно глядеть в эти серьезные, печальные глаза, уходящие дальше человеческих наблюде­ний.

Совестно быть здоровым и ненужным в присутствии больного и дорогого для всей России человека.

А может быть, болезнь не опасна?.. Это только так кажется... Ведь он сам врач, он знает! Он так спокойно работает...

Вам удобно? или я дам вот это кресло? — говорит он голосом, ушедшим вглубь, без звука.

Нет, благодарю вас... Мне очень хорошо. Мне всегда удобно. (Зачем я сказал: всегда? — негодую я про себя. — Как будто нарочно напоминаю, что ему уже не всегда удобно.)

Опять тишина. Только издалека доносится вечно не- умолкающий говор моря, говор тысячи голосов, слившихся в одной мятежной речи.

Мне хочется нарушить молчание, и я не знаю, что сказать. Все кажется мне неуместным, напоминающим о чем-то нелепом и страшном.

И не я один, случайный и чужой, но все близкие и род­ные... У всех одна мысль, и все прячут ее в его присутствии, гонят как можно дальше.

Все знают, и все молчат об этом важном, и говорят обо всем другом — случайном и неважном. Говорят громко и весело, а на лицах страх и беспокойство. Оставаясь одни, говорят шепотом и взаимно верят и надеются, утешая друг друга.

Вы что-то нашли? — спрашивает он, ласково улыба­ясь, заметив мое нервное движение.

Я смотрю на него, на просветленное от улыбки лицо и с тревогой говорю:

Теперь не то! Вы у меня какой-то усталый и грустный вышли.

Ну, что ж, — какой есть. Не надо менять... Первое впечатление всегда вернее.

Заговорили о живописи, о Левитане — этом истинном художнике, талантливом и прекрасном, в каждом произве­дении которого было столько поэзии и глубокой артистиче­ской души.

Вот это его картина!.. и этот этюд на камине — тоже. Правда, это чудесно?.. Рано умер!.. Сколько бы еще сделал с его любовью к труду... Да, да, надо много работать, посто­янно работать, не покладая рук... Мы в большинстве недеятельны, ленивы, довольствуемся зачатками и скоро успокоиваемся на полдороге. Теоретически — всё знаем, понимаем и всему доброму сочувствуем, свободно решаем вопросы высшего порядка, а в нашей каждодневной буд­ничной жизни теряемся в мелочах, и обновить ее нет ни энергии, ни умения. А как много нужно сделать!

И долго еще лилась мягкая, убежденная речь; глаза потеплели, весь оживился...

Случайно заговорили о новых открытиях в науке.

Вот Мечников, — говорю я (конечно, невпопад, каса­ясь больного места), — изыскивает способы продления человеческой жизни...

Не нужно! Нужен другой Мечников, который помог бы сделать обыкновенную жизнь здоровой и красивой. И, я думаю, такой придет...

Он закашлялся и с горькой усмешкой, поднеся к губам неразлучный платок, сел на прежнее место.

Опять забегал карандаш, опять глаза ушли вдаль и по лицу заходили тени.

Да, нет сомненья.

Она показалась... эта черная, неумолимая, нежеланная гостья. Каждый видит ее повсюду витающей около дорогого существа, и каждый не смеет верить своим глазам и мыс­лям.

Она ревниво бережет избранника и час за часом медлен­но отрывает его от своей соперницы — жизни.

Приближается страшная драма без слов.

Она придет, и все скажут: мы знали!

Все мы знаем — она придет. Часто знаем, она — близ­ка, но наш рассудок никогда не уяснит тайны — великой страшной тайны, под покровом которой живет и трепещет человечество.

Наука, познавшая ее причины, — бессильно отошла перед загадкой цели...

Светоч погасает!..

Но от него зажгутся новые и новые, и, пока живет человечество, на его пути к светлому и прекрасному гори­зонту пойдут впереди лучшие его избранники и осветят долгий и тяжелый путь жизни.

Ялта, 10 августа 1903 года

21 Заказ № 90

H. П. УЛЬЯНОВ

К ПОРТРЕТУ А. П. ЧЕХОВА

С А. П. Чеховым я познакомился в 1904 году, в год его смерти.

Я зашел к нему на московскую квартиру, чтобы погово­рить о сеансах. Мы сидели в полутемной комнате, и тогда мне пришла мысль изобразить его в сумеречном тоне. Мне казалось, что для выражения духовной личности А. П. мно- гоцветность и внешние живописные задачи едва ли будут нужны.

А. П. согласился позировать, но просил отложить сеансы до осени, обещая к тому времени быть более бодрой и терпеливой моделью.

Летом того же года он умер. Сеансы наши не состоя­лись. Но отказаться от мысли написать его портрет я уже не мог и потому решил изобразить хотя бы некоторые черты, хотя бы намек на тот ускользающий его духовный облик, который волновал меня все время.

«Чехов неуловим. В нем было что-то необъяснимо нежное», — сказал, осматривая мою работу, В. А. Серов, который так же обожал Антона Павловича и когда-то сде­лал с него набросок. Этот набросок служил мне некоторое время подспорьем, хотя сам В. А. находил его не совсем удачным.

Было еще несколько фотографий, но они мало подходи­ли к моей задаче. Почти все в портрете было сделано мною по памяти: отсюда те недочеты, которые я сам всегда ясно сознавал и исправить которые я был не в силах.

Надо пожалеть, что судьба не позволила всем, изобра­зившим А. П., довести его портрет до необходимой высоты. Образ «необъяснимо-нежного» великого человека остался в нашей живописи навсегда неразрешенной задачей.

В. Л. КНИППЕР-НАРДОВ

ПОСЛЕДНЕЕ СВИДАНИЕ С ЧЕХОВЫМ

С А. П. Чеховым я виделся в последний раз весной 1904 года в Берлине 1, где он с сестрой остановился на несколько дней проездом в Баденвейлер. Я только что обосновался в Дрездене, чтобы готовиться там к сцене у профессора Рихарда Мюллера. Этот перелом в моей жиз­ни, тревога за будущее и намечавшееся расхождение с первой моей женой Э. И. Книппер (рожденной Бартельс) сильно повлияло тогда на меня. От чуткого Антона Павло­вича мое душевное состояние не укрылось. Он спросил о причине моей подавленности, но я отделался какой-то шуткой. Я никогда не переписывался с Антоном Павлови­чем и вдруг 29 июня н/с получаю от него открытку 2. Почему он написал мне? Все, кто знал его чуткость и вни­мание к людям, сразу скажут: из-за двух последних слов — «Будьте веселее»...

Это последнее свидание с Антоном Павловичем мне особенно памятно еще по одной детали. Увлекаясь игрой на скрипке и пением, я совершенно не задумывался над поли­тическими событиями, войной с японцами и близостью революции. И когда я выразил надежду на победу русских войск, то отлично помню, как сидевший на диване Антон Павлович, волнуясь, снял пенсне и своим низким голосом веско мне ответил: «Володя, никогда не говорите так, вы, очевидно, не подумали. Ведь наша победа означала бы укрепление самодержавия, укрепление того гнета, в кото­ром мы задыхаемся. Эта победа остановила бы надвигаю­щуюся революцию. Неужели вы этого хотите?» 3

611

Я был сражен и уехал пристыженный, глубоко заду­мавшись над этими словами и тем волнением и силой, с которыми они были сказаны Антоном Павловичем.

21*

О. Л. КНИППЕР-ЧЕХОВА

О А. П. ЧЕХОВЕ

Бывают в жизни большие, светлые праздники. Таким светлым праздником был в моей жизни 1898 год — год моего окончания драматической школы Филармонического училища в Москве, год открытия Московского Художе­ственного театра, год моей встречи с А. П. Чеховым. И ряд последующих лет был продолжением этого праздника. То были годы радостного созидания, работы, полной любви и самоотвержения, годы больших волнений и крепкой веры.

Мой путь к сцене был не без препятствий. Я росла в семье, не терпевшей нужды. Отец мой, инженер-технолог, был некоторое время управляющим завода в бывшей Вят­ской губернии, где я и родилась. Родители переехали в Москву, когда мне было два года, и здесь провела я всю свою жизнь. Моя мать была в высшей степени одаренной музыкальной натурой, она обладала прекрасным голосом и была хорошей пианисткой, но, по настоянию отца, ради семьи, не пошла ни на сцену, ни даже в консерваторию. После смерти отца и потери сравнительно обеспеченного существования она стала педагогом и профессором пения при школе Филармонического училища, иногда выступала в концертах и трудно мирилась со своей неудачно сло­жившейся артистической карьерой.

Я после окончания частной женской гимназии жила, по тогдашним понятиям, «барышней»: занималась языками, музыкой, рисованием. Отец мечтал, чтобы я стала худож­ницей, — он даже показывал мои рисунки Вл. Маковскому, с семьей которого мы были знакомы, — или переводчицей; я в ранней юности переводила сказки, повести и увлекалась переводами. В семье меня, единственную дочь, баловали, но держали далеко от жизни... Товарищ старшего брата, сту­дент-медик, говорил мне о высших женских курсах, о сво­бодной жизни (видя иногда мое подавленное состояние), и когда заметили, как я жадно слушала эти рассказы, как горели у меня глаза, милого студента тихо удалили на время из нашего дома. А я осталась со своей мечтой о сво­бодной жизни.

Детьми и в ранней юности мы ежегодно устраивали спектакли; смастерили сцену у нас в зале, играли и у нас, и у знакомых, участвовали и в благотворительных вечерах. Но когда мне было уже за двадцать лет и когда мы стали серьезно поговаривать о создании драматического кружка, отец, видя мое увлечение, мягко, но внушительно и катего­рически прекратил эти мечтания, и я продолжала жить как в тумане, занимаясь то тем, то другим, но не видя цели. Сцена меня манила, но по тогдашним понятиям казалось какой-то дикостью сломать семью, которая окружала меня заботами и любовью, уйти, и куда уйти? Очевидно, и своей решимости и веры в себя было мало.

Резко изменившиеся после внезапной смерти отца материальные условия поставили все на свое место. Надо было думать о куске хлеба, надо было зарабатывать его, так как у нас ничего не осталось, кроме нанятой в большом особняке квартиры, пяти человек прислуги и долгов. Пере­менили квартиру, отпустили прислугу и начали работать с невероятной энергией, как окрыленные. Мы поселились «коммуной» с братьями матери (один был врач, другой — военный) и работали дружно и энергично. Мать давала уроки пения, я — уроки музыки, младший брат, студент, был репетитором, старший уже служил инженером на Кавказе.

Это было время большой внутренней переработки, из «барышни» я превращалась в свободного, зарабатывающе­го на свою жизнь человека, впервые увидавшего эту жизнь во всей ее пестроте.

Но во мне вырастала и крепла прежняя, давнишняя мечта — о сцене. Ее поддержало пребывание в течение двух летних сезонов после смерти отца в «Полотняном заводе», майоратном имении Гончаровых, с которыми дру­жили и родители, и мы, молодежь. Разыскав по архивным документам, что небольшой дом, в котором тогда поме­щался трактир, имел в прошлом отношение, хотя и весьма смутное, к Пушкину (его жена происходила из того же рода), мы упросили отдать этот дом в наше распоряжение, и вся наша жизнь сосредоточилась в этом доме. Мы устрои­ли сцену и начали дружно составлять программу народного театра. Мы играли Островского, водевили с пением, пели, читали в концертах. Наша маленькая труппа пополнялась рабочими и служащими писчебумажной фабрики Гончаро­вых. Когда в 1898 году мы открывали Художественный театр «Царем Федором», я получила трогательный адрес с массой подписей от рабочих Полотняного завода, — это была большая радость, так как Полотняный завод оставил в моей памяти незабываемое впечатление на всю мою жизнь.

Мало-помалу сцена делалась для меня осознанной и желанной целью. Никакой другой жизни, кроме артисти­ческой, я уже себе не представляла. Потихоньку от матери подготовила я с трудом свое поступление в драматическую школу при Малом театре, была принята очень милостиво, прозанималась там месяц, как вдруг неожиданно был назначен «проверочный» экзамен, после которого мне было предложено оставить школу, но сказано, что я не лишена права поступления на следующий год. Это было похоже на издевательство. Как впоследствии выяснилось, я из числа четырех учениц была единственной, принятой без про­текции, а теперь нужно было устроить еще одну, посту­павшую с сильной протекцией, отказать нельзя было. И вот я была устранена.

Это был для меня страшный удар, так как вопрос о театре стоял для меня тогда уже очень остро — быть или не быть, вот — солнце, вот — тьма. Мать, видя мое по­давленное состояние и несмотря на то, что до этого времени была очень против моего решения идти на сцену, устроила через своих знакомых директоров Филармонии мое по­ступление в драматическую школу, хотя прием туда уже целый месяц как был прекращен.

Три года я пробыла в школе по классу Вл. И. Немирови­ча-Данченко и А. А. Федотова, одновременно бегая по урокам, чтоб иметь возможность платить за учение и зара­батывать на жизнь.

Зимой 1897/98 года я кончала курс драматической школы. Уже ходили неясные, волновавшие нас слухи о создании в Москве какого-то нового, «особенного» театра; уже появлялась в стенах школы живописная фигура Ста­ниславского с седыми волосами и черными бровями, и ря­дом с ним характерный силуэт Санина; уже смотрели они репетицию «Трактирщицы» 1, во время которой сладко замирало сердце от волнения; уже среди зимы учитель наш, Вл. И. Немирович-Данченко, говорил М. Г. Савицкой, мне и некоторым другим моим товарищам, что мы будем оставлены в этом театре, и мы бережно хранили эту тайну... И вот тянулась зима, надежда то крепла, то, казалось, совсем пропадала, пока шли переговоры... И уже наш третий курс волновался пьесой Чехова «Чайка», уже зара­зил нас Владимир Иванович своей трепетной любовью к ней, и мы ходили неразлучно с желтым томиком Чехова 2, и читали, и перечитывали, и не понимали, как можно иг­рать эту пьесу, но все сильнее и глубже охватывала она наши души тонкой влюбленностью, словно это было пред­чувствие того, что в скором времени должно было так слиться с нашей жизнью и стать чем-то неотъемлемым, своим, родным.

Все мы любили Чехова-писателя, он нас волновал, но, читая «Чайку», мы, повторяю, недоумевали: возможно ли ее играть? Так она была непохожа на пьесы, шедшие в дру­гих театрах.

Владимир Иванович Немирович-Данченко говорил о «Чайке» с взволнованной влюбленностью и хотел ее ста­вить на выпускном спектакле. И когда обсуждали реперту­ар нашего начинающегося молодого дела, он опять убеж­денно и проникновенно говорил, что непременно пойдет «Чайка». И «Чайкой» все мы волновались, и все, увлекае­мые Владимиром Ивановичем, были тревожно влюблены в «Чайку». Но, казалось, пьеса была так хрупка, нежна и благоуханна, что страшно было подойти к ней и вопло­тить все эти образы на сцене...

Прошли наши выпускные экзамены, происходившие на сцене Малого театра. И вот наконец я у цели, я достигла того, о чем мечтала, я актриса, да еще в каком-то новом, необычном театре.

14/26 июня 1898 года в Пушкине произошло слияние труппы нового театра: члены Общества искусства и литера­туры, возглавляемого К. С. Станиславским, и мы, кончив­шие школу Филармонии, с Вл. И. Немировичем-Данченко, нашим руководителем, во главе. Началось незабываемое лето в Пушкине 3, где мы готовили пьесы к открытию. Для репетиций нам было предоставлено выстроенное в парке знакомых К. С. летнее здание со сценой и одним рядом стульев. Началась работа над «ЦЦарем Федором Иоаннови- чем», «Шейлоком», «Ганнеле» , а затем принялись за «Чайку», уже к осени.

Приступали мы к работе с благоговением, с трепетом и с большой любовью, но было страшно! Так недавно бед­ная «Чайка» обломала крылья в Петербурге в первоклас­сном театре, и вот мы, никакие актеры, в театре, никому не известном, смело и с верой беремся за пьесу любимого писателя. Приходит сестра Антона Павловича Мария Пав­ловна и тревожно спрашивает, что это за отважные люди, решающиеся играть «Чайку» после того, как она доставила столько страданий Чехову, — спрашивает, тревожась за брата.

А мы работаем, мучаемся, падаем духом, опять уповаем. Трудно было работать еще потому, что все мало знали друг друга, только приглядывались. Константин Сергеевич как- то не сразу почувствовал пьесу, и вот Владимир Иванович со свойственным ему одному умением «заражать» заража­ет Станиславского любовью к Чехову, к «Чайке».

Я вступала на сцену с твердой убежденностью, что ничто и никогда меня не оторвет от нее, тем более что в лич­ной жизни моей прошла трагедия разочарования первого юного чувства. Театр, казалось мне, должен был заполнить один все стороны моей жизни.

Но на самом пороге этой жизни, как только я приступи­ла к давно грезившейся мне деятельности, как только началась моя артистическая жизнь, органически слитая с жизнью нарождавшегося нашего театра, этот самый театр и эта самая жизнь столкнули меня с тем, что я восприняла как «явление» на своем горизонте, что заставило меня глубоко задуматься и сильно пережить, — я встретилась с Антоном Павловичем Чеховым 5.

А. П. Чехов последних шести лет — таким я знала его: Чехов, слабеющий физически и крепнущий духовно...

Впечатление этих шести лет — какого-то беспокойства, метания, — точно чайка над океаном, не знающая, куда присесть: смерть его отца, продажа Мелихова, продажа своих произведений А. Ф. Марксу, покупка земли под Ялтой, устройство дома и сада и в то же время сильное тяготение к Москве, к новому своему, театральному делу; метание между Москвой и Ялтой, которая казалась уже тюрьмой; женитьба 6, поиски клочка земли недалеко от трогательно любимой Москвы и уже почти осуществление мечты — ему разрешено было врачами провести зиму в Средней России; мечты о поездке по северным рекам, в Соловки, в Швецию, в Норвегию, в Швейцарию, и мечта последняя и самая сильная, уже в Шварцвальде, в Ба- денвейлере, перед смертью, — ехать в Россию через Ита­лию, манившую его своими красками, соком жизни, глав­ное — музыкой и цветами, — все эти метания, все мечты были кончены 2/15 июля 1904 года его собственными сло­вами: «Ich sterbe» (Я умираю).

Жизнь внутренняя за эти шесть лет прошла до чрезвы­чайности полно, насыщенно, интересно и сложно, так что внешняя неустроенность и неудобства теряли свою остроту, но все же, когда оглядываешься назад, то кажется, что жизнь этих шести лет сложилась из цепи мучительных разлук и радостных свиданий 8.

«Если мы теперь не вместе, то виноваты в этом не я и не ты, а бес, вложивший в меня бацилл, а в тебя любовь к искусству» 9, — писал как-то Антон Павлович.

Казалось бы, очень просто разрешить эту задачу — бросить театр и быть при Антоне Павловиче. Я жила этой мыслью и боролась с ней, потому что знала и чувствовала, как ломка моей жизни отразилась бы на нем и тяготила бы его. Он никогда бы не согласился на мой добровольный уход из театра, который и его живо интересовал и как бы связывал его с жизнью, которую он так любил. Человек с такой тонкой духовной организацией, он отлично пони­мал, что значил бы для него и для меня мой уход со сцены, он ведь знал, как нелегко досталось мне это жизненное самоопределение 10.

Мы встретились впервые 9/21 сентября 1898 года — знаменательный и на всю жизнь не забытый день.

До сих пор помню все до мелочей, и трудно говорить словами о том большом волнении, которое охватило меня и всех нас, актеров нового театра, при первой встрече с лю­бимым писателем, имя которого мы, воспитанные Вл. И. Немировичем-Данченко, привыкли произносить с благоговением.

Никогда не забуду ни той трепетной взволнованности, которая овладела мною еще накануне, когда я прочла записку Владимира Ивановича о том, что завтра, 9 сентяб­ря, А. П. Чехов будет у нас на репетиции «Чайки», ни того необычайного состояния, в котором шла я в тот день в Охот­ничий клуб на Воздвиженке, где мы репетировали, пока не было готово здание нашего театра в Каретном ряду, ни того мгновения, когда я в первый раз стояла лицом к лицу с А. П. Чеховым.

Все мы были захвачены необыкновенно тонким обаяни­ем его личности, его простоты, его неумения «учить», «показывать». Не знали, как и о чем говорить... И он смот­рел на нас, то улыбаясь, то вдруг необычайно серьезно, с каким-то смущением, пощипывая бородку и вскидывая пенсне и тут же внимательно разглядывая «античные» урны, которые изготовлялись для спектакля «Антиго­ны» 11.

Антон Павлович, когда его спрашивали, отвечал как-то неожиданно, как будто и не по существу, как будто и общо, и не знали мы, как принять его замечания — серьезно или в шутку. Но так казалось только в первую минуту, и сейчас же чувствовалось, что это брошенное как бы вскользь заме­чание начинает проникать в мозг и душу и от едва улови­мой характерной черточки начинает проясняться вся суть человека.

Один из актеров 12, например, просил Антона Павлови­ча охарактеризовать тип писателя в «Чайке», на что последовал ответ: «Да он же носит клетчатые брюки». Мы не скоро привыкли к этой манере общения с нами автора, и много было впоследствии невыясненного, непонятого, в особенности когда мы начинали горячиться; но потом, успокоившись, доходили до корня сделанного замечания.

И с этой встречи начал медленно затягиваться тонкий и сложный узел моей жизни.

Второй раз Чехов появился на репетиции «Царя Федо­ра» уже в «Эрмитаже», в нашем новом театре, где мы предполагали играть сезон. Репетировали мы вечером в сы­ром, холодном, далеко еще не готовом помещении, без пола, с огарками в бутылках вместо освещения, сами закутанные в пальто. Репетировали сцену примирения Шуйского с Го­дуновым, и такими необычными казались звуки наших собственных голосов в этом темном, сыром, холодном про­странстве, где не видно было ни потолка, ни стен, с какими- то грустными громадными, ползающими тенями... и радо­стно было чувствовать, что там, в пустом темном партере, сидит любимая нами всеми «душа» и слушает нас.

На другой день, в дождливую, сырую погоду, Чехов уезжал на юг, в тепло, в нелюбимую им тогда Ялту.

17 декабря 1898 года мы играли «Чайку» в первый раз. Наш маленький театр был не совсем полон. Мы уже сыгра­ли и «Федора» и «Шейлока»; хоть и хвалили нас, однако составилось мнение, что обстановка, костюмы необыкно­венно жизненны, толпа играет исключительно, но... «акте­ров пока не видно», хотя Москвин прекрасно и с большим успехом сыграл Федора. И вот идет «Чайка», в которой нет ни обстановки, ни костюмов — один актер. Мы все точно готовились к атаке. Настроение было серьезное, избегали говорить друг с другом, избегали смотреть в глаза, молчали, все насыщенные любовью к Чехову и к новому нашему молодому театру, точно боялись расплескать эти две любви, и несли мы их с каким-то счастьем, и страхом, и упованием. Владимир Иванович от волнения не входил даже в ложу весь первый акт, а бродил по коридору.

Первые два акта прошли... Мы ничего не понимали... Во время первого акта чувствовалось недоумение в зале, беспо­койство, даже слышались протесты — все казалось новым, неприемлемым: и темнота на сцене, и то, что актеры сидели спиной к публике, и сама пьеса. Ждали третьего акта... И вот по окончании его — тишина какие-то несколько секунд, и затем что-то случилось, точно плотину прорвало, мы сразу не поняли даже, что это было; и тут-то началось какое-то безумие, когда перестаешь чувствовать, что есть у тебя ноги, голова, тело... Все слилось в одно сумасшедшее ликование, зрительный зал и сцена были как бы одно, занавес не опускался, мы все стояли, как пьяные, слезы текли у всех, мы обнимались, целовались, в публике звене­ли взволнованные голоса, говорившие что-то, требовавшие послать телеграмму в Ялту... 13 И «Чайка» и Чехов-драма­тург были реабилитированы.

Чем же мы взяли? Актеры мы все, за исключением Станиславского и Вишневского, были неопытные и не так уж прекрасно играли «Чайку», но, думается, что вот эти две любви — к Чехову и к нашему театру, которыми мы были полны до краев и которые мы несли с таким счастьем и страхом на сцену, — не могли не перелиться в души зрителей. Они-то и дали нам эту радость победы...

Следующие спектакли «Чайки» пришлось отменить из- за моей болезни — я первое представление играла с темпе­ратурой 39° и сильнейшим бронхитом, а на другой день слегла совсем. И нервы не выдержали; первые дни болезни никого не пускали ко мне; я лежала в слезах, негодуя на свою болезнь. Первый большой успех — и нельзя играть!

А бедный Чехов в Ялте, получив поздравительные телеграммы и затем известие об отмене «Чайки», решил, что опять полный неуспех, что болезнь Книппер — только предлог, чтобы не волновать его, не вполне здорового чело­века, известием о новой неудачной постановке «Чайки».

К Новому году я поправилась, и мы с непрерываю­щимся успехом играли весь сезон нашу «Чайку».

Весной приезжает Чехов в Москву 14. Конечно, мы хотели непременно показать «Чайку» автору, но... у нас не было своего театра. Сезон кончался, с началом великого поста кончалась и аренда нашего театра. Мы репетировали где попало, снимая на Бронной какой-то частный театр. Решили на один вечер снять театр «Парадиз» на Большой Никитской, где всегда играли в Москве приезжие иностранные гастролеры. Театр нетопленый, декорации не наши, обстановка угнетающая после всего «нашего», ново­го, связанного с нами.

По окончании четвертого акта, ожидая, после зимнего успеха, похвал автора, мы вдруг видим: Чехов, мягкий, деликатный Чехов, идет на сцену с часами в руках, блед­ный, серьезный, и очень решительно говорит, что все очень хорошо, но «пьесу мою я прошу кончать третьим актом, четвертый акт не позволю играть...». Он был со многим не согласен, главное с темпом, очень волновался и уверял, что этот акт не из его пьесы. И правда, у нас что-то не ладилось в этот раз. Владимир Иванович и Константин Сергеевич долго успокаивали его, доказывая, что причина неудачной нашей игры в том, что мы давно не играли (весь пост), а все актеры настолько зеленые, что потерялись среди чужой, неуютной обстановки мрачного театра. Конечно, впослед­ствии забылось это впечатление, все поправилось, но всегда вспоминался этот случай, когда так решительно и необычно для него протестовал Чехов, когда ему было что-то действи­тельно не по душе.

Была радостная, чудесная весна, полная волнующих переживаний: создание нового нашего театра, итоги перво­го сезона, успех и неуспех некоторых постановок, необы­чайная наша сплоченность и общее волнение и трепет за каждый спектакль; большой, исключительный успех «Чай­ки», знакомство с Чеховым, радостное сознание, что у нас есть «свой», близкий нам автор, которого мы нежно люби­ли, — все это радостно волновало и наполняло наши души. Снимались с автором — группа участвующих в «Чайке», и в середине Чехов, якобы читающий пьесу. Уже говорили о постановке «Дяди Вани» в будущем сезоне.

Этой весной я ближе познакомилась с Чеховым и со всей его милой семьей. С сестрой его Марией Павловной мы познакомились еще зимой и как-то сразу улыбнулись друг другу. Помню, А. Л. Вишневский привел Марию Павловну ко мне в уборную в один из спектаклей «Чайки».

Помню солнечные весенние дни, первый день пасхи, веселое смятение колоколов, наполнявших весенний воздух чем-то таким радостным, полным ожидания... И в первый день пасхи пришел вдруг Чехов с визитом, он, никуда и никогда не ходивший в гости...

В такой же солнечный весенний день мы пошли с ним на выставку картин, смотреть Левитана, его друга, и были свидетелями того, как публика не понимала и смеялась над его чудесной картиной «Стога сена при лунном свете», — так это казалось ново и непонятно.

Чехов, Левитан и Чайковский — эти три имени связаны одной нитью, и, правда, они были певцами прекрасной русской лирики, они были выразителями целой полосы русской жизни.

Именно Чехов в своих произведениях дал право на жизнь простому, внешне незаметному человеку с его стра­даниями и радостями, с его неудовлетворенностью и мечтой о будущем, об иной, «невообразимо прекрасной» жизни.

И в жизни Чехов относился с необыкновенной любовью и вниманием к каждому так называемому незаметному человеку и находил в нем душевную красоту. Люди любили его нежно и шли к нему, не зная его, чтобы повидать, послу­шать; а он утомлялся, иногда мучился этими посещениями и не знал, что сказать, когда ему задавали вопрос: как надо жить? Учить он не умел и не любил... Я спрашивала этих людей, почему они ходят к Антону Павловичу, ведь он не проповедник, говорить не умеет, а они отвечали с кроткой и нежной улыбкой, что когда посидишь только около Чехо­ва, хоть молча, и то уйдешь обновленным человеком...

Помню, когда я везла тело Антона Павловича из Баденвейлера в Москву, на одной глухой, заброшенной, никому не известной станции, стоявшей одиноко среди необозримого пространства, подошли две робкие фигуры с полными слез глазами и робко и бережно прикрепили какие-то простые полевые цветы к грубым железным засо­вам запечатанного товарного вагона, в котором стоял гроб с телом Чехова. Это, конечно, были люди — не герои, из тех, которые приходили к нему «посидеть», чтобы после молчаливого визита уйти с новой верой в жизнь.

Не могу не пережить в памяти первого и последнего посещения студии Левитана (он вскоре скончался), не могу не вспомнить тишины и прелести тех нескольких часов, когда он показывал свои картины и этюды Марии Павловне и мне. Сильно волнуясь (у него была болезнь сердца), бледный, с горячими красивыми глазами, Левитан говорил о мучениях, которые он испытывал в продолжение шести лет, пока он не сумел передать на холсте лунную ночь средней полосы России, ее тишину, ее прозрачность, легкость, даль, пригорок, две-три нежные березки... И дей­ствительно, это была одна из замечательнейших его кар-

15

тин .

Три чудесных весенних солнечных дня провела я в Ме­лихове, небольшом имении Чеховых под Серпуховом. Все там дышало уютом, простой здоровой жизнью, чувствова­лась хорошая, любовная атмосфера семейной жизни. Оча­ровательная матушка Антона Павловича, тихая, русская женщина, с юмором, которую я нежно любила, Антон

Павлович, такой радостный, веселый... Он показывал свои «владения»: пруд с карасями, которыми гордился, — он был страстный рыболов, — огород, цветник. Он очень лю­бил садоводство, любил все, что дает земля. Вид срезанных или сорванных цветов наводил на него уныние, и когда, случалось, дамы приносили ему цветы, он через несколько минут после их ухода молча выносил их в другую комнату. Все решительно пленило меня там: и дом, и флигель, где написана была «Чайка», и сад, и пруд, и цветущие фрукто­вые деревья, и телята, и утки, и сельская учительница, гулявшая с учителем по дорожке, — казалось, что шла Маша с Медведенко, — пленяли радушие, ласковость, уют, беседы, полные шуток, остроумия...

Это были три дня, полные чудесного предчувствия, полные радости, солнца... «Какие чувства — чувства, похо­жие на нежные, изящные цветы... » 16

Кончился сезон, и я уехала отдыхать на Кавказ, где жил мой брат с семьей на даче около Мцхета. К этому периоду относится начало нашей переписки 17. Еще в Москве я обе­щала приехать с Кавказа в Крым, где Антон Павлович купил участок земли и строил дом. Письмами мы сговори­лись встретиться на пароходе в Новороссийске около 20 июля и вместе приехали в Ялту, где я остановилась в семье доктора Л. В. Средина, с которой была дружна вся наша семья. А Антон Павлович жил на набережной в гости­нице «Марино», откуда он ходил ежедневно на постройку своего дома в Аутку. Он плохо питался, так как никогда не думал о еде, уставал, и как мы с Срединым ни старались зазывать его под разными предлогами, чтобы устроить ему нормальное питание, это удавалось очень редко: Антон Павлович не любил ходить «в гости» и избегал обедов не у себя дома, хотя к Срединым он относился с симпатией. У них было всегда так просто и радушно, и все, что бывало в Ялте из мира артистического, литературного и музыкаль­ного, все это посещало всегда Срединых (Горький, Арен- ский, Васнецов, Ермолова).

Место, которое Антон Павлович приобрел для построй­ки дома, было далеко от моря, от набережной, от города и представляло собой в полном смысле слова пустырь с несколькими грушевыми деревьями.

Но вот стараниями Антона Павловича, его большой любовью ко всему, что родит земля, этот пустырь понемно­гу превращается в чудесный, пышный, разнообразный сад.

За постройкой дома Антон Павлович следил сам, ездил на работы и наблюдал. В городе его часто можно было видеть на набережной, в книжном магазине И. А. Синани, к которому Антон Павлович относился с большой симпа­тией, к нему и его семье. Исаак Абрамович был очень предан Антону Павловичу, с каким-то благоговением помо­гал ему хлопотать о приобретении Кучук-Коя и участка под Ялтой, наблюдал, помогал советами, исполнял трогательно все поручения.

Около магазина была скамейка, знаменитая скамейка, где сходились, встречались, сидели и болтали все при­езжавшие в Ялту «знаменитости»: и литераторы, и певцы, и художники, и музыканты... У Исаака Абрамовича была в магазине книга, в которой расписывались все эти «знаме­нитости» (и он гордился тем, что все это общество сходи­лось у него); у него же в магазине и на скамейке узнава­лись все новости, все, что случалось и в небольшой Ялте и в большом мире. И всегда тянуло пойти на ослепительно белую, залитую солнцем набережную, вдыхать там теплый, волнующий аромат моря, щуриться и улыбаться, глядя на лазурный огонь морской поверхности, тянуло поздоровать­ся и перекинуться несколькими фразами с ласковым хозяином, посмотреть полки с книгами, нет ли чего новень­кого, узнать, нет ли новых приехавших, послушать не­винные сплетни...

В августе мы с Антоном Павловичем вместе уехали в Москву, ехали на лошадях до Бахчисарая, через Ай- Петри... Хорошо было покачиваться на мягких рессорах, дышать напоенным запахом сосны воздухом и болтать в милом, шутливом, чеховском тоне и подремывать, когда сильно припекало южное солнце и морило душу зноем. Хорошо было ехать через живописную долину Коккоза, полную какого-то особенного очарования и прелести...

Дорога шла мимо земской больницы, расположенной в некотором отдалении от шоссе. На террасе стояла группа людей, отчаянно махавших руками в нашем направлении и как будто что-то кричавших... Мы ехали, углубившись в какой-то разговор, и хотя видели суетившихся людей, но все же не подумали, что это могло относиться к нам, и ре­шили, что это сумасшедшие... Впоследствии оказалось, что это были не сумасшедшие, а группа ялтинских знакомых нам докторов, бывших в больнице на какой-то консульта­ции и усиленно старавшихся остановить нас... Этот эпизод потом был источником смеха и всевозможных анекдотов.

В Москве Антон Павлович пробыл недолго и в конце августа уехал обратно в Ялту, а уже с 3 сентября возобно­вилась наша переписка.

В сезон 1899/900 года мы играли «Дядю Ваню».

С «Дядей Ваней» не так было благополучно. Первое представление похоже было почти на неуспех. В чем же причина? Думаю, что в нас. Играть пьесы Чехова очень трудно: мало быть хорошим актером и с мастерством иг­рать свою роль. Надо любить, чувствовать Чехова, надо уметь проникнуться всей атмосферой данной полосы жиз­ни, а главное — надо любить человека, как любил его Чехов, и жить жизнью его людей. А найдешь то живое, вечное, что есть у Чехова, — сколько ни играй потом образ, он никогда не потеряет аромата, всегда будешь находить что-то новое, неиспользованное в нем.

В «Дяде Ване» не все мы сразу овладели образами, но чем дальше, тем сильнее и глубже вживались в суть пьесы, и «Дядя Ваня» на многие-многие годы сделался любимой пьесой нашего репертуара. Вообще пьесы Чехова не вызы­вали сразу шумного восторга, но медленно, шаг за шагом, внедрялись глубоко и прочно в души актеров и зрителей и обволакивали сердца своим обаянием. Случалось не играть некоторые пьесы несколько лет, но при возобновле­нии никогда у нас, артистов и режиссеров, не было такого отношения: ах, опять старое возобновлять! К каждому возобновлению приступали мы с радостью, репетировали пьесу, как новую, и находили в ней все новое и новое...

В конце марта труппа Художественного театра решила приехать в Крым с пьесами «Чайка», «Дядя Ваня», «Одинокие» и «Гедда Габлер».

Я приехала еще на страстной с Марией Павловной, и как казалось уютно и тепло в этом новом доме, который летом только еще строился и был нежилым... Все интересо­вало, каждый пустяк; Антон Павлович любил ходить и показывать и рассказывать, чего еще нет и что должно быть со временем; и, главное, занимал его сад, фруктовые посадки...

С помощью сестры, Марии Павловны, Антон Павлович сам рисует план сада, намечает, где будет какое дерево, где скамеечка, выписывает со всех концов России деревья, кустарники, фруктовые деревья, устраивает груши и ябло­ни шпалерами, и результатом были действительно велико­лепные персики, абрикосы, черешни, яблоки и груши. С большой любовью растил он березку, напоминавшую ему нашу северную природу, ухаживал за штамбовыми розами и гордился ими, за посаженным эвкалиптом около его любимой скамеечки, который, однако, недолго жил, так же как березка: налетела буря, ветер сломал хрупкое белое деревце, которое, конечно, не могло быть крепким и вы­носливым в чуждой ему почве. Аллея акаций выросла невероятно быстро, длинные и гибкие, они при малейшем ветре как-то задумчиво колебались, наклонялись, вытяги­вались, и было что-то фантастическое в этих движениях, беспокойное и тоскливое... На них-то всегда глядел Антон Павлович из большого итальянского окна своего кабинета... Были и японские деревца, развесистая слива с красными листьями, крупнейших размеров смородина, были и ви­ноград, и миндаль, и пирамидальный тополь — все это принималось и росло с удивительной быстротой благодаря любовному глазу Антона Павловича. Одна беда — был вечный недостаток в воде, пока наконец Аутку не присоеди­нили к Ялте и не явилась возможность устроить водопро­вод.

По утрам Антон Павлович обыкновенно сиживал в саду, и при нем всегдашние адъютанты — две собаки-дворняж­ки, которые откуда-то появились и прижились очень быстро благодаря симпатии, с которой Антон Павлович относился к ним, и два журавля с подрезанными крыльями, которые всегда были около людей, но в руки не давались. Журавли эти были очень привязаны к Арсению (дворнику и садовнику вместе), очень тосковали, когда он отлучался. О возвращении Арсения из города весь дом знал по крику этих серых птиц и странным движениям, которыми они выражали свою радость, — что-то вроде вальса.

В это же время был в Ялте и А. М. Горький 19, вхо­дивший в славу тогда быстро и сильно, как ракета. Он бывал у Антона Павловича и как чудесно, увлекательно, красочно рассказывал о своих скитаниях. И он сам и то, что он рассказывал, — все казалось таким новым, свежим, и долго молча сидели мы в кабинете Антона Павловича и слушали...

Тихо, уютно и быстро прошла страстная неделя, неделя отдыха, и надо было ехать в Севастополь, куда прибыла труппа Художественного театра. Помню, какое чувство одиночества охватило меня, когда я в первый раз в жизни осталась в номере гостиницы, да еще в пасхальную ночь, да еще после ласковости и уюта чеховской семьи... Но уже начались приготовления к спектаклям, приехал Антон Павлович, и жизнь завертелась... Начался какой-то ве­сенний праздник... Переехали в Ялту — и праздник стал еще ярче, нас буквально засыпали цветами... Закончился этот праздник феерией на крыше дачи гостеприимной Ф. К. Татариновой, которая с такой любовью относилась к нашему молодому театру и не знала, как и чем выразить свое поклонение Станиславскому и Немировичу-Данченко, создавшим этот театр. Артисты приезжали часто к Антону Павловичу, обедали, бродили по саду, сидели в уютном кабинете, и как нравилось все это Антону Павловичу, — он так любил жизнь подвижную, кипучую, а тогда у нас все надеялось, кипело, радовалось...

Жаль было расставаться и с югом, и с солнцем, и с Чехо­вым, и с атмосферой праздника... но надо было ехать в Москву репетировать. Вскоре приехал в Москву и Антон Павлович, ему казалось пусто в Ялте после жизни и смяте­ния, которые внес приезд нашего театра, но в Москве он почувствовал себя нездоровым и быстро вернулся на юг 20

Я в конце мая уехала с матерью на Кавказ, и каково было мое удивление и радость, когда в поезде Тифлис — Батум я встретила Антона Павловича, Горького, Васнецо­ва, доктора Алексина, ехавших в Батум 21. Ехали мы вместе часов шесть, до станции Михайлове, где мы с матерью пересели на Боржомскую ветку.

В июле я снова гостила у Чеховых в Ялте.

Переписка возобновилась с моего отъезда в Москву в начале августа и прервалась приездом Антона Павловича в Москву с пьесой «Три сестры».

Когда Антон Павлович прочел нам, артистам и режиссе­рам, долго ждавшим новой пьесы от любимого автора, свою пьесу «Три сестры», воцарилось какое-то недоумение, молчание... Антон Павлович смущенно улыбался и, нервно покашливая, ходил среди нас... Начали одиноко брошенны­ми фразами что-то высказывать, слышалось: «Это же не пьеса, это только схема...», «Этого нельзя играть, нет ролей, какие-то намеки только... » Работа была трудная, много надо было распахивать в душах...

Но вот прошло несколько лет, и мы уже с удивлением думали: неужели эта наша любимая пьеса, такая насы­щенная переживаниями, такая глубокая, такая значитель­ная, способная затрагивать самые скрытые прекрасные уголки души человеческой, неужели эта пьеса могла ка­заться не пьесой, а схемой и мы могли говорить, что нет ролей?

В 1917 году, после Октябрьской революции, одной из первых пьес, которые мы играли, была пьеса «Три сестры», и у всех было такое чувство, что мы раньше играли ее бес­сознательно, не придавая значения вложенным в нее мыслям и переживаниям, а главное — мечтам. И впрямь иначе зазвучала вся пьеса, почувствовалось, что это были не просто мечты, а какие-то предчувствия и что действи­тельно «надвинулась на нас всех громада», сильная буря сдула «с нашего общества лень2, 2равнодушие, предубежде­ние к труду, гнилую скуку...» 2.

В середине декабря Антон Павлович отправился на юг Франции, в Ниццу, где он прожил около трех месяцев, сильно волнуясь ходом работ в театре над постановкой пьесы «Три сестры».

В Москве он смотрел «Когда мы, мертвые, пробужда­емся». К Ибсену Антон Павлович относился как-то недо­верчиво и с улыбкой, он казался ему сложным, непростым и умствующим. Постановке «Снегурочки» 23 Антон Павло­вич тоже не очень сочувствовал; он говорил, что пока мы не должны ставить таких пьес, а придерживаться пьес типа «Одиноких».

Наша возобновившаяся переписка тянулась с 11 де­кабря по 18 марта 1901 года. В начале апреля я ненадолго приезжала в Ялту, а с половины апреля (до половины мая) шла опять переписка.

Таковы были внешние факты. А внутри росло и крепло чувство, которое требовало каких-то определенных реше­ний, и я решила соединить мою жизнь с жизнью Антона Павловича, несмотря на его слабое здоровье и на мою лю­бовь к сцене. Верилось, что жизнь может и должна быть прекрасной, и она стала такой, несмотря на наши горе­стные разлуки, — они ведь кончались радостными встреча­ми. Жизнь с таким человеком мне казалась нестрашной и нетрудной: он так умел отбрасывать всю тину, все мелочи жизненные и все ненужное, что затемняет и засоряет са­мую сущность и прелесть жизни.

В половине мая 1901 года Антон Павлович приехал в Москву. 25 мая мы повенчались и уехали по Волге, Каме, Белой до Уфы, откуда часов шесть по железной дороге — в Андреевский санаторий около станции Аксеново. По дороге навестили в Нижнем Новгороде А. М. Горького, отбывавшего домашний арест 24.

У пристани Пьяный Бор (Кама) мы застряли на целые сутки и ночевали на полу в простой избе, в нескольких верстах от пристани, но спать нельзя было, так как неизве­стно было время, когда мог прийти пароход на Уфу. И в продолжение ночи и на рассвете пришлось несколько раз выходить и ждать, не появится ли какой пароход. На Антона Павловича эта ночь, полная отчужденности от всего культурного мира, ночь величавая, памятная какой-то покойной, серьезной содержательностью и жутковатой кра­сотой и тихим рассветом, произвела сильное впечатление, и в его книжечке, куда он заносил все свои мысли и впе­чатления, отмечен Пьяный Бор 25.

В Аксенове Антону Павловичу нравилась природа, длинные тени по степи после шести часов, фырканье лоша­дей в табуне, нравилась флора, река Дема (Аксаковская), куда мы ездили однажды на рыбную ловлю. Санаторий стоял в прекрасном дубовом лесу, но устроен был прими­тивно, и жить было неудобно при минимальном комфорте. Даже за подушками пришлось мне ехать в Уфу. Кумыс сначала пришелся по вкусу Антону Павловичу, но вскоре надоел, и, не выдержав шести недель, мы отправились в Ялту через Самару, по Волге до Царицына и на Ново­российск. До 20 августа мы пробыли в Ялте. Затем мне надо было возвращаться в Москву: возобновлялась театральная работа.

И опять начинаются разлуки и встречи, только расста­вания становятся еще чувствительнее и мучительнее, и уже через несколько месяцев я стала сильно подумывать, не бросить ли сцену. Но рядом вставал вопрос: нужна ли Антону Павловичу просто жена, оторванная от живого дела? Я чуяла в нем человека-одиночку, который, может быть, тяготился бы ломкой жизни своей и чужой. И он так дорожил связью через меня с театром, возбудившим его живейший интерес.

Я невольно с необычайной остротой вспомнила все эти переживания, когда много лет спустя, при издании писем Антона Павловича, я прочла его слова, обращенные к А. С. Суворину еще в 1895 году: «Извольте, я женюсь, если Вы хотите этого. Но мои условия: все должно быть, как было до этого, то есть она должна жить в Москве, а я в де­ревне (он жил тогда в Мелихове), и я буду к ней ездить. Счастья же, которое продолжается изо дня в день, от утра до утра, я не выдержу. Я обещаю быть великолепным мужем, но дайте мне такую жену, которая, как луна, явля­лась бы на моем небе не каждый день» 26.

Я не знала тогда этих слов, но чувствовала, что я нужна ему такая, какая я есть, и все-таки после моей тяжелой болезни в 1902 году я опять серьезно говорила с нашими директорами о своем уходе из театра, но встретила сильный отпор. Антон Павлович тоже восставал, хотя и воздержи­вался от окончательного решения. Я понимала причину его сдержанности, но никогда мы не трогали ее словами и не говорили о том, что мешало нам до конца соединить жизнь, и только в письмах у меня появлялись недоговоренности, и подозрительность, и иногда раздражение.

Так и потекла жизнь — урывками, с учащенной пе­репиской в периоды разлуки.

С этой поры жизнь Антона Павловича больше, чем прежде, делится между Москвой и Ялтой. Начались частые встречи и проводы на Курском вокзале и на вокзале в Сева­стополе. В Ялте ему «надо» было жить, в Москву «тянуло» все время. Хотелось быть ближе к жизни, наблюдать ее, чувствовать, участвовать в ней, хотелось видеть людей, которые хотя иногда и утомляли его своими разговорами, но без которых он жить не мог: не в его силах было отказы­вать человеку, который пришел с тем, чтобы повидать его и побеседовать с ним.

В Ялте привлекали сначала только постройка дома, разбивка сада, устройство жизни, а впоследствии он свыкся с ней, хотя и называл ее своей «теплой Сибирью». В Москву все время стремился, стремился быть ближе к театру, быть среди актеров, ходить на репетиции, болтать, шутить, смотреть спектакли, любил пройтись по Петровке, по Куз­нецкому, посмотреть на магазины, на толпу. Но в самый живой период московской жизни ему приходилось быть вдали от нее. Только зиму 1903—1904 года доктора разре­шили ему провести в столице, и как он радовался и уми­лялся на настоящую московскую снежную зиму, радо­вался, что можно ходить на репетиции, радовался, как ребенок, своей новой шубе и бобровой шапке.

Мы эту зиму приискивали клочок земли с домом под Москвой, чтобы Антон Павлович мог и в дальнейшем зимо­вать близко от нежно любимой Москвы (никто не думал, что развязка так недалека). И вот мы поехали в один сол­нечный февральский день в Царицыно, чтобы осмотреть маленькую усадьбу, которую нам предлагали купить 27. Обратно (не то мы опоздали на поезд, не то его не было) пришлось ехать на лошадях верст около тридцати. Не­смотря на довольно сильный мороз, как наслаждался Антон Павлович видом белой, горевшей на солнце равнины и скрипом полозьев по крепкому, укатанному снегу! Точно судьба решила побаловать его и дала ему в последний год жизни все те радости, которыми он дорожил: и Москву, и зиму, и постановку «Вишневого сада», и людей, которых он так любил...

Работа над «Вишневым садом» была трудная, мучи­тельная, я бы сказала. Никак не могли понять друг друга, сговориться режиссеры с автором.

Но все хорошо, что хорошо кончается, и после всех препятствий, трудностей и страданий, среди которых рож­дался «Вишневый сад», мы играли его с 1904 года до наших дней и ни разу не снимали его с репертуара, между тем как другие пьесы отдыхали по одному, по два, три года.

«Вишневый сад» мы впервые играли 17/30 января 1904 года, в день именин Антона Павловича.

Первое представление «Вишневого сада» было днем чествования Чехова литераторами и друзьями. Его это утомляло, он не любил показных торжеств и даже отка­зался приехать в театр. Он очень волновался постановкой «Вишневого сада» и приехал только тогда, когда за ним послали.

Первое представление «Чайки» было торжеством в те­атре, и первое представление последней его пьесы тоже было торжеством. Но как непохожи были эти два торже­ства! Было беспокойно, в воздухе висело что-то зловещее. Не знаю, может быть, теперь эти события окрасились так благодаря всем последующим, но что не было ноты чистой радости в этот вечер 17 января — это верно. Антон Павло­вич очень внимательно, очень серьезно слушал все при­ветствия, но временами он вскидывал голову своим ха­рактерным движением, и казалось, что на все происходя­щее он смотрит с высоты птичьего полета, что он здесь ни при чем, и лицо освещалось его мягкой, лучистой улыбкой, и появлялись характерные морщины около рта, — это он, вероятно, услышал что-нибудь смешное, что он потом будет вспоминать и над чем неизменно будет смеяться своим детским смехом.

Вообще Антон Павлович необычайно любил все смеш­ное, все, в чем чувствовался юмор, любил слушать рассказы смешные и, сидя в уголке, подперев рукой голову, пощипы­вая бородку, заливался таким заразительным смехом, что я часто, бывало, переставала слушать рассказчика, воспри­нимая рассказ через Антона Павловича. Он очень любил фокусников, клоунов. Помню, мы с ним как-то в Ялте долго стояли и не могли оторваться от всевозможных фокусов, которые проделывали дрессированные блохи. Любил Антон Павлович выдумывать — легко, изящно и очень смешно, это вообще характерная черта чеховской семьи. Так, в нача­ле нашего знакомства большую роль у нас играла «Надень­ка», якобы жена или невеста Антона Павловича, и эта «Наденька» фигурировала везде и всюду, ничто в наших отношениях не обходилось без «Наденьки», — она нашла себе место и в письмах 28.

Даже за несколько часов до своей смерти он заставил меня смеяться, выдумывая один рассказ. Это было в Ба- денвейлере. После трех тревожных, тяжелых дней ему стало легче к вечеру. Он послал меня пробежаться по пар­ку, так как я не отлучалась от него эти дни, и когда я при­шла, он все беспокоился, почему я не иду ужинать, на что я ответила, что гонг еще не прозвонил. Гонг, как оказалось после, мы просто прослушали, а Антон Павлович начал придумывать рассказ, описывая необычайно модный ку­рорт, где много сытых, жирных банкиров, здоровых, любя­щих хорошо поесть, краснощеких англичан и американцев, и вот все они, кто с экскурсии, кто с катанья, с пешеходной прогулки — одним словом, отовсюду собираются с мечтой хорошо и сытно поесть после физической усталости дня. И тут вдруг оказывается, что повар сбежал и ужина ника­кого нет, — и вот как этот удар по желудку отразился на всех этих избалованных людях. Я сидела, прикорнувши на диване после тревоги последних дней, и от души смеялась. И в голову не могло прийти, что через несколько часов я буду стоять перед телом Чехова!

В последний год жизни у Антона Павловича была мысль написать пьесу. Она была еще неясна, но он говорил мне, что герой пьесы — ученый, любит женщину, которая или не любит его, или изменяет ему, и вот этот ученый уезжает на Дальний Север. Третий акт ему представлялся именно так: стоит пароход, затертый льдами, северное сияние, ученый одиноко стоит на палубе, тишина, покой и величие ночи, и вот на фоне северного сияния он видит: проносится тень любимой женщины 29.

Антон Павлович тихо, покойно отошел в другой мир. В начале ночи он проснулся и первый раз в жизни сам попросил послать за доктором. Ощущение чего-то огромно­го, надвигающегося придавало всему, что я делала, необы­чайный покой и точность, как будто кто-то уверенно вел меня. Помню только жуткую минуту потерянности: ощу­щение близости массы людей в большом спящем отеле и вместе с тем чувство полной моей одинокости и беспо­мощности. Я вспомнила, что в этом же отеле жили знако­мые русские студенты — два брата, и вот одного я попроси­ла сбегать за доктором, сама пошла колоть лед, чтобы положить на сердце умирающему. Я слышу, как сейчас среди давящей тишины июльской мучительно душной ночи звук удаляющихся шагов по скрипучему песку...

Пришел доктор 30, велел дать шампанского. Антон Павлович сел и как-то значительно, громко сказал доктору по-немецки (он очень мало знал по-немецки): «Ich sterbe...»

Потом взял бокал, повернул ко мне лицо, улыбнулся своей удивительной улыбкой, сказал: «Давно я не пил шампанского...», покойно выпил все до дна, тихо лег на левый бок и вскоре умолкнул навсегда... И страшную ти­шину ночи нарушала только как вихрь ворвавшаяся огром­ных размеров черная ночная бабочка, которая мучительно билась о горящие электрические лампочки и металась по комнате.

Ушел доктор, среди тишины и духоты ночи со страш­ным шумом выскочила пробка из недопитой бутылки шампанского... Начало светать, и вместе с пробуждающей­ся природой раздалось, как первая панихида, нежное, прекрасное пение птиц, и донеслись звуки органа из ближ­ней церкви. Не было звука людского голоса, не было суеты обыденной жизни, были красота, покой и величие смерти...

И у меня сознание горя, потери такого человека, как Антон Павлович, пришло только с первыми звуками про­буждающейся жизни, с приходом людей, а то, что я испы­тывала и переживала, стоя одна на балконе и глядя то на восходящее солнце и на звенящее пробуждение природы, то на прекрасное, успокоившееся, как бы улыбающееся лицо Антона Павловича, словно понявшего что-то, — это для меня, повторяю, пока остается тайной неразгаданно­сти... Таких минут у меня в жизни не было и не будет...

1921—1933

КОММЕНТАРИИ

Мемуарная литература об А. П. Чехове весьма обширна и очень популярна. Сборники воспоминаний о писателе в советские годы выходи­ли в четырех изданиях (в 1947, 1952, 1954 и в 1960 годах), но давно уже стали библиографической редкостью. За прошедшие, после последнего издания, четверть века чеховедение шагнуло далеко вперед. Написано много книг, монографий, диссертаций, исследований о Чехове, вышло несколько сборников научных статей о жизни и творчестве писателя, наконец, издательством АН СССР выпущено Полное собрание сочинений и писем А. П. Чехова в тридцати томах, а также два сборника «Литера­турного наследства» (тт. 68 и 87). В печати появилось много воспомина­ний о Чехове, как впервые опубликованных, так и затерянных ранее в разных изданиях — малодоступных, а иногда и совсем недоступных, для широкого читателя. Выявлению новых воспоминаний содействовала опуб­ликованная в «Литературном наследстве» (т. 68) большая работа Э. А. Полоцкой: «Библиография воспоминаний о Чехове». Конечно, вклю­чить в один сборник все богатство чеховской мемуаристики просто невозможно, и всегда остаются за бортом какие-то ценные, достойные читательского внимания воспоминания.

Для настоящего издания было тщательно пересмотрено содержание сборника 1960 года, от некоторых мемуаров пришлось отказаться. Так, совсем сняты широко известные воспоминания братьев Чехова, тем более что недавно издательство «Художественная литература» выпустило об­ширные мемуары М. П. Чехова «Вокруг Чехова» (1981), посвященные преимущественно детским и юношеским годам писателя. Это изъятие дало возможность восстановить в сборнике воспоминания И. Л. Леонтьева- Щеглова и Т. Л. Щепкиной-Куперник, впервые включить мемуары К. А. Коровина, А. А. Хотяинцевой, М. Е. Плотова, M. М. Читау, В. А. Ла­заревского, В. А. Поссе, Н. П. Ульянова, В. П. Тройнова, В. Л. Книппер- Нардова.

Специфика мемуаров не дает возможности расположить их в строгом соответствии с биографией писателя, но, насколько это допустимо, хроно­логический принцип в сборнике выдержан. В отличие от прежних, этот сборник открывается мемуарами не о детских, а о юношеских, студенче­ских годах жизни писателя. Тексты включенных в сборник мемуаров по возможности сверены с первоисточниками.

Авторы воспоминаний приводят иногда цитаты из писем Чехова с небольшими неточностями. В этих случаях письма оставлены так, как они приведены мемуаристами.

Все письма А. П. Чехова в комментариях цитируются по Полному собранию сочинений и писем в тридцати томах (М., Наука, 1974—1983) без отсылок.

В воспоминаниях, связанных с жизнью Чехова за границей, иногда мемуаристами дается двойная датировка.

Сделанные в некоторых случаях сокращения в текстах и в цитатах комментария помечены знаком <..>. Имена, раскрытые в текстах мемуа­ров, даны в квадратных скобках.

СПИСОК УСЛОВНЫХ СОКРАЩЕНИЙ

ГБЛ — Отдел рукописей Государственной библиотеки СССР имени В. И. Ленина (Москва).

Горький — Горький М. Собрание сочинений в 30-ти томах. М., Гослитиздат, 1949—1956.

ИРЛИ — Отдел рукописей Института русской литературы Академии Наук СССР (Ленинград).

Летопись — Гитович Н. И. Летопись жизни и творчества А. П. Чехова. М., Гослитиздат, 1955.

ЛН — Литературное наследство. М., Наука.

Переписка — Переписка А. П. Чехова в двух томах. М., Художе­ственная литература, 1984.

ЦГАЛИ — Центральный Государственный архив литературы и искусства (Москва).

Чехов в восп. — А. П. Чехов в воспоминаниях современников. М., Гослитиздат, 1960.

К. А. КОРОВИН ИЗ МОИХ ВСТРЕЧ С ЧЕХОВЫМ

(Стр. 26)

Впервые — Россия и славянство. Париж, 1929, № 33, 13 июля. Печатается по тексту: ЛН, т. 68, с. 550.

Коровин Константин Алексеевич (1861—1939), художник. Чехов познакомился с ним через брата Николая в самом начале 80-х годов, когда был студентом медицинского факультета Московского университета, а Ко­ровин учился в Московском училище живописи, ваяния и зодчества вместе с И. И. Левитаном и братом Чехова.

В меблированных комнатах «Восточные номера» жил брат Чехова, художник Николай Павлович. Антон Павлович часто приходил в его номер заниматься, так как дома обстановка для занятий была неподходя­щей.

Левитан только представил в Совет преподавателей свою картину на соискание большой серебряной медали, но награжден не был. В 1877 и 1882 гг. Левитан получал в Училище малые серебряные медали.

Выпускные экзамены в университете у А. П. Чехова были в 1884 г.

В другом варианте воспоминаний К. А. Коровина, озаглавленном «Случай с Аполлоном», художник так рассказал о встрече с Чеховым после получения медали: «Мы <...> поехали к Антону Павловичу Чехову звать его в Сокольники. А. П. Чехов посмотрел на наши медали и сказал:

Ерунда! Ненастоящие.

Как ненастоящие? — удивился Левитан.

Конечно. Ушков-то нет. Носить нельзя. Вас обманули — ясно.

Да их и не носят, — уверяли мы.

Не носят... ну вот. Я и говорю, что ерунда. Посмотрите у городо­вых, вот это медали. А это что? — Обман» (Возрождение. Париж, 1931, № 2252, 2 августа).

О встречах с Коровиным весной 1904 г. Чехов писал О. Л. Книппер- Чеховой 7 апреля: «Два дня подряд приходили и сидели подолгу ху­дожники Коровин и бар. Клодт; первый говорлив и интересен, второй молчалив, но и в нем чувствуется интересный человек».

Перефразировано стихотворение А. С. Пушкина «Талисман» (1827): «Там, где море вечно плещет».

Коровин еще при жизни Чехова написал несколько этюдов, на которых был виден чеховский домик в Гурзуфе. М. П. Чехова писала Антону Павловичу 13 апреля 1904 г.: «Есть два очень интересных этюда гурзуфских около нашей дачи».

В. Г. КОРОЛЕНКО АНТОН ПАВЛОВИЧ ЧЕХОВ

(Стр. 34)

Впервые — Русское богатство, 1904, № 7. Печатается по тексту: Чехов в восп., с. 135.

Короленко Владимир Галактионович (1853—1921) — писатель.

4 июля 1904 года Короленко, живший летом в деревне Джанхот возле

Новороссийска, получил телеграмму о смерти Чехова, и 6 июля в его записной книжке-дневнике появилась запись, озаглавленная «Смерть Чехова»: «Вчера из Новороссийска мне прислали телеграмму: в Баден- вейлере (Шварцвальд) умер от чахотки А. П. Чехов. Я знал Чехова с 80-х годов и чувствовал к нему искреннее расположение. Думаю, что и он тоже. Он был человек прямой и искренний, а иные его обращения ко мне дышали именно личным расположением. <...> ...чувство, которое я к нему испытывал, без преувеличения можно назвать любовью» (ЛН, т. 68, с. 523). После этой записи Короленко приступил к подготовке воспомина­ний о Чехове и уже 12 июля отослал их в редакцию журнала. Короленко, однако, не был удовлетворен своими воспоминаниями, надеялся позднее их дополнить, но и в последнем прижизненном издании собрания его сочинений (изд. А. Ф. Маркса. СПб., 1914) они остались без изменений, сняты только два вводных абзаца, а также окончание, содержавшее сле­дующие строки: «Читатель простит мне эти, может быть, бессвязные и беспорядочные строки, лишенные претензии разобраться до конца в ха­рактере и размерах понесенной русскою литературою утраты. Разбирать­ся придется еще много, и процесс этот большой и сложный. Эти строки продиктованы лишь непосредственным ощущением тяжелой потери... » (ЛН, т. 68, с. 526). В дневнике Короленко от декабря 1916 года есть такая запись о Чехове: «У него <...> выходило хорошо все, — даже сношения с Сувориным, с которым он дружил сначала и разошелся потом. И все ясно до прозрачности: почему дружил и почему разошелся» (ЛН, т. 68, с. 524).

Об отношении Чехова к Короленко свидетельствуют его письма. Так, 9 марта 1899 года он писал Л. А. Авиловой: «Короленко чудесный пи­сатель. Его любят — и недаром. Кроме всего прочего в нем есть трезвость и чистота». В день пятидесятилетия Короленко 15 июля 1903 года Чехов послал ему телеграмму: «Дорогой, любимый товарищ, превосходный человек, сегодня с особенным чувством вспоминаю Вас. Я обязан Вам многим. Большое спасибо. Чехов». Об отношении Чехова к Короленко как к писателю вспоминает Ф. Д. Батюшков: «Помню один разговор с А. П. Чеховым, который очень любил Короленко <...>. Это было за год до кончины Чехова. Мы шли, беседуя, ночью по Невскому, взад и вперед, между Литейным и Надеждинской, и как будто Чехов все хотел что-то досказать. Наконец он высказал — это было по поводу сдержанного и не­доверчивого отношения Л. Н. Толстого к Короленко, как к писателю. «Но я нашел, чем победить его предубеждение, — поспешил заявить Антон Павлович, — вы помните, конечно, очерки «У казаков»... Там есть одна сцена у трактира... превосходная... Я дал ее прочесть Льву Николаевичу... никакой выдумки, все верно, правдиво, ярко...» (Современная иллюстра­ция, 1913, № 7).

Между Чеховым и Короленко была переписка, полностью опублико­ванная в книге: «А. П. Чехов и В. Г. Короленко. Переписка». М., 1923.

Первая встреча с Чеховым состоялась, вероятно, в феврале 1887 г., когда Короленко был в Москве проездом из Нижнего Новгорода в Пе­тербург. Письмо же Чехова к Короленко от 17 октября 1887 г. («...я чрезвычайно рад, что познакомился с Вами») надо отнести, по-видимому, ко второй встрече, когда они ближе познакомились.

Первый сборник рассказов Чехова «Сказки Мельпомены», со­державший только шесть рассказов, вышел в Москве в 1884 г., под псевдо­нимом — А. Чехонте, но без виньетки. Короленко, очевидно, увидел книгу Чехова «Пестрые рассказы», изданную журналом «Осколки» в 1886 г. Часть тиража этой книги была издана под псевдонимом А. Чехонте, с виньеткой, которую нарисовал не Н. П. Чехов, а Ф. О. Шехтель. В остальной части тиража, выпущенной без виньетки, вслед за псевдони­мом А. Чехонте указана в скобках фамилия автора (Ан. П. Чехов).

В течение июля — декабря 1886 г. в печати появилось множество рецензий на «Пестрые рассказы». 18 января 1887 г. Чехов писал дяде М. Е. Чехову, что в конце 1886 г. газеты и журналы «трепали на все лады» его имя и «превозносили... паче заслуг».

Еще 6 марта 1886 г. Чехову писал Н. А. Лейкин: «Говорил о Вас с Сувориным и Григоровичем. Старик Григорович просто влюблен в Ваши рассказы. Суворин пророчит книге большой успех» (ГБЛ). А 25 марта 1886 г. Григорович писал в своем известном письме Чехову: «Читая Вас, я постоянно советовал Суворину и Буренину следовать моему примеру. Они меня послушали и теперь, вместе со мною, не сомневаются, что у Вас настоящий талант, — талант, выдвигающий Вас далеко из круга литерато­ров нового поколенья» (Переписка, т. 1, с. 276). Привлечь Чехова к со­трудничеству в «Новом времени» рекомендовал Суворину (через писателя А. Н. Маслова) еще Сергей Атава (Терпигорев), которому очень нрави­лись рассказы А. Чехонте, появлявшиеся в «Петербургской газете» (Ясинский Иер. Роман моей жизни. М.—Л., 1926, с. 264).

Письмо Григоровича из Ниццы от 30 декабря 1887 г. (11 января 1888 г.). Копию этого письма Чехов отправил Короленко в Нижний Новго­род. «Из него Вы увидите, — писал Чехов 9 января, — что литературная известность и хороший гонорар нисколько не спасают от такой мещанской прозы, как болезни, холод и одиночество: старик кончает жизнь».

Рассказ «На пути».

Имеются в виду рассказы «Умный дворник» (1883) и «В цирюль­не» (1883).

Рассказ «Святою ночью» напечатан в «Новом времени» 13 апреля 1886 г.

Возможно, это состояние матери нашло отражение в рассказе Чехова «Архиерей», который был напечатан в 1902 г., но задуман на много лет раньше. В письме к О. Л. Книппер от 16 марта 1901 г. Чехов сообщал: «Пишу теперь рассказ под названием «Архиерей» — на сюжет, который сидит у меня в голове уже лет пятнадцать».

Встреча состоялась, вероятно, в первых числах декабря 1887 г.

Повесть «Степь» напечатана в «Северном вестнике», 1888, № 3.

Чехов писал А. Н. Плещееву 3 февраля 1888 г.: «Пока писал, я чувствовал, что пахло около меня летом и степью».

Точных сведений о посещении Чеховым Короленко в Нижнем Новгороде нет. Эта встреча могла состояться 20 или 21 января 1892 г. Че­хов был в эти дни в Нижнем Новгороде, возвращаясь со станции Бого- явленье, куда ездил по делам организации помощи голодающим. Воз­можно также, что он заходил к Короленко 23 апреля 1890 г., когда был в Нижнем проездом из Москвы на Сахалин. До отъезда он успел получить одно из двух посланных ему писем от Г. И. Чагина, жившего в одной квартире с Короленко. Чагин сообщал, что у него имеются интересные для Чехова сведения, в частности, о начальнике острова Сахалина генерале Кононовиче. У Чехова оставалось время между пароходами, чтобы зайти к Короленко. Но самого Короленко в этот день в городе не было, и Чехов мог встретиться только, вероятно, с членами его семьи и Чагиным. Фразу Короленко, что Чехов «очаровал всех, кто его в это время видел», можно понять и так, что в этот день его видели другие, а не он сам.

В начале октября 1887 г., когда приезжал Короленко, Чехов начал писать пьесу «Иванов».

Чехов внес некоторые изменения в пьесу «Иванов» после первой ее постановки в театре Ф. А. Корша (ноябрь 1887 г.) и значительные измене­ния в январе 1889 г. перед постановкой ее в Александринском театре. 15 января 1889 г. он писал Плещееву: «Всю неделю я возился над пьесой, строчил варианты, поправки, вставки, сделал новую Сашу (для Савиной), изменил IV акт до неузнаваемого, отшлифовал самого Иванова...»

Рассказ «Именины» был напечатан в «Северном вестнике» в но­ябре 1888 г., после рассказа «Огни», появившегося в этом журнале в июне 1888 г.

Чехов выразил свое недовольство рассказом «Огни» в письме к Щеглову от 18 апреля 1888 г.: «Я оканчиваю скучнейшую повестушку. Вздумал пофилософствовать, а вышел канифоль с уксусом. Перечитываю написанное и чувствую слюнотечение от тошноты: противно!», «По­вестушка скучная как зыбь морская...» — писал Чехов о рассказе «Огни» Плещееву 9 апреля 1888 г. Этот рассказ Чехов не включил в собрание сочинений, возможно, даже не перечитав его. Б. А. Лазаревский записал в своем дневнике 22 ноября 1901 г.: «А. П. говорит... что уже не помнит содержания своих «Огней» (ЛН, т. 87, с. 337).

Сборник «В сумерках» вышел в 1887 г., сборник «Хмурые лю­ди» — в 1890 г.

Русская мысль, 1892, № 11.

Строки из стихотворения Н. А. Некрасова «Железная дорога» (1864).

Встреча у Н. К. Михайловского состоялась 2 декабря 1887 г.

В. М. Гаршин в состоянии психического расстройства бросился в пролет лестницы. Умер 24 марта 1888 г.

Короленко вернулся из сибирской ссылки в декабре 1884 г.

У Некрасова в стихотворении «Тишина» (1857) есть строка: «Спасибо, сторона родная, за твой врачующий простор!»

Встречи Чехова с Короленко состоялись в феврале 1896 г. в Пе­тербурге и в апреле 1897 г. в Москве, в редакции «Русской мысли».

Короленко приехал в Ялту в мае 1902 г., чтобы совместно с Чехо­вым обсудить вопрос об «академическом инциденте» — аннулировании выборов Горького в почетные академики. Аннулировал результаты выбо­ров Николай II, но извещение в газетах исходило от Академии наук («От Императорской Академии наук»). Писатели пришли к выводу о необходи­мости, в виде протеста, выйти из состава почетных академиков. В. Г. Коро­ленко подал заявление о сложении с себя звания почетного академика 25 июля 1902 г., Чехов такое же заявление отправил 25 августа 1902 г.

Роман немецкого писателя В. Поленца. В 1902 г. вышел в издании «Посредника» с предисловием Л. Н. Толстого.

И. Л. ЛЕОНТЬЕВ-ЩЕГЛОВ ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ОБ АНТОНЕ ЧЕХОВЕ

(Стр. 47)

Впервые — Литературные приложения к журналу «Нива», 1905, № 6 и 7. Печатается по тексту: Чехов в воспоминаниях современников. М., 1947, Гослитиздат, с. 396.

Щеглов (наст. фамилия — Леонтьев) Иван Леонтьевич (1856— 1911) — писатель. Близкий приятель А. П. Чехова.

Щеглов познакомился с Чеховым 9 декабря 1887 г. в Петербурге. В дневнике Щеглова есть запись, датированная 8—15 декабря 1887 г.: «Путаюсь с Антоном Чеховым. В среду 9 декабря познакомился с ним в гостинице «Москва» и проговорили до 1 часу ночи — и с тех пор пошло» (ЛН, т. 68, с. 480).

Это был уже третий приезд Чехова в Петербург.

Первые рассказы Чехова, появившиеся в «Новом времени» в 1886 г.: «Панихида» (15 февраля), «Ведьма» (8 марта), «Агафья» (15 марта) и «Кошмар» (29 марта).

Чехов находился в Петербурге с 30 ноября до 14 декабря 1887 г.

Строки из второй сцены «Моцарта и Сальери» (1830) Пушкина.

Письмо от 2 ноября 1888 г.

Позднее Щеглов использовал чеховский сюжет, напечатав водевиль «Сила гипнотизма», с указанием: «Шутка в одном действии Ан. Чеховаи Ив. Щеглова». В предисловии Щеглов написал: «Если текст в реставри­рованной «Силе гипнотизма» принадлежит всецело мне, то весь сценарий и контуры действующих лиц слишком рельефно были намечены Чеховым, чтобы являлась необходимость от них отступать». Водевиль включен в книгу Ив. Щеглова «Жизнь вверх ногами. Юмористические очерки и пародии» (СПб., 1911).

В воспоминаниях о Чехове П. А. Сергеенко писал: «Отличаясь, подобно Гете, изумительной поэтической организацией, Чехов в то же самое время, подобно Гете, отличался и редким среди художников практи­ческим, хозяйским, организаторским умом. Не будь Чехов писателем, из него вышел бы выдающийся агроном, отличный архитектор, превосход­ный инженер» (Литературные приложения к «Ниве», 1904, № 10).

Секретарь Гете Иоганн Петер Эккерман при жизни Гете подго­тавливал собрание его сочинений и вел дневник, в который записывал разговоры с Гете, мысли Гете и пр. Дневник был издан в Германии в трех томах. На русском языке впервые появился, в переводе Аверкиева, под названием «Разговоры с Гете», в 1891 г.

Имеется в виду совместное литературное творчество французских писателей, братьев Эдмона и Жюля Гонкур.

О провале первого представления «Чайки» в петербургском Алек- сандринском театре 17 октября 1896 г. см. восп. Авиловой, Потапенко, Читау.

Половина пушкинской премии была присуждена Чехову Акаде­мией наук 7 октября 1888 г. за сборник рассказов «В сумерках» (1887).

Большой успех пьесы «Иванов», поставленной в Александринском театре 31 января 1889 г.

См. вступит. статью, с. 11.

2 мая 1887 г. застрелился сын А. С. Суворина — студент, Владимир Алексеевич, а летом 1888 г. умер другой его сын, Валериан.

641

Подобный отзыв о А. С. Суворине дает в своих воспоминаниях и А. В. Амфитеатров: «...я живо помню, как иной раз, — и далеко не ред- к о , — в старике среди разговора, вспыхивал вдруг ярким светом радикал- шестидесятник и летели с его уст словечки и фразы не то что «либераль­ные», а, пожалуй, и анархические» (Русское слово, 1914, № 151, 2 июля). А. С. Суворин, издатель реакционной газеты «Новое время», в молодости был демократически настроенным писателем. В 60-е гг. он сотрудничал в «Современнике» и «Отечественных записках»; под псевдонимом «Не­знакомец» печатал фельетоны, пользовавшиеся большой популярностью у демократической интеллигенции; подвергался цензурным преследова­ниям; в 1866 г. за сборник «Всякие» был привлечен к суду. Став издателем «Нового времени» в 1876 г., вначале пытался придать газете умеренно- либеральное направление, но уже к концу 70-х гг. «Новое время» стало реакционным органом. Однако сам Суворин в личных беседах и в своем дневнике часто высказывался так, будто продолжал оставаться на позици­ях своей молодости.

22 Заказ № 90

Из писем Щеглову от 18 февраля 1889 г., от 20 декабря 1888 г. и от 11 ноября 1888 г.

Частые отрицательные отзывы о театре в письмах к Щеглову, возможно, диктовались тем, что Чехов считал его хорошим писателем и слабым драматургом и постоянно призывал вернуться к беллетристике, тем более что Щеглов очень переживал свои драматургические неудачи (см. восп. Потапенко, с. 330—332).

Водевиль Чехова «Медведь» был написан в феврале 1888 г. Впер­вые поставлен в театре Ф. А. Корша 28 октября 1888 г. Письмо Чехова к Щеглову о спектакле и игре актеров — от 2 ноября 1888 г.

Отрицательный отзыв о спектакле напечатал Флеров (Васильев) в «Московских ведомостях», 1888, № 302, 31 октября.

В письме А. Н. Плещееву от 15 сентября 1888 г.

Слова Репетилова из «Горе от ума» (1824) А. С. Грибоедова.

Письмо А. Н. Плещееву от 15 января 1889 г. Кин — герой пьесы А. Дюма-отца «Кин, или Гений и беспутство» (1836).

Первая постановка «Иванова» на александринской сцене состоя­лась 31 января 1889 г.

Из письма Щеглову от 18 февраля 1889 г.

В письме от 23 сентября 1896 г. Чехов, конечно, шутил. Комиче­ская актриса Левкеева участвовала во втором спектакле («Счастли­вый день» Н. Я. Соловьева, 1877), поставленном в тот же вечер после «Чайки».

Персонаж из пьесы А. Н. Островского «Женитьба Белугина» (1877).

В изданном в 1901 и 1902 гг. томе пьес (изд. А. Ф. Маркса) Чехов заменил белую повязку у Треплева, похожую на чалму и вызывавшую смешки в зале, на темную.

Первый спектакль «Ревизора» в Александринском театре состо­ялся 19 апреля 1836 г.

Лично Чехов с Гаршиным знаком не был. Он писал Плещееву 31 марта 1888 г.: «Два раза был я у Гаршина и в оба раза не застал. Видел только одну лестницу», а 15 сентября 1888 г. на просьбу Плещеева дать рассказ в сборник «Памяти В. М. Гаршина» ответил: «...таких людей, как покойный Гаршин, я люблю всей душой и считаю своим долгом публично расписываться в симпатии к ним... »

Из письма Щеглову от 24 октября 1892 г.

Доктор А. Т. Тарасенков наблюдал Гоголя в последние дни его жизни, автор книги «Последние дни жизни Н. В. Гоголя» (СПб., 1857).

Известно, что Л. Н. Толстой посетил Чехова в клинике 28 марта 1897 г., но очень вероятно, что 5 апреля он был у Чехова вторично. Это подтверждает и сообщение, опубликованное Д. И. Азбукиным («К биогра­фическим материалам об А. П. Чехове». — Русские ведомости, 1910, № 13, 17 января). Сведения о пребывании Чехова в клинике Азбукин получил от лечащего врача Чехова, ассистента Остроумовской клиники

M. H. Маслова, который рассказал Азбукину: «На седьмой день крово­харканье прекратилось совершенно. Теперь доктора получили возмож­ность выслушать и выстукать больного, а он — ходить и разговаривать», и прибавил: «Был у него граф Толстой, и Лев Николаевич и Антон Павло­вич, гуляя по коридору, громко разговаривали». Это не могло быть 28 марта, когда Чехов не мог еще ни вставать, ни громко разговаривать. Другое подтверждение мы находим в воспоминаниях профессора А. Г. Ру­санова, который приводит выдержки из своего дневника, в частности, воспроизводит беседу Л. Н. Толстого с его другом, Г. А. Русановым, — отцом А. Г. Русанова, состоявшуюся в апреле 1897 г.: «Мне рассказывал Андрюша, — заговорил мой отец, — что у Остроумова все это время лежал Чехов, вы были у него?

— Я был у него два раза в клинике, — ответил Лев Николаевич» («Воспоминание о Льве Николаевиче Толстом». Воронеж, 1937).

В письме М. О. Меньшикову от 16 апреля 1897 г. Чехов писал: «В клинике был у меня Лев Николаевич, с которым вели мы преинте­ресный разговор, преинтересный для меня, потому что я больше слушал, чем говорил. Говорили о бессмертии. Он признает бессмертие в кантов- ском вкусе; полагает, что все мы (люди и животные) будем жить в начале (разум, любовь), сущность и цели которого для нас составляют тайну. Мне же это начало или сила представляется в виде бесформенной студени­стой массы, мое я — моя индивидуальность, мое сознание сольются с этой массой — такое бессмертие мне не нужно, я не понимаю его, и Лев Нико­лаевич удивляется, что я не понимаю».

Из письма Щеглову от 5 октября 1895 г.

Строки из стихотворения М. Ю. Лермонтова «А. С. Смирновой» (1840).

Это был не третий, а уже восьмой приезд Чехова в Петербург.

Имеются в виду строки из III главы «Выбранных мест из пе­реписки с друзьями» (1847) Н. В. Гоголя, названной «Значение болез­ней»: «О! как нужны нам недуги! Из множества польз, которые я уже извлек из них, скажу вам только одну: ныне, каков я ни есть, но я все же стал лучше, нежели был прежде... »

Это место в «Степи» осталось без переделки (см. вступ. статью, с. 22).

Это не совсем так. В споре с А. Д. Курепиным 2 января 1887 г. о толстовской теории непротивления злу Чехов «доказывал, что нужно хорошенько разобраться» в ней, «а пока нельзя честно говорить ни за, ни против...» (Летопись, с. 148). В письме А. С. Суворину от 27 марта 1894 г. Чехов признавался, что толстовская философия «сильно трогала» его и «владела» им «лет 6—7», но позднее он стал относиться к ней недру­желюбно: «...расчетливость и справедливость говорят мне, что в электри­честве и паре любви к человеку больше, чем в целомудрии и в воздержании от мяса».

643

Речь идет о предполагавшемся издании: «Мужики. Моя жизнь»

22*(СПб., 1897). В повести «Мужики» с незначительной правкой повторя­ется журнальный текст.

Строки из письма Пушкина к жене от 8 мая 1836 г.

Чехов в 1896 г. доработал и завершил свою старую пьесу, напи­санную на основе пьесы «Леший», еще в 1890 г. (см. письмо Чехова С. П. Дягилеву от 20 декабря 1901 г. и статью Н. И. Гитович — «Когда же был написан «Дядя Ваня» — в журнале «Вопросы литературы», 1965, № 7). Под заглавием «Дядя Ваня» включена в сборник Чехова «Пьесы», изд. А. С. Суворина (СПб., 1897).

Вероятно, ошибка памяти. Кроме «толстого немца», в Мелихове в эти дни жил окулист П. И. Радзвицкий и подбирал Чехову очки. Именно Радзвицкий, а не «толстый немец», забыл в Мелихове свое пальто, что видно из писем Радзвицкого Чехову (ГБЛ).

И. Е. РЕПИН

О ВСТРЕЧАХ С А. П. ЧЕХОВЫМ

(Стр. 84)

Печатается по тексту первой публикации: Одесские новости, 1910, № 8017, 16 января.

Репин Илья Ефимович (1844—1930), художник. С Чеховым встре­чался мало и изредка переписывался. В своих письмах Репин восторженно отзывался о Чехове и его произведениях, выделяя особенно «Палату № 6» и «Мою жизнь».

Чехов высоко ценил Репина. Ставил его на третье место в русском искусстве (после Толстого и Чайковского).

1 Известна иллюстрация Репина к французскому изданию рассказа «Мужики», сделанная по просьбе переводчика Роша.

Об одном из подобных вскрытий Чехов писал Н. А. Лейкину 27 ию­ня 1884 г.

Набросок сделан Репиным в Петербурге на заседании Русского Литературного общества 30 января 1889 г. Хранится в ИР ЛИ.

А. С. ЛАЗАРЕВ-ГРУЗИНСКИЙ А. П. ЧЕХОВ

(Стр. 86)

Впервые — Чехов в воспоминаниях современников. М., Гослитиздат, 1947. Печатается по тексту: Чехов в восп., с. 151.

Лазарев (псевд. — А. Грузинский) Александр Семенович (1861— 1927), писатель. Окончил Московское Строгановское училище и в течение нескольких лет был учителем рисования и черчения в г. Киржач Покров­ского уезда Владимирской губернии. Литературную деятельность начал в середине 80-х годов в юмористических журналах, главным образом в «Будильнике». Затем, при содействии Чехова — в «Осколках», «Пе­тербургской газете», «Новом времени» и др.

После смерти Чехова Лазарев много раз писал о нем. В настоящем издании печатается глава из неизданной книги Лазарева-Грузинского «Антон Чехов и литературная Москва 80-х и 90-х годов», написанной в последние годы жизни. Черновой вариант рукописи хранится в ЦГАЛИ.

Первая встреча с Чеховым в доме Корнеева на Садовой-Кудринской улице состоялась 1 января 1887 г.

Речь идет о картине Н. П. Чехова «Бедность». Находится в Ялтин­ском Доме-музее А. П. Чехова.

Издательница «Будильника» Л. Н. Уткина частично распла­чивалась с Н. П. Чеховым, за его иллюстрации к журналу, этой ме­белью.

Книга Д. Д. Минаева — «В сумерках. Сатиры и песни». СПб., 1868. Чеховский сборник рассказов «В сумерках» вышел в 1887 г.

Слова из второй главы «Путешествия в Арзрум во время похода 1829 г.» (1835) Пушкина.

Второе издание сборника Чехова «В сумерках» и новая книга «Рассказы» вышли в издании А. С. Суворина в 1888 г. Рассказ «В ученом обществе», под названием «Каштанка», вышел отдельным изданием в 1892 г.

Сцена-монолог «О вреде табака» напечатана в «Петербургской газете», 1886, № 47, 17 февраля и в сборнике рассказов Чехова «Пестрые рассказы» (1886). Во второе издание сборника монолог не был включен, но Чехов продолжал над ним работать. На сохранившемся экземпляре литографированного издания «Театральной библиотеки» Рассохиной (1890) много исправлений, внесенных Чеховым в 1898 г. В 1902 г. воде­виль был еще раз переделан и в таком виде включен в собрание сочинений в издании А. Ф. Маркса.

В письме к Е. М. Шавровой от 20 июня 1891 г.

С октября 1903 г. Чехов считался редактором беллетристического отдела «Русской мысли». Редактировал рассказы малоизвестных авторов.

Письмо, на которое ссылается Лазарев, не обнаружено.

Измайлов А. Чехов. Биографический набросок. М., 1916.

Письмо от 13 марта 1890 г.

В письме И. Л. Щеглову от 22 марта 1890 г.

Письмо от первой половины сентября 1892 г.

H. М. Ежов.

Письмо от 15 октября 1892 г.

В настоящее время все эти письма опубликованы в полных собра­ниях сочинений и писем Чехова.

В. Г. Короленко. См. его восп., с. 36.

«Медведь» написан в феврале 1888 г.

Под псевдонимом Ал. Молотов в журнале «Наблюдатель» печа­тался А. К. Детенгоф.

Чехов предлагал Суворину писать вместе пьесу «Леший» (см. письмо Чехова Суворину от 18 октября 1888 г., в котором он напоми­нал «афишу» пьесы).

Чехов и Лазарев дали согласие А. Д. Курепину писать вместе с ним роман. Об этом сообщал Лазарев Н. М. Ежову в апреле 1887 г. «...Курепин хочет летом писать роман с оригинальной идеей. Писать так, чтобы каж­дая глава представляла некоторый интерес в отдельности, и писать этот роман в содружестве нескольких лиц» (ЦГАЛИ).

См. статью А. С. Лазарева «Пропавшие романы и пьесы Чехова» в сборнике «Энергия», кн. 3 (СПб., 1914).

См. восп. Потапенко, с. 297.

К. С. Баранцевич гостил у Чехова летом 1888 г. в имении Линтва- ревых на Луке возле г. Сумы. Лазарев имеет в виду его воспоминания «На лоне природы с А. П. Чеховым», напечатанные в газете «Биржевые ведо­мости», 1905, № 8904, 2 июля.

Рассказ «Сирена» был написан 20 или 21 августа 1887 г., когда Лазарев гостил у Чехова в Бабкине.

Рассказ под названием «Сказка»; в собрании сочинений получил название «Без заглавия».

Эта записная книжка Чехова не сохранилась. Известны его записные книжки с записями, начатыми в 1891 г.

Упоминаемая книга А. А. Измайлова: «Чехов. Биографический набросок». М., 1916, с. 384—386. Ниже Лазарев полемизирует с автором этой книги.

Слова Чацкого из «Горя от ума» А. С. Грибоедова (действие II, явление 5).

Опера (1835) Д. Мейербера.

О реакции Кувшинниковых на рассказ см. восп. Фаусека, с. 268.

Имеется в виду клеветническая статья H. М. Ежова «Антон Павлович Чехов (Опыт характеристики)», напечатанная в «Историче­ском вестнике», 1909, № 8. Статья вызвала возражения со стороны многих литераторов. Лазарев упоминает статьи П. Н. Сакулина (Русские ведомости, 1909, № 190, 20 августа), Г. С. Петрова (Русское слово, 1909, № 194, 25 августа), А. А. Измайлова (Русское слово, 1909, № 187, 15 ав­густа).

Вторая статья Ежова о Чехове напечатана в «Историческом вестнике», 1909, № 11.

Воспоминания А. В. Круглова «О Чехове» напечатаны в газете «Голос Москвы», 1912, № 156, 7 июля.

Л. А. АВИЛОВА

А. П. ЧЕХОВ В МОЕЙ ЖИЗНИ

(Стр. 121)

Впервые — Чехов в воспоминаниях современников. М., Гослитиздат, 1947. Печатается по тексту: Чехов в восп., с. 200, с добавлением эпигра­фов, впервые приведенных в издании: Авилова Л. А. Рассказы, воспоминания. М., Советская Россия, 1984, с. 116, где тексты даны по рукописи.

Авилова (урожд. Страхова) Лидия Алексеевна (1864—1943), пи­сательница. Ее рассказы печатались в «Русском богатстве», «Новом сло­ве», «Вестнике Европы», «Русских ведомостях» и др., Авилова — автор нескольких сборников рассказов, один из которых «Счастливец» и другие рассказы» вышел при жизни Чехова (СПб., 1896).

Краткие воспоминания Авиловой о ее знакомстве с Чеховым напеча­таны в 1910 году в сборниках «О Чехове» и «Чеховском юбилейном сборнике». Публикуемый вариант воспоминаний написан в последние годы жизни Авиловой.

Известно 31 письмо Чехова к Авиловой. Письма Авиловой к Чехову были, по ее просьбе, возвращены ей сестрой писателя. Эти письма Авилова уничтожила. В Архиве А. П. Чехова (ГБЛ) находятся три случайно со­хранившихся письма Авиловой 1904 года, которые опубликованы в Пе­реписке, т. 2, с. 110—115.

Существуют различные мнения о степени достоверности воспомина­ний Авиловой: И. А. Бунина, хорошо знавшего Авилову, и М. П. Чеховой, которая, при жизни Чехова, совсем ее не знала и судила о ее взаимоотно­шениях с А. П. Чеховым только по их переписке. Она находила в мемуа­рах Авиловой «элементы творчества, художественного — вольного или невольного — домысла писательницы» (Чехова М. П. Из далекого прошлого. М., Гослитиздат, 1960, с. 167). В этих воспоминаниях М. П. Че­хова привела письмо к ней Авиловой от 20 июля 1904 года, в котором Авилова писала: «Я вовсе не хочу инсинуировать, что я его хорошо знала, что и я была для него хоть чем-нибудь. Нет, я его, вероятно, плохо знала, но он имел такое влияние на всю мою жизнь, я ему так многим обязана. Не могу писать связно и спокойно. Из жизни исчезло что-то до такой степени красивое, светлое и дорогое. Не до фраз...» (там же, с. 168).

Иначе к этим мемуарам отнесся Бунин. Его характеристику Авило­вой записал в 1917 году с. его слов Н. А. Пушешников, племянник писате­ля: «Она принадлежит к той породе людей, к которой относятся Тургене­вы, Чеховы. Я говорю не о талантах, — конечно, она не отдала писатель­ству своей жизни, она не сумела завязать тот крепкий узел, какой необходим писателю, она не сумела претерпеть все муки, связанные с ли­тературным искусством, но в ней есть та сложная таинственная жизнь. Она как переполненная чаша». В другой записи, сделанной в том же году, есть следующие строки об Авиловой: «Она обладает таким тактом, таким неуловимым чутьем, каким не обладает ни один из моих товарищей по перу» (ЛН, т. 68, с. 402). В подготавливавшейся в конце жизни Бунина книге о Чехове он писал: «Воспоминания Авиловой, написанные с боль­шим блеском, редкой талантливостью и необыкновенным тактом, были для меня открытием. Я хорошо знал Лидию Алексеевну, отличительными чертами которой были правдивость, ум, талантливость, застенчивость и редкое чувство юмора даже над самой собой. Прочтя ее воспоминания, я и на Чехова взглянул иначе, кое-что по-новому мне в нем приоткрылось. Я и не подозревал о тех отношениях, какие существовали между ними» (Бунин И. А. О Чехове. Нью-Йорк, 1955, с. 134). «Да, с воспоминания­ми Авиловой биографам Чехова придется серьезно считаться», — пишет далее Бунин (там же, с. 147).

К публикуемым воспоминаниям Авилова написала предисловие, в котором содержатся такие строки: «Ни одного слова выдумки в моем романе нет. (...) Все время, пока я писала, я чувствовала себя связанной страхом увлечься своей фантазией, мечтой, предположением, догадкой и этим исказить правду. Слишком священна для меня память Антона Павловича, чтобы я могла допустить в воспоминаниях о нем хотя какую- нибудь неточность». Но в 1940 году Авилова передала свои воспоминания для печати без этого предисловия. Оно сохранилось в рукописи в семье Авиловой (полный текст предисловия в т. 68 ЛН, с. 260—261).

В эпиграфе цитируются стихотворение А. А. Блока «Осенняя любовь» (1907) и стихотворение в прозе И. С. Тургенева «Старик» (1878).

Сестра Л. А. Авиловой — Надежда Алексеевна — была женой редактора-издателя «Петербургской газеты» С. Н. Худекова. В этой газете в 80-х гг. сотрудничал А. П. Чехов.

Из стихотворения К. Н. Батюшкова «Разлука» (1812—1813).

Имеется в виду рассказ Чехова «Тоска».

В архиве Л. А. Авиловой сохранились страницы, которые не были включены ею в воспоминания. Есть запись и о спектакле «Иванов» в Александринском театре 31 января 1889 г.: «Антон Павлович сдержал свое слово и прислал мне билет на «Иванова». Авилова писала о своем впечатлении от пьесы, имевшей большой успех, и о выходе Чехова на вызовы публики. Закончила она свою запись такими словами: «Какой он стоял вытянутый, неловкий, точно связанный. А в этой промелькнувшей улыбке мне почудилось такое болезненное напряжение, такая усталость и тоска, что у меня опустились руки. Я не сомневалась: несмотря на шум­ный успех, Антон Павлович был недоволен и несчастлив». Эта запись опубликована в книге: Авилова Л. А. Рассказы, воспоминания. М., Советская Россия, 1984, с. 258—259.

Празднование 25-летия «Петербургской газеты» состоялось 1 янва­ря 1892 г. в квартире С. Н. Худекова.

И. И. Ясинский.

Письмо от 19 марта 1892 г.

Эта встреча Чехова с Авиловой в Петербурге могла произойти в конце декабря 1892 г. или начале января 1893 г.

Позднее, 23 марта 1895 г., Чехов высказал эти мысли в письме А. С. Суворину: «Извольте, я женюсь, если Вы хотите этого. Но мои усло­вия: все должно быть, как было до этого, то есть она должна жить в Москве, а я в деревне, и я буду к ней ездить. <... > Я обещаю быть велико­лепным мужем, но дайте мне такую жену, которая, как луна, являлась бы на моем небе не каждый день».

Вечер у Лейкина состоялся 9 февраля 1895 г.

П. Н. Лейкина имела в виду один из эпизодов в рассказе М. Н. Аль- бова «Рыбьи стоны» (Осколки, 1885, №№ 27—31).

В Эртелевом переулке жил А. С. Суворин, у которого часто оста­навливался Чехов во время своих приездов в Петербург.

Как договорились накануне, Чехов был у Авиловой 10 февраля 1895 г. Пришел поздно, так как был с компанией писателей в ресторане Палкина.

Из письма от 21 февраля 1892 г.

Буренин все же видел два рассказа Авиловой. Из письма Чехова к ней от 15 февраля 1895 г. можно заключить, что Чехов взял у Буренина два рассказа Авиловой («Власть» и «Ко дню ангела»). В архиве Чехова сохранилась записка к нему Буренина: «Я отвечу ей (Авиловой. — Н. Г.), что передал Вам рассказы. «Власть» я сейчас прочитал: напечатать, ко­нечно, можно, но еще лучше не печатать. Другого рассказа не помню» (ГВЛ).

В этот день Авилова получила чеховское письмо от 12 февраля, а не от 15 февраля 1895 г., которое она приводит ниже. 12 февраля Чехов писал ей:

«Многоуважаемая Лидия Алексеевна!

Вы не правы, говоря, что я у Вас скучал бессовестно. Я не скучал, а был несколько подавлен, так как по лицу Вашему видел, что Вам надое­ли гости. Мне хотелось обедать у Вас, но вчера Вы не повторили приглаше­ния, и я вывел заключение опять-таки, что Вам надоели гости. Буренина я не видел сегодня и, вероятно, не увижусь с ним, так как постараюсь завтра уехать к себе в деревню. Посылаю Вам книжку и тысячу душевных пожеланий и благословений. Пишите роман.

Искренно преданный А. Чехов».

Вместе с письмом была послана книга «Повести и рассказы», М., 1894, с надписью: «Лидии Алексеевне Авиловой от автора. Антон Чехов. 10.II.95». Судя по датировке надписи, можно предположить, что Чехов хотел передать ее Авиловой накануне, при встрече.

Строки из рассказа Чехова «Соседи» в книге «Повести и расска­зы», подаренной им Авиловой.

В своих воспоминаниях Авилова не написала, что вскоре (в конце февраля) она уехала в Москву, откуда послала Чехову письмо в Мелихово, на которое не получила ответа. В дневнике Н. А. Лейкина имеются записи, сделанные 7 и 9 марта 1895 г.: «7 марта. Сегодня утром прибыл в Москву <...>. В Москве писательница-дилетантка Лидия Алексеевна Авилова. Она уехала из Петербурга на прошлой неделе... Также заезжал в редакцию «Русская мысль» и узнал, что Антон Чехов у себя в имении, в Серпухов­ском уезде. В пятницу поеду на денек к нему». <...> «9 марта <...> поехал в библиотеку Страхова на Плющиху, где остановилась Л. А. Авилова, и пил у ней чай. Она в горе, она десять дней тому назад писала из Москвы Чехову письмо в имение и звала его в Москву, а он ни сам не приехал и не ответил, она справилась в «Русской мысли», в имении ли он теперь, а ей ответили, что уехал в Таганрог, а я сообщил ей, что мне в «Русской мыс­ли» сказали, что он в имении, ждет меня и я завтра еду к нему. Вот ее и горе» (ЛН, т. 68, с. 502).

Встреча на маскараде была, очевидно, 27 января 1896 г.

Билет на первое представление «Чайки» в Александринском театре, 17 октября 1896 г.

После злобных рецензий, появившихся в петербургских газетах в первые дни после спектакля, критик С. И. Танеев в очередной книжке «Театрала» (ноябрь 1896 г.) писал: «...Я был свидетелем множества «провалов», но ничего не запомню подобного тому, что происходило в зри­тельном зале на 25-летнем юбилее г-жи Левкеевой. Это было какое-то издевательство над автором и артистами, какое-то неистовое злорадство некоторой части публики, словно зрительный зал переполнен был на добрую половину злейшими врагами г. Чехова. <... > Неистовство публики росло с каждым актом: она, очевидно, вошла во вкус. Особенно злорад­ствовали строгие ценители и судьи из «пишущей» братии. Тут сводились личные счеты».

Загрузка...