Пушкин в воспоминаниях современников


Том 2


Н. В. ПУТЯТА[1

]


ИЗ ЗАПИСНОЙ КНИЖКИ[2

]


А. С. Пушкина я видел в первый раз в Москве, в Большом театре, во время празднеств, последовавших за коронациею императора Николая Павловича.

Театр наполняли придворные, военные и гражданские сановники, иностранные дипломаты, словом — все высшее, блестящее общество Петербурга и Москвы.

Когда Пушкин, только что возвратившийся из деревни, где жил в изгнании и откуда вызвал его государь, вошел в партер, мгновенно пронесся по всему театру говор, повторивший его имя: все взоры, все внимание обратилось на него.

У разъезда толпились около него и издали указывали его по бывшей на нем светлой пуховой шляпе. Он стоял тогда на высшей степени своей популярности.

Дня через два Е.Баратынский, другой поэт-изгнанник, недавно оставивший печальные гранита Финляндии, повез меня к Пушкину, в гостиницу «Hotel du Nord», на Тверской. Пушкин был со мною очень приветлив.

С этого времени я довольно часто встречался с Пушкиным в Москве и Петербурге, куда он скоро потом переселился. Он легко знакомился, сближался, особенно с молодыми людьми, вел, по-видимому, самую рассеянную жизнь, танцевал на балах, волочился за женщинами, играл в карты, участвовал в пирах тогдашней молодежи, посещал разные слои общества.

Среди всех светских развлечений он порой бывал мрачен; в нем было заметно какое-то грустное беспокойство, какое-то неравенство духа; казалось, он чем-то томился, куда-то порывался. По многим признакам я мог убедиться, что покровительство и опека императора Николая Павловича тяготили его и душили. Посредником своих милостей и благодеяний государь назначил графа Бенкендорфа, начальника жандармов. К нему Пушкин должен был обращаться во всех случаях. Началась Турецкая война[3

]. Пушкин пришел к Бенкендорфу проситься волонтером в армию. Бенкендорф отвечал ему, что государь строго запретил, чтобы в действующей армии находился кто-либо не принадлежащий к ее составу, но при этом благосклонно предложил средство участвовать в походе: хотите, сказал он, я определю вас в мою канцелярию и возьму с собою? Пушкину предлагали служить в канцелярии III-го Отделения!

Пушкин просился за границу, его не пустили. Он собирался даже ехать с бароном Шилингом, в Сибирь, на границу Китая. Не знаю, почему не сбьшось это намерение; но следы его остались в стихотворении:



Поедем, я готов…..


К подножию ль стены недвижного Китая и пр.[4

]

Наконец, весною в 1829 г., Пушкин уехал на Кавказ. Из Тифлиса он написал к гр. Паскевичу и, получив от него позволение, догнал армию при переходе ее через хребет Саган-Лу. Памятником этой поездки осталось прекрасное описание «Путешествие в Арзрум во время похода 1829 г.». По возвращении Пушкина в Петербург государь спросил его, как он смел приехать в армию. Пушкин отвечал, что главнокомандующий позволил ему.

Государь возразил: Надобно было проситься у меня. Разве не знаете, что армия моя?

Слышал я все это тогда же от самого Пушкина.

По выходе в свет его «Истории Пугачевского бунта» появилась пошлая на нее критика в «Сыне Отечества»[5

]. Только что прочитав эту критику, я пошел на Невский проспект, встретил Пушкина и шутя приветствовал его следующей оттуда фразой: «Александр Сергеевич! Зачем не описали вы нам пером Байрона всех ужасов Пугачевщины?» Пушкин рассмеялся и сказал: «Каких им нужно еще ужасов? У меня целый том наполнен списками дворян, которых Пугачев перевешал. Кажется, этого достаточно!»

После 1830 г. Пушкина женатого я видел реже. Во время его дуэли я был несколько болен и не выходил из комнаты. Узнав о его смерти, я с принуждением оделся и отправился на его квартиру, на Мойке, близ Певческого моста, в нижнем этаже дома князя Волконского. У гроба был беспрерывный прилив людей всех состояний, приходивших поклониться праху любимого народного поэта. Здесь я узнал, что отпевание тела его будет в Адмиралтейской церкви. На другой день, в назначенное время, подъезжаю к этой церкви и, к удивлению моему, вижу, что двери заперты, а около бродят несколько человек в таком же недоумении, как и я. Оказалось, что из опасения какой-либо манифестации на похоронах Пушкина, накануне, в ночь, приказано переменить место отпевания. Оно происходило в Конюшенной церкви. Когда, по разным соображениям и расспросам, я добрался туда, гроб уже выносили из церкви несколько друзей и лицейских товарищей покойного. Сколько мне помнится, австрийский посланник граф Фикельмон и французский граф Барант одни были в мундирах и лентах.

Зимою, в конце 1837 или 1838 г., приезжал в Петербург на нескодько дней Е.Баратынский и останавливался у меня. В. А. Жуковский, коему государь поручил разобрать бумаги Пушкина, дал Баратынскому одну из его рукописных тетрадей in folio в переплете. В ней находился напечатанный потом отрывок Пушкина о Баратынском. Тетрадь эта оставалась у последнего самое короткое время; он был уже в отъезде и просил меня тотчас возвратить ее Жуковскому, что я и исполнил. Кроме помянутого отрывка, в этой тетради находились некоторые другие статьи в прозе и клочки дневника Пушкина разных годов. Помню из него почти слово в слово следующие места: 1) число, месяц. «Сегодня приехали в Петербург два француза, Дантез и маркиз Пинна». В этот день ничего более не было записано. Что замечательного мог найти Пушкин в их приезде? Это похоже на какое-то предчувствие! 2) число, месяц……»Меня пожаловали камер-юнкером для того, чтобы Наталья Николаевна могла быть приглашаема на балы в Аничков. Вечером я был на бале у Б. Великий князь Михаил Павлович встретил меня в дверях и поздравил. Я отвечал ему: ваше высочество, вы одни меня поздравляете, все надо мною смеются»[6

].

Пушкин был необыкновенно впечатлителен и при этом имел потребность высказаться первому встретившемуся ему человеку, в котором предполагал сочувствие или который мог понять его. Так, я полагаю, рассказал он мне ходатайство свое у графа Бенкендорфа и разговор с государем.

Такую же необходимость имел он сообщать только что написанные им стихи. Однажды утром я заехал к нему в гостиницу Демута, и он тотчас начал читать мне свои великолепные стихи из «Египетских ночей»: «Чертог сиял» и пр…. На вечере, в одном доме на островах, он подвел меня к окну и в виду Невы, озаряемой лунным светом, прочел наизусть своего «Утопленника», чрезвычайно выразительно[7

].

У меня на квартире читал он мне стихи: «Таи, таи свои мечты»[8

] и пр. и, по просьбе моей, тут же написал мне их на память. Все эти стихотворения были напечатаны уже впоследствии.

Не хвастаюсь дружбой с Пушкиным, но в доказательство некоторой приязни его и расположения ко мне могу представить, кроме помянутого автографа, еще одну записку его на французском языке. Пушкин прислал мне эту записку со своим кучером и дрожками. Содержание записки меня смутило, вот оно: «M’étant approché hier d’une dame, qui parlait à m-r de Lagrené, celui-ci lui dit assez haut pour que je l’entendisse: renvoyez-le! Me trouvant forcé de demander raison de ce propos, je vous prie, monsieur, de vouloir bien vous renre auprès de m-r de Lagrené et de lui parlier en conséquence. Pouchkine»1.

Я тотчас сел на дрожки Пушкина и поехал к нему. Он с жаром и негодованием рассказал мне случай, утверждал, что точно слышал обидные для него слова, объяснил, что записка написана им в такой форме и так церемонно именно для того, чтоб я мог показать ее Лагрене, и настаивал на том, чтоб я требовал у него удовлетворения. Нечего было делать: я отправился к Лагрене, с которым был хорошо знаком, и показал ему записку. Лагрене, с видом удивления, отозвался, что он никогда не произносил приписываемых ему слов, что, вероятно, Пушкину дурно послышалось, что он не позволил бы себе ничего подобного, особенно в отношении к Пушкину, которого глубоко уважает как знаменитого поэта России, и рассыпался в изъяснениях этого рода.

Пользуясь таким настроением, я спросил у него, готов ли он повторить то же самому Пушкину. Он согласился, и мы тотчас отправились с ним к Александру Сергеевичу. Объяснение произошло в моем присутствии, противники подали руку друг другу, и дело тем кончилось. На другой день мы завтракали у Лагрене с некоторыми из наших общих приятелей.

Стихи Пушкина, писанные его рукою, и французская его записка свято у меня сохраняются[9

].


1 «Вчера, когда я подошел к одной даме, разговаривавшей с г-ном де Лагрене, последний сказал ей достаточно громко, чтобы я услышал: прогоните его. Поставленный в необходимость потребовать у него объяснений по поводу этих слов, прошу вас, милостивый государь, не отказать посетить г-на де Лагрене для соответствующих с ним переговоров. Пушкин». В оригинале имеются следующие слова, отсутствующие в мемуарах Путяты: «Милостивому государю господину Путяте. Ответьте, пожалуйста».


С. А. СОБОЛЕВСКИЙ[10

]


ИЗ СТАТЬИ «ТАИНСТВЕННЫЕ ПРИМЕТЫ В ЖИЗНИ ПУШКИНА»[11

]


О странном <…> предсказании, имевшем такое сильное влияние на Пушкина, было упоминаемо до сих пор в печати три раза:

1) в «Москвитянине» 1853 года, стр. 52, том 10-й, в статье Льва Пушкина;

2) в «Казанских губернских ведомостях» 1844 года, 2-е прибавление, в статье г-жи Фукс;

3) в «Московских ведомостях» 1855 года, № 145, в статье Бартенева, который вполне передал в ней и рассказ г-жи Фукс. <…>[12

]

Из этих рассказов всех подробнее и вернее изложение Бартенева. В многолетнюю мою приязнь с Пушкиным (замечу, что мои свидания и сношения с ним длились позже сношений и госпожи Фукс, и Вульфа, и Льва Пушкина)[13

] я часто слышал от него самого об этом происшествии; он любил рассказывать его в ответ на шутки, возбуждаемые его верою в разные приметы. Сверх того, он в моем присутствии не раз рассказывал об этом именно при тех лицах, которые были у гадальщицы при самом гадании, причем ссылался на них. Для проверки и пополнения напечатанных уже рассказов считаю нужным присоединить все то, о чем помню положительно, в дополнение прежнего, восстановляя то, что в них перебито или переиначено. Предсказание было о том, во-первых, что он скоро получит деньги;во-вторых, что ему будет сделано неожиданное предложение; в-третьих, что он прославится и будет кумиром соотечественников; в-четвертых, что он дважды подвергнется ссылке; наконец, что он проживет долго, если на 37-м году возраста не случится с ним какой беды от белой лошади, или белой головы, или белого человека (weisser Ross, weisser Kopf, weisser Mensch), которых и должен он опасаться1.

Первое предсказание о письме с деньгами сбылось в тот же вечер; Пушкин, возвратясь домой, нашел совершенно неожиданное письмо от лицейского товарища, который извещал его о высылке карточного долга, забытого Пушкиным. Товарищ этот был Корсаков, вскоре потом умерший в Италии[14

].

Такое быстрое исполнение первого предсказания сильно поразило Александра Сергеевича; не менее странно было для него и то, что несколько дней спустя, в театре, его подозвал к себе Алексей Феодорович Орлов (впоследствии князь) и стал отговаривать его от поступления в гусары, о чем уже прежде была у него речь с П. Д. Киселевым, а напротив, предлагал служить в конной гвардии[15

].

Эти переговоры с Алексеем Феодоровичем Орловым ни к чему не повели, но были поводом к посланию, коего конец напечатан в сочинениях Пушкина (издание Геннади, том 1, с. 187), а начало в «Библиографических записках» 1858 г., с. 338. У нас ошибочно принято считать это послание посланием к Михаилу Феодоровичу Орлову, так как с ним Пушкин впоследствии очень сблизился <…>[16

].

Вскоре после этого Пушкин был отправлен на юг, а оттуда, через четыре года, в Псковскую деревню, что и было вторичною ссылкою. Как же ему, человеку крайне впечатлительному, было не ожидать и не бояться конца предсказания, которое дотоле исполнялось с такою буквальною точностию??? После этого удивительно ли и то, о чем рассказывал Бартеневу Павел Воинович Нащокин?[17

] Прибавлю следующее: я как-то изъявил свое удивление Пушкину о том, что он отстранился от масонства, в которое был принят, и что он не принадлежал ни к какому другому тайному обществу.

«Это все-таки вследствие предсказания о белой голове, — отвечал мне Пушкин. — Разве ты не знаешь, что все филантропические и гуманитарные тайные общества, даже и самое масонство, получили от Адама Вейсгаупта направление, подозрительное и враждебное существующим государственным порядкам? Как же мне было приставать к ним? Weisskopf, Weisshaupt, — одно и то же»[18

].

Вот еще рассказ в том же роде незабвенного моего друга, не раз слышанный мною при посторонних лицах.

Известие о кончине императора Александра Павловича и о происходивших вследствие оной колебаний по вопросу о престолонаследии дошло до Михайловского около 10 декабря. Пушкину давно хотелось увидаться с его петербургскими приятелями. Рассчитывая, что при таких важных обстоятельствах не обратят строгого внимания на его непослушание, он решился отправиться туда; но как быть? В гостинице остановиться нельзя — потребуют паспорта; у великосветских друзей тоже опасно — огласится тайный приезд ссыльного. Он положил заехать сперва на квартиру к Рылееву, который вел жизнь не светскую, и от него запастись сведениями. Итак, Пушкин приказывает готовить повозку, а слуге собираться с ним в Питер; сам же едет проститься с тригорскими соседками. Но вот, на пути в Тригорское, заяц перебегает через дорогу; на возвратном пути из Тригорского в Михайловское — еще заяц! Пушкин в досаде приезжает домой; ему докладывают, что слуга, назначенный с ним ехать, заболел вдруг белою горячкой. Распоряжение поручается другому. Наконец повозка заложена, трогаются от подъезда. Глядь — в воротах встречается священник, который шел проститься с отъезжающим барином. Всех этих встреч — не под силу суеверному Пушкину; он возвращается от ворот домой и остается у себя в деревне. «А вот каковы бы были последствия моей поездки, — прибавлял Пушкин. — Я рассчитывал приехать в Петербург поздно вечером, чтоб не огласился слишком скоро мой приезд, и, следовательно, попал бы к Рылееву прямо на совещание 13 декабря. Меня приняли бы с восторгом; вероятно, я забыл бы о Вейсгаупте, попал бы с прочими на Сенатскую площадь и не сидел бы теперь с вами, мои милые!»[19

]

Об этом же обстоятельстве передает Мицкевич в своих лекциях о славянской литературе, и вероятно, со слов Пушкина, с которым он часто видался (Pisma Adama Mickiewicza, изд. 1860, IX, 293).


1 О предсказании касательно женитьбы мне ничего не помнится, хотя об нем упомянуто в статье Льва Сергеевича.


<С. А. СОБОЛЕВСКИЙ>


КВАРТИРА ПУШКИНА В МОСКВЕ[20

]


(Письмо к редактору)


Ваше превосходительство, — заезжайте в кабак!! Я вчера там был, но меда не пил. Вот в чем дело.

Мы ехали с Лонгиновым через Собачью площадку; сравнявшись с углом ее, я показал товарищу дом Ринкевича (ныне Левенталя), в котором жил я, а у меня Пушкин;[21

] сравнялись с прорубленною мною дверью на переулок. — видим на ней вывеску: продажа вина и прочее. — Sic transit gloria mundi!!!1 Стой, кучер! Вылезли из возка и пошли туда. Дом совершенно не изменился в расположении: вот моя спальня, мой кабинет, та общая гостиная, в которую мы сходились из своих половин и где заседал Александр Сергеевич в… (как называется тулуп с мехом кверху??)[22

]. Вот где стояла кровать его, на которой подле него родила моя датская сука, с детьми которой он так нежно возился и нянчился впоследствии; вот томесто, где он выронил (к счастию — что не в кабинете императора) свои стихотворения о повешенных, что с час времени так его беспокоило, пока они не нашлись!!! Вот где собирались Веневитинов, Киреевский, Шевырев, вы, я и другие знаменитые мужи[23

], вот где болталось, смеялось, вралось и говорилось умно!!!

Кабатчик, принявший нас с почтением (должным таким посетителям, которые вылезли из экипажа), очень был удивлен нашему хождению по комнатам заведения. На вопрос мой: слыхал ли он о Пушкине? он сказал утвердительно, но что-то заикаясь. Мы ему растолковали, кто был Пушкин; мне кажется, что он не понял.

Советую газетчику обратить внимание публики на этот кабак. В другой стране, у бусурманов, и на дверях сделали бы надпись: здесь жил Пушкин! — и в углу бы написали: здесь спал Пушкин! — и так далее2.


1 Так проходит слава мира!!! (лат.)


2 Приписка М. П. Погодина: «Помню, помню живо этот знаменитый уголок, где жил Пушкин в 1826 и 1827 годах, помню его письменный стол между двумя окнами, над которым висел портрет Жуковского с надписью: «ученику-победителю от побежденного учителя». Помню диван в другой комнате, где, за вкусным завтраком (хозяин был мастер этого дела), начал он читать мою «Русую косу», первую повесть, написанную в 24-м году и помещенную в «Северных цветах», и, дойдя до места, в начале, где один молодой человек сказал другому любителю словесности, чтоб вызвать его из задумчивости: «Жуковский перевел Байронову «Мазепу», — вскрикнул с восторгом: «Как! Жуковский перевел «Мазепу»!» Там переписал я ему его «Мазепу», поэму, которая после получила имя «Полтавы». Там, при мне, получил он письмо от генерала Бенкендорфа с разрешением напечатать некоторые стихотворения и отложить другие. В этом письме говорилось о песнях о Стеньке Разине. Пушкин отдал его мне, и оно у меня цело. Туда привез я ему с почты «Бориса Годунова». Однажды пришли мы к нему рано с Шевыревым за стихотворениями для «Московского вестника», чтобы застать его дома, а он еще не возвращался с прогульной ночи, — и приехал при нас. Помню, как нам было неловко… Все это и многое другое надо бы мне было записать, но где же взять времени? Меня ждет еще Гоголь, ждет Иннокентий, ждет Шевырев, надо еще описать нашествие на Московский университет двадесяти язык… и мало ли что, кроме Истории, которой, впрочем, уже напечатано около сорока листов!»


<С. А. СОБОЛЕВСКИЙ>


ИЗ ПИСЕМ К М. Н. ЛОНГИНОВУ[24

]


<1855>

Благодарю А<нненкова> 1) за приличный и благородный тон его труда; 2) за отсутствие возгласов и хвалебных эпитетов, знаков восклицания и других типографских прикрас. NB (это было бы приятно Пушкину самому любившему во всем приличие и порядность); 3) за то, что он не восхищается эпиграммами П<ушкина>, приписывает их слабости, сродной со всем человеческим, и признает их пятнами его литературной славы. NB (П<ушкин> жалел об эпиграмме «В Академии наук», когда лично узнал Дундука); 4) что он ни слова не упоминает о «Гаврилиаде» и не приводит из нее стихов (что было бы весьма легко сделать в виде отрывка или перемешивая с повествованием). NB Касательно сего последнего пункта je le fais en toute sureté de conscience au nom et de la part du défunt1, помня, как он глубоко горевал и сердился при всяком, даже нечаянном, напоминании об этой прелестной пакости…

1) По приезде П<ушкина> в Москву, он жил в трактире «Европа», дом бывший тогда Часовникова, на Тверской. Тогда читал он у меня, жившего на Собачьей площадке, в доме Ринкевича (что ныне Левенталя) «Бориса» в первый раз при М. Ю. Виельгорском, П. Я. Чаадаеве, Дмитрии Веневитинове и Шевыреве. Наверное не помню, не было ли еще тут Ивана В.Киреевского. (Потом читан «Борис» у Вяземского2 и Волконской или Веневитиновых?) Впрочем, ce sont les seuls lectures, que P ait jamais fait de ses oeuvres, qu’il détestait de lire autrement qu’en tête ou à tête ou à peuprès3. По возвращении из деревни (куда он ездил на короткое время) он приехал прямо ко мне и жил в том же доме Ринкевича, который, как сказано, на Собачьей площадке стоит лицом, а задом выходит на Молчановку, из чего и вышли у А<нненкова> две местности.

2) Я возвратился из-за границы 22 июля 1833-го года, чуть ли не в день или на другой день крестин Александра (Сашки) Пушкина junioris4. Несколько дней спустя, то есть или в конце июля, или в начале августа, Алек<сандр> Серг<еевич> и я поехали вместе и доехали до Торжка; в Торжке разъехались: я поехал к себе в деревню, а он к каким-то приятелям, чуть ли не к Вульфу.

Еще: П<ушкин> решительно поддался мистификации Merimee, от которого я должен был выписать письменное подтверждение[25

], чтобы уверить Пу<шкина> в истине пересказанного мной ему, чему он не верил и думал, что я ошибаюсь. После этой переписки П<ушкин> часто рассказывал об этом, говоря, что Merimee не одного его надул, но что этому поддался и Мицкевич[26

]. C’est donc et très bonne compagnie, queje me suis laissé mystifier5, прибавлял он всякий раз.

<1856–1857 (?)>


О муза пламенной сатиры,


Приди на мой призывный клич!


Не нужно мне гремящей лиры,


Вручи мне Ювеналов бич!


Не подражателям холодным,


Не переводчикам голодным


И не поэтам модных дам


Готовлю язву эпиграмм.


Мир вам, смиренные поэты,


Мир вам, сонливые глупцы!


А вы, ребята-подлецы,


Вперед! Всю вашу сволочь буду


Я мучить казнию стыда;


А если же кого забуду,


Прошу напомнить, господа!


О сколько лбов широкомедных,


О сколько лиц нахально бледных,


Готовых от меня принять


Неизгладимую печать!


А.Пушкин.

Эти стихи мы припомнили с Эристовым; припомнили много других, но я не уверен, есть ли они или нет в твоем дополнительном томе.

Пушкин хотел издать особую книжку эпиграмм и приготовил для оной сообщаемое ныне предисловие[27

].


1 Я со спокойной совестью говорю от имени покойного.


2 На этих чтениях я не был, ибо в день первого так заболел, что недели три пролежал в постели. Ср. в письме к М. П. Погодину 1864 г.: «Пушкин жил у меня на Собачьей площадке; когда после его отъезда я переехал на Дмитровку, то он там у меня никогда не бывал ни разу. <…> Первое чтение «Бориса» было на Молчановке; на нем присутствовали: Чаадаев, М. Ю. Виельгорский, Дмитрий Веневитинов, Иван Киреевский, Вяземский и Баратынский наверное. Были ли вы и Шевырев, не помню, а кажется, что были. К концу этого чтения со мной сделался сильный припадок лихорадки, так что я до окончания ушел слечь в постель и был с неделю болен, почему и не присутствовал на втором чтении «Бориса», имевшемся у Веневитиновых в присутствии княгини Зинаиды Волконской и иных» (Богаевская К. Первые чтения «Бориса Годунова». — Наука и жизнь, 1972, № 11, с. 47).


3 Это были единственные случаи, когда Пушкин читал свои сочинения, потому что он терпеть не мог читать иначе как с глазу на глаз или в узком кругу.


4 Младшего (лат.).


5 Поддавшись этому обману, я оказался в очень хорошем обществе.


<С. А. СОБОЛЕВСКИЙ>


НЕЗАКОНЧЕННЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ О ПУШКИНЕ[28

]


Описывая обстоятельства, предшествовавшие поединку Пушкина с Дантесом, граф В. А. Соллогуб выразился следующими словами:

«Он (Пушкин) в лице Дантеса искал или смерти, или расправы с целым светским обществом. Я твердо убежден, что если бы С. А. Соболевский был тогда в Петербурге, он, по влиянию его на Пушкина, один бы мог удержать его. Прочие были не в силах».

Тогда Пушкин не был еще знаменитостию; разницы между нами было мало: три года по летам и та, которая существует между кончившими курс и школьником. В 1818 году отвезли меня в Петербург и отдали в Благородный пансион при Педагогическом университете. В первый же день подходит ко мне кудрявый мальчик, говорит, что он родной племянник Василья Львовича, что В<асилий> Л<ьвович> пишет к его отцу обо мне, и что он меня познакомит с семейством и братом, недавно вышедшим из Царскосельского лицея.

Так действительно и было; Александр Сергеевич часто приходил к брату; мы сходились большею частию у Кюхельбекера, учившего нас русской словесности и жившего вместе с М. И. Глинкою в мезонине над пансионом. Отличительною чертою Пушкина была память сердца; он любил старых знакомых и был благодарен за оказанную ему дружбу, — особенно тем, которые любили в нем его личность, а не его знаменитость; он ценил добрые советы, данные ему вовремя, не в перекор первым порывам горячности, проведенные рассудительно и основанные не на общих местах, а сообразно с светскими мнениями о том, что есть честь, и о том, что называется честью.

Отношения Пушкина ко мне были основаны на этих чертах его характера.

Граф Соллогуб, общий наш, Пушкина и мой, приятель, знал их; он знал также, что я не раз был замешан Пушкиным в дела подобного рода и кончал их удачно; итак, немудрено, что, по его мнению, мое посредничество в деле Пушкина с Дантесом могло бы отвратить пагубный конец оного. Для тех, которым все это мало известно, расскажу в коротких словах, как Пушкин и я познакомились, сблизились и остались близкими друг к другу.

Я провел детство в Москве; один тогда из главных предметов учения была тогда мифология; я ей учился по аббату Лионе — «Traite de mythologie, par l’abbe Lyonnais». В этой книге нет ни одного бога, про которого автор не сказал бы, что поэты ему приписали такую-то власть, что поэты производили его от таких-то или представляют его таким-то, и так далее. Словом, я возымел высокое мнение об личностях, которые чуть ли не производили в боги и называются — Поэтами!

Возвратившийся в Москву Василий Львович Пушкин, очень знакомый с моим семейством, стал часто к нам ездить. Про него говорили: «c’est un Poete!!!», с каким благоговением я стал смотреть на него!!! Это было первое впечатление; впоследствии меня привлекли к нему рассказы о Париже, Наполеоне, других знаменитостях, с которыми меня знакомили книги; сверх того, он стал обращать внимание на меня, учил меня громко читать, как читывал Тальма, и сцены из французских трагиков, и «Певца» Жуковского, и оду Карамзина «Конец победам, богу слава» и даже слушал и поправлял мои вопросы! Как же мне было не любить этого доброго Василья Львовича?


М. П. ПОГОДИН[29

]


ИЗ «ДНЕВНИКА»[30

]


1826

Сентябрь: 9. <…> Пушкин приехал! Ехать к нему, убедил Веневитинова, он поехал одеваться. — Я оделся. — Воротился и отговорил (что за поклонение, как примет и проч.) <… >

10. <…> Веневитинова чрез Соболевского зовет Пушкин слушать «Годунова» ввечеру. Веневитинов, верно, спрашивал у Соболевского, нельзя ли как-нибудь faire пригласить меня и, верно, получил ответ отрицательный. Мне больно или завидно. Зачем же не хотел познакомиться со мною и проч. Слушал рассказы об нем. Веневитинов поехал к нему с визитом. Они обещались приехать ко мне. У них читали еще песни Беранже с удовольствием. После думал о себе. Веневитинов может говорить с Пушкиным, а я что буду с своими афоризмами?[31

] Да ведь и у Пушкина афоризмы. Думал о журнале с Пушкиным. Славное бы дело! Дожидался их — целый день они там. Думал об обеде в честь Пушкину. <…>

11. <…> Веневитинов рассказал мне о вчерашнем дне[32

]. «Борис Годунов» — чудо. У него еще «Самозванец», «Моцарт и Сальери», «Наталья Павловна», продолжение «Фауста», 8 песен «Онегина» и отрывки из 9-й и проч.[33

]. «Альманах не надо издавать, — сказал он, — пусть Погодин издаст в последний раз, а после станем издавать журнал, — кого бы редактором, а то меня <(?)> с Вяземским считают шельмами». — «Погодина», — сказал Веневитинов. «Познакомьте меня с ним и со всеми, с кем бы можно говорить с удовольствием. Поедем к нему теперь». — «Нет, его нет дома», — сказал Веневитинов. «Надо отнять скиптр глупости от Полевого и Булгарина» — и пр. Веневитинов к чему сказал ему, что княжна Александра Ивановна Трубецкая известила его о приезде Пушкина и вот каким образом: они стояли против государя на бале у Мармона. «Я теперь смотрю de meilleur oeil1 на государя, потому что он возвратил Пушкина». — «Ах, душенька, — сказал Пушкин, — везите меня скорее к ней». С сими словами я поехал к Трубецким и рассказал их княжне Александре Ивановне, которая покраснела как маков цвет. Рассказал ей и все слышанное. В 4 часа отправился к Веневитинову. Рассказы о визите к Трубецким и проч., потом говорили о предчувствиях, видениях и проч. Веневитинов рассказывал о суеверии Пушкина. Ему предсказали судьбу какая-то немка Кирнгоф и грек (papa, oncle, cousin) в Одессе. «До сих пор все сбывается, например, два изгнания. Теперь должно начаться счастие. Смерть от белого человека или от лошади, и я с боязнию кладу ногу в стремя, — сказал он, — и подаю руку белому человеку». Между прочим приезжает сам Пушкин. Я не опомнился. «Мы с вами давно знакомы, — сказал он мне, — и мне очень приятно утвердить и укрепить наше знакомство нынче». Пробыл минут пять — превертлявый и ничего не обещающий снаружи человек. Завтра к нему обещался везти Веневитинов из университетского дежурства.

12. На дежурство, — читал там корректуры, был у Мерзлякова, говорил об Университете и опале и проч… Веневитинов не заезжал за мною к Пушкину. Пошел домой, он навстречу, и поехали вместе домой. «Не умный ли я человек, — сказал он, — я поехал к Пушкину один, я хотел, чтоб он формально пригласил вас, так и сделалось. Лишь только я приехал, он спросил: «А где же Погодин?» — и пр. «Когда же поедем мы?» — «Когда хотите, завтра праздник на поле, нынче повидайтесь вы в театре — и проч. Пушкин обедает нынче у Яра». Довезя домой меня, он поворотил опять на Лубянку. После обеда я пошел нарочно посмотреть, не у Яра ли и он. Кажется. — Что это значит? — Читал Турго. Смотрел «Аристофана»[34

]. Какая пиитическая жизнь у греков! Какие прекрасные воспоминания! Какой богатейший предмет. Пушкин написал бы мн<ого?> гремящих стихов! — Соболевский подвел меня к нему. «Ах, здравствуйте! Вы не видали этой пиесы?» — «Ее только что во второй раз играют. Он написал еще «Езопа при дворе»»[35

]. — «А, это, верно, подражание Бусо». — «Довольны ли вы нашим театром?» — «Зала прекрасная, жаль, что освещение изнутри». Я боялся даже, что не смогу обсудить надлежащим образом комедию, чтоб говорить с ним об ней после.

13. Писал без расположения «Невесту на ярмарке», отправил за Веневитиновым — обещался прислать ответ, — читал корректуры Турго и с великим удовольствием Шлецера «Северную Историю» — какие прекрасные статьи для журнала. Думал об нем — если бы согласился Пушкин, а прежде издать бы альманах вместе <…>. Веневитинова не было. Что это значит.

14. <…> Был Веневитинов с Мальцовым, и я очень рад, что познакомился с ним. Потом опять с Шевыревым говорил об Гермесе, Урании и проч. <…> Не для того ли приезжали Веневитинов с Мальцовым и Шевыревым, чтоб не говорить о свидании с Пушкиным.

16. Побывал у Александры Ивановны, на поле[36

]. — Завтрак народу нагайками, — приехал царь — бросились. Славное движение! Пошел в народ с Соболевским и Мельгуновым. Сцены на горах. С татар шапки — и проч. <…> Скифы бросились обдирать холст, ломать галереи. Каковы! Куда попрыгали и комедианты — веревки из-под них понадобились. Как били чернь. Не доставайся никому. Народ ломит дуром. Мы дожидались, что будут бросать билеты, крепостному воля, а государеву деньги, и в 5 часов на поле было пусто. Об<едал> у Трубецких за задним столом. Там Пушкин, который относился несколько ко мне. «Жаль, что на этом празднике мало драки, мало движения». Я отвечал, что этому причина белое и красное вино, если бы было русское, то — (Как вы приятно обманули меня.) <…>

18. В типографию, к Раичу, к Мерзлякову. <…> Говорил о Пушкине. Собрались было к Пушкину с Веневитиновым, остановил Раич. Пушкин видел мой «Сокольницкий сад».

20. <… > К Пушкину — говорили о Карамзине. Я сказал, что его история есть 11/11, а не I, что он не имел точки, с которой можно видеть, и проч. (см. особо). Разговор о религии поддержать нельзя. Издавать журнал — это будет чудно! <…>

24. К Веневитиновым. Рассказ<ывали?> о Пушкине у Волконских. (У меня кружится голова после чтения Шекспира, я как будто смотрю в бездну.) Завтра читать «Годунова». <…>

25. <…> Нет, не шлет за мною Веневитинов. Перечитал с большим удовольствием Пушкина. Овидий в изгнании[37

]. Скиф-старик любит его за рассказы. Молодые любовники просят его заступиться за них и проч. <(…)> Пушкин поэт чувства. Шиллер — мысли.

26. <…> К Веневитиновым, к Пушкину, — Веневитинова не видать на дворе, и я, обошед два раза, домой, к Мальцову, обедал и смотрел дом, к Кубареву, говорили об Университете, и о желании многих студентов учиться, — о журнале — доказывал ему, что хозяин должен быть один, и сей один да получает большие выгоды <…> Веневитинов сказал, что нельзя было слушать «Годунова» вчера.

27. <…> К Веневитиновым, спят, — не ехать поутру к Пушкину, ибо он будет у них обедать, читал корректуры Герена, думал об истории (особо). К Веневитиновым, Пушкина у них нет. Хомякова выдали Мальцову за Пушкина и очень смеялись. <…> «Годунова» и Корнилий слушал, а Веневитинов мне и не сказал об нем.

28. <…> В театр, и вместо «Фрейшица» увидел «Италианку в Алжире»[38

]. Пушкин сказал мне: «Я не видал вас сто лет. Когда же у меня?» Был в ложе у Трубецких и Маль<цовых?>.

30. Читал корректуры, помолясь к Пушкину. Журнал благословляет (прочее написано особо), осмелился говорить о трех предметах из российской истории для трагедии, хотя и жаль было сказать их. Опоздал в цензурный комитет, взял форму. Ах, если бы да журнал <…>.

Октябрь. 10. Пушкину отнес реестр пиес. «Хорошо!», назначил свои пиесы. Обещал прочесть «Годунова» во вторник. Браво! Дал намек о Калибана роле[39

]. А я, невежа, но читал еще его. < …>;

11. Читал с восхищением Калибана. Во всей трагедии должна быть аллегория, и я рад был некоторым прозрениям своим, хотел сообщить их Пушкину, но не застал его. Обедал у Шевырева, говорил с ним об Иродоте и пр., о Шекспире, о журнале. Мудрец Шекспир! На лубочном театре он прорекал миру — слышите ли вы, говорит он. <…>

12. В типографию, к Пушкину — в постеле еще, к Мерзлякову, Гаврилову, опять к Пушкину — не от меня ли он ушел. Нет; он у Веневитиновых — читал песни, коими привел нас в восхищение[40

]. Вот предмет для романа: поэт в обществе. Наконец прочли «Годунова». Вот истина на сцене. Пушкин! ты будешь синонимом нашей литературы. Какие положения! — Но, образумясь, я увидел, что многих сцен недостает еще: у Басманова с Димитрием (Пушкин разрешил мое сомнение об измене Басманова и об Шуйском), Отрепьев в монастыре, Борис по вступлении на престол и пр. Попрошу у него прочесть еще. <…>

13. Слушал «Ермака», наблюдал Пушкина. Не от меня ли он сделал гримасу. «Ермак» есть картина мозаическая, не настоящая, — есть алмазы, но и много стекол[41

]. (О Пушкине записано в отдельной тетради.) Обедал Шевырев у меня, говорили о журнале и проч. <…>

17–22. Лекции, корректуры Эверса, журнал и хлопоты об обеде общем. Мне захотелось видеть всех наших по образу мыслей, занятий, духу. <…>

24. Хлопотал об установлении завтрашнего обеда. <…>

24. Общий обед — очень приятно было взглянуть на всех вместе. Неловко представился Баратынскому. Обед чудный, по жаль, что общего разговора не было. С удовольствием пили за здоровье Мицкевича, потом Пушкина. Подпили. Представление Оболенского Пушкину и проч. Веневитиновы, Ф.Хомяков, Титов, Шевырев, Погодин, Киреевск<ие?>, Мальцов, Рихтер, Розберг, Пушкин, Баратынский, Мицкевич, Соболевский, Оболенский, Раич.

26. <…> Толковал с Соболевским о журнале и спорил. Читал Бейрона.

27. <…> Завтрак<али> у Соболевского и спорили о журнале, к коему Соболевский придумал цензоров (себя). <…>

28. <…> Был у Пушкина на минуту <…>.

30. <…> У Веневитиновых рассердил Соболевский, говоря о пиесах Пушкина. На все смотрит этот чудак с пирожной стороны. Жаль мне Веневитинова. <…>

31, 1 (ноября), 2, 3. Хлопоты журнальные, корректуры и лекции <… >

6. <…> Получил позволение издавать журнал. Ура!

7. <…> Переписывал с восхищением «Годунова». Чудо! <…> Прочел после хлопот «Годунова».<…>

9. <…> Полдня хлопотал о журнале и объявлениях. Не ходил на лекцию. Был у кн. Вяземского и говорил с ним о журнале и проч. довольно ладно. Вяземский объявил свою готовность в участии.

15. <…> Ввечеру у меня цензоры. Толковали о журнале. Соболевский надоел. Писал письмо к Пушкину[42

].

17. <…> О 10.000 Пушкину[43

].

21. Писал письмо для «Северной лиры». Востоков и Кеппен сотрудники. Браво. Теперь бы только подписчиков. И Козлов. Как мне досадно, что не пишет ко мне Веневитинов. <…> Получил письмо от Веневитинова. Рад. И Козлов наш. Из «Годунова» можно печатать[44

].

25. <…> Толковали о журнале. Все говорят о модных картинах, но я не хочу ни за что. <…>

Декабрь. 1. <…> Думал о журнале. Я очень покоен, несмотря на все слухи о кознях. 9 подписчиков. <…>

7 — 13. Журнал начали печатать. Я должен был переправить все пиесы, и это было очень трудно для меня и отняло много времени. <…>

14. <…>; Ввечеру громом поразило письмо Пушкина, который по воле начальства не может участвовать в журнале[45

].

14. Написал письмо к Пушкину[46

], я был рад, что попалось в голову написать ему о винограде во сне, — успокоился; написал письмо Козлову <…>

16. <…> Был поутру Погодин и невежа Соболевский. Досадно. Пушкин приедет скоро. <…>

19. <…> Засыпаю, окончив Коцебу, вдруг шум и стук. Приезжают Sallii, Ш<евырев>, О<боленский>, С<оболевский>, которые восклицают, что приехал Пушкин. Я не верю и бьюсь об заклад с ними. Шевырев смешон.

20. К Соболевскому. Пушкин приехал в самом деле, и в журнале принимает такое же участие, как я, дает все, читал с ним корректуры, и он согласился переменить слово по моему (услан)[47

].

28. В типографии. У Пушкина. Досадно, что свинья Соболевский свинствует при всех. Досадно, что Пушкин в развращенном виде пришел при Волкове. Ездил для него на почту. «Борис» пропущен[48

]. Читал афоризмы. «Здесь есть глубокие мысли», — сказал Пушкин. Толковали. Анд<росов?> рассказывал о выкупе крестьянина. <…>

26. <…> У Пушкина <…>

31. <…> Утро у Пушкина с Нащокиным <…>

1827

Март. 4. <…> К Пушкину — декламировал против философии, а я не мог возражать дельно и больше молчал, хотя очень уверен в нелепости им говоренного[49

]. <…>

8. К Соболевскому за Одессою[50

]. Насилу нашли <…>

9. <…> Эпиграмма на Муравьева. К Трубецким сказать. Там Ал. Ник. Шутил с Александрой Ивановной и проч. Смелости не прячьте. Бельведерский хорошо. <…>

10. <…> К Пушкину отвез «Цыган»[51

]. <…>

15. <…> Переписал весь «Фонтан бахчисарайский» для Аграфены Ивановны и получил премилую благодарность. <…>

16. <…> По журналу. Хлопотал, чтоб не печатать эпиграммы.

19. К Снегиреву. Хлопоты по журналу. <…> Читал Скотта. Приходит Рожалин и подает письмо… Неужели так! Ревел без памяти. Кого мы лишились? Нам нет полного счастия теперь! Только что соединился было круг, и какое кольцо вырвано. Ужасно! ужасно!

20. Соболевский был у меня. Повестил ему горесть. Он зарыдал. <…> Узнал, почему Пушкин хотел поместить эпиграмму. — Скорбь. Тоска[52

].

27. У Пушкина, у Алексея Веневитинова с сестрой говорил. Корнилий рассказывал подробности о смерти Дмитрия.

29. Корректура и за «Разбойниками»[53

]. <…> У Трубецких видел Муравьева. Очень благоразумен, и поцелуй его обжег меня. <…>

Апрель. 4. Утро у Пушкина. Читал «Северные цветы» и проч. Нам надо ошеломить их чем-нибудь капитальным. <…>

8. <…> На гулянье соскучился. Видел Пушкина.

22. <…> К Пушкину. Толковали о правдоподобии в драме[54

]. Пол<евой?> нес аллилуйю нагло. Пушкин получил при мне письмо от Туманского, в котором тот пишет о восхищении Одессы «Московским вестником» и проч.[55

]. <…>

23. <…> Говорил с Пушкиным, который очень доволен осьмым нумером и особенно моей повестью[56

]. <…>

30. <…> Вечер у Киреевских с Рожалиным. Говорили очень умно о России и о том месте, которое предоставлено ей между народами, о национальности, о Жуковском (сочинил бы), Пушкине, «Цыганах»[57

]. Там ужинали и проч. Очень приятно. — Киреевский умен.

Май. 1. К Пушкину. Весьма много хвалил продолжение повести и вызывал на дальнейшее продолжение. Сказал много лестного: «за вами смотреть надо», говорили о Скотте, пили алеатико. <…>

Октябрь. 19. <…> Письмо от Одоевского и Титова, в коем пишут они ultimatum, что не хотят участвовать без соредакторства Шевырева вследствии какого-то письма о том, что я не соглашаюсь на участие Шевырева, получив письмо от Пушкина. Предосадно мне было. Киреевский поступил неосторожно и непонятно, потому что дурно. Я не сержусь, впрочем. Толковал Шевыреву и Алеше, что они все толкут воду, и не мог убедить: несут свое, да и только. Мочи нет, и скучно и досадно[58

]. <…>

21. <…> У Алеши[59

]. Обедал у них, прочли урывками «Онегина» <…>

27. <…> Пушкин в Петербурге. <…>

29. Писал письмо к Пушкину[60

]. <…>

Ноябрь. 17. Письмо к Шихм<атову>. Восхищался стихами Пушкина из Исаии[61

]. <…>

Ноябрь. 22. <…> Письмо к Жуковскому и Пушкину[62

]. <…>

1828

Февраль. 9. <…> Перечитал «Онегина». — Пушкин забалтывается, хотя и прекрасно, и теряет нить. При множестве прекрасных описаний, четвертая и пятая песнь очень несвязны, и голова у читателя в дыму по прочтении[63

]. <…>

13. <…> Читал «Онегина».

14. <…> Досада от Пушкина, которому я тотчас написал письмо учтивое и колкое[64

]. <…> Ужинали у нас Хомяков, Рожалин, Веневитинов, Киреевские, и презанимательный разговор о истории древней и потом о древних религиях, о которых Хомяков имеет обширные сведения. Я в душе стыдился своего невежества. Потом об «Онегине», до третьего часа. <…>

19. Написал об «Онегине»[65

]. <…>

22. К Вяземскому. О Пушкине, перепечатке и проч. <…>

Март. 1. <…> Обедал у Елагиных, слушал статью о Пушкине[66

]. <…>

3. <…> Кубарев бормотал на Пушкина. У Аксаковых также. <…>

15. <…> К Веневитиновым, слушал рассказы Пушкина о Суворове. <…>

31. <…> Читал ей <кн. А. И. Трубецкой> «Онегина» и «Руслана». Ей нравится выходка о Дмитриеве[67

]. <…>

Сентябрь. 30. <…> Вечер у Перевощикова. Толки о драме, искусстве, актерах, «Борисе Годунове» Пушкина. <…>

Октябрь. 15. <…> Говорил с Соболевским о Пушкине.

31. <…> Писал письмо к Пушкину[68

], Жуковскому, Востокову. <…>

Декабрь. 6. <…> Приехал в Москву Пушкин. Вот нашумят ему в уши Вяземский и пр. Чтоб и совсем не вскружили головы![69

]

7. <…> К Пушкину — нет дома. <…>

8. К Пушкину. Гораздо хладнокровнее Вяземского и проч. и смотрит на дело яснее, хотя и осуждает помещение. Гов<орили?> о Карамзине. «Летописатель 19 столетия. Я вижу в нем то же простодушие, искренность, честность — он ведь не нехристь и здравый ум, по крайней мере, я знаю это о двух последних томах. Чинов не означал, а можем ли мы познакомить с нынешней Россией, например, не растолковавши, кто такие д<ействительный> т<айный> сов<етник> и кол<лежский> рег<истратор>. <…>

9. К Пушкину. Прочел «Немочь». Хвалит очень, много драматического и проч. Говорил, что статья Надеждина хороша, но он односторонен. Разве на злодеях нет печати силы, воли, крепости, которые отличают их от обыкновенных преступников и проч. Прочел мне стихотворение о пользе превосходное. Потом «Мазепу», который не произвел большого действия, хотя много хорошего[70

]. <…>

10. <…> В Университете читал рассуждение. Говорил о Пушкине, Баратынском.

11–14. Хлопотал над составлением нумеров. «Черная немочь» что-то не продолжается. Негоциации с Вяземским, с Пушкиным рассуждение. <…>

16. К Пушкину. Написал «Чернь»[71

]. Отдал «Мазепу» переписать для государя. Слушал его восклицания за буйными рассказами Голохвастова. Что за чудак. К Трубецким. <…> Прочел ей кое-что из «Мазепы» и «Чернь». <…> Прочел дома «Мазепу». Много хорошего. Корректуры. Переписывал «Мазепу».

17. <…> Переписывал «Мазепу». <…)

22. <…> К Пушкину. Бог всем дал орехи, а ему ядра. Слушал его суждение о Батюшкове.

23. <…> Мысль завести переписку с Чаадаевым, о знакомстве которого с Шеллингом рассказывал Пушкин. Слушал разные стихи Козлова и Пушкина.<…>

28. <…> Переписывал «Мазепу».

30. <…> Прочел «Мазепу» у Ровинских и дурно сделал: могут разболтать. <…>

1829

Январь. 2. Переписывал «Мазепу». <…>

3. Предчувствовал, что приедет Пушкин, и принялся за «Мазепу». И самом деле приезжал два раза. Переписал и отдал. <…>

4. <…> Пушкину прочел «Помочь», весьма доволен. Прочитал Пушкину и об Иоанне[72

]. Тоже <…>

Март. 14. <…> Пешком к Пушкину. «Вы вооружили против себя ужасно. Вяземский еще из умеренных, — дорога вам преграждена etc.» <…>

26. Корректуры. К Пушкину. Об истории и России. Пригласил его и Мицкевича на завтрак. Слушал их разговор. Запишу особо.<…>

27. <…> Завтрак у меня: представители, русской образованности и просвещения: Пушкин, Мицкевич, Хомяков, Щепкин, Венелин, Аксаков, Верстовский, <А. > Веневитинов. Разговор от еды и до Евангелия, без всякой последовательности, как и обыкновенно. Ничего не удержал, потому что не было ничего для меня нового, а надо бы помнить все пушкинское. Верстовскому и Аксакову не понравилось. <…> К Киреевскому. <…> Нечего было сказать о разговоре Пушкина и Мицкевича, кроме: предрассудок холоден, а вера горяча[73

]. <…>

Апрель. 8. <…> Отвез «Немочь» Пушкину. <…>

4. <…> Целое утро убеждал Пушкина, чтоб он не намекал на царскую цензуру своим критикам. Бесится без памяти за обвинения в безнравственности[74

]. <…>

Сентябрь. 19 — октябрь. 7. <…> Несколько разговоров с Пушкиным о «Борисе», «Выжигине»[75

], притворстве и проч.

Октябрь. 1. <…> К Пушкину. О раскольниках. Стихов не попросил, ибо Максимович помешал. <…>

Ноябрь. 20. <…> Не пишет мне Пр<окопович?> о Полтаве. Слух о Пушкине. <…>

25. Письма в Одессу, Тифлис, Казань, к Пушкину[76

], Баратынскому, Языкову, etc. <…>

1830

Январь. 7. В типографии устраивал 2 нумер, у Ширяева, разругали меня в «Цветах» опять. Ну чего же смотрели Дельвиг или Пушкин. Неприятна брань Пушкина на Каченовского словами Полевого. Ведь это вес невежде в глазах публики[77

]. <…>

Март. 16. <…> У Аксаковых, у Перевощикова, у Пушкина, не застал. <…>

18. Из Университета к Пушкину. «Я думал, что вы сердитесь на меня», — обещал исходатайствовать все, что хочу. Вот разве при путешествии. Рассказывал о скверности Булгарина, Полевого хочет втоптать в грязь и пр. Давал статью о Видоке и догадался, что мне не хочется помещать ее (о доносах, о фискальстве Булгарина), и взял[78

]. Советовал писать роман. Дал лицо Брюса и его человека. О документах исторических. <…>

20. <…> После обеда к Надеждину <…> Говорили о романе, заступался за Пушкина <…>

21. <…> К Пушкину. — «Московский вестник» и «Литературная газета» одно и то же». Толковали о нашей литературе. Пушкин сердится ужасно, что на него напали все.

22. <…> К Аксаковым. Толковали об эпиграммах Пушкина, обращал Надоумку[79

]. <…>

23. <…> За Перевощиковым, Пушкиным (Максимович там), за Хомяковым. — Корректуры. Хомякова научал завести речь с Надоумкой о романтизме и т. п., чтоб заманить в разговор Пушкина с Надеждиным и внушить ему лучшее мнение; и наоборот, чтоб заставить Надоумку уважать более Пушкина. Вечер был у меня. Говорили более об естественнословных предметах. — Смеялись много. «Полевой не сам пишет романы, а Ушаков», — сказал Максимович. План романа Полевой отдал Свиньину. «А историю-то не от него ли получил», — сказал Языков. «Свиньин вывел в люди Полевого». — «Да это не беда», — возразил Максимович. «Как не беда», — закричали все. Я показывал зверей друг другу весь вечер. Пушкин кокетничал, как юноша, вышедший только что из пансиона[80

].

24. <…> Читал <…> Онегина 7[81

]. Просил было Хомякова о разборе, но болен.

25. <…> Обращал Надоумку к Пушкину. <…>

26. Писал разбор «Самозванца»[82

]. Даже совестно похвальное похвалить в таком подлеце. Разругали они 7 главу, а 6-ть кланялись в ноги[83

]. <…>

Апрель. 12. <…> К Пушкину. <…>

13. <…> К Пушкину. Рад. Как хорошо понял рецензию мою.<…>

Май. 1. <…> Пушкин объявил, что женится. Дай бог совет да любовь. Очень доволен обозрением журналов[84

]. О литературе. Пристал, что я пишу, и назвал Марфу. Нет в ней общие места. <…>

9. <…> «Бориса» царь позволил напечатать без перемен[85

], а моя «Марфа» не готова. <…>

10. С лекции к Пушкину, долгий и очень занимательный разговор об русской истории. «Как рву я на себе волосы часто, — говорит он, — что у меня нет классического образования, есть мысли, но на чем их поставить». Дал мне стихи[86

]. <…>

13. Прочел первое действие «Марфы» Пушкину, сказав? «Моя цель на другом поприще, следовательно, неудача на этом не приведет меня в уныние. Будьте откровенны». — В восторге. «Я не ждал. Боюсь хвалить вас. Ну, если вы разовьете характеры так же, дойдет до такой высоты, на какой стоят народные сцены. Чудо. Уд<ачная?> догадка. Это и хорошо, что вам кажется общим местом. Diable etc.». Приятно. <… >

14. Прочел еще два действия. Пушкин заплакал в третьем действии: «Я не плакал с тех пор, как сам сочиняю, мои сцены народные ничто перед вашими. Как бы напечатать ее», — и целовал и жал мне руку. Да не слишком ли он воображает сам здесь, как алхимик. И между тем такая похвала чуть-чуть доставляет мне удовольствие[87

]. <…>

20. Писал «Марфу» и хорошо, несмотря на усталость и недоспанье. Взять бы денег для Пушкина у Надоумки. <…>

27. <…> Пушкин хочет молить с женою и малыми детушками за ссуду[88

].

28. Прочел Пушкину четвертое действие и доволен по-прежнему. Презанимательный разговор о российской истории, о Наполеоне, о Александре (мир в Москве). <…>

Июнь. 8. <…> Собирал мозаически деньги Пушкину и набрал около 2000 р. С торжеством послал. <…>

13. <…> Как ищу я денег Пушкину! как собака. <…>

17. Переписал речь[89

]. Читал Пушкину. Рад. Новые штуки подвернулись, и у меня часто навертываются слезы. <…>

28. <…> С Пушкиным о Речи, которою он очень доволен, также и о прочем. <…>

Июль. 4. Еще монолог, по-вчерашнему устроению. — Теперь остались только две речи в 30 стихов Марфы и Иоанна. — Конец, конец. Пушкин был с заемным письмом, и я читал ему. Очень доволен, но меньше восторга. <…>

12. <…> К Пушкину. — «Еда я есмь», — подумал я, выслушав эпиграмму Баратынского, к которому не лежит мое сердце. <…>

Август. 12. 13. 14. <…> Напишу «Бориса» и положу гири против Карамзина и Пушкина.

23. На похоронах у Василия Львовича с Языковым и потом в карете с Данзасом в Донской. С Пушкиным на могиле Сумарокова. Думал ли он, что через 100 лет придут искать его могилы.<…>

26. <…> У Ширяева встретился с Пушкиным: ободряет еще больше. <…>

Сентябрь. 2. <…> У Пушкина и Вяземского. Нежности <…>

Ноябрь. 8. <…> Получил письмо от Пушкина и послал ему «Марфу» по его просьбе для разбора[90

]. <…>

Декабрь. 9. <…> Пушкин приехал, что же не заглянет ко мне.

11. К Пушкину. Услышал опять очень лестную похвалу «Марфе» и много прекрасных замечаний. Удивлялся, что язык ему кажется слишком неправильным. Он наработал множество. Я сказал ему, что буду писать Бориса и Димитрия. «Пишите, а я отказываюсь». Говорили о Димитрии, потом о Франции (зачем отстранили Бордо), Польше, литературе. «Напрасно они говорят отвлеченности: у нас нет семени литературы», etc. <…>

13. <…> Воротился домой и получил письмо Пушкина, еще из деревни посланное[91

]. Прославляет «Марфу», и я отменно был доволен. Долго думал ночью о «Борисе» и между прочим решил открыть Пушкину свои мечты и спросить его опытного совета.

15. Пушкин читал мне разные прозаические отрывки и повесть октавами, которую просит издать[92

]. Вот геркулесовский подвиг. Об «Адели» — «печатайте». Он спешил <…> Обедал у Киреевских и но успел уязвить письмом Пушкина. Пушкин рассказывал о Жуковском и о доносах Булгарина[93

].

17. <…> К Пушкину, который прочел мне свои прелестные русские песни[94

]. <…>

22. <…> Пушкин прочел мне 9 «Онегина», и прелесть. «Все вы пишете так», — а мне счастья нет. Читал нечто из «Адели». На минуту к Аксаковым, раздосадованный на поправки Над<еждина> в герое[95

]. <…>

31. <…> Прочел еще «Бориса». Славные вещи. Вот язык[96

]. <…>

1831

Январь. 3. <…> Получил «Бориса» от Пушкина с рукоположением. <…>

7. <…> К Пушкину, и занимательный разговор, кто русские и нерусские. — Как воспламеняется Пушкин, — и видишь восторженного. <…>

20. <…> Все бранят «Годунова». <…>

Февраль. 11. К Пушкину по вызову. Отдал деньги Надеждину. Спорили до хрипу о «Борисе» перед Д.Давыдовым, которому нравится мое разыскание. <…>

17. <…> У Пушкина, верно, ныне холостой <нрзб>; обед, а он не позвал меня. Досадно. — Заезжал и пожелал добра. — Там Баратынский и Вяземский толкуют о нравственной пользе[97

].

Март. 5. <…> К Надеждину за «Борисом». Нет еще. Дрянь. <…> Нет, я не стану писать о «Борисе» рецензию.

Апрель. 5–8. Цензурные поправки статьи о польской истории. — Пушкин от нее в восторге. «Никто ныне, — сказал он, — не тревожит души моей, кроме вас». Читал он мне свои повести — прекрасные и оригинальные[98

]. <…>

20. <…> Первое действие надо прочесть Пушкину до отъезда. Пусть прозвонит в Петербурге[99

]. <…>

27. <…> Хочется прочесть мне первое действие Пушкину.

30. <…> К Пушкину, и с ним четыре битых часа в споре о «Борисе». Он procureur du Roi2, а я адвокат. Я не могу высыпать ему ответов, но упросил написать статью, на которую у меня готово возражение[100

]. И живо представлялась мне вся моя трилогия. <…> Пушкин советует писать прозою Петра, — как-то странным кажется решиться. — Неужели я не овладею стихом! <…>

Май. 2. Из Университета [к Пушкину]. <…>

4. «Петр» пишется. Сильные вещи попались в монологе Иакова. <…> Захотелось прочесть Пушкину. Чтение постороннему человеку наводит меня на мысли новые. <…>

5. <…> К Пушкину, прочел ему «Петра». Хвалит, но не так живо, как «Марфу». И меня пугает мысль выводить Петра. Это дух вызываемый! <…>

22. <…> Вечер с Хомяковым, Свербеевым и пр. у Киреевских. Болтали о литературе и пр. — Какой разговор напечатан о «Борисе Годунове»[101

]. Поутру с Хомяковым о литературе.

27. <…> Досадился, что для статьи об отношении Польши к России надо подождать Сергея Тимофеевича <Аксакова>. Как будто б я не строжайший цензор. А Пушкин побранит его. Пошлю я к Пушкину экземпляр статистики и объясню, почему сам не хочу писать к Жуковскому[102

] <…>

Июль. 3. <…> Приятное письмо от Пушкина: «вы были бы сотрудником Петру» — и проч.[103

]. <…>

5. <…> Написал письмо к Пушкину о своем положении и две речи Петра. — Как-то они понравятся ему с Жуковским? — Неужели и Петр не вымчит меня из толпы?..

12. <…> Гулял и думал о четвертом <действии трагедии «Петр»> и будущем письме от Пушкина. Читал «Бурю», я позабыл прежние свои мысли об ней — странно. <…>

18. <…> Завтра 19 число, приедет посланный из Москвы. Это число мне благоприятное, как кажется, и я могу получить: 1) письмо от Аксакова, приехавшего в Москву, и впечатления его при чтении «Петра», <…> 3) письмо от Пушкина о Петре[104

]. <…>

19. <…> Ожидал с нетерпением посланного. Едет. Разочарование. Записка пренеприятная от Аксакова о деньгах. <…>

Прочих писем от Пушкина и пр. нет.<…>

24. <…> Поутру пришлось несколько стихов, которые оставлю для Бориса. Думал об нем и, перебирая Пушкина «Бориса», остановился на его прозе. А что, не махнуть ли в самом деле прозою трилогию. <…>

28. <…> Не пишет ли Пушкин ко мне посланием — или не понравилось? <…>

30. <…> Приехал. <…> А ко мне в деревню отправили пушкинское письмо. Вот досада. <…>

Август. 3. <…> Письмо от Пушкина, и ни слова о «Петре» (некогда), а о поднесении статистики государыне[105

]. Вот тебе и послание. Неужели не поправился? <…>

4. <…> Нынче письмо от Пушкина, а не вчера. <…>

8. <…> Читал Пушкина.

10. <…> К Карамзиным с ловким оборотом, к Шамбо, к Пушкину и проч.[106

]. <…>

16. <…> Пушкину позволено разбирать архивы. <…>

Сентябрь. 29. <…> Писал письмо к Бенкендорфу о «Марфе» и отправил к Пушкину. А лучше б, кажется, прямо[107

].

Октябрь. 3. <…> Блудов уехал в Царское Село нечаянно. Это хорошо. Жуковский и Пушкин позвонят обо мне <…> Встретился с Хвостовым, который и осадил меня[108

]. Обедали втроем с Крыловым. Хвостов уморителен. (В стихах Пушкина нет радости, попробую, а тем еще есть удачнее.) <…>

4. <…> Пушкин вчера был здесь, следовательно, Блудов не видал его в Царском Селе. Что за неудача. <…>

Октябрь. 20. <…> Вечер у Жуковского, который завтра еще напишет к Блудову и поговорит с ним, «авось он не будет таким варваром». Гнедич, Пушкин и Одоевский. Чит<али?> сказки свои. Смешные и грязные анекдоты. «Шестьсот стихов он вычеркнул; такого человека уважать надо»[109

]. Пушкин что-то очень расстроен. <…>

26. <…> Читая повести Пушкина. Рассказ к сборнику замысловатый. Разговор — не его дело. Последняя дурна[110

]. <…>

27. <…> Анна Николаевна Веневитинова утверждает, что Пушкин мне ревнует.<…>

28. К Пушкину. Сухое свидание. Что ваше дело? В главном правлении цензуры? и только. — Он только что переехал и разбирается[111

]. <…>

Ноябрь. 4. У Пушкина, который получил при мне письмо нового журналиста Киреевского и стихи Языкова[112

]. Просил у него гостинцу. Вскользь о Петре. О грамматике. Он, кажется, ничего не знает о себе. Но участия живого уж нет. <…>

26. <…> К Селивановскому и там встретился с Сухоруковым, которому рассказал действия Пушкина для него[113

]. <…>

Декабрь. 4. <…> Читал Пушкина для рецензии. <…>

5. <…> Читал для рецензии Пушкина. <…>

18. Писал о повестях Пушкина[114

]. <…>

1832

Январь. 14. <…> Читал «Цветы»[115

]. Понравился Пушкина «Труд». <…>

Апрель. 8. <…> Перечел Пушкина третью часть[116

].

Июль. 20. <…> Письмо от Пушкина о газете[117

].

Август. 1. <…> Написал письмо к Пушкину[118

] <…>.

1833

Март. 11. <…) Письмо Пушкина об Петре. Пошли удачи. Пушкину хочется свалить с себя дело. Пожалуй, мы поработаем[119

].

22. Писал доверенность и проч., а к Пушкину все еще не пишу. <…>

31. <…> Письмо к Пушкину[120

]. <…>

Декабрь. 8. <… > К Дмитриеву за рукописью Пушк<ину>, которая меня очень тревожит[121

]. <…>

1834

Ноябрь. 18. <…> Письмо <…> к Пушкину[122

].

1836

Январь. 23. <…> Думал <…> о журнале Пушкина. Не отдать ли туда статей, назначенных в мой журнал, то есть не издавать ли вместе[123

]. <…>

Апрель 16 — июнь 17. <…> Написал для Пушкина, который просил сотрудничества в «Современнике», письмо из Москвы и об историческом поветрии[124

]. <…>

1837

Февраль. 1. Слух о смерти Пушкина. Не верится.

2. Подтвердилось. Читал письмо и плакал. Какое несчастие! Какая потеря! А как хорош наш царь! <…> Плакал и плакал и думал о Пушкине. Вспомнил предсказание ему. <…>

3. Написал несколько строк о Пушкине для прочтения студентам[125

]. Плакал, говоря с Шевыревым. Напишу о Пушкине особо. <…>

4. К <Ф. > Толстому и Баратынскому. Все говорили о Пушкине и плакали. Все подробности запишу. <…>

7. <…> Елагин о несчастных его обстоятельствах, о Пушкине. <…>

9-20. <…> Вечер с Глинкою и прочими, о Пушкине и проч. <…>

Поездка к Бекетову и в Симонов монастырь. Архимандрит отклоняется от обедни за упокой и панихиды, ибо не желает тайная полиция. «Вы хотите говорить речь». — «Что за вздор». — «И я говорил то же, ну, а как заговорят». — «Помилуйте, государь почтил Пушкина, как же нам?» — Не давать певчих. Я рассказал это графу. «Не может быть, чтоб правительство не желало, — сказал он, — какое-нибудь недоразумение».

21–28. <…> Даль рассказывал о последних минутах Пушкина нашего. За три дня до смерти он сказал: «Я только что перебесился, я буду еще много работать». О, какая потеря! <…>

Разговор о происшествии после смерти Пушкина, нелепых подозрениях. <…>

Март. 2. <…> Ездил к Аксаковым. Говорили о Пушкине, которого истинно горько сожалеет Ольга Семеновна. Удачно сказал я о Пушкине, что он хотел казаться Онегиным, а был Ленским. Какая драма его жизнь! Думал о сочинении «Отечество». Толковали о впечатлении, произведенном смертью Пушкина в обществе, при дворе и проч., между литераторами. Пушкина боялись все и ждали стихов в роде Уварову[126

]. <…>


1 Горазда благоприятнее


2 Здесь: обвинитель короля.


<М. П. ПОГОДИН>


ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О СТЕПАНЕ ПЕТРОВИЧЕ ШЕВЫРЕВЕ»[127

]


Успех «Урании» ободрил нас[128

]. Мы составили с Дмитрием Веневитиновым план издания другого литературного сборника, посвященного переводам из классических писателей, древних и новых, под заглавием: «Гермес». У меня цело оглавление, написанное Шевыревым, из каких авторов надо переводить отрывки для знакомства с ними русской публики: Рожалин должен был перевести Шиллерова «Мизантропа»1, Д.Веневитинов брался за Гетева «Эгмонта»2, я за «Геца фон Берлихингена»3, Шевырев за «Валленштейнов лагерь»4. Программы сменялись программами, и в эту-то минуту, когда мы были, так сказать, впопыхах, рвались работать, думали беспрестанно о журнале, является в Москву А.Пушкин, возвращенный государем из его псковского заточения.

Представьте себе обаяние его имени, живость впечатления от его поэм, только что напечатанных, — «Руслана и Людмилы», «Кавказского пленника» и в особенности мелких стихотворений, каковы: «Празднество Вакха», «Деревня», «К домовому», «К морю», которые просто привели в восторг всю читающую публику, особенно нашу молодежь, архивную и университетскую. Пушкин представлялся нам каким-то гением, ниспосланным оживить русскую словесность. Семейство Пушкиных было знакомо и, кажется, в родстве с Веневитиновыми[129

]. Чрез них и чрез Вяземского познакомились и все мы с Александром Сергеевичем. Он обещал прочесть всему нашему кругу «Бориса Годунова», только что им конченного. Можно себе представить, с каким нетерпением мы ожидали назначенного дня. Наконец настало это вожделенное число. Октября 12-го числа поутру, спозаранку, мы собрались все к Веневитинову (между Мясницкою и Покровкою, по дороге к Армянскому переулку), и с трепещущим сердцем ожидали Пушкина. Наконец в двенадцать часов он является.

Какое действие произвело на всех нас это чтение, передать невозможно. До сих пор еще — а этому прошло сорок лет — кровь приходит в движение при одном воспоминании. Мы собрались слушать Пушкина, воспитанные на стихах Ломоносова, Державина, Хераскова, Озерова, которых все мы знали наизусть. Учителем нашим был Мерзляков, строгий классик. Надо припомнить и образ чтения стихов, господствовавший в то время. Это был распев, завещанный французскою декламацией, которой мастером считался Кокошкин и последним, кажется, представителем был в наше время граф Блудов. Наконец надобно представить себе самую фигуру Пушкина. Ожидаемый нами величавый жрец высокого искусства — это был среднего роста, почти низенький человечек, с длинными, несколько курчавыми по концам волосами, без всяких притязаний, с живыми быстрыми глазами, вертлявый, с порывистыми ужимками, с приятным голосом, в черном сюртуке, в темном жилете, застегнутом наглухо, в небрежно завязанном галстуке. Вместо языка Кокошкинского мы услышали простую, ясную, внятную и вместе пиитическую, увлекательную речь. Первые явления мы выслушали тихо и спокойно или, лучше сказать, в каком-то недоумении. Но чем дальше, тем ощущения усиливались. Сцена летописателя с Григорием просто всех ошеломила. Что было со мною, я и рассказать не могу. Мне показалось, что родной мой и любезный Нестор поднялся из могилы и говорит устами Пимена: мне послышался живой голос древнего русского летописателя. А когда Пушкин дошел до рассказа Пимена о посещении Кириллова монастыря Иоанном Грозным, о молитве иноков: «Да ниспошлет господь покой его душе, страдающей и бурной», — мы все просто как будто обеспамятели. Кого бросало в жар, кого в озноб. Волосы поднимались дыбом. Не стало сил воздерживаться. Один вдруг вскочит с места, другой вскрикнет. У кого на глазах слезы, у кого улыбка на губах. То молчание, то взрыв восклицаний, например, при стихах Самозванца;



Тень Грозного меня усыновила,


Димитрием из гроба нарекла,


Вокруг меня народы возмутила


И в жертву мне Бориса обрекла.

Кончилось чтение. Мы смотрели друг на друга долго и потом бросились к Пушкину. Начались объятия, поднялся шум, раздался смех, полились слезы, поздравления. «Эван, эвое, дайте чаши!» Явилось шампанское, и Пушкин одушевился, видя такое свое действие на избранную молодежь. Ему было приятно наше внимание. Он начал нам, поддавая пару, читать песни о Стеньке Разине, как он выплывал ночью по Волге, на востроносой своей лодке, и предисловие к «Руслану и Людмиле», тогда еще публике неизвестное:



У лукоморья дуб зеленый,


Златая цепь на дубе том;


И днем, и ночью кот ученый


Там ходит по цепи кругом;


Идет направо — песнь заводит,


Налево — сказку говорит…

Начал рассказывать о плане для Дмитрия Самозванца, о палаче, который шутит с чернью, стоя у плахи[130

], на Красной площади, в ожидании Шуйского, о Марине Мнишек с Самозванцем, сцену, которую создал он в голове, гуляя верхом на лошади, и потом позабыл вполовину, о чем глубоко сожалел[131

]. О, какое удивительное то было утро, оставившее следы на всю жизнь! Не помню, как мы разошлись, как докончили день, как улеглись спать. Да едва ли кто и спал из нас в эту ночь: так был потрясен весь наш организм.

На другой день было назначено чтение «Ермака», только что конченного и привезенного А.Хомяковым из Парижа. Ни Хомякову читать, ни нам слушать не хотелось, но этого требовал Пушкин. Хомяков чтением приносил жертву. «Ермак», разумеется, не мог произвести никакого действия после «Бориса Годунова», и только некоторые лирические места вызвали хвалу. Мы почти не слыхали его. Всякий думал свое.

Пушкин знакомился с нами со всеми ближе и ближе. Мы виделись все очень часто. Шевыреву выразил он свое удовольствие за его «Я есмь» и прочел наизусть некоторые его стихи; мне сказал любезности за повести, напечатанные в «Урании»[132

]. Толки о журнале, начатые еще в 1823 или 1824 году в обществе Раича, усилились. Множество деятелей молодых, ретивых было, так сказать, налицо, и они сообщили Пушкину общее желание. Он выразил полную готовность принять самое живое участие. После многих переговоров редактором был назначен я. Главным помощником моим был Шевырев. Много толков было о заглавии. Решено: «Московский вестник». Рождение его положено отпраздновать общим обедом всех сотрудников. Мы собрались в доме, бывшем Хомякова (где ныне кондитерская Люке); Пушкин, Мицкевич, Баратынский, два брата Веневитиновы, два брата Хомяковы, два брата Киреевские, Шевырев, Титов, Мальцов, Рожалин, Раич, Рихтер, В.Оболенский, Соболевский… И как подумаешь, из всего этого сборища осталось в живых только три-четыре человека, да и те по разным дорогам! Нечего описывать, как весел был этот обед. Сколько тут было шуму, смеху, сколько рассказано анекдотов, планов, предположений. Напомню один, насмешивший все собрание. Оболенский, адъюнкт греческой словесности, добрейший человек, какой только может быть, подпив за столом, подскочил после обеда к Пушкину и, взъерошивая свой хохолок — любимая его привычка, воскликнул: «Александр Сергеевич, Александр Сергеевич, я единица, единица, а посмотрю на вас, и мне кажется, что я — миллион. Вот вы кто!» Все захохотали и закричали: «Миллион, миллион!»

В Москве наступило самое жаркое литературное время. Всякий день слышалось о чем-нибудь новом. Языков присылал из Дерпта свои вдохновенные стихи, славившие любовь, поэзию, молодость, вино; Денис Давыдов — с Кавказа; Баратынский издавал свои поэмы; «Горе от ума» Грибоедова только что начало распространяться. Пушкин прочел «Пророка», который после «Бориса» произвел наибольшее действие, и познакомил нас с следующими главами «Онегина», которого до тех пор была напечатана только первая глава. Между тем на сцене представлялись водевили Писарева с острыми его куплетами; Шаховской ставил свои комедии вместе с Кокошкиным; Щепкин работал над Мольером, и Аксаков, тогда еще не старик, переводил ему «Скупого»; Загоскин писал «Юрия Милославского»; М.Дмитриев выступил на поприще с своими переводами из Шиллера и Гете. Последние составляли особый от нашего приход, который, однако, вскоре соединился с нами, или, вернее, к которому мы с Шевыревым присоединились, потому что все наши товарищи, остававшиеся в постоянных, впрочем, сношениях, отправились в Петербург. Оппозиция Полевого в «Телеграфе», союз его с «Северною пчелой» Булгарина и желчные выходки Каченовского, к которому вскоре явился на помощь Надоумко (Н. И. Надеждин), давали новую пищу. А там Дельвиг с «Северными цветами», Жуковский с новыми балладами, Крылов с баснями, которые выходили еще по одной, по две в год, Гнедич с «Илиадой», Раич с Тассом, Павлов с лекциями о натуральной философии в университете. Вечера, живые и веселые, следовали один за другим, у Елагиных и Киреевских за Красными воротами, у Веневитиновых, у меня, у Соболевского в доме на Дмитровке, у княгини Волконской на Тверской. В Мицкевиче открылся дар импровизации. Приехал М. И. Глинка, связанный более других с Мельгуновым и Соболевским, и присоединилась музыка.

Горько мне сознаться, что я пропустил несколько из этих драгоценных вечеров «страха ради иудейска». Я знал о подозрении на меня за «Нищего»5, помещенного в «Урании»; новый председатель цензурного комитета, князь Мещерский, — сын того Мещерского, который преподал Щепкину первые уроки драматического искусства и поставил его на настоящую дорогу (он давно уже умер), — послал на меня донос, выставляя «Московский вестник» отголоском 14 декабря. Мицкевич и другие филареты6находились под надзором полиции, да и сам Пушкин с Баратынским были не совсем еще обелены. Я, в качестве редактора журнала, боялся слишком часто показываться в обществе людей, подозрительных для правительства, и действительно, мне пришлось бы плохо, если бы в цензурном комитете не занял наконец места С. Т. Аксаков; он принял к себе на цензуру «Московский вестник», и мы с Шевыревым успокоились.

Для первой книжки Шевырев написал разговор о возможности найти единый закон для изящного и шутливую статью о правилах критики. Я начал подробным обозрением книги Эверса о древнейшем праве Руси (тогда еще не переведенной), где выразил впервые мысли о различии удельной системы от феодальной. Тогда же я начал печатать свои афоризмы, доставившие мне много насмешек.

Мы были уверены в громадном успехе; мы думали, что публика бросится за именем Пушкина, которого лучший отрывок, сцена летописателя Пимена с Григорием, должен был появиться в начале первой книжки. Но, увы, мы жестоко ошиблись в своих расчетах, и главною виной был я; несмотря на все убеждения Шевырева, во-первых, я не хотел пускать, опасаясь лишних издержек, более четырех листов в книжку до тех пор, пока не увеличится подписка, между тем как «Телеграф» выдавал книжки в десять и двенадцать листов; во-вторых, я не хотел прилагать картинок мод, которые, по общим тогдашним понятиям, служили первою поддержкой «Телеграфа»; в-третьих, я не употребил никакого старания, чтобы привлечь и обеспечить участие князя Вяземского, который перешел окончательно к «Телеграфу», содействовал больше всех его успеху на первых порах своими остроумными статьями и любопытными материалами и обратил читателей на его сторону; наконец, в-четвертых, «Московский вестник» все-таки был мой hors d’oeuvre7: я не отдавался ему весь, а продолжал заниматься русскою историей и лекциями о всеобщей истории, которая была мне поручена в университете. С Шевыревым споры доходили у нас чуть не до слез, и когда, в общих собраниях сотрудников, у спорщиков уже не хватало сил и горло пересыхало, запивались кипрским вином, которого большой запас удалось нам приобрести как-то по случаю. Вино играло роль на наших вечерах, но отнюдь не до излишества, а только в меру, пока оно веселит сердце человеческое. Пушкин не отказывался иногда выпить. Один из товарищей был знаменитый знаток, и пред началом «Московского вестника» было у нас в моде «алеатико», прославленное Державиным.

В марте весь наш круг был потрясен известием о внезапной кончине в Петербурге Дмитрия Веневитинова. Мы любили его всею душой. Это был юноша дивный, но об нем после особо.

Весь 1827 год Шевырев работал неутомимо. Он помещал в журнале рецензии, стихотворения, переводы в стихах и прозе из древних и новых писателей, Шиллера, Гете, Гердера, Манзони, Кальдерона, Лукиана, Платона. Дебюты Шевырева были блистательны. Рецензии, основанные на правилах науки, обнаруживали вкус и большую начитанность. Примечательнейший труд его, принадлежащий к этому времени, был перевод в стихах «Валленштейнова лагеря» Шиллера, заслуживший одобрение всех, начиная с Пушкина. Это была трудная для того времени задача, которая разрешена была очень удачно. Тогда же перевел он Мицкевичева «Конрада Валленрода», только что отпечатанного в Москве8, и часть Шиллерова «Вильгельма Телля». С петербургскими издателями открылась у нас жесточайшая война, начатая Шевыревым: к концу года я уехал в Петербург, и Шевырев выдал без меня первую книжку на 1828 год. Я был угощаем в Петербурге Булгариным, который дал особый обед, — Пушкин, Мицкевич, Орловский пировали здесь вместе, — и не успел я уехать из Петербурга, как пришла туда первая книжка с громоносным разбором нравственно-описательных сочинений Булгарина[133

]. Он взбесился, называл меня изменником, и началась пальба. Правду сказать, что он имел некоторое право сетовать на отсутствие всякой пощады со стороны Шевырева, который воспользовался моим отсутствием и грянул. За разбором сочинений Булгарина последовали разборы «Телеграфа» и «Северной пчелы», где выставлены были дурные их стороны, пристрастие, шарлатанство, ложь, наглость, как они тогда нам представлялись, может быть, в преувеличенном виде.

Самое блистательное торжество имел Шевырев, написав разбор второй части «Фауста» Гете, тогда только что вышедшей. Сам германский патриарх отдал справедливость Шевыреву, благодарил его и написал к нему письмо. После, в своем издании «Kunst und Alterthum», он отозвался о Шевыреве сравнительно с прочими своими критиками вот как: «Шотландец стремится проникнуть в произведение; француз понять его; русский себе присвоить. Таким образом г.г. Карлейль, Ампер и Шевырев вполне представили, не сговариваясь, все категории возможного участия в произведении искусства или природы».

Пушкин дразнил издателей «Северной пчелы» похвалами германского патриарха и писал ко мне по поводу отзыва Гете:

«Надобно, чтоб наш журнал издавался и на следующий год. Он, конечно, будь сказано между нами, первый, единственный журнал на святой Руси. Должно терпением, добросовестностию, благородством и особенно настойчивостию оправдать ожидания истинных друзей словесности и одобрение великого Гете. Честь и слава милому нашему Шевыреву! Вы прекрасно сделали, что напечатали письмо германского патриарха. Оно, надеюсь, даст Шевыреву более весу в мнении общем, а того-то нам и надобно. Пора уму и знаниям вытеснить Булгарина (с братиею)[134

]. Я здесь на досуге поддразниваю их за несогласие их с мнением Гете. За разбор «Мысли», одного из замечательнейших стихотворений текущей словесности, уже досталось нашим северным шмелям от Крылова, осудившего их и Шевырева, каждого по достоинству».

С Булгариным был в союзе Полевой и «Телеграф» счастливый соперник «Московского вестника». Они не остались у нас в долгу и продолжали бранить нас и наших даже и тогда, как мы перестали издавать журнал — надо теперь признаться — за неимением подписчиков, хотя благовидный предлог к тому доставила нам первая холера (1830 года), вместе с «Вестником Европы» и «Атенеем». «Телеграф» восторжествовал.

Шевырев уехал в чужие краи еще задолго до прекращения журнала, я предался русской истории и лекциям; и хорошо мы сделали, собственно для себя, а еще бы лучше, если б и не начинали «Московского вестника», а потом не возобновляли его под именем «Москвитянина». Впрочем все действия имеют свою необходимость; нам казалось, что мы должны были, в общих видах пользы для русской словесности, издавать эти журналы, и мы старались исполнить эту обязанность по крайнему своему разумению.


1 Напечатан в «Москвитянине».


2 Переведено первое действие, напечатанное в собрании его сочинений.


3 Перевод мой напечатан особой книгой в 1828 г., с посвящением Дмитрию Веневитинову. Исправленное издание в собрании сочинений Гете 1866 г.


4 Отрывки напечатаны в «Московском вестнике». Вполне «Валленштейнов лагерь» долго не был разрешаем цензурой, и только в 1858 г. он был напечатан особо.


5 В этой повести было изображено одно из злоупотреблений крепостного права.


6 Филаретами назывались члены Общества виленских студентов, которые, по политическим подозрениям, были исключены из университета и разосланы в разные города. Мицкевичу, Ежевскому, Дашкевичу досталась Москва, где они были приписаны на службу по разным ведомствам.


7 Здесь: побочное занятие.


8 Недавно в «С.-Петербургских ведомостях» было сказано, что «Конрад Валленрод» был напечатан в Петербурге. У меня осталась в памяти Москва и цензура Каченовского. В эту минуту не могу отыскать экземпляра, подаренного мне тогда же Мицкевичем, с собственноручною надписью, который решил бы вопрос.


<М. П. ПОГОДИН>


ИЗ ЗАМЕТОК «ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫЕ СЛОВА


ЛОМОНОСОВА, СУМАРОКОВА И ПУШКИНА»[135

]


Пушкин не пропускал никогда в Одессе заутреню на светлое воскресенье и звал всегда товарищей «услышать голос русского народа» (в ответ на христосованье священника «воистину воскресе»). (Слышал от А. Н. Раевского)

Кстати о Пушкине — расскажу анекдот, рассказанный мне Гоголем и известный еще прежде, кажется, от самого действовавшего лица. Около Одессы расположена была батарейная рота и расставлены были на поле пушки. Пушкин, гуляя за городом, подошел к ним и начал рассматривать внимательно одну за другою. Офицеру показались его наблюдения подозрительными, и он остановил его вопросом о его имени. «Пушкин», — отвечал он. «Пушкин! — воскликнул офицер. — Ребята, пали?» — и скомандовал торжественный залп. Сбежались офицеры и спрашивали причины такой необыкновенной пальбы. «В честь знаменитого гостя, — отвечал офицер, — вот, господа, Пушкин!» Пушкина молодежь подхватила под руки и повела с триумфом в свои шатры праздновать нечаянное посещение.

Офицер этот был Григоров[136

], который после пошел в монахи и во время монашества познакомился со мною, приезжая из своей Оптиной пустыни в Москву для издания разных назидательных книг, что он очень любил. Мне доставил он много примечательных автографов и несколько рукописей. Кажется, сам он рассказал мне описанный случай, если не кто другой, — но я его знал уже, когда Гоголь, воротясь из последнего неоконченного своего путешествия в Малороссию, повторил мне этот рассказ по поводу внезапной смерти Григорова, от которого незадолго он получил письмо и не застал его в живых по приезде в Оптину пустынь[137

].


<М. П. ПОГОДИН>


ИЗ ЗАМЕЧАНИЙ НА


«МАТЕРИАЛЫ ДЛЯ БИОГРАФИИ ПУШКИНА» П. В. АННЕНКОВА[138

]


Пушкин с сестрою учился танцевать в семействе князя И. Д. Трубецкого, на Покровке, близком к их дому и семейству[139

]. Княжны, ровесницы Пушкиным, рассказывали мне, что Пушкин всегда смешил их своими эпиграммами, сбирая их около себя в каком-нибудь уголку. В этом доме я имел честь видеть часто мать и сестру Пушкина около 1820 года. Сестра славилась своим умом, живостью и характером между своими подругами.

<…> В 1827 г. дал он мне эпиграмму для напечатания в «Московском вестнике». Встретясь со мною вскоре по выходе книги, где эпиграмма была напечатана, он был очень доволен и сказал: «Однако ж, чтоб не вышло чего из этой эпиграммы. Мне предсказана смерть от белого человека или белой лошади, а NN — и белый человек, и лошадь»[140

].

Пушкин, говоря о Карамзине, рассказывал мне однажды: «Часто находил я его за письменным столом с вытянутым лицом — вот так (при этом слове он вытягивал сам свое лицо). Он отыскивал какое-нибудь выражение для своей мысли. Так, Карамзин затруднялся выражением… Мудрено по-русски писать хорошо и проч.».

Я, кончив только курс студенческий в университете, написал рецензию «Кавказского пленника» в «Вестнике Европы», без имени. Лет через десять, в разговоре, он упомянул об одном замечании, там помещенном: «вот, — сказал он, — меня обвиняли за перестановку эпитетов, — это не справедливо», и проч. Тогда я признался ему, что вина принадлежит мне[141

]. <…>

О «Бахчисарайском фонтане» Пушкин сказал мне однажды: «знаете ли, что я больше всего люблю в «Фонтане», — эпиграф. Одних уж нет, а другие странствуют далече»[142

].

<…> Раз, возвращаясь из соседней деревни верхом, обдумал всю превосходную сцену свидания Димитрия с Мариной в «Годунове». Какое-то обстоятельство помешало ему положить ее на бумагу тотчас же по приезде, а когда он принялся за нее через две недели, многие черты прежней сцены уже изгладились из памяти его. Он говорил потом друзьям своим, восхищавшимся этой встречей страстного Самозванца с хитрой и гордой Мариной, что первоначальная сцена, совершенно оконченная в уме его, была не сравненно выше, несравненно превосходнее той, какую он написал (Анненков, с. 118).

О сцене Самозванца с Мариной я слышал от него это самое.

О «Цыганах» он сказал мне однажды: «ах, какую бы критику я написал о «Цыганах». Их не понимают».

<…> Обещание возвратиться к Шуйскому и к Марине подтверждается свидетельством коротких знакомых его, что он имел намерение написать хронику из жизни Шуйского, Лжедимитрия и нескольких сцен из междуцарствия, что составило бы полную картину избранной им эпохи (Анненков, с. 139).

О намерении написать Лжедимитрия я слышал. Он говорил и об одной сцене, в которую хотел ввести палача, который шутит с толпою[143

].


<М. П. ПОГОДИН>


ИЗ ПОСЛЕСЛОВИЯ К ТРАГЕДИИ «ПЕТР I»[144

]


<…> Мнение Пушкина о «Петре», выраженное в письме ко мне, кроме изустных отзывов, и другое, сказанное Чаадаеву по выслушании одного из действий и написанное Петром Яковлевичем на рукописи, которую, уже по смерти Пушкина, он брал у меня для прочтения, я сообщать не могу по причинам понятным, но скажу только, что Пушкин не одобрял четвертого действия, как бы составленного из сценических эффектов. «Это в роде Коцебу, — говорил он, — у которого над каким-нибудь несчастным или несчастною заносит руку с одной стороны отец, а с другой припадает любовница или любовник», — и при этих словах он, любивший выражаться пластически, вытягивал свое лицо, представляя изнеможенного Алексея.

Еще помню одну его поправку. Расстрига-протопоп Иаков в первом действии, осуждая действия Петровы, говорит о захваченных им церковных деньгах. Когда я прочел:



И всякая копейка горячим углем.


На голову его падет в последний день… —

«Каплей, каплей», — воскликнул Пушкин, вскочив и потирая руки. Это была любимая его привычка — так выражал он свое удовольствие, когда находил выражение более точное для выражения той или другой своей или чужой мысли.

В первом монологе Петра Пушкин находил лишнюю риторику.


<М. П. ПОГОДИН>


ЗАМЕТКИ О ПУШКИНЕ ИЗ ТЕТРАДИ В. Ф. ЩЕРБАКОВА[145

]


А.Пушкин, в бытность свою в Москве, рассказывал в кругу друзей, что какая-то в Санкт-Петербурге угадчица на кофе, немка Киршгоф, предсказала ему, что он будет дважды в изгнании, и какой-то грек-предсказатель в Одессе подтвердил ему слова немки[146

]. Он возил Пушкина в лунную ночь в поле, спросил число и год его рождения и, сделав заклинания, сказал ему, что он умрет от лошади или от беловолосого человека. Пушкин жалел, что позабыл спросить его: человека белокурого или седого должно опасаться ему. Он говорил, что всегда с каким-то отвращением ставит свою ногу в стремя.

В сие же время он сказывал, что, в бытность свою в своей деревне, ему приснилось накануне экзекуции над пятью известными преступниками, будто у него выпало пять зубов[147

].

Каченовский, извещая в своем журнале об итальянском импровизаторе Скричи, сказал, что он ничего б не мог сочинить на темы, как: «К ней», «Демон» и пр.

— Это правда, — сказал Пушкин, — все равно, если б мне дали тему «Михайло Трофимович», — что из этого я мог бы сделать? Но дайте сию же мысль Крылову — и он тут же бы написал басню — «Свинья»[148

].

«Некстати Каченовского называют собакой, — сказал Пушкин, — ежели же и можно так называть его, то собакой беззубой, которая не кусает, а мажет слюнями»[149

].

«Я надеюсь на Николая Языкова, как на скалу», — сказал Пушкин[150

].

«После чтения Шекспира, — говорил Пушкин, — я всегда чувствую кружение головы; мне кажется, будто я глядел в ужасную, мрачную пропасть»[151

].

«Как после Байрона нельзя описывать человека, которому надоели люди, так после Гете нельзя описывать человека, которому надоели книги», — сказал Пушкин.

Март. В субботу на Тверском я в первый раз увидел Пушкина; он туда пришел с Корсаковым, сел с несколькими знакомыми на скамейку, и, когда мимо проходили советники Гражданской палаты Зубков и Данзас, он подбежал к первому и сказал: «Что ты на меня не глядишь? Жить без тебя не могу». Зубков поцеловал его[152

].

<26 марта>. Погодин, делая прощанье Пушкину перед отъездом сего последнего из Москвы, пригласил многих литераторов и поэтов… Они все вместе составляли эпиграммы на кн. Шаликова. Между прочим был рассказан анекдот о последнем…[153

]


С. П. ШЕВЫРЕВ[154

]


РАССКАЗЫ О ПУШКИНЕ[155

]


Пушкин родился в Москве. Отец его, Сергей Львович, человек ограниченного ума, больше любивший светскую жизнь, подобно брату своему поэту Василию Львовичу (имевшему свой дом на Басманной и славившемуся отличным поваром Власом, которого он называл Blaise; этот умер в Охотном ряду в последнюю холеру)[156

], не мог внушить большой привязанности к себе в сыне своем. Гораздо больше могла иметь влияния на последнего мать — Надежда Осиповна, женщина, отличающаяся умом. Из других членов семейства есть еще брат нашего поэта, Лев Сергеевич, который теперь служит в Одессе при карантине, добрый малый, чрезвычайно похожий лицом на покойного поэта, и сестра, Ольга Сергеевна, к которой Пушкин питал особенную привязанность; она за Павлищевым, что служит в Варшаве и несколько занимается литературой. Пушкины постоянно жили в Москве, но на лето уезжали в деревню Захарьино, верстах в сорока от Москвы, принадлежавшую родственникам Надежды Осиповны. Это сельцо теперь принадлежит помещице Орловой. Здесь Пушкин проводил свое первое детство, до 1811 года. Старый дом, где они жили, срыт; уцелел флигель[157

]. Местоположение хорошее. Указывают несколько берез и на некоторых вырезанные надписи, сделанные, по словам теперешнего владельца Орлова, самим будто Пушкиным, но это, должно <быть>, выдумка, потому что большая часть надписей явно новые. Особенно заметить следует, что деревня была богатая: в ней раздавались русские песни, устраивались праздники, хороводы, и, стало быть, Пушкин имел возможность принять народные впечатления. В селе до сих пор живет женщина Марья, дочь знаменитой няни Пушкина, выданная за здешнего крестьянина. Эта Марья с особенным чувством вспоминает о Пушкине, рассказывает об его доброте, подарках ей, когда она прихаживала к нему в Москве, и, между прочим, об одном замечательном обстоятельстве. Перед женитьбой Пушкин приехал в деревню, которая уже была перепродана, на тройке, быстро обежал всю местность и, кончивши, заметил Марье, что все теперь здесь идет не по-прежнему. Ему, может быть, хотелось возобновить пред решительным делом жизни впечатления детства. Более следов Пушкина нет в Захарьине. Деревня эта не имеет церкви, и жители ходят в село Вяземы (кн. Голицына) в двух верстах; здесь положен брат Пушкина, родившийся 1802 года, умерший в 1807 году. Пушкин ездил сюда к обедне. Село Вяземы, которое Пушкин в детстве, без сомнения, часто посещал, принадлежало Годунову; там доселе пруды, ему приписываемые; старая церковь тоже с воспоминаниями о Годунове; стало быть, в детстве Пушкин мог слышать о Годунове.

Лицей был заведение совершенно на западный лад; здесь получались иностранные журналы для воспитанников, которые в играх своих устраивали между собою палаты, спорили, говорили речи, издавали между собою журналы и пр.; вообще свободы было очень много. Лицейский анекдот: император Александр, ходя по классам, спросил: «Кто здесь первый?» — «Здесь нет, ваше императорское величество, первых; все вторые», — отвечал Пушкин.

Когда вышел его «Руслан и Людмила», за разные вольные стихи, особенно за «Оду на свободу», император Александр решился отправить его в Соловки. Здесь спас его Петр Яковлевич Чаадаев. Он отправился к Карамзиным, упросил жену Карамзина, чтоб она допустила в кабинет мужа (который за своею «Историей» по утрам никого, даже жену, не принимал), рассказал Карамзину положение дела, и тот тотчас отправился к Марии Федоровне, к которой имел свободный доступ, и у нее исходатайствовал, чтобы Пушкина послали на юг. За этот поступок Пушкин благодарил Чаадаева одним стихотворением в четвертом томе «К Ч — ву». Еще в Петербурге был начат «Евгений Онегин»[158

]. После позволено было ему жить в деревне, где много было написано.

Во время коронации государь послал за ним нарочного курьера (обо всем этом сам Пушкин рассказывал) везти его немедленно в Москву. Пушкин перед тем писал какое-то сочинение в возмутительном духе, и теперь, воображая, что его везут не на добро, дорогою обдумывал далее это сочинение; а между тем известно, какой прием сделал ему великодушный император. Тотчас после этого Пушкин уничтожил свое возмутительное сочинение и более не поминал об нем.

Москва приняла его с восторгом[159

]. Везде его носили на руках; он жил вместе с приятелем своим Соболевским на Собачьей площадке, в теперешнем доме Левенталя[160

]; Соболевского звал он Калибаном, Фальстафом, животным. Насмешки и презрение к Полевым, особенно к Ксенофонту, за его «Михаила Васильевича Ломоносова»[161

]. Здесь и 182<6> году читал он своего «Бориса Годунова». Вообще читал он чрезвычайно хорошо. Утро, когда он читал наизусть своего «Нулина» Шевыреву у Веневитиновых. На бале у последних (Веневитиновы жили на Мясницкой, почти против церкви Евпла, в угловом доме) Пушкин пожелал познакомиться с Шевыревым. Веневитинов представил Шевырева ему; Пушкин стал хвалить ему только тогда напечатанное его стихотворение «Я есмь» и даже сам наизусть повторил ему несколько стихов, что было самым дорогим орденом для молодого Шевырева. После он постоянно оказывал ему знаки своего расположения.

В Москве объявил он свое живое сочувствие тогдашним молодым литераторам, в которых особенно привлекала его новая художественная теория Шеллинга, и под влиянием последней, проповедовавшей освобождение искусства, были написаны стихи «Чернь». Сблизившись с этими молодыми писателями, Пушкин принял деятельное участие в «Московском вестнике», который явился как противодействие «Телеграфу», которого Пушкин не терпел и в котором, несмотря на заискивание издателя, не поместил ни одной пьесы[162

]. Пушкин любил очень играть в карты; между прочим, он употребил в уплату карточного долга тысячу рублей, которые заплатил ему «Московский вестник» за год его участия в нем.

Пушкин очень часто читал по домам своего «Бориса Годунова» и тем повредил отчасти его успеху при напечатании. Москва неблагородно поступила с ним: после неумеренных похвал и лестных приемов охладели к нему, начали даже клеветать на него, взводить на него обвинения в ласкательстве и наушничестве и шпионстве перед государем. Это и было причиной того, что <он> оставил Москву. Император, прочитав «Бориса Годунова», советовал ему издавать его как роман, чтобы вышло нечто вроде романов В.Скотта[163

]. Таким советом воспользовался Загоскин в «Юрии Милославском». Пушкин сам говорил, что намерен писать еще «Лжедимитрия» и «Василия Шуйского», как продолжение «Годунова», и еще нечто взять из междуцарствия: [164

] это было бы в роде Шекспировских хроник. Шекспира (или равно Гете и Шиллера) он не читал в подлиннике, а во французском старом переводе, поправленном Гизо, но понимал его гениально. По-английски выучился он гораздо позже, в С. -Петербурге, и читал Вордсворта[165

].

Пушкин просился за границу, но государь не пустил его, боялся его пылкой натуры, — вообще же с ним был чрезвычайно обходителен.

В обращении Пушкин был добродушен, неизменен к своих чувствах к людям: часто в светских отношениях не смел отказаться от приглашения к какому-нибудь балу, а между тем эти светские отношения нанесли ему много горя, были причиною его смерти. Восприимчивость <его> была такова, что стоило ему что-либо прочесть, чтобы навсегда помнить. Знав русскую историю до малых подробностей, любил об ней говорить и спорить с Погодиным и ценил драмы последнего именно за их историческую важность.

Особенная страсть Пушкина была поощрять и хвалить труды своих близких друзей. Про Баратынского стихи при нем нельзя было и говорить ничего дурного; он сердился на Шевырева за то, что тот раз, разбирая стихи Баратынского, дурно отозвался об некоторых из них[166

]. Он досадовал на московских литераторов за то, что они разбранили «Андромаху» Катенина, хотя эта «Андромаха» довольно была плохая вещь. Катенин, старший товарищ его по Лицею, имел огромное влияние на Пушкина; последний принял у него все приемы, всю быстроту своих движений; смотря на Катенина, можно было беспрестанно воспоминать Пушкина. Катенин был человек очень умный, знал в совершенстве много языков и владел особенным уменьем читать стихи, так что его собственные дурные стихи из уст его казались хорошими[167

]. Будучи откровенен с друзьями своими, не скрывая своих литературных трудов и планов, радушно сообщая о своих занятиях людям, известно интересующимся поэзией, он терпеть не мог, когда с ним говорили об стихах его и просили что-нибудь прочесть в большом свете. У княгини Зинаиды Волконской бывали литературные собрания понедельные. На одном из них пристали к Пушкину с просьбою, чтобы прочесть. В досаде он прочел «Поэт и Чернь» и, кончив, с сердцем сказал: «В другой раз не станут просить»[168

].

Когда Шевырев, уезжая за границу в 1829 году, был в Петербурге, Пушкин предложил ему несколько своих стихотворений, в том числе «Утопленник» и перевод из «Валленрода», говоря, что он дарит их ему и советует издать в особом альманахе, но за отъездом тот передал их Погодину[169

].

После сего раз Шевырев видел Пушкина весною 1836 года; он останавливался у Нащокина, в Дегтярном переулке. В это посещение он сообщил Шевыреву, что занимается «Словом о полку Игореве», и сказал между прочим свое объяснение первых слов[170

]. Последнее свидание было в доме Шевырева; за ужином он превосходно читал русские песни[171

]. Вообще это был удивительный чтец: вдохновение так пленяло его, что за чтением «Бориса Годунова» он показался Шевыреву красавцем.


А. Н. МУРАВЬЕВ[172

]


ИЗ КНИГИ «ЗНАКОМСТВО С РУССКИМИ ПОЭТАМИ»[173

]


<…> На следующую осень я поехал в отпуск из полка и в течение зимы с 1826 на 1827 год имел случай встретить в Москве много знаменитостей нашей литературы, так как мне сопутствовал родной брат поэта Баратынского, служивший со мною в той же драгунской дивизии. В доме его матери сблизился я сперва с братом его, который был тогда во всем блеске своей славы и очень дружен с Пушкиным, кн. Вяземским и Дельвигом. Тут постепенно познакомился я с сими представителями отечественной литературы того времени. Слава Пушкина гремела повсюду, и он, можно сказать, был идолом народным; стихи его продавались на вес золота, едва ли не по червонцу за стих; «Кавказский пленник», «Бакчисарайский фонтан», «Цыгане» читались во всех гостиных; уже появились первые песни «Евгения Онегина», в которых так поэтически описывал он свою и общественную жизнь, и этой поэме не предвиделось конца, как байроновскому «Дон-Жуану». Сам Пушкин, после бурных годов своей молодости, был страстно влюблен в московскую красавицу Гончарову, которая действительно могла служить идеалом греческой правильной красоты, и он оригинально выразил свое сердечное настроение легким двустишием:



Я влюблен, я очарован,


Словом, я огончарован[174

].

Впоследствии мне случилось очень близко сойтись с семейством Гончаровых, но уже тогда, когда оно оплакивало кончину великого поэта. Приветливо встретил меня Пушкин в доме Баратынского и показал живое участие к молодому писателю, без всякой литературной спеси или каких-либо видов протекции, потому что хотя он и чувствовал всю высоту своего гения, но был чрезвычайно скромен в его заявлении. Сочувствуя всякому юному таланту, и он, как некогда Дмитриев, заставлял меня читать мои стихи, и ему были приятны некоторые строфы из моего описания Бакчисарая[175

], оттого что сам воспел этот чудный фонтан: так снисходительно судил он о чужих произведениях.

Общим центром для литераторов и вообще для любителей всякого рода искусств, музыки, пения, живописи служил тогда блестящий дом княгини Зинаиды Волконской, урожденной княжны Белозерской. Эта замечательная женщина, с остатками красоты и на склоне лет, хотела играть роль Коринны и действительно была нашей русскою Коринною. Она писала и прозою и стихами, одушевленная чувством патриотизма, который не оставил ее даже и тогда, как, изменив вере отеческой, поселилась в Риме. Предметом же своей поэмы избрала она св. Ольгу, так как и в ее жилах текла кровь Рюрикова и род Белозерских особенно благоговел пред сею великою просветительницею Руси. (У них в доме даже хранилась древняя ее икона, писанная, по семейному преданию, живописцем императора Константина Багрянородного в то самое время, когда крестилась Ольга в Царьграде.) Все дышало грацией и поэзией в необыкновенной женщине, которая вполне посвятила себя искусству. По ее аристократическим связям, собиралось в ее доме самое блестящее общество первопрестольной столицы; литераторы и художники обращались к ней как бы к некоему Меценату и приятно встречали друг друга на ее блистательных вечерах, которые умела воодушевить с особенным талантом. Страстная любительница музыки, она устрояла у себя не только концерты, но и италианскую оперу и являлась сама на сцене в роли Танкреда, поражая всех ловкою игрою и чудным голосом: трудно было найти равный ей контральто. В великолепных залах Белосельского дома, как бы римского палацца, оперы, живые картины и маскарады часто повторялись во всю эту зиму, и каждое представление обстановлено было с особенным вкусом, ибо княгиню постоянно окружали италианцы, которые завлекли ее и в Рим.

Тут же, в этих салонах, можно было встретить и все, что только было именитого на русском Парнасе, ибо все преклонялись пред гениальною женщиной. Пушкин и Вяземский, Баратынский и Дельвиг были постоянными ее посетителями. Кн. Одоевский, столько же преданный музыке, как и поэзии, который издавал в то время свою «Мнемозину», не пропускал ни одного ее вечера; бывал тут и приятный автор отечественных романов М. Н. Загоскин; степенные Раич, Шевырев и Погодин, хотя и не любители большого света, не чуждались, однако, ее блистательного круга: так умела она все собирать воедино[176

]. Но был один юный даровитый поэт, в роде André Chénier, которого влекло к ней не одно лишь блистательное общество; горящий чистою, но страстною любовию, ей посвящал он звучные меланхолические свои стихи и безвременно сошел в могилу, хотя княгиня, дружная с его семейством, оказывала ему нежную приязнь. Много обещал в будущем молодой Веневитинов, и его ранняя кончина была большою утратою для поэзии. Знаменитый польский поэт Мицкевич, неволею посетивший Москву, был также одним из дорогих гостей Белосельских палат, его «Дзяды» и «Крымские сонеты» очень славились в то время, и он изумлял необычайною своей импровизацией трагических сцен. Общество его было весьма приятно, и мне часто случалось наслаждаться его беседой, в которой не был заметен ретивый поляк, хотя и в душе патриот, но прежде всего высказывался великий поэт.

Дом Белосельских был мне особенно близок, как по родственным связям, так и потому, что младший брат княгини, от другого брака, воспитывался вместе со мною. Часто бывал я на вечерах и маскарадах, и тут однажды, по моей неловкости, случилось мне сломать руку колоссальной гипсовой статуи Аполлона, которая украшала театральную залу. Это навлекло мне злую эпиграмму Пушкина, который, не разобрав стихов, сейчас же написанных мною, в свое оправдание, на пьедестале статуи, думал прочесть в них, что я называю себя соперником Аполлона. Но эпиграмма дошла до меня уже поздно, когда я был в деревне[177

]. <…>

В продолжение зимы 1826 года напечатал я собрание мелких моих стихотворений, с описанием южного берега Крыма, под общим названием «Тавриды». Весьма горько было для моего авторского самолюбия, когда весною в деревне в одном из журналов московских прочел я критический разбор моей книжки, хотя и довольно снисходительный, но, как мне тогда казалось, слишком строгий. Безымянную сию критику написал мой приятель, поэт Баратынский; оттого и не было ничего оскорбительного в его суждениях; но для молодого писателя это был жестокий удар при самом начале литературного поприща, который решил меня обратиться к прозе[178

]. Когда же я возвратился летом в Москву, чтобы ехать опять в полк, весь литературный кружок столицы уже рассеялся, но мне случилось встретить Соболевского, который был коротким приятелем Пушкина. Я спросил его: «Какая могла быть причина, что Пушкин, оказывавший мне столь много приязни, написал на меня такую злую эпиграмму?» Соболевский отвечал: «Вам покажется странным мое объяснение, но это сущая правда; у Пушкина всегда была страсть выпытывать будущее, и он обращался ко всякого рода гадальщицам. Одна из них предсказала ему, что он должен остерегаться высокого белокурого молодого человека, от которого придет ему смерть. Пушкин довольно суеверен, и потому, как только случай сведет его с человеком, имеющим все сии наружные свойства, ему сейчас приходит на мысль испытать: не это ли раковой человек? Он даже старается раздражить его, чтобы скорее искусить свою судьбу. Так случилось и с вами, хотя Пушкин к вам очень расположен»[179

]. Не странно ли, что предсказание, слышанное мною в 1827 году, от слова до слова сбылось над Пушкиным ровно через десять лет. <…>

После моего возвращения из Иерусалима в 1830 году совершенно изменилось для меня поприще моей деятельности; из теплого поэтического юга, где провел первые годы молодости, переселился я на много лет в северную столицу; там ожидал меня совершенно иной литературный круг. Все еще было там исполнено памятию нашего великого историографа, недавно лишь скончавшегося; остатки присного его общества еще собирались иногда у тетки моей Е. Ф. Муравьевой, вдовы знаменитого попечителя Московского университета, Михаила Никитича, который также в свое время был уважаемым писателем. Тут встречал я родственного нам И. М. Муравьева-Апостола, бывшего некогда послом в Испании, который и сам любил заниматься литературой. А. И. Тургенев, дружный со всеми учеными и писателями того времени, который собирал драгоценные материалы для отечественной истории в иностранных архивах, граф Д. Н. Блудов, благоговевший к памяти историографа и издавший последний том его истории, посещали также небольшой семейный круг моей тетки; она была совершенно убита недавнею разлукою с двумя сыновьями, сосланными по вине политической, и принимала только одних присных.

Но всего дороже для меня в доме тетушки было знакомство с В. А. Жуковским, который, как добрый ангел, являлся везде, где только нужно было утешать. <…> Мне особенно он памятен по тому живому участию, какое принял в моих литературных начинаниях, Я приступал тогда к изданию «Путешествия по святым местам», и, несмотря на многообразные занятия, Жуковский не отказался прочитать всю мою рукопись и заметить мне искренно погрешности слога; но в вопросах церковных он смиренно обращал меня к опытной мудрости митрополита московского, что и послужило началом моего знакомства с сим великим святителем Когда же неожиданный успех увенчал сие первое мое творение, Жуковский радовался от души, как бы за собственный труд, и поручал его вниманию других именитых литераторов.

Цензором моей книги был остроумный Сенковский, иначе Барон Брамбеус, как он называл себя в своих повестях, и много мне принес пользы практическим знанием Востока. Немного времени спустя Жуковский, будучи за границей, услышал о неудаче моей трагедии «Битва при Тивериаде», написанной мною во время Турецкого похода, под влиянием Востока крестоносцев, которая упала на сцене при первом ее представлении;[180

] это совершенно убило во мне расположение к драматической поэзии. Сочувствуя моему огорчению, Василий Андреевич написал с берегов Рейна добродушное письмо к другу своему, слепому поэту Козлову, и просил его передать мне, чтобы я не упадал духом и не оставлял поэзии, по моему искреннему к ней расположению. Что для него был безвестный юноша, только что выступивший на литературное поприще, на котором сам уже пожал обильные лавры? — и, однако, он не остался равнодушен к его неудаче!

И другой великий поэт оказал мне живое участие в эту знаменательную для меня эпоху первого блистательного успеха при появлении моего путешествия и столь быстро последовавшей за ним неудачи моей трагедии, — это был Пушкин. Четыре года я не встречался с ним, по причине Турецкой кампании и моего путешествия на Востоке, и совершенно нечаянно свиделся в архиве министерства иностранных дел, где собирал он документы для предпринятой им истории Петра Великого. По моей близорукости я даже сперва не узнал его; но благородный душою Пушкин устремился прямо ко мне, обнял крепко и сказал: «Простили ль вы меня? а я не могу доселе простить себе свою глупую эпиграмму, особенно когда я узнал, что вы поехали в Иерусалим. Я даже написал для вас несколько стихов: что, когда, при заключении мира, все сильные земли забыли о святом граде и гробе Христовом, один только безвестный юноша о них вспомнил и туда устремился. С чрезвычайным удовольствием читал я ваше путешествие». Я был тронут до слез и просил Пушкина доставить мне эти стихи, но он никак не мог их найти в хаосе своих бумаг, и даже после его смерти их не отыскали, хотя я просил о том моего приятеля Анненкова, сделавшего полное издание всех его сочинений[181

]. С тех пор и до самой кончины Пушкина я оставался с ним в самых дружеских отношениях. И ему так же, как Жуковскому, была неприятна моя драматическая неудача, и так как он издавал в это время журнал свой «Современник», то предложил мне напечатать в нем объяснительное предисловие к «Битве при Тивериаде» и несколько лучших ее отрывков, равно как и из другой моей трагедии — «Михаил Тверской»[182

]. Так снисходительны великие гении в отношении меньших талантов.


К. А. ПОЛЕВОЙ[183

]


ИЗ «ЗАПИСОК»[184

]


Некоторые из молодых людей, бывшие впоследствии известными учеными или писателями, сделались решительными энтузиастами «Московского телеграфа». Большая часть прежних литераторов выражали одобрение и желали знакомства с издателем.

Особенно приятно было Николаю Алексеевичу получить в начале лета 1825 года письмо от А. С. Пушкина, который жил тогда безвыездно в своей псковской деревне. Пушкин писал в этом письме, что «Московский телеграф», несомненно, лучший русский журнал» и что он готов, чем может, участвовать в нем[185

]. Вскоре прислал он несколько своих стихотворений и две первые свои статьи в прозе для напечатания в «Телеграфе», так что в этом журнале русская публика познакомилась с прозою Пушкина. Одна из прозаических статей его была: «О предисловии Лемонте к французскому переводу басен Крылова»[186

], другая о г-же Сталь, в возражение статье, напечатанной в «Сыне отечества» Александром <Алексеевичем> Мухановым[187

Загрузка...