] Напился чаю; мы вытребовали от архиерея (за 5 верст) предписание архимандриту в Святогорском монастыре, от губернатора городничему в Остров и исправнику в Опочковском уезде и в 1 час пополуночи

5 февраля отправились сперва в Остров, за 56 верст, оттуда за 50 верст к Осиповой — в Тригорское, где уже был в три часа пополудни. За нами прискакал и гроб в 7-м часу вечера; почталиона оставил я на последней станции с моей кибиткой. Осипова послала, по моей просьбе, мужиков рыть могилу; вскоре и мы туда поехали с жандармом; зашли к архимандриту; он дал мне описание монастыря; рыли могилу; между тем я осмотрел, хотя и ночью, церковь, ограду, здания. Условились приехать на другой день и возвратились в Тригорское. Повстречали тело на дороге, которое скакало в монастырь. Напились чаю; я уложил спать жандарма и сам остался мыслить вслух о Пушкине с милыми хозяйками; читал альбум со стихами Пушкина, Языкова и пр. Нашел Пушкина нигде не напечатанные[550

]. Дочь пленяла меня; мы подружились. В 11 часов я лег спать. На другой день

6 февраля, в 6 часов утра, отправились мы — я и жандарм!! — опять в монастырь, — все еще рыли могилу; мы отслужили панихиду в церкви и вынесли на плечах крестьян гроб в могилу — немногие плакали. Я бросил горсть земли в могилу; выронил несколько слез — вспомнил о Сереже — и возвратился в Тригорское. Там предложили мне ехать в Михайловское, и я поехал с милой дочерью, несмотря на желание и на убеждение жандарма не ездить, а спешить в обратный путь. Дорогой Мария Ивановна объяснила мне Пушкина в деревенской жизни его, показывала урочища, места… любимые сосны, два озера, покрытых снегом, и мы вошли в домик поэта, где он прожил свою ссылку и написал лучшие стихи свои. Все пусто. Дворник, жена его плакали. Я искал вещь, которую бы мог унести из дома; две каменные вазы на печках оставил я для сирот. Спросил старого, исписанного пера: мне принесли новое, неочищенное; насмотревшись, мы опять сели в кибитку-коляску и, дружно разговаривая, возвратились в Тригорское. Отзавтракав, простились. Хозяйка дала мне немецкий keepsake8 на память; я обещал ей стихи Лермонтова, «Онегина» и мой портрет. Мы нежно прощались, особливо с Марией Ивановной, уселись в кибитку и на лошадях хозяйки по реке Великой менее нежели в три часа достигли до 1-й станции. Заплатил за упадшую под гробом лошадь — и поехали далее. Остров. Здесь нагнал нас городничий; благодарил его и чиновника — и в 4 часу утра приехал во Псков.

8 марта. <…> Жуковский читал нам свое письмо к Бенкендорфу о Пушкине и о поведении с ним государя и Бенкендорфа. Критическое расследование действия жандармства. И он закатал Бенкендорфу, что Пушкин погиб оттого, что его не пустили ни в чужие краи, ни в деревню, где бы ни он, ни жена его не встретили Дантеса.


1 свояченицы.


2 «Белая дама».


3 красное словцо.


4 Твоим «почему», маркиз, не будет конца.


5 Исповедь Ж.-Ж. Руссо.


6 безукоризненным.


7 единственный русский.


8 альбом.


<А. И. ТУРГЕНЕВ>


ПИСЬМА К А. И. НЕФЕДЬЕВОЙ И ДРУГИМ


О ДУЭЛИ И СМЕРТИ ПУШКИНА[551

]


1. А. И. Тургенев — А. И. Нефедьевой в Москву.

С. П. Бург. 1837. Генваря 28. 9 час. утра.

На сих днях, 25 Генваря, был я в Невском монастыре, по сугробам прошел к двум памятникам, и возвратившись в церковь, отслужил панихиду по батюшке, брате Андрее и по брате Павле, думая и о Сереже и о Матушке[552

]. Перед отъездом еще раз побываю там и велю очистить снег с памятников, над коими буду служить панихиду. — Вчера встретил журналиста Греча; он объявил мне о кончине своего сына, прекрасного юноши, подававшего прекрасные надежды, любимого и уважаемого своими товарищами студентами. Хотя я давно разорвал все связи знакомства с Гречем, но убедительная просьба его придти сегодня на похороны сына, будет исполнена с моей стороны и я спешу туда. Вчера же, на вечеринке у кн. Алексея И.Щербатова[553

], подходит ко мне С…1[554

] и спрашивает: «Каков он и есть ли надежда?» Я не знал что отвечать, ибо не знало ком он меня спрашивает. «Разве вы не знаете, отвечал С., что Пушкин ранен и очень опасно, вряд ли жив теперь?» Я все не думал о Поэте Пушкине; ибо видел его накануне, на бале у гр. Разумовской[555

], накануне же, т. е. третьего дня провел с ним часть утра; видел его веселого, полного жизни, без малейших признаков задумчивости: мы долго разговаривали о многом и он шутил и смеялся, 3-го и 4-го дня также я провел с ним большую часть утра; мы читали бумаги, кои готовил он для 5-ой книжки своего журнала. Каждый вечер видал я его на балах спокойного и веселого. — Пораженный словами Ск…а я сказал только сло-ва два Карамзиной: она ничего не знала о дуэли, хотя дети Пушкина в 4 часа пополудни были у кн. Мещерской и мать за ними сама заезжала. Я приехал к к. Мещерской: она уже знала о происшествии, и я поскакал прямо к Пушкину, где нашел к. Вяземского, Жуковского, Доктора[556

]. У Пушкиной и у сестры ее сидела кн. Вяземская и фрейлина Загряжская. Мне сказали, что рана смертельная. — Вот как было дело: вы знаете, что в начале зимы Пушкин получил письма, и с ним и другие, его приятели, в коих ругались над ним и над его женою. Он сначала полагал, что барон Гекерн, побочный сын голландского министра Гекерна, служащий в Кавал. полку и называвшийся прежде усыновления Дантесом, писал сии письма[557

], и ревнуя его к жене своей, вызвал его на дуэль; потом, узнав, что Дантес хотел жениться — а после женился — на сестре жены его; он написал к секунданту Гекерна, д’Аршияку, секретарю франц. посольства, письмо, в коем объявлял, что уже не хочет драться с Дантесом и признает его благородным человеком. (Даршияк показывал мне письмо Пушкина)[558

]. С некоторого времени, он, кажется, начал опять подозревать и беситься на Дантеса, и 3-го дня, в самый тот день как я видел его два раза веселого, он написал ругательное письмо к Гекерну, отцу, — коего выражений я не смею повторять вам. Нечего было делать отцу после такого письма. Вчера назначен был дуэль за Комендантской дачей на Черной речке между Дантесом, ныне Гекерном. Пушкин встретил на улице Данзаса, полковника, брата обер-прокурора, кот. живал прежде в Москве, повез его к себе на дачу[559

] и только там уже показал ему письмо писанное им к отцу Гекерна; Данзас не мог отказаться быть секундантом; он и д’Аршияк, который был секундантом Гекерна, очистили снег, приготовили место и в двадцати шагах Пушкин и Гекерн стрелялись. Сперва выстрелил Гекерн и попал Пушкину прямо в живот, пуля прошла все тело; но остановилась за кожей, так что доктора могли ее ощупать. Он упал, Гекерн бросился к нему на помочь, но он привстал и сказал, что хочет стрелять. Секундант подал ему пистолет и он выстрелил в Гекерна; бросил в воздух пистолет и что-то вскричал. Гекерн ранен в руку, которую держал у пояса: это спасло его от подобной раны какая у Пушкина. Пуля пробила ему руку, но не тронула кости и рана не опасна. Отец его прислал заранее для него карету, — он и Пушкин приехали каждый в санях, и секундант Гекерна не мог отыскать ни одного хирурга[560

] — Гекерн уступил свою карету Пушкину; надлежало разрывать снег и ломать забор, чтобы подвести ее туда, где лежал Пушкин, не чувствуя впрочем опасности и сильной болезни от раны и полагая сначала, что он ранен в ляжку; дорогой в карете шутил он с Данзасом; его привезли домой; жена и сестра жены, Александрина, были уже в беспокойстве; но только одна Александрина знала о письме его к отцу Гекерна: он закричал твердым и сильным голосом, чтобы жена не входила в кабинет его, где его положили, и ей сказали что он ранен в ногу. Послали за Арндтом; но прежде был уже у раненого приятель его, искусный доктор Спасский; нечего было оперировать; надлежало было оставить рану без операции; хотя пулю и легко вырезать: но это без пользы усилило бы течение крови. Кишки не тронуты; но внутри перерваны кровавые нервы и рану объявили смертельною[561

]. Пушкин сам сказал доктору, что он надеется прожить дня два, просил Арндта съез-дить к Государю и попросить у него прощения Секунданту Данзасу, коего подхватил он на дороге, — и себе самому; Государь прислал к нему Арндта сказать, что если он исповедуется и причастится, то ему это будет очень приятно и что он простит его. Пушкин обрадовался, послал за священником и он приобщился после исповеди[562

]. Священник уверяет, что он доволен его чувствами. Пушкин продиктовал записку о частных долгах своих Данзасу и подписал ее слабою рукою. Государь велел сказать ему, что он не оставит жены и детей его; это его обрадовало и успокоило. Когда ему сказали, что бывали случаи, что и от таких ран оживали, то он махнул рукою, в знак сомнения. Иногда, но редко подзывает к себе жену и сказал ей: «будь спокойна ты невинна в этом». Кн. Вяземская и тетка Загряжская и сестра Александра не отходят от жены; Я провел там, — до 4-го часа утра, с Жуков. гр. Велгурским и Данзасом; но к нему входит только один Данзас. Сегодня в 8-м часу Данзас велел сказать мне, что «все хуже да хуже». Вчера он мало страдал от раны; тошнило, но слегка; он забывался, но ненадолго. Теперь я иду к нему и уведомлю вас о последующем. Прошу вас дать прочесть только письмо это И. И. Дмитриеву[563

] и Свербееву[564

].

2. А. И. Тургенев — А И.Нефедьевой в Москву.

29 Генваря. День рождения Жуковского. 1837.


С. П. Бург. 10 час. утра.

Вчера в течение вечера как казалось, что Пушкину хотя едва, едва легче; какая-то слабая надежда рождалась в сердце более нежели в уме. Арндт не надеялся и говорил, что спасенье было бы чудом; он мало страдал, ибо ему помогали маслом; сегодня в 4 часа утра послали за Арндтом спросить поставить ли пиявки еще раз; касторовое масло не действует и на низ не было. Сегодня впустили в комнату жену, но он не знает, что она близь его кушетки, и недавно спросил, при ней, у Данзаса: думает ли он, что он сегодня умрет, прибавив: «Я думаю, по крайней мере желаю. Сегодня мне спокойнее и я рад, что меня оставляют в покое; вчера мне не давали покоя». Жуков., к. Вя-зем., гр Мих. Велгурский провели здесь всю ночь и теперь здесь: (я пишу в комнатах Пушкина). Мы сбираемся обедать у гр. Велгур-го с новорожденным — Ангелом, может быть в день кончины другого великого Поэта.

1 час. Пушкин слабее и слабее. Касторовое масло не действует. Надежды нет. За час начался холод в членах. Смерть быстро приближается; но умирающий сильно не страждет; он покойнее. Жена подле него, он беспрестанно берет его (sic) за руку. Апександрина — плачет, но еще на ногах. Жена — сила любви дает ей веру — когда уже нет надежды! — Она повторяет ему: Tu vivras!!2

Я сейчас встретил отца Гекерна: он расспрашивал об умирающем с сильным участием; рассказал содержание, — выражения письма П-а. Ужасно! ужасно! Невыносимо: нечего было делать. При всем том, когда Гекерн упал от полученной контузии и Пушк. на минуту думал, что он убит, доброта сердца в Пушкине взяла верх и он сказал: «à peu près: Tiens! Je croyais que sa mort me ferait plaisir; à présent je crois presque que cela me fait de la peine!»3

Весь город, дамы, дипломаты, авторы, знакомые и незнакомые наполняют комнаты, справляются об умирающем. Сени наполнены несмеющими взойти далее. Приезжает сейчас Элиза Хитрова[565

], входит в его кабинет и становится на колена.

Антонов огонь разливается; он все в памяти. Сохраните для меня сии письма и дайте прочесть И. И. Дмитриеву и Свербееву.

Щербинина[566

] 5 февр. едет отсюда; буду писать с ней.

Во многих ожесточение, злоба против Гекерна: но несчастный спасшийся — не несчастнее ли его!

Сейчас сказал он доктору и поэту Далю, автору Курганного Коза-ка[567

], который от него не отходит: «Скажи, скоро ли это кончится? Скучно!» — Он — в последних минутах.

Забывается и начинает говорить бессмыслицу. Il a le hoquet de la mort et la femme le trouve aujourd’hui mieux qu’hier! Elle est a la porte de son cabinet; elle y entre parfois; sa figure n’annonce pas une mort si prochaine4.

«Опустите сторы, я спать хочу» сказал он сейчас. 2 часа пополудни…

На обороте: А. И. Нефедьевой.

3. А. И. Тургенев — неизвестному.

[29-го января 1837 г., в квартире Пушкина].

11 час. утра. В квартире Пушкина, еще не умершего. В 5-м часу начались страдания; он кричал; но после утихли (sic) и он меньше страдает и тих. Государь прислал к нему вчера же Арндта с письмом, писанным карандашом, которое велено прочесть Пушкину и привезти к себе назад; вот à peu près выражения письма: «Есть ли Бог не велит уже нам увидеться на этом свете, то прими мое прощение и совет умереть по христиански и причаститься, а о жене и о детях не беспокойся. Они будут моими детьми и я беру их на свое попечение»[568

]. — Это обрадовало Пушк. и успокоило. Он часто призывает на минуту к себе жену, которая все твердила: «Il ne mourra pas, je sens qu’il ne mourra pas»5. Теперь она кажется видит уже близкую смерть. — Пуш.: со всеми нами прощается; жмет руку и потом дает знак выйти. Мне два раза пожал руку, взглянул, но не в силах был сказать ни слова. Жена опять сказала: «Quelque chose me dit qu’il vivra»6.

С Велгур. с Жук. также простился. Узнав, что К. А. Карамзина здесь же просил два раза позвать ее, и дал ей знать чтобы перекрестила его. Она зарыдала и вышла.

111/2.7 Опять призывал жену, но ее не пустили; ибо после того как он сказал ей: Arndt m’a condamné, je suis blessé mortellement8, она в нервическом страдании, лежит в молитве перед образами. — Он беспокоился за жену, думая, что она ничего не знает об опасности и говорит, что «люди заедят ее, думая, что она была в эти минуты равнодушною»: это решило его сказать ей об опасности.

Полдень. Арндт сейчас был. Была урина, но надежды нет, хотя и есть облегчение страданиям. Ночью он кричал ужасно; почти упал на пол в конвульсии страдания. Благое Провидение в эти самые 10 минут послало сон жене; она не слыхала криков; последний крик разбудил ее, но ей сказали, что это было на улице: после он еще не кричал. — Теперь я опять входил к нему; он страдает, повторяя: «Боже мой. Боже мой! что это!» сжимает кулаки в конвульсии.

Настоящего воспаления нет; но тем хуже. Арндт думает что это не протянется до вечера, а ему должно верить: он видел смерть в 34-х битвах.

2-й час. Пуш. тих. Арндт опять здесь; но без надежды. Пушкин сам себе пощупал пульс, махнул рукою и сказал: «смерть идет».

Прежде получения письма Государя сказал: «Жду царского слова, чтобы умереть спокойно»; и еще: «Жаль, что умираю: весь его бы был.» т. е. царев…[569

]

Приехала Е.Мих. Хитрова и хочет видеть его, плачет и пеняет всем; но он не мог видеть ее.

Два часа. Есть тень надежды, но только тень, т. е. нет совершенной невозможности спасения. Он тих и иногда забывается.

2 часа с 1/2. Вот 22 часа ране. Ифламации еще нет, но ее и лихорадки опасаются. Письмо идет на почту, а я опять к страдальцу.

4. А. И. Тургенев — А. Я. Булгакову.

[29 января].

Отошли и это к сестрице.

3-й час пополудни. Четверг.

У Гекерна поутру взяли шпагу; т. е. домовый арест.

Аршияка, секунданта, посылает Барант[570

] курьером в Париж.

Пушкину хуже. Грудь поднимается. Оконечности тела холодеют; но он в памяти.

Сегодня еще не хотел он, чтобы жена видела его страдания; но после захотелось ему морошки и он сказал, чтобы дали жене подать ему морошки.

Сию минуту я входил к нему, видел его, слышал, как он кряхтит; ему надевали рукава на руки; он спросил: «Ну — что кончено?» Даль отвечал: «Кончено», но после подумав, что он о себе говорит. Даль спросил его: «Что кончено?» Пуш: отвечал: «Жизнь». Ему сказали, что его перекладывали и что кончали надевание рукава.

3 часа. За десять минут Пушкина — не стало. Он не страдал, а желал скорой смерти. — Жуковский, гр. Велгурский, Даль, Спасский, Княгиня Вяземская и я — мы стояли у канапе и видели — последний вздох его. Доктор Андриевский закрыл ему глаза[571

].

За минуту прошлась к нему жена; ее не впустили. — Теперь она видела его умершего. Приехал Арндт; за ней ухаживают. Она рыдает, рвется, но и плачет.

Жуковский послал за художником снять с него маску[572

].

Жена все не верит, что он умер; все не верит. — Между тем тишина уже нарушена. Мы говорим вслух — и этот шум ужасен для слуха; ибо он говорит о смерти того, для коего мы молчали.

Он умирал тихо, тихо…

На обороте: Его Превосходительству Александру Яковлевичу Булгакову в Москве.

5. А. И. Тургенев — А. И. Нефедьевой.

30 Генваря 1837. С. П. Бург.

Вчера отслужили мы первую панихиду по Пушкине в 8 час. вечера. Жена рвалась в своей комнате; она иногда в тихой, безмолвной, иногда в каком-то исступлении горести. Когда обмывали его, я рассмотрел рану его, по-видимому ничтожную. Государь назначает пенсию жене его, берет двух сыновей в пажеский корпус; со временем сделается, вероятно, что-нибудь и для двух малолетних же дочерей. Я спешу на панихиду. Сегодня день Ангела Ангела Жуковского: он и для Пушкина был тем же, чем для всех друзей своих. Вчера в день его рождения, обедали мы в горестных воспоминаниях о Поэте, у гр. Велгурского; сегодня я выпью за его здоровье у гр. Велгурского. В Академии Русской, кажется сегодня же, дают ему золотую медаль первой степени, но он еще не знает о сем.

Пушкина будут отпевать в понедельник; но еще не знают здесь ли, или в Псковской деревне его предадут его земле. Лучше бы здесь, в виду многочисленной публики, друзей и почитателей его. Деревня может быть продана и кто позаботится о памятнике незабвенного поэта!

Дайте прочесть и это Дмитр. и Свербееву.

Государь поручил Жуковскому разобрать бумаги П. и он запечатал кабинет его[573

].

Полдень. Мы отслужили еще панихиду. Лицо П. изменилось сильно. Последовало Высочайшее повеление судить его, Пушкина, и антагониста Гекерна военным судом; но он уже пред судом Божиим; прочие не поименованы, но о них сказано, что — судить «и прикосновенных к делу лиц». — впрочем гр. Бенкендорф сказал князю Сергею Мих. что Данзасу ничего не будет. Предо мною и копия, рукою самого Пушкина, письма его к отцу; но — об этом письме после[574

].

2 часа. Кажется, решено, что его повезут хоронить в деревню, а отпевать будут в церкви Адмиралтейства.

На обороте: Милостивой Государыне Александре Ильиничне Нефедьевой.

6. А. И. Тургенев — Н. И. Тургеневу.

С. П. Бург. 1837 г. 31 Janvier/fevrier 22.

Le porteur de cette lettre, M-r le Vicomte d’Archiak vous racontera de vive-voix tout ce qui s’est passé ici ces jours-ci. Nous-avons perdu une des plus grandes illustrations de la Russie, le poête Pouchkine est mort avanthier à la suite d’un duel qu’il a eu avec le baron d’Hekem (cidevant M-r Dantes) fils adoptif de b-n Hekem, ministre d’Holande ici, et officier aux chevaliers gardes. Vous saurez les details du duel ainsi que de toute I’histoire par M-r d’Archiac, qui a été le temoin de son antagoniste et s’est conduit en galant homme sous tous les rapports; mais le mal a été irremediable, car la provocation de Pouchkine a été terrible et M-r d’Archiac vous fera lire peut être la lettre qu’il a écrit au père de son antagoniste, qui était en même temps son beau frére, car il s’est marié il ó a juste 15 jours a la soeur ainée de sa femme, M-elle Gontcharroff.9 Я провел почти двое суток у кровати Пушкина, — он ранен в 4 1/2 поплудни 27 генваря, а скончался 29-го в 2 3/4 пополудни в день рождения Жуковского, который теперь для его семейства Ангелом Хранителем. Он, Велгурский, Вяземский, и я не отходили от страдальца: Арндт, Спасский, друг его и доктор Даль облегчали последние минуты его. Жена, за которую дрались, в ужасном положении. Она невинна, разве одно кокетство омрачило ее душу и теперь страшит ее воспоминаниями. Дело давно началось, но успокоено было тогда же. Еще в Москве слышал я, что Пушкин и его приятели получили анонимное письмо в коем говорили, что он после Нар. первый рогоносец[575

]. На душе писавшего или писавшей его — развязка трагедии. С тех пор он не мог успокоиться, хотя я никогда, иначе как вместе с его антагонистом, не примечал чувства его волновавшего. Думали что свадьба Гекерна с его свояченицей (sic), (коей сестру: т. е. Пушкиной, вероятно он любил), должна была успокоить Пушкина; но вышло противное. Впрочем d’Archiac расскажет тебе все; но не перескажет тебе нашего горя, ибо он не понимает его. В П. лишились мы великого Поэта, который готовился быть и хорошим историком[576

]. Я видался с ним почти ежедневно; он был сосед мой, и жалею, что не записывал всего что от него слыхал. Никто не льстил так моему самолюбию; для себя, а не для других постараюсь вспомнить слова, кои он мне говаривал и все что он сказал мне о некоторых письмах моих, кои уже были переписаны для печати в 5-й книжке журнала его[577

]. В первый день Дуэля послал он к государю доктора Арндта просить за себя и за его секунданта Данзаса (полковника) прощения. Государь написал карандашом записку след. содержания а peu près, и велел Арндту прочесть ему записку и возвратить себе: «Естьли Бог не приведет нам свидеться на этом свете, то прими мое прощение и совет [умереть] исполнить долг Христ. исповедайся и причастись; а о жене и о детях (у него два мальчика и две дочери) не беспокойся: они будут моими детьми, и я беру их на свое попечение». — Мальчики записаны теперь-же в пажеский корпус, а жене будет пенсия, если добрый Жук. не устроит чего лучшего. Сочинения Пушкина на казенный счет будут напечатаны и сумма отдается детям в рост. Завтра отпевают его и повезут, по его желанию, хоронить в Псковскую деревню отца, где он жил сосланный. Отец в Москве и я описывал каждую минуту Пушкина страдания и смерти, дабы ему доставлено было все что есть утешительного для отца в этой потере. <…>

3 часа пополудни. На записке Жуковского о П. государь отметил заплатить все частные долги[578

] за него, выкупить заложенное имение[579

], которое вероятно перейдет к его детям, если отец и брат покойного получат вознаграждение, вдове пенсию (вероятно 5/т. кои получал муж). Двум сыновьям до службы по 1500 руб. каждому и тоже вероятно дочерям, 10/т. руб. на похороны и великолепное, издание его сочинений в пользу сирот[580

]. — Смирдин сказывал, что со дня кончины его продал он уже на 40/т. его сочинений. Толпа с утра до вечера у гроба[581

]. — Жук. говоря с государем сказал ему а peu près: «Так как В.В. для написания указов о Карамзине избрали, тогда меня орудием то позвольте и мне и теперь того же надеяться». — Гос. отвечал: «Я во всем с тобою согласен, кроме сравнения твоего с Кар. Для Пушкина я все готов сделать, но я не могу сравнить его в уважении с Кар. тот умирал как Ангел». Он дал почувствовать Жук. — что и смерть и жизнь П. не могут быть для России тем, чем был для нее Кар. Случилось, что в день отпевания, т. е. завтра в театре дают его пиесу. Пойду смотреть. — Вяземский, и другие, хотят издать в пользу его Современника, каждый по одной части — всего 4 в год — в пользу семейства. Я даю все мои письма, кои хотел напечатать Пушкин в нем.

1 февраля. Вчера получила вдова указ, что ей 5/т. пенсии; да на 4 детей по 1500 на каждого до службы и до замужества. Все долги платят, частных до 70/т. если не более. Если встретишь Соболевского, то скажи ему или дай знать, что Пушк. в первый день дуэля велел написать частные долги и надписал реестр своей рукой довольно твердою. Тут и его долг кажется 6/т. р. Следовательно он верно заплачен будет. Передай ему это от меня, хотя чрез M-me Ансело[582

], где он часто бывает. Заложенное имение выкупается, 10/т. на похороны и великолепное издание на счете Гос. в пользу детей, а друзья издают под председ. Жуковского целый год Современника: Вязем., Плетнев, К.Одуевский, Краевский.

Вчера народ так толпился, — исключая аристократов, коих не было ни у гроба, ни во время страдания, что полиция не хотела, чтобы отпевали в Исак. Соборе, а приказала вынести тело в полночь в Конюшенную церковь, что мы, немногие и сделали, других не впускали. Публика ожесточена против Гекерна и опасаются, что выбьют у него окна. Вероятно его вышлют, после суда[583

]. Вот пригласительный билет. Иду на отпевание.

Совестно было просить д’Аршияка о чае, но может быть пошлется прежний или с ним или скоро. Он очень благородно вел себя; хочет с тобой повидаться. Пожалуйста, побывай у него и пересылай все что будет. — Я надеюсь, что [дни] через [четыре] неделю представят по моим бумагам записку, и что недели через три я буду в Москве. Теперь послать нечего, разве IV-ю часть Современника, где мои письма изуродованные также, но не так ценсурою[584

].

Полночь. Завтра в 9 час. утра д’Аршияк едет. Я сейчас с ним простился и отдал ему письмецо от Карамзиной к сыну и новое на сих днях вышедшее издание Онегина, вместо Современника. Пожалуйста, повидайся и познакомься с Аршияком: он малый добрый и умный и возвратится сюда через два месяца или по первой навигации. Присылай с ним если я еще буду в Москве книг, да и пока он будет в Париже, то можно через него пересылать.<…>

7. А. И. Тургенев — А. И. Нефедьевой.

С. П. Бург. 1837. Февраля 1.

Вчера провели мы воскресенье в молитвах за покойного у гроба его. Государь прислал вдове указ о пожаловании ей 5/т. рублей пенсии и по 1500 руб. на воспитание двум пажам и до замужества двум дочерям, следов, всего 11/т. р. в год, и 10/т. р. единовременно на погребение; сверх того будет выкуплено имение и заплачены все частные долги, и сочинения Пушкина, как уже изданные, так и неизвестные доселе, будут напечатаны на казенный счет великолепно в пользу сирот. Друзья покойного — (везде где польза других) — Жуковский, кн. Вяземский, кн. Адуевский, Краевский и Плетнев, издадут 4 части Современника, также в пользу семейства. Народ во все дни до поздней ночи толпился и приходил ко гробу его; везде толки и злоба на Гекерна. Полиция, кажется, опасается, чтобы в доме Гекерна отца, где живет и сын его, не выбиты были окна или что бы чего не произошло, при выносе и отпевании; ибо вместо Исакиевского Собора, назначенного, как увидите в билете, для отпевания, ведено отпевать его в Конюшенной церкви и вчера ввечеру перестали уже пускать народ ко гробу и мы в полночь, только родные, друзья и ближние перевезли тело его из дома в эту церковь. В 11 часов будет отпевание и потом перевезут его в монастырь, за 4 версты от его деревни, где он желал покоиться — до радостного утра! Я расскажу вам слово, которое несмотря на мою привязанность к Пушкину и на мое искреннее уважение к его Гению, очень понравилось мне. — Когда Жуковский представлял государю записку о семействе Пушкина, то сказав все что у него было на сердце, он прибавил a peu près так: «Для себя же, государь, я прошу той же милости, какою я воспользовался при кончине Карамзина: позвольте мне также, как и тогда написать указы о том, что Вы повелеть изволите для Пушкина (Жуковский писал докладную записку и указы о пенсии Карамзину и семейству его)». На это государь отвечал Жуковскому: «Ты видишь, что я делаю все что можно, для Пушкина, и для семейства его и на все согласен, но в одном только не могу согласиться с тобою: это в том, чтобы ты писал указы как о Карамзине. Есть разница: ты видишь, что мы насилу довели его до смерти християнской (разумея, вероятно, совет государя исповедаться и причаститься), а Карамзин умирал как Ангел». — Конечно так: государь не мог выхвалять жизнь Пушкина, умершего на поединке и отданного им под военный суд, но он отдал должное славе русской, олицетворившейся в Пушкине.

Студенты желали в мундирах [идти за гробом] быть на отпевании; их не допустят вероятно. Также и многие Департаменты: напр. Духовных дел иностр. исповеданий.

Одна так называемая знать наша или высшая аристократия не отдала последней почести Гению Русскому: она толкует, следуя моде, о народности и пр., а почти никто из высших чинов двора, из генерал-адьют. и пр. не пришел ко гробу П.Но она, болтая по-французски, по своей русской безграмотности, и не в праве печалиться о такой потере, которой оценить не могут.

Великая княгиня Анна Павловна[585

] беспрестанно присылала и письменно справлялась о страдальце-Поэте и о его семействе.

Опишу то, что через час увижу в церкви, куда теперь спешу. Пожалуйста, сберегите эти письма до моего приезда. Много подробностей перескажу вам на словах, ибо описывать их и нет времени и не ловко.

Жена в ужасном положении; но иногда плачет. С каким нежным попечением он о ней, в последние два дни, заботился, скрывая от нее свои страдания. Вскрытие нижней части показало, что у него раздроблено было ребро[586

].

Сегодня, еще прежде дуэля назначена и в афишках объявлена была для бенефиса Каратыгина, пиеса из Пушкина: «Скупой рыцарь», сцены из Ченстовой трагикомедии. Каратыгин, по случаю отпевания Пушкина, отложил бенефис на завтра, но пиесы этой — играть не будут! — вероятно опасаются излишнего энтузиасма…

Вчера, входя в комнату где стоял гроб, первые слова, кои поразили меня при слушании Псалтыря, который читали над усопшим, были следующие: «Правду твою не скрыть в сердце твоем». — Эти слова заключают в себе загадку и причину его смерти: то есть то, что он почитал правдою, что для него, для сердца его казалось обидою, он не скрыл в себе, не укротил в себе, — а высказал, в ужасных и грозных выражениях своему противнику — и погиб!

Верный словам Поэта, который некогда воспевал меня:



«О ты который с похорон


На свадьбу часто поспеваешь» [587

] —

я еду сегодня же на свадебный обед к Щербинину, который празднует замужество к. Дадьян., — а с кем не помню.

Смирдин сказывал, что он продал, после дуэля П. на 40 т. его сочинений, особливо Онегина.

1 час пополудни. Возвратился из церкви Конюшеной и из подвала, в здании Конюш., куда поставлен гроб до отправления. Я приехал, как возвещено было, в 11 час. но обедню начали уже в 10 1/2. Стечение было многочисленное по улицам, ведущим к церкви, и на Конюшеной площади; но народ в церковь не пускали. Едва достало места и для блестящей публики. Толпа генерал-адютантов. гр. Орлов[588

], кн. Труб.[589

], гр. Строг.[590

], Перовский[591

], Сухозанет[592

], Адлерберг[593

], Шипов[594

] и пр., Послы французский с расстроганным выражением, искренним, так что кто-то прежде, слышав, что из знати немногие о П. жалели, сказал: Барант[595

] и Геррера sont les seuls Russes dans tout cela!10 Австрии, посол[596

] Неапол.[597

], Сакс.[598

], Баварский[599

], и все с женами и со свитами. Чины двора. Министры некоторые: между ними и— Уваров: смерть — примиритель[600

]. Дамы-красавицы и модниц множество; Хитрова — с дочерьми[601

], гр Бобринский[602

], актеры: Каратыгин и пр. Журналисты, авторы, — Крылов последний из простившихся с хладным телом. К<н>. Шаховской. Молодежи множество. Служил архим. и 6 священников. Рвались — к последнему целованию. Друзья вынесли гроб; но желавших так много, что теснотою разорвали фрак на двое у к<н>. Мещерского. Тут и Энгельгард — воспитатель его, в Царско-Сельском Лицее; он сказал мне: 18-ый из моих умирает, т. е. из первого выпуска Лицея. Все товарищи Поэта по Лицею явились. Мы на руках вынесли гроб в подвал на другой двор; едва нас не раздавили. Площадь вся покрыта народом, в домах и на набережных Мойки тоже. Жуковский везде, где может быть благодетелен другу или таланту или несчастию. — Вероятно вдова будет, благодаря Государя за милость, просить об опеке из гр. Гр. Строгонова, гр. Мих. Велгурского и Жуковского[603

]. Всею церемониею распоряжал гр. Строг, он сродни вдове, около коей жена его, кн-я Вяземская и тетка фрейлина Загряжская. Я зашел в дом, она т. е. вдова в глубокой горести; ничего не расспрашивала.

Опять прошу прочесть письмо Дмитриеву и Свербееву и сохранить для меня.

На обороте: Милостивой Государыне Александре Ильинишне Нефедьевой. В Москве.

8. А. И. Тургенев — А. И. Нефедьевой.

С этим письмом[604

] явился ко мне сегодня в два часа Жуковский и я немедленно написал к гр. Строганову письмо, коего копию прилагаю[605

]. Государю угодно, чтобы тело — и я за ним выехал не позже как завтра, но в 10 часов вечера. Я сказал, что буду готов. Вяземский предлагает свой возок, но теперь тепло и я найму кибитку и возьму, вероятно, почтальона. Монастырь где-то под Псковом, но мне хочется заехать и во Псков, коего я не видал, и дней через шесть возвращусь сюда. Между тем приготовят мои рукописи.

Простите до возврата. Я сказал, что не приму ни казенных прогонов etc., ни от семейства. Не даром же любил меня Пушкин, особливо в последние дни его.

6 час. вечера. Сейчас встретил кн. Гол.[606

], он дает мне в проводники почтальона. И так завтра вместо свадебного обеда у кн. Дадьяновой[607

] — везу прах Поэта к последнему жилищу его, на обед — червям.

9. А. И. Тургенев — А. И. Нефедьевой.

С. П. Бург. 1837 г. Февраля 9-го, утро.

Я писал к вам в день моего отъезда. 3 Февр. в полночь мы отправились из Конюшенной церкви, с телом Пушкина, в путь; я с почтальоном в кибитке позади тела; жандармский капитан впереди онаго. Дядька покойного желал также проводить останки своего доброго барина к последнему его жилищу, куда недавно возил он же тело его матери[608

]; он стал на дрогах, кои везли ящик с телом и не покидал его до самой могилы. Ночью проехали мы Софию, Гатчину, к утру 4-го февраля были уже в Луге, за 140 верст от П. бурга, а к 9-ти часам вечера того же дня уже во Пскове; (куда приехали ровно в 19 часов. Псков по новому исчислению в 285 верстах от С. -П.Бурга). Это было в четверг, когда у губернатора Ал. Никит. Пещурова[609

] бывают вечеринки. Я немедленно к нему явился, а жандарм предъявил ему бумаги от своего начальства и в ту же ночь послано было к архиерею, живущему в пяти верстах от Пскова, отношение гр. Протасова о принятии и о погребении тела в Святогорском Успенском монастыре, а исправнику опочковскому (в уезде сем находится монастырь) дано предписание снабдить нас, в случае нужды, обывательскими лошадьми. Возобновив знакомство с Пещуровым, напившись чаю, я отправился в ночь, опять с гробом и с жандармом, сперва в городок Остров, где исправник и городничий нас встретили (за 54 верст от Пскова) и послали с нами чиновника далее; за 55 верст от Острова мы заехали, оставив гроб на последней станции с почтальоном и с Дядькой, к госпоже Осиповой, в три часа пополудни; она соседка Пушкина, коего деревенька в версте от ея села, и любила П. как мать; у ней-то проводил он большею частою время ссылки своей и все семейство ее оплакивает искренно поэта и доброго соседа. Она уже накануне узнала от дочерей, в П.Бурге живущих, о кончине П. и встретила меня как хорошего знакомца и друга П. [610

] Мы у ней отобедали, а между тем она послала своих крестьян рыть могилу для П. в монастырь за 4 версты, в горах, от нея отлежащий, там-же где положена недавно мать П.После обеда мы туда поехали, скоро прибыло и тело, которое внесли в верхнюю церковь и поставили до утра там; могилу рыть было трудно в мерзлой земле и надлежало остаться до утра. Мы возвратились в Тригорское (так называется село г-жи Осиповой, воспетое Пушкиным и Языковым); напились чаю, отужинали. Товарищ мой, ехавший на перекладных, ушел спать, а я остался с хозяйкой и с двумя милыми дочерьми ея[611

] и пробеседовал с ними до полуночи о делах Пушкина, о его жизни деревенской и узнал многое что небесполезно будет для соображений по делам для оставшихся; нашел несколько стихов его в Альбуме, публике неизвестных и сдружился с теми, кои так радушно меня приняли и так хорошо умеют ценить доброго Поэта. На другой день, 5 февраля, на рассвете, поехали мы опять в Святогорский монастырь; могилу еще рыли; моим гробокопателям помогали крестьяне Пушкина, узнавшие, что гроб прибыл туда; между тем как мы пели последнюю панихиду в церкви, могила была готова для принятия ящика с гробом — и часу в 7 утра мы опустили его в землю. Я взял несколько горстей сырой земли и несколько сухих ветвей растущего близ могилы дерева для друзей и для себя, а для вдовы — просвиру, которую отдал ей вчера лично. Простившись с архимандритом, коему поручил я отправляясь все надлежащие службы (к нему заходил я накануне) и осмотрев древнюю церковь и окресности живописные монастыря, на горах или пригорках стоящего, я отправился обратно в Тригорское; оттуда с дочерью хозяйки, милою, умною и пригожею, я съездил в деревню Пушкина, за 1/4 часа по дороге от них: а прямо и ближе, осмотрел домик, сад, гульбище и две любимые сосны Поэта, кои для русских будут то же, что дерево Тасса над Ватиканом для Италии и для всей Европы; поговорил с дворником, с людьми дворовыми, кои желают достаться с деревнею на часть детям покойного, полюбовался окрестностями; они прелестны, как сказывают, летом, и два озера близ самого сада, украшают их. Здесь-то Поэт принимал впечатления природы и предавался своей богатой фантазии; здесь-то видел и описывал он сельские нравы соседей и находил краски и материалы для своих вымыслов, столь натуральных и верных и согласных с прозою и с Поэзиею сельской жизни в России. Возвратившись в Тригорское — мы позавтракали, поблагодарили хозяйку за ее радушное гостеприимство ив 12-м часу отправились в обратный путь. — 6-го февраля в воскресенье в 4-м часу утра были уже мы во Пскове; — в ночной темноте раздавался уже гул колоколов древнего Пскова, богатого ими как Московский Кремль; товарищ мой собрался прямо в П. бург, а я остался на день во Пскове; побрел в 5-м часу к заутрене в новый собор; там сказали мне, что обедню будет служить архиерей; я отправился, все еще до рассвета, в другую старинную церковь Николая Чудотворца, при коей, в часовне, ярко освещенная чудотворная икона, нашел и там молящихся, дослушал заутреню; обошел на рассвете часть города, зашел на свою почтовую квартеру, переоделся и отправился к губернатору дать знать о своем возвращении в Псков: в 10-м часу утра он приехал уже ко мне и взял меня с собою в старинный Троицкий Собор, где мы осмотрели старинные образа, высылаемые из всей Епархии для снабжения оными новой церкви в Дерпте, где учреждено Викариятство Псковской Епархии и викарием-епископом назначен мой флорентийский знакомец [игумен] монах, кажется, Иринарх; видели серебром окованную гробницу князя Гавриила, в 1137-м году преставившегося и знаменитый меч его, с коего следующая на латинском надпись: «Чести моей никому не дам» (Honorem meum nemini dabo) дана в герб защитнику Пскова графу, ныне князю Витгенштейну[612

]; — тут и мощи Гавриила, при митрополите псковском и изборском Иосифе положенные в 1705-м году. — Из старого собора прошли мы в новый, где архиерей отправлял Св. литургию: он служил просто, но хорошо; певчие не умничают, а поют также очень просто и очень хорошо. Губернатор представил меня преосвященному и мы хотели отправиться к нему на подворье; но он предпочел заехать к губернатору и там познакомиться со мною: он ученик Филарета[613

] и к нему привержен. Губернатор очень хвалил его. Мы пробеседовали с час с архиереем о многом и о многих и распрощались. <…>

В 8 часов вечера я выехал из Пскова третьего дня, и вчера в 7 часов вечера я был уже здесь, на своей квартере; нашел письмо от брата: Клара и Сашка здоровы и получили мои синбирские и московские гостинцы. Ввечеру же был вчера у вдовы, дал ей просвиру монастырскую и нашел ее ослабевшею от горя и от бессонницы; но покорною Провидению. Я перецеловал сирот-малюток и кончил вечер у Карамзиной, а Вяземский, Жуковский и Велгурский ожидали меня у Вяземского и я по сию пору не видел их еще и с почты не получал московских писем. Посылаю за ними: авось не будет ли и от вас! — Вяземский нездоров. Сердце его настрадалось от болезни и кончины Пушкина. Посылаю вам прекрасные стихи на кончину Пушкина[614

]. Дайте их и это письмо прочесть и Ив. Ив. Дмитриеву и Свербеевым и попеняйте последним, что они только одною строчкою и то давным давно меня порадовали. — После воскресенья узнаю, когда мне можно будет отсюда выехать; но вряд ли прежде 10-ти дней.

Я ехал из Пскова до Монастыря почти все по реке Великой и обратно верст 30; ибо за Псковом и несколько верст до Пскова нет снега и я иногда запрягал по 5-ти лошадей в кибитку. Хотелось взглянуть на Печорский монастырь, на древний Изборск, но спешил сюда и только в просонье и в тумане видел Феофилову пустынь, где Император Александр неожиданно и с неудовольствием встретил M-me Krudener[615

].

Приписка на полях: Взад и вперед проехал я более 800 верст.

Другая приписка на полях же: Нет ни строки ни от вас, ни от Булг. — Нет ли у Вязем-го?


1 Так в подлиннике.


2 Ты будешь жить.


3 Странно! Я думал, что его смерть доставит мне удовольствие, но теперь я чувствую, что это почти огорчает меня.


4 У него началась агония, предсмертная икота, а его жена находит, что он лучше, чем вчера! Она находится у двери в его кабинет, иногда она туда заходит, ее лицо не выражает понимания близости смерти.


5 Он не умрет, я чувствую, что он не умрет.


6 Что-то мне говорит, что он будет жить.


7 Было написано «полдень». А. Ф.


8 Арндт признал меня безнадежным, я ранен смертельно.


9 Податель сего письма. Г-н виконт д’Аршиак расскажет Вам обо всем, что здесь произошло в эти дни. Мы потеряли одного из самых знаменитых людей России, поэт Пушкин умер позавчера вследствие дуэли, на которой он дрался с бароном де Гекерном (прежним г-ном Дантесом) приемным сыном голландского посланника, кавалергардским офицером. Вы узнаете подробности дуэли, так же как и всю историю от г-на д’Аршиака, который был секундантом его противника и вел себя, как человек благородный во всех отношениях. Но беда была непоправима, так как вызов Пушкина был ужасен и может быть г-н д’Аршиак даст Вам прочесть письмо, которое он написал отцу своего противника, бывшего одновременно его свояком, так как он женился как раз две недели тому назад на старшей сестре его жены, мадемуазель Гончаровой.


10 единственно русские.


Н. А. МУХАНОВ[616

]


ИЗ «ДНЕВНИКА»[617

]


24 <июня 1832>;. <…> В 5 часов поехал обедать к В.Пушкину с двумя графинями прелестными. Aurore, Пушкин Александр, Вяземский, А.Толстой. <…>

29. К Вяземскому поздравить с именинами. Нашел у него Aurore[618

] Полуектову и Александра Пушкина. Она осталась чужда разговору, который продолжался между мною и Пушкиным о новейшей литературе французской и нововышедших в свет книгах. Он находит, что лучшая из них «Table de nuit», Musset[619

]. Я спросил мнения его о Дюмоне, которого еще не читал, но известного мне по критике «Débats» и по мнению некоторых моих знакомых; Уварова, Толстого, Панина, всех очень его хвалящих. Пушкин очень хвалит Дюмона, а Вяземский позорит, из чего вышел самый жаркий спор, в коем я хотя не читал Дюмона, но совершенно мнения Пушкина по его доводам и справедливости заключений. Оба они выходили из себя, горячились и кричали. Вяземский говорил, что Дюмон старается похитить всю славу Мирабо. Пушкин утверждал, напротив, что он известен своим самоотвержением, коему дал пример переводом Бентама, что он выказывает Мирабо во внутренней его жизни, и потому весьма интересен, что Jules Janin врет, что французы презрительны, что таланта истинного в них нет, что лучшие их таланты не французы, что Мирабо не француз, что «Journal des Débats» нельзя принимать за мнение всей Франции и что ее мнение даже неважно и проч.[620

] Спор усиливался. Полуектова неприметно скрылась в пылу оного; и наконец пришел человек объявить, что приехал Д. Н. Блудов. Был принят, говорил плодовито, скоро и объяснял; все предметы ему весьма знакомы. Разговор сперва имел предметом смерть Чертковой, потом коснулся пожара. Сгорело 280 домов, из коих застрахованных было только на 330 тысяч, и мосты около сего квартала были сломаны в переделке; потому полиция не могла оказать столь скорую помощь, каковую следовало. Какие он думает по сему предмету сделать постановления? Самые пустые. Колодцы и запрещение держать у себя на дому горючие вещества иначе как в самом малом количестве. Повод к злоупотреблениям. Об Англии, о некоторых лицах ему известных во время его там 10 лет <назад> пребывания. Сказал Пушкину, что он о нем говорил государю и просил ему жалованья, которое давно назначено, а никто выдавать не хочет. Государь приказал переговорить с Нессельродом. Странный ответ: «Я желал бы, чтобы жалованье выдавалось от Бенкендорфа». — «Почему же не от вас? Не все ли равно, из одного ящика или из другого?» — «Для того, чтобы избежать дурного примера». — «Помилуйте, — возразил Блудов, — ежели бы таковой пример породил нам хоть нового «Бахчисарайского фонтана», то уж было бы счастливо». Мы очень сему смеялись. Пушкин будет издавать газету (Блудов выпросил у государя на сие позволение) под заглавием «Вестник», газета политическая и литературная; будет давать самые скорые сведения пол<итические> из министерства внутренних дел. Пушкин, говоривший до сего разговора весьма свободно и непринужденно, после оного тотчас смешался и убежал. <…>

4 <июля>;. <…> Поехал к Пушкину. Видел у него Плетнева и статую имп. Екатерины, весьма замечательную. Говорили о его газете, мысли его самые здравые: anti-либеральные, anti-Полевые, ненавидит дух журналов наших. Обещался быть ко мне на другой день. Он очень созрел. <…>

5. <…> Пришел Александр Пушкин. Говорили долго о газете его. Он издавать ее намерен с сентября или октября; но вряд ли поспеет. Нет еще сотрудника. О Погодине. Он его желает; хочет мне дать к нему поручение. О Вяземском. Он сказал, что он человек ожесточенный, aigri, который не любит России, потому что она ему не по вкусу. О презрении его к русским журналам, о Андросове и статье Погодина о нем. Толстой говорил, что Андросов презирает Россию, унижает, о несчастном уничижении, с которым писатели наши говорят об отечестве, что в них не оппозиция правительству, а отечеству. Пушкин очень сие апробовал и говорит, что надо об этом сделать статью журнальную[621

]. Пушкин и Толстой очень сошлись мнениями. Пушкин говорил долго. Квасной патриотизм[622

] и совершенно согласно мыслями с Толстым, все в его духе. Цель его журнала, как он ее понимает — хочет доказать правительству, что оно может иметь дело с людьми хорошими, а не с литературными шельмами, как доселе сие было. Водворить хочет новую систему. Наконец расстались очень довольные друг другом. Я много ожидаю добра от сего журнала[623

].

7. <…> Оживленный спор с Уваровым по поводу журнала Пушкина. Он уязвлен, что разрешение было дано ему министерством внутренних дел, а не его министерством. Он утверждает, что Пушкин не сможет издавать хорошего журнала, не имея ни характера, ни постоянства, ни практических приготовлений, каких требует журнал. Он по-своему прав[624

].


П. В. и В. А. НАЩОКИНЫ[625

]


РАССКАЗЫ О ПУШКИНЕ, ЗАПИСАННЫЕ П. И. БАРТЕНЕВЫМ[626

]


Пушкин поступил в Лицей при самом его основании. Нащокин (который был одним годом его моложе) был в пансионе Гауеншильда. Они часто видались и скоро подружились. Пушкин полюбил его за живость и остроту характера. Вообще Пушкин любил всех товарищей, врагов у него не было. Хотя у Пушкина в пансионе был брат (Лев), но он хаживал в пансион более для свидания с Нащокиным, чем с братом. <…>

Нащокин вышел раньше Пушкина, не кончив курса, еще не переведенный из пансиона в Лицей. С тех пор надолго прекратились его сношения с Пушкиным, до самого 1828 года, когда в Москве началась самая тесная дружба.

Приезжая в Москву, Пушкин всегда останавливался у Нащокина[627

] и всегда радовался, что извозчики из почтамта умели найти его квартиру и привезти его к нему, несмотря на то что он менял квартиры. Всего дольше он жил у старого Пимена, в доме <Ивановой>.

Когда он приезжал к нему, они тотчас отправлялись в бани (Лепехинские, что были у Смоленского рынка) и там вдоволь наговаривались, так что им после не нужно было много говорить: в обществе они уже вполне понимали друг друга. Вставал Пушкин довольно рано, никуда не выходил, покуда не встанет Нащокин, просыпавшийся довольно поздно, потому что засиживался в Английском клубе, куда Пушкин не ездил[628

]. Питая особенную к нему нежность, он укутывал его, отправляя в клуб, крестил.

Писать стихи Пушкин любил на отличной бумаге, в большом альбоме, который у него был с замком; ключ от него он носил при часах, на цепочке[629

]. Стихов своих нисколько не скрывал от Нащокина.

[Роман «Дубровский» внушен был Нащокиным. Он рассказывал Пушкину про одного белорусского небогатого дворянина, по фамилии Островский (как и назывался сперва роман), который имел процесс с соседом за землю, был вытеснен из именья и, оставшись с одними крестьянами, стал грабить, сначала подьячих, потом и других. Нащокин видел этого Островского в остроге][630

].

«Сказку о Царе Салтане» Пушкин написал в дилижансе, проездом из Петербурга в Москву.

Распорядителем суммы, вырученной за продажу сочинений Пушкина, был граф Строганов, один из душеприказчиков, поручивший это дело какому-то Отрешкову (из 250 — только 30 т.). После Пушкина осталось только 75 рублей денег и 60 тысяч долгу, уплаченного государем. Из 75 на память взяли себе по 25 — Жуковский, Вельегорский и Нащокин. Последнему же достался бумажник, архалук (подаренные в собрание Погодина), маска, отданная Сухотину, и часы, которые он уступил Гоголю[631

].

Пушкин не любил Вяземского, хотя не выражал того явно; он видел в нем человека безнравственного, ему досадно было, что тот волочился за его женою, впрочем, волочился просто из привычки светского человека отдавать долг красавице. Напротив, Вяземскую Пушкин любил.

Баратынский не был с ним искренен, завидовал ему, радовался клевете на него, думал ставить себя выше его глубокомыслием, чего Пушкин в простоте и высоте своей не замечал. <…>

Нащокин сказал, что первые стихи Пушкин написал на французском языке еще будучи 8 лет[632

]. Пушкин, по его же словам, пользовался царскою милостью на пользу другим. Так, когда умер Н. Н. Раевский, Пушкин выпросил его вдове (внучке знаменитого Ломоносова, как заметил Погодин) пенсион: государь ей назначил 12000 пенсиону[633

]. Еще выпросил прощение одному офицеру, который за то, что выпустил из-под надзору кн. Оболенского, был разжалован в солдаты и встретился с Пушкиным во время его путешествия в Арзрум[634

].

Пушкин ввел в обычай, обращаясь с царственными лицами, употреблять просто одно слово: государь. Когда наследник заметил ему, что он не государь, Пушкин отвечал: вы государь наследник, а отец ваш государь император. Его высочество Михаил Павлович любил шутить с Пушкиным, они говаривали о старинном оружии, об военном уставе, об «Артикуле»[635

]. Государыню Пушкин очень любил, благоговел перед нею. Когда Пушкина перевезли из псковской деревни в Москву, прямо в кабинет государя, было очень холодно. В кабинете топился камин. Пушкин обратился спиною к камину и говорил с государем, отогревая себе ноги; но вышел оттуда со слезами на глазах и был до конца признателен к государю. <…>

На письме Нащокина к Пушкину, писанном в Туле 1834 года и находившемся в бумагах Пушкина, но по смерти его возвращенных Натальею Николаевною к Нащокину, рукою Пушкина, на обороте, написано:



Настоичка травная,


Настоичка тройная,


На зелья составная!


Удивительная!..


Вприсядку при народе


Тряхнул бы в хороводе


Под: Збранный Воеводе.


Победительная!..[636

]

Нащокин и жена его с восторгом вспоминают о том удовольствии, какое они испытывали в сообществе и в беседах Пушкина. Он был душа, оживитель всякого разговора. Они вспоминают, как любил домоседничать, проводил целые часы на диване между ними; как они учили его играть в вист и как просиживали за вистом по целым дням; четвертым партнером была одна родственница Нащокина, невзрачная собою; над ней Пушкин любил подшучивать.

Любя тихую домашнюю жизнь, Пушкин неохотно принимал приглашения, неохотно ездил на так называемые литературные вечера. Нащокин сам уговаривал его ездить на них, не желая, чтобы про него говорили, будто он его у себя удерживает. В пример милой веселости Пушкина Нащокин рассказал следующий случай. Они жили у Старого Пимена, в доме Иванова. Напротив их квартиры жил какой-то чиновник рыжий и кривой, жена у этого чиновника была тоже рыжая и кривая, сынишка — рыжий и кривой. Пушкин для шуток вздумал волочиться за супругой и любовался, добившись того, что та стала воображать, будто действительно ему нравится, и начала кокетничать. Начались пересылки: кривой мальчик прихаживал от матушки узнать у Александра Сергеевича, который час и пр. Сама матушка с жеманством и принарядившись прохаживала мимо окон, давая знаки Пушкину, на которые тот отвечал преуморительными знаками. Случилось, что приехал с Кавказа Лев Сергеевич и привез с собою красильный порошок, которым можно было совсем перекрасить волосы. Раз почтенные супруги куда-то отправились; остался один рыжий мальчик. Пушкин вздумал зазвать его и перекрасить. Нащокин, как сосед, которому за это пришлось бы иметь неприятности, уговорил удовольствоваться одним смехом.

В этот же раз Павел Войнович рассказал мне подробнее о возвращении Пушкина из Михайловского в 1826 году. Послан был нарочный сперва к псковскому губернатору с приказом отпустить Пушкина. С письмом губернатора этот нарочный прискакал к Пушкину. Он в это время сидел перед печкою, подбрасывал дров, грелся. Ему сказывают о приезде фельдъегеря. Встревоженный этим и никак не ожидавший чего-либо благоприятного, он тотчас схватил свои бумаги и бросил в печь: тут погибли его записки (см. XI т.) и некоторые стихотворные пьесы, между прочим, стихотворение «Пророк», где предсказывались совершившиеся уже события 14 декабря. Получив неожиданное прощение и лестное приглашение явиться прямо к императору, он поехал тотчас с этим нарочным и привезен был прямо в кабинет государя. Камин. О разговоре с государем Нащокин не помнит. Я было думал, что он скрывает от меня его, но он божится, что действительно не знает[637

]. <…>

Нащокин с умилением, чуть не со слезами вспоминает о дружбе, которую он имел с Пушкиным. Он уверен, что такой близости Пушкин не имел более ни с кем, уверен также, что ни тогда, ни теперь не понимают и не понимали, до какой степени была высока душа у Пушкина, говорит, что Пушкин любил и еще более уважал его, следовал его советам, как советам человека больше него опытного в житейском деле. Горько пеняет он на себя, что, будучи так близок к великому человеку, он не помнил каждого слова его. Вообще степень доверия к показаниям Нащокина во мне все увеличивается, и теперь доверие мое переходит в уверенность. Он дорожит священною памятью и сообщает свои сведения осторожно, боясь ошибиться, всегда оговариваясь, если он нетвердо помнит что-либо.

Сведения о прошедшей жизни Булгарина, которыми Пушкин так искусно воспользовался в статье о Мизинчике, были получены им случайно. У Нащокина раз обедали князь Дадьян и полковник Владимир Николаевич Специнский, который в бытность свою в остзейских провинциях был свидетелем всех пакостей Булгарина, тогда еще ничтожного негодяя, и, услыхав его имя у Нащокина, рассказал его историю. Нащокин после просил Специнского повторить свой рассказ в присутствии Пушкина. У Нащокина обо всем этом написана коротенькая статейка[638

].

Пушкину все хотелось написать большой роман. Раз он откровенно сказал Нащокину: Погоди, дай мне собраться, я за пояс заткну Вальтер Скотта! <…>

Вот воспоминание самого Пушкина о своем детстве, переданное Нащокину им самим. Семейство Пушкиных жило в деревне. С ними жила одна родственница, какая-то двоюродная или троюродная сестра Пушкина, девушка молодая и сумасшедшая. Ее держали в особой комнате. Пушкиным присоветовали, что ее можно вылечить испугом. Раз Пушкин-ребенок гулял по роще. Он любил гулять, воображал себя богатырем, расхаживал по роще и палкою сбивал верхушки и головки растений. Возвращаясь домой после одной из прогулок, на дворе он встречает свою сумасшедшую сестру, растрепанную, в белом платье, взволнованную. Она выбежала из своей комнаты. Увидя Пушкина, она подбегает к нему и кричит: «Mon frère, on me prend pour un incendie»1.

Дело в том, что для испуга к ней в окошко провели кишку пожарной трубы и стали поливать ее водою. Пушкин, видно, знавший это, спокойно и с любезностью начал уверять ее, что ее сочли не за пожар, а за цветок, что цветы также поливают.

У Пушкина был еще, кроме Льва, брат, который умер в малолетстве. Пушкин вспоминал, что он перед смертью показал ему язык. Они прежде ссорились, играли; и, когда малютка заболел, Пушкину стало его жаль, он подошел к кроватке с участием; больной братец, чтобы подразнить его, показал ему язык и вскоре затем умер (см. рассказ Шевырева; вероятно, это тот самый брат).

Следующий рассказ относится уже к совершенно другой эпохе жизни Пушкина. Пушкин сообщал его за тайну Нащокину и даже не хотел на первый раз сказать имени действующего лица, обещал открыть его после. Уже в нынешнее царствование, в Петербурге, при дворе была одна дама, друг императрицы, стоявшая на высокой степени придворного и светского значения. Муж ее был гораздо старше ее, и, несмотря на то, ее младые лета не были опозорены молвою; она была безукоризненна в общем мнении любящего сплетни и интриги света. Пушкин рассказал Нащокину свои отношения к ней по случаю их разговора о силе воли. Пушкин уверял, что при необходимости можно удержаться от обморока и изнеможения, отложить их до другого времени. Эта блистательная, безукоризненная дама наконец поддалась обаяниям поэта и назначила ему свидание в своем доме. Вечером Пушкину удалось пробраться в ее великолепный дворец; по условию он лег под диваном в гостиной и должен был дожидаться ее приезда домой. Долго лежал он, терял терпение, но оставить дело было уже невозможно, воротиться назад — опасно. Наконец после долгих ожиданий он слышит: подъехала карета. В доме засуетились. Двое лакеев внесли канделябры и осветили гостиную. Вошла хозяйка в сопровождении какой-то фрейлины: они возвращались из театра или из дворца. Через несколько минут разговора фрейлина уехала в той же карете. Хозяйка осталась одна. «Etes-vous là?»2, и Пушкин был перед нею. Они перешли в спальню. Дверь была заперта; густые, роскошные гардины задернуты. Начались восторги сладострастия. Они играли, веселились. Пред камином была разостлана пышная полость из медвежьего меха. Они разделись донага, вылили на себя все духи, какие были в комнате, ложились на мех… Быстро проходило время в наслаждениях. Наконец Пушкин как-то случайно подошел к окну, отдернул занавес и с ужасом видит, что уже совсем рассвело, уже белый день. Как быть? Он наскоро, кое-как оделся, поспешая выбраться. Смущенная хозяйка ведет его к стеклянным дверям выхода, но люди уже встали. У самых дверей они встречают дворецкого, итальянца. Эта встреча до того поразила хозяйку, что ей сделалось дурно; она готова была лишиться чувств, но Пушкин, сжав ей крепко руку, умолял ее отложить обморок до другого времени, а теперь выпустить его, как для него, так и для себя самой. Женщина преодолела себя. В своем критическом положении они решились прибегнуть к посредству третьего. Хозяйка позвала свою служанку, старую, чопорную француженку, уже давно одетую и ловкую в подобных случаях. К ней-то обратились с просьбою провести из дому. Француженка взялась. Она свела Пушкина вниз, прямо в комнаты мужа. Тот еще спал. Шум шагов его разбудил. Его кровать была за ширмами. Из-за ширм он спросил: «Кто здесь?» — «Это — я», — отвечала ловкая наперсница и провела Пушкина в сени, откуда он свободно вышел: если б кто его здесь и встретил, то здесь его появление уже не могло быть предосудительным. На другой же день Пушкин предложил итальянцу-дворецкому золотом 1000 руб., чтобы он молчал, и хотя он отказывался от платы, но Пушкин принудил его взять. Таким образом все дело осталось тайною. Но блистательная дама в продолжение четырех месяцев не могла без дурноты вспомнить об этом происшествии[639

] <…>

Пушкин был человек самого многостороннего знания и огромной начитанности. Известный египтолог Гульянов, встретясь с ним у Нащокина, не мог надивиться, как много он знал даже по такому предмету, каково языковедение. Он изумлял Гульянова своими светлыми мыслями, меткими, верными замечаниями. Раз, Нащокин помнит, у них был разговор о всеобщем языке. Пушкин заметил между прочим, что на всех языках в словах, означающих свет, блеск, слышится буква «л»[640

]. <…>

По словам Нащокина и жены его, Пушкин был исполнен предрассудков суеверия, исполнен веры в разные приметы. Засветить три свечки, пролить прованское масло (что раз он и сделал за обедом у Нащокина и сам смутился этою дурною приметою) и проч. — для него предвещало несчастие. В Петербург раз приехала гадательница Киргоф. Никита и Александр Всеволодские и Мансуров (Павел), актер Сосницкий и Пушкин отправились к ней (она жила около Морской). Сперва она раскладывала карты для Всеволодского и Сосницкого. После них Пушкин попросил ее загадать и про него. Разложив карты, она с некоторым изумлением сказала: «О! Это голова важная! Вы человек не простой!» (то есть сказала в этом смысле, потому что, вероятно, она не знала по-русски. Слова ее поразили Всеволодского и Сосницкого, ибо действительно были справедливы). Она, между прочим, предвещала ему, что он умрет или от белой лошади, или от белой головы (Weisskopf). После Пушкин в Москве перед женитьбой, думая отправиться в Польшу, говорил, что, верно, его убьет Вейскопф, один из польских мятежников, действовавших в тогдашнюю войну[641

]. Нащокин сам не менее Пушкина мнителен и суеверен. Он носил кольцо с бирюзой против насильственной смерти. В последнее посещение Пушкина (весною 1836 г. из Болдино приезжал) Нащокин настоял, чтоб Пушкин принял от него такое же кольцо от насильственной смерти. Нарочно было заказано оно; его долго делали, и Пушкин не уехал, не дождавшись его: оно было принесено в 1 ночи, перед самым отъездом Пушкина в Петербург. Но этот талисман не спас поэта: по свидетельству Данзаса, он не имел его во время дуэли, а на смертном одре сказал Данзасу, чтобы он подал ему шкатулку, вынул из нее это бирюзовое кольцо и отдал Данзасу, прибавивши: «Оно от общего нашего друга». Сам Пушкин носил сердоликовый перстень. Нащокин отвергает показание Анненкова, который говорил мне, что с этим перстнем (доставшимся Далю) Пушкин соединял свое поэтическое дарование: с утратою его должна была утратиться в нем и сила поэзии[642

].

Нетерпеливость Пушкина, потребность быстрой смены обстоятельств, вообще пылкий характер его выражается, между прочим, и в том, что он было хотел было совсем оставить свою женитьбу и уехать в Польшу единственно потому, что свадьба по денежным обстоятельствам не могла скоро состояться. (NB. Венчание происходило у Старого Вознесения на Никитской.) Нащокин был постоянно против этого. Он даже имел с ним горячий разговор по этому случаю, в доме кн. Вяземского. Намереваясь отправиться в Польшу, Пушкин все напевал Нащокину: «Не женись ты, добрый молодец, а на те деньги коня купи». <…>

Вот отношения Пушкина к царю и ко двору. Кроме разговора по приезде из Михайловского, Пушкин еще писал к царю. Во время Турецкой кампании, когда царя в Петербурге не было, кто-то из офицеров переписал и снова пустил в ход «Гавриилиаду». Она попалась в руки к какому-то лицу, который донес об ней синоду. Синод потребовал, чтоб нашли автора. Петербургский генерал-губернатор послал за Пушкиным. (Эти обстоятельства Нащокин слышал не от самого Пушкина (который не любил вспоминать «Гаврилиаду»), а от некоего Муханова, который был адъютантом у ген. — губернатора.) Сначала Пушкин отозвался, что не один он писал и чтоб его не беспокоили. Но губернатор послал за ним вторично. Тут Пушкин сказал, что он не может отвечать на этот допрос, но так как государь позволил ему писать к себе (стало быть, у них были разговоры), то он просит, чтобы ему дали объясниться с самим царем. Пушкину дали бумаги, и он у самого губернатора написал письмо к царю. Вследствие этого письма государь прислал приказ прекратить преследование, ибо он сам знает, кто виновник этих стихов[643

].

Пушкин очень любил царя и все его семейство. Императрица удивительно как ему нравилась; он благоговел перед нею, даже имел к ней какое-то чувственное влечение. Но он отнюдь не доискивался близости ко двору. Когда он приехал с женою в Петербург, то они познакомились со всею знатью (посредницею была Загряжская). Графиня Нессельроде, жена министра, раз без ведома Пушкина взяла жену его и повезла на небольшой Аничковский вечер: Пушкина очень понравилась императрице. Но сам Пушкин ужасно был взбешен этим, наговорил грубостей графине и, между прочим, сказал: «Я не хочу, чтоб жена моя ездила туда, где я сам не бываю». Слова эти были переданы, и Пушкина сделали камер-юнкером. Но друзья, Вельегорский и Жуковский, должны были обливать холодною водою нового камер-юнкера: до того он был взволнован этим пожалованием! Если б не они, он, будучи вне себя, разгоревшись, с пылающим лицом, хотел идти во дворец и наговорить грубостей самому царю. Впоследствии (как видно из письма к Нащокину) он убедился, что царь не хотел его обидеть, и успокоился. Но камер-юнкерского мундира у него не было. Многие его обвиняли в том, будто он домогался камер-юнкерства. Говоря об этом, он сказал Нащокину, что мог ли он добиваться, когда три года до этого сам Бенкендорф предлагал ему камергера, желая его ближе иметь к себе, но он отказался, заметив: «Вы хотите, чтоб меня так же упрекали, как Вольтера!» — «Мне не камер-юнкерство дорого, — говорил он Нащокину, — дорого то, что на всех балах один царь да я ходим в сапогах, тогда как старики вельможи в лентах и в мундирах». Пушкину действительно позволялось являться на балы в простом фраке, что, конечно, оскорбляло придворную знать[644

].

Будучи членом Академии русской словесности (жетоны Академии он приваживал к Нащокину), Пушкин сильно добивался быть членом Академии наук, но Уваров не допускал его, и это было одною из причин их неудовольствия.

Великий Гете, разговорившись с одним путешественником об России и слыша о Пушкине, сказал: «Передайте моему собрату вот мое перо». Пером этим он только что писал. Гусиное перо великого поэта было доставлено Пушкину. Он сделал для него красный сафьянный футляр, на котором было напечатано: Перо Гете, и дорожил им[645

].

Ни наших университетов, ни наших театров Пушкин не любил. Не ценил Каратыгина, ниже Мочалова. С Сосницким был хорош.

[Пушкин был великодушен, щедр на деньги. Бедному он не подавал меньше 25 рублей. Но он как будто старался быть скупее и любил показывать, будто он скуп. Перед свадьбою ему надо было сшить фрак. Не желая расходоваться, он не сшил его себе, а венчался и ходил во фраке Нащокина. В этом фраке, кажется, он и похоронен.][646

]

Натура могучая, Пушкин и телесно был отлично сложен, строен, крепок, отличные ноги. В банях, куда езжал с Нащокиным тотчас по приезде в Москву, он, выпарившись на полке, бросался в ванну со льдом и потом уходил опять на полок. К концу жизни у него уже начала показываться лысина и волосы его переставали виться.

Почти все произведения Пушкина были слышаны Нащокиным от него самого, еще до печати. Между прочим, читая Бориса Годунова, на сцене у фонтана, Пушкин сказывал ему, что эту сцену он сочинил, едучи куда-то на лошади верхом. Приехав домой, он не нашел пера, чернила высохли, это его раздосадовало, и сцена была записана не раньше, как недели через три; но в первый раз сочиненная им, она, по собственным его словам, была несравненно прекраснее. («И тайные стихи обдумывать люблю…»)

Нащокин помнит также, Пушкин говорил ему, что ему хотелось написать стихотворение или поэму, где выразить это непонятное желание человека, когда он стоит на высоте, броситься вниз. Это его занимало. <…>

В бытность Пушкина у Нащокина в Москве к ним приезживал Денис Васильевич Давыдов. С живейшим любопытством, бывало, спрашивал он у Пушкина: «Ну что, Александр Сергеевич, нет ли чего новенького?» — «Есть, есть», — приветливо говаривал на это Пушкин и приносил тетрадку или читал ему что-нибудь наизусть. Но все это без всякой натяжки, с добродушною простотою. <…>

По словам Нащокина, Гоголь никогда не был близким человеком к Пушкину. Пушкин, радостно и приветливо встречавший всякое молодое дарование, принимал к себе Гоголя, оказывал ему покровительство, заботился о внимании к нему публики, хлопотал лично о постановке на сцену «Ревизора», одним словом, выводил Гоголя в люди, — Нащокин никак не может согласиться, чтобы Гоголь читал Пушкину свои «Мертвые души» (см. Переписку, с. 145). Он говорит, что Пушкин всегда рассказывал ему о всяком замечательном произведении. О Мертвых же душах не говорил. Хвалил он ему «Ревизора», особенно «Тараса Бульбу». О сей последней пьесе Пушкин рассказывал Нащокину, что описание степей внушил он. Пушкину какой-то знакомый господин очень живо описывал в разговоре степи. Пушкин дал случай Гоголю послушать и внушил ему вставить в Бульбу описание степи. От себя прибавлю, что здесь, верно, есть недоразумение и много можно сделать вопросов. Иначе что за лгун Гоголь перед публикой. — Нащокин, уважая талант Гоголя, не уважает его как человека, противопоставляя его искание эффектов, самомнение — простодушию и доброте, безыскусственности Пушкина — в этом он, конечно, до некоторой степени прав[647

].

Отношения <царя>[648

] к жене Пушкина. Сам Пушкин говорил Нащокину, что <царь>, как офицеришка, ухаживает за его женою; нарочно по утрам по нескольку раз проезжает мимо ее окон, а ввечеру, на балах, спрашивает, отчего у нее всегда шторы опущены. — Сам Пушкин сообщал Нащокину свою совершенную уверенность в чистом поведении Натальи Николаевны. <…>

У Пушкина был дальний родственник, некто Оболенский, человек без правил, но не без ума. Он постоянно вел игру. Раз Пушкин в Петербурге (жил тогда на Черной речке; дочери его Марье тогда было не больше двух лет) не имел вовсе денег; он пешком пришел к Оболенскому просить взаймы. Он застал его за игрою в банк. Оболенский предлагает ему играть. Не имея денег, Пушкин отказывается, но принимает вызов Оболенского играть пополам. По окончании игры Оболенский остался в выигрыше большом и по уходе проигравшего, отсчитывая Пушкину следующую ему часть, сказал: «Каково! Ты не заметил, ведь я играл наверное!» Как ни нужны были Пушкину деньги, но, услышав это, он, как сам выразился, до того пришел вне себя, что едва дошел до двери и поспешил домой. <…>

«Пиковую даму» Пушкин сам читал Нащокину и рассказывал ему, что главная завязка повести не вымышлена. Старуха графиня — это Наталья Петровна Голицына, мать Дмитрия Владимировича, московского генерал-губернатора, действительно жившая в Париже в том роде, как описал Пушкин. Внук ее, Голицын, рассказывал Пушкину, что раз он проигрался и пришел к бабке просить денег. Денег она ему не дала, а сказала три карты, назначенные ей в Париже С. -Жерменем. «Попробуй», — сказала бабушка. Внучек поставил карты и отыгрался. Дальнейшее развитие повести все вымышлено. Нащокин заметил Пушкину, что графиня не похожа на Голицыну, но что в ней больше сходства с Натальей Кирилловной Загряжскою, другою старухою. Пушкин согласился с этим замечанием и отвечал, что ему легче было изобразить Загряжскую, чем Голицыну, у которой характер и привычки были сложнее[649

].

В сентябре 1852 года я пробыл двое суток в Москве и два раза навещал Нащокина. Как ни жалуется он на ослабление памяти, на трудность припоминать и обращаться к драгоценным связям своим с Пушкиным, что всегда его расстроивает, однако и этот раз кое-что удалось узнать. Нащокин повторяет, что покойник был не только образованнейший, но и начитанный человек. Так, он очень хорошо помнит, как он почти постоянно держал при себе в карманах одну или две книги и в свободное время, затихнет ли разговор, разойдется ли общество, после обеда — принимался за чтение. Читая Шекспира, он пленился его драмой «Мера за меру», хотел сперва перевести ее, но оставил это намерение, не надеясь, чтобы наши актеры, которыми он не был вообще доволен, умели разыграть ее. Вместо перевода, подобно своему «Фаусту», он передал Шекспирово создание в своем «Анджело». Он именно говорил Нащокину: «Наши критики не обратили внимания на эту пьесу и думают, что это одно из слабых моих сочинений, тогда как ничего лучше я не написал».

Стихи к пастырю церкви действительно написаны были к Филарету. Нащокин полагал, не к Державину ли, обер-священнику, с которым, он помнит, Пушкин был в каких-то сношениях; но в 1831 году Державина уже не было в живых. Шевырев разрешил мое недоумение. Он спрашивал о том у самого высокопреосвященного, который подтвердил дело и ласково улыбнулся, когда Шевырев ему стал говорить о том[650

].

Поэта Державина Пушкин не любил как человека, точно так, как он не уважал нравственных достоинств в Крылове. Пушкин рассказывал, что знаменитый лирик в пугачевщину сподличал, струсил и предал на жертву одного коменданта крепости, изображенного в «Капитанской дочке» под именем Миронова. Разумеется, он ставил высоко талант Державина и, как помнит Павел Войнович, восхищался особенно его «Вельможею»[651

].

Нащокин беспрестанно повторяет, что на Пушкина много сочиняют и про него выдумывают. Так, анекдот о 1-м апреле, рассказанный у Горчакова, сущая выдумка. Нащокину раз предлагали нарисовать в альбом; он поручил это сделать своему знакомому и, чтобы не присвоить себе чужого дела, подписался: «П.Нащокин. 1 апреля».

Горчаков слышал о том от него самого и по забывчивости или иначе как-нибудь приписал это Пушкину. <…>[652

]

Весною 1836 года. Пушкин приехал в Москву из деревни. Нащокина не было дома. Дорогого гостя приняла жена его. Рассказывая ей о недавней потере своей, Пушкин, между прочим, сказал, что, когда рыли могилу для его матери в Святогорском монастыре, он смотрел на работу могильщиков и, любуясь песчаным, сухим грунтом, вспомнил о Войниче (так он звал его иногда): «Если он умрет, непременно его надо похоронить тут; земля прекрасная, ни червей, ни сырости, ни глины, как покойно ему будет здесь лежать». Жена Нащокина очень опечалилась этим рассказом, так что сам Пушкин встревожился и всячески старался ее успокоить, подавал воды и пр.

Пушкин несколько раз приглашал Нащокина к себе в Михайловское и имел твердое намерение совсем его туда переманить и зажить с ним вместе и оседло.

Жженку называл Бенкендорфом, потому что она, подобно ему, имеет полицейское, усмиряющее и приводящее все в порядок влияние на желудок.


1 Брат, они меня приняли за пожар.


2 Вы здесь?


В. А. НАЩОКИНА[653

]


РАССКАЗЫ О ПУШКИНЕ[654

]


1

Познакомилась я с Пушкиным в Москве, в доме отца моего, А.Нарского[655

]. Это было в 1834 году, когда я была объявлена невестой Павла Войновича Нащокина, впоследствии моего мужа. Привез его к нам в дом мой жених.

Конечно, я раньше слышала о Пушкине, любила его дивные творения, знала, что он дружен с моим женихом, и заранее волновалась и радовалась предстоящему знакомству с ним.

И вот приехал Пушкин с Павлом Войновичем. Волнение мое достигло высшего предела. Своей наружностью и простыми манерами, в которых, однако, сказывался прирожденный барин, Пушкин сразу расположил меня в свою пользу. Нескольких минут разговора с ним было достаточно, чтобы робость и волнение мои исчезли. Я видела перед собой не великого поэта Пушкина, о котором говорила тогда вся мыслящая Россия, а простого, милого, доброго знакомого.

Пушкин был невысок ростом, шатен, с сильно вьющимися волосами, с голубыми глазами необыкновенной привлекательности. Я видела много его портретов, но с грустью должна сознаться, что ни один из них не передал и сотой доли духовной красоты его облика — особенно его удивительных глаз.

Это были особые, поэтические задушевные глаза, в которых отражалась вся бездна дум и ощущений, переживаемых душою великого поэта. Других таких глаз я во всю мою долгую жизнь ни у кого не видала.

Говорил он скоро, острил всегда удачно, был необыкновенно подвижен, весел, смеялся заразительно и громко, показывая два ряда ровных зубов, с которыми белизной могли равняться только перлы. На пальцах он отращивал предлинные ногти.

В первое свое посещение Пушкин довольно долго просидел у нас и почти все время говорил со мной одной. Когда он уходил, мой жених, с улыбкой кивая на меня, спросил его:

— Ну что, позволяешь на ней жениться?

— Не позволяю, а приказываю! — ответил Пушкин.

В объяснение вопроса Нащокина и ответа Пушкина я должна сказать следующее: дружба между поэтом и моим покойным мужем была настолько тесная, что в молодости, будучи оба холостыми, они жили в Москве несколько лет на одной квартире и во всех важных вопросах жизни всегда советовались друг с другом. Так, когда Пушкин задумал жениться на Н. Н. Гончаровой, то спросил Нащокина: что он думает о его выборе? Тот посоветовал жениться. Когда, несколько лет спустя, Нащокину предстояло сделать то же, он привез своего друга в дом моего отца, чтобы поэт познакомился со мной и высказал свое мнение.

Во второй раз я имела счастие принимать Александра Сергеевича у себя дома, будучи уже женой Нащокина. Мы с мужем квартировали тогда в Пименовском переулке, в доме Ивановой, где протекли первые семь лет моей счастливой супружеской жизни. Пушкин остановился тогда у нас[656

], и впоследствии во время своих приездов в Москву до самой своей смерти останавливался у нас. Для него была даже особая комната в верхнем этаже, рядом с кабинетом мужа. Она так и называлась «Пушкинской».

Мой муж имел обыкновение каждый вечер проводить в Английском клубе. На этот раз он сделал то же. Так как помещение клуба было недалеко от нашей квартиры, то Павел Войнович, уходя, спросил нас, что нам прислать из клуба. Мы попросили варенца и моченых яблок. Это были любимые кушанья поэта. Через несколько минут клубский лакей принес просимое нами.

Мы остались с Пушкиным вдвоем, и тотчас же между нами завязалась одушевленная беседа. Можно было подумать, что мы старые друзья, когда на самом деле мы виделись всего во второй раз в жизни. Впрочем, говорил больше Пушкин, а я только слушала. Он рассказывал о дружбе с Павлом Войновичем, об их молодых проказах, припоминал смешные эпизоды. Более привлекательного человека и более милого и интересного собеседника я никогда не встречала. В беседе с ним я не заметила, как пролетело время до пяти часов утра, когда муж мой вернулся из клуба.

— Ты соскучился небось с моей женой? — спросил Павел Войнович, входя.

— Уезжай, пожалуйста, каждый вечер в клуб! — ответил всегда любезный и находчивый поэт.

— Вижу, вижу. Ты уж ей насплетничал на меня?! — сказал Павел Войнович.

— Было немножко… — ответил Пушкин, смеясь.

— Да, я теперь все твои тайны узнала от Александра Сергеевича, — сказала я.

С тех пор, как я уже говорила, Пушкин всякий раз, когда приезжал в Москву, останавливался и жил у нас.

О дружбе Пушкина с моим мужем в печати упоминалось как-то вскользь, а я утверждаю, что едва ли кто-нибудь другой стоял так близко к поэту, как Павел Войнович, и я уверена, что, узнай мой муж своевременно о предстоящей дуэли Пушкина с Дантесом, он никогда и ни за что бы ее не допустил и Россия не лишилась бы так рано своего великого поэта, а его друзья не оплакивали бы его преждевременную кончину! Ведь уладил же Павел Войнович ссору его с Соллогубом, предотвратив дуэль, уладил бы и эту историю[657

]. Он никогда не мог допустить мысли, чтобы великий поэт, лучшее украшение родины и его любимый друг, мог подвергать свою жизнь опасности.

Да, такого друга, как Пушкин, у нас никогда не было, да таких людей и нет! <…> Для нас с мужем приезд поэта был величайшим праздником и торжеством. В нашей семье он положительно был родной. Я как сейчас помню те счастливые часы, которые мы проводили втроем в бесконечных беседах, сидя вечером у меня в комнате на турецком диване, поджавши под себя ноги. Я помещалась обыкновенно посредине, по обеим сторонам муж и Пушкин в своем красном архалуке с зелеными клеточками. Я помню частые возгласы поэта: «Как я рад, что я у вас! Я здесь в своей родной семье!»

Помню также, как часто между моим мужем и Пушкиным совершенно серьезно происходил разговор о том, чтобы по смерти их похоронили рядом на одном кладбище, и один раз поэт, приехав из своего любимого имения Михайловского, с восторгом говорил Павлу Войновичу: «Знаешь, брат, ты вот все болеешь, может, скоро умрешь, так я подыскал тебе в Михайловском могилку сухую, песчаную, чтобы тебе было не сыро лежать, чтобы тебе и мертвому было хорошо, а когда умру я, меня положат рядом с тобой»[658

].

Был такой случай, характеризующий сердце Пушкина и его отношение к нам. Однажды Павел Войнович сильно проигрался в карты и ужасно беспокоился, что остался без гроша. Поэт в это время был у нас, утешал мужа, просил не беспокоиться, а в конце концов замолчал и уехал куда-то. Через несколько минут он возвратился и подал Павлу Войновичу сверток с деньгами.

— На, вот тебе, — сказал Пушкин, — успокойся. Неужели ты думал, что я оставлю тебя так?!

Кто же мог сделать что-либо подобное, как не близкий друг!

Павел Войнович был крестным отцом первого сына Пушкина — Александра; приглашал его поэт в крестные и ко второму сыну, но муж был болен и принужден был отказаться от поездки из Москвы в Петербург, тем более что в те времена, при отсутствии железной дороги, путешествие это на лошадях было утомительно, особенно для больного человека.

Много говорили и писали о необычайном суеверии Пушкина. Я лично могу только подтвердить это. С ним и с моим мужем было сущее несчастие (Павел Войнович был не менее суеверен). У них существовало великое множество всяких примет. Часто случалось, что, собравшись ехать по какому-нибудь неотложному делу, они приказывали отпрягать тройку, уже поданную к подъезду, и откладывали необходимую поездку из-за того только, что кто-нибудь из домашних или прислуги вручал им какую-нибудь забытую вещь, вроде носового платка, часов и т. п. В этих случаях они ни шагу не делали из дома до тех пор, пока, по их мнению, не пройдет определенный срок, за пределами которого зловещая примета теряла силу.

Не помню, кто именно, но какая-то знаменитая в то время гадальщица предсказала поэту, что он будет убит «от белой головы». С тех пор Пушкин опасался белокурых. Он сам рассказывал, как, возвращаясь из Бессарабии в Петербург после ссылки, в каком-то городе он был приглашен на бал к местному губернатору. В числе гостей Пушкин заметил одного светлоглазого, белокурого офицера, который так пристально и внимательно осматривал поэта, что тот, вспомнив пророчество, поспешил удалиться от него из залы в другую комнату, опасаясь, как бы тот не вздумал его убить. Офицер последовал за ним, и так и проходили они из комнаты в комнату в продолжение большей части вечера. «Мне и совестно и неловко было, — говорил поэт, — и, однако, я должен сознаться, что порядочно-таки струхнул».

В другой раз в Москве был такой случай. Пушкин приехал к кн. Зинаиде Александровне Волконской. У нее был на Тверской великолепный собственный дом, главным украшением которого были многочисленные статуи. У одной из статуй отбили руку. Хозяйка была в горе. Кто-то из друзей поэта вызвался прикрепить отбитую руку, а Пушкина попросили подержать лестницу и свечу. Поэт сначала согласился, но, вспомнив, что друг был белокур, поспешно бросил и лестницу и свечу и отбежал в сторону.

— Нет, нет, — закричал Пушкин, — я держать лестницу не стану. Ты — белокурый. Можешь упасть и пришибить меня на месте[659

].

Кажется, в печати известна история «нащокинского» фрака. Это тоже характерная история. Пушкин приехал в Москву с намерением сделать предложение Н. Н. Гончаровой. По обыкновению он остановился у Нащокина. Собираясь ехать к Гончаровой, поэт заметил, что у него нет фрака.

— Дай мне, пожалуйста, твой фрак, — обратился он к Павлу Войновичу. — Я свой не захватил, да, кажется, у меня и нет его.

Друзья были одинакового роста и сложения, а потому фрак Нащокина как нельзя лучше пришелся на Пушкина.

Сватовство на этот раз было удачное, что поэт в значительной мере приписывал «счастливому» фраку. Нащокин подарил этот фрак другу, и с тех пор Пушкин, по его собственному признанию, в важных случаях жизни надевал счастливый «нащокинский» фрак. Насколько помню, в нем, кажется, и похоронили поэта[660

].

Помню, в последнее пребывание у нас в Москве Пушкин читал черновую «Русалки»[661

], а в тот вечер, когда он собирался уехать в Петербург, — мы, конечно, и не подозревали, что уже больше никогда не увидим дорогого друга, — он за прощальным ужином пролил на скатерть масло. У видя это, Павел Войнович с досадой заметил:

— Эдакой неловкий! За что ни возьмешься, все роняешь!

— Ну, я на свою голову. Ничего… — ответил Пушкин, которого, видимо, взволновала эта дурная примета.

Благодаря этому маленькому приключению Пушкин послал за тройкой (тогда ездили еще на перекладных) только после 12 часов ночи. По его мнению, несчастие, каким грозила примета, должно миновать по истечении дня.

Последний ужин у нас действительно оказался прощальным…

2

Пушкин любил чай и пил его помногу, любил цыганское пение, особенно пение знаменитой в то время Тани, часто просил меня играть на фортепьяно и слушал по целым часам, — любимых пьес я, впрочем, его не помню. Любил также шутов, острые слова и карты. За зеленым столом он готов был просидеть хоть сутки. В нашем доме его выучили играть в вист, и в первый же день он выиграл десять рублей, чему радовался, как дитя. Вообще же в картах ему не везло, и играл он дурно, отчего почти всегда был в проигрыше.

К нам часто заходил некто Загряжский, из бедных дворян. Жалкий был человек, и нужда сделала из него шута. Пушкин любил его кривлянья и песни. Время было такое. Особенно много поэт смеялся, когда тот пел:



Двое саней с подрезами,


Третьи писаные,


Подъезжали ко цареву кабаку — и т. д.

— Как это выразительно! — замечал Пушкин. — Я так себе и представляю картину, как эти сани в морозный вечер, скрипя подрезами по крепкому снегу, подъезжают «ко цареву кабаку».

Вообще добродушный, милый, предупредительный с друзьями, поэт был не прочь подурачиться или выкинуть какую-нибудь штуку с несимпатичными или чем-либо надоевшими ему людьми, иногда же был резок и невоздержан на язык с теми, со стороны кого он замечал двуличие или низость.

Помню такой рассказ: когда Павел Войнович был еще холост, Пушкин проездом через Москву, остановившись у него, слушал, как какой-то господин, живший в мезонине против квартиры Нащокина, целый день пиликал на скрипке одно и то же. Это надоело поэту, и он послал лакея сказать незнакомому музыканту: «Нельзя ли сыграть второе колено?» Конечно, тот вломился в амбицию.

Другой случай, характеризующий Пушкина, был таков (это после рассказывал сам поэт): барон Геккерн, вотчим его палача Дантеса, человек, отравлявший жизнь Пушкина всякими подметными письмами, один раз на балу поднял ключик от часов, оброненный поэтом, и подал его Пушкину с заискивающей улыбкой. Эта двуличность так возмутила прямодушного, вспыльчивого поэта, что он бросил этот ключик обратно на пол и сказал Геккерну с злой усмешкой: «Напрасно трудились, барон!»

В молодости, до женитьбы, Пушкин, говорят, был большой волокита. Когда же я его знала, он страстно любил свою жену, но дурачиться и прикидываться влюбленным он и тогда был не прочь. К нам часто приезжала княжна Г., общая «кузина», как ее все называли, дурнушка, недалекая старая дева, воображавшая, что она неотразима. Пушкин жестоко пользовался ее слабостью и подсмеивался над нею. Когда «кузина» являлась к нам, он вздыхал, бросал на нее пламенные взоры, становился перед ней на колени, целовал ее руки и умолял окружающих оставить их вдвоем. «Кузина» млела от восторга и, сидя за картами (Пушкин неизменно садился рядом с ней), много раз в продолжение вечера роняла на пол платок, а Пушкин, подымая, каждый раз жал ей ногу. Все знали проделки поэта и, конечно, немало смеялись по поводу их. «Кузина» же теряла голову, и, когда Пушкин уезжал из Москвы, она всем, по секрету, рассказывала, что бедный поэт так влюблен в нее, что расставался с ней со вздохами и слезами на глазах.

Они часто острили с моим мужем наперебой друг перед другом. Один раз Пушкин приехал к нам в праздник утром. Я была у обедни в церкви св. Пимена, старого Пимена, как называют ее в Москве в отличие от нового Пимена, церкви, что близ Селезневской улицы.

— Где же Вера Александровна? — спросил Пушкин у мужа.

— Она поехала к обедне.

— Куда? — переспросил поэт.

— К Пимену.

— Ах, какая досада. А зачем ты к Пимену пускаешь жену одну?

— Так я ж ее пускаю к старому Пимену, а не к молодому! — ответил муж.

Насколько Пушкин любил общество близких ему людей, настолько же не любил бывать на званых обедах в честь его. Он часто жаловался мне, что на этих обедах чувствовал себя стесненным, точно на параде. Особенно неприятно ему было то, что все присутствовавшие обыкновенно ждали, что Пушкин скажет, как посмотрит и т. п.

Забыла упомянуть еще о том, что поэт очень любил московские бани, и во всякий свой приезд в Москву они вдвоем с Павлом Войновичем брали большой номер с двумя полками и подолгу парились в нем. Они, как объясняли потом, лежа там, предавались самой задушевной беседе, в полной уверенности, что уж там их никто не подслушает.

В характере Пушкина была одна удивительная черта — умение душевно привязываться к симпатичным ему людям и привязывать их к себе. В доме моего отца он познакомился с моим меньшим братом, Львом Александровичем Нарским. Это была чистая, нежная поэтическая натура. Пушкин с первого взгляда очаровался им, положительно не отходил от него и стал упрашивать его ехать к нему гостить в Петербург. Брат, не менее полюбивший поэта, долго колебался. Он сильно был привязан к родной семье, но наконец согласился на просьбы Пушкина, и они уехали.

В это путешествие случилось маленькое приключение: Павел Войнович утром другого дня по их отъезде на лестнице нашей квартиры нашел камердинера Пушкина спящим. На вопрос моего мужа: как он здесь очутился? — тот объяснил, что Александр Сергеевич, кажется, в селе Всехсвятском, спихнул его с козел за то, что тот был пьян, и приказал ему отправиться к Нащокину, что тот и исполнил[662

].

По возвращении из Петербурга брат восторженно отзывался о Пушкине и между прочим рассказывал, что поэт в путешествии никогда не дожидался на станциях, пока заложат ему лошадей, а шел по дороге вперед и не пропускал ни одного встречного мужика или бабы, чтобы не потолковать сними о хозяйстве, о семье, о нуждах, особенно же любил вмешиваться в разговоры рабочих артелей. Народный язык он знал в совершенстве и чрезвычайно скоро умел располагать к себе крестьянскую серую толпу, настолько, что мужики совершенно свободно говорили с ним обо всем.

Незадолго до смерти поэта мой муж заказал сделать два одинаковых золотых колечка с бирюзовыми камешками. Из них одно он подарил Пушкину, другое носил сам, как талисман, предохраняющий от насильственной смерти. Взамен этого поэт обещал прислать мне браслет с бирюзой, который я и получила уже после его смерти при письме Натальи Николаевны, где она объясняла, как беспокоился ее муж о том, чтобы этот подарок был вручен мне как можно скорее. Когда Пушкин после роковой дуэли лежал на смертном одре и к нему пришел его секундант Данзас, то больной просил его подать ему какую-то небольшую шкатулочку. Из нее он вынул бирюзовое колечко и, передавая его Данзасу, сказал:

— Возьми и носи это кольцо. Мне его подарил наш общий друг, Нащокин. Это — талисман от насильственной смерти.

Впоследствии Данзас в большом горе рассказывал мне, что он много лет не расставался с этим кольцом, но один раз в Петербурге, в сильнейший мороз, расплачиваясь с извозчиком на улице, он, снимая перчатку с руки, обронил это кольцо в сугроб. Как ни искал его Данзас, совместно с извозчиком и дворником, найти не мог[663

].

Пушкина называли ревнивым мужем. Я этого не замечала. Знаю, что любовь его к жене была безгранична. Наталья Николаевна была его богом, которому он поклонялся, которому верил всем сердцем, и я убеждена, что он никогда даже мыслью, даже намеком на какое-либо подозрение не допускал оскорбить ее. Мой муж также обожал Наталью Николаевну, и всегда, когда она выезжала куда-нибудь от нас, он нежно, как отец, крестил ее. Надо было видеть радость и счастие поэта, когда он получал письма от жены. Он весь сиял и осыпал эти исписанные листочки бумаги поцелуями. В одном ее письме каким-то образом оказалась булавка. Присутствие ее удивило Пушкина, и он воткнул эту булавку в отворот своего сюртука.

В последние годы клевета, стесненность в средствах и гнусные анонимные письма омрачали семейную жизнь поэта, однако мы в Москве видели его всегда неизменно веселым, как и в прежние годы, никогда не допускавшим никакой дурной мысли о своей жене. Он боготворил ее по-прежнему.

Возвратившись в последний раз из Москвы в Петербург, Пушкин не застал жену дома. Она была на балу у Карамзиных. Ему хотелось видеть ее возможно скорее и своим неожиданным появлением сделать ей сюрприз. Он едет к квартире Карамзиных, отыскивает карету Наталии Николаевны, садится в нее и посылает лакея сказать жене, чтобы она ехала домой по очень важному делу, но наказал отнюдь не сообщать ей, что он в карете. Посланный возвратился и доложил, что Наталья Николаевна приказала сказать, что она танцует мазурку с кн. Вяземским. Пушкин посылает лакея во второй раз сказать, чтобы она ехала домой безотлагательно. Наталия Николаевна вошла в карету и прямо попала в объятия мужа. Поэт об этом факте писал нам и, помню, с восторгом упоминал, как жена его была авантажна в этот вечер в своем роскошном розовом платье[664

].

Пушкин был также внимательным и любящим отцом. При свидании он часто рассказывал нам о своих малышах и в письмах нередко подробно описывал какое-нибудь новое проявление самодеятельности в их поступках.

Теперь мне приходится коснуться одного из самых тяжелых воспоминаний в своей жизни — о дуэли и смерти Пушкина.

3

Шестьдесят с лишним лет прошло с того ужасного момента, как до нас достигла роковая весть о смерти Пушкина, а я и теперь без слез не могу вспомнить об этом…

Вечером в этот день у меня внизу сидели гости. Павел Войнович был у себя наверху, в кабинете. Вдруг он входит ко мне в гостиную, и я вижу, на нем, что называется, лица нет. Это меня встревожило, и я обратилась к нему с вопросом: что случилось? «Каково это! — ответил мой муж. — Я сейчас слышал голос Пушкина. Я слегка задремал на диване у себя в кабинете и вдруг явственно слышу шаги и голос: «Нащокин дома?» Я вскочил и бросился к нему навстречу. Но передо мной никого не оказалось. Я вышел в переднюю и спрашиваю камердинера: «Модест, меня Пушкин спрашивал?» Тот, удивленный, отвечает, что, кроме его, никого не было в передней и никто не приходил. Я уж опросил всю прислугу. Все отвечают, что не видели Пушкина. Это не к добру, — заключил Павел Войнович. — С Пушкиным приключилось что-нибудь дурное!»

Я, как могла, старалась рассеять предчувствие моего суеверного мужа, говорила, что все это ему, вероятно, пригрезилось во сне, наконец, даже попеняла на него за то, что он верит всяким приметам. Но мои слова ни к чему не повели: Павел Войнович ушел в клуб страшно расстроенный, а возвратившись оттуда, в ужасном горе сообщил мне, что в клубе он слышал о состоявшейся дуэли между Пушкиным и Дантесом, что поэт опасно ранен и едва ли можно рассчитывать на благополучный исход. С этой минуты смятение и ужас царили в нашем доме. Мы с часу на час ждали известий из Петербурга.

Как сейчас помню день, в который до нас дошла весть, что все кончено, что поэта нет больше на свете. На почту от нас поехал Сергей Николаевич Гончаров, брат жены Пушкина. У нас в это время сидел актер Щепкин и один студент, которого мы приютили у себя. Все мы находились в томительном молчаливом ожидании. Павел Войнович, неузнаваемый со времени печального известия о дуэли, в страшной тоске метался по всем комнатам и высматривал в окна: не увидит ли возвращающегося Гончарова; наконец, остановившись перед студентом, он сказал, показывая ему свои золотые часы: «Я подарю тебе вот эти часы, если Пушкин не умер, а вам, Михаил Семенович, — обратился он к Щепкину, — закажу кольцо».

Я первая увидала в окно возвращающегося Гончарова. Павел Войнович бросился на лестницу к нему навстречу, я последовала за ним.

Не помню, что нам говорил Гончаров, но я сразу поняла, что непоправимое случилось, что поэт оставил навсегда этот бренный мир. С Павлом Войновичем сделалось дурно. Его довели до гостиной, и там он, положив голову и руки на стол, долго не мог прийти в себя.

Что мы пережили в следующие затем дни! Без преувеличения могу сказать, что смерть Пушкина была самым страшным ударом в нашей жизни с мужем. Многих друзей, родных и близких мне пришлось лишиться потом, но потеря несравненного друга, а полтора десятка лет спустя и мужа — были самыми неизгладимыми ударами в моей долгой, исполненной всякими превратностями жизни.

Павел Войнович, так много тревожившийся последние дни, получив роковое известие, слег в постель и несколько дней провел в горячке, в бреду. Я тоже едва стояла на ногах. День и ночь у нас не гасили огни[665

].

После смерти Пушкина Жуковский прислал моему мужу серебряные часы покойного, которые были при нем в день роковой дуэли, его красный с зелеными клеточками архалук, посмертную маску и бумажник с ассигнацией в 25 рублей и локоном белокурых волос. В письме Жуковский предлагал прислать и кровать поэта, на которой он умер, с каплями его крови, но Павлу Войновичу так тяжела была утрата друга, так больно было видеть вещественные знаки его преждевременной насильственной смерти, что он отказался. Впоследствии Павел Войнович часы подарил Гоголю, а по смерти последнего передал их, по просьбе студентов, в Московский университет, маску отдал Погодину, архалук же остался у нас. Куда он девался — не знаю[666

].

Вскоре после смерти Пушкина Наталия Николаевна приехала в Москву и всякий день бывала у нас. Это была женщина чудной красоты: высокая, дивно сложенная, изящная, с каштановыми или темно-русыми волосами. Мой муж окружал ее знаками всевозможного внимания и глубокого уважения. Из Москвы она уехала в калужскую деревню (Полотняные заводы) к родному брату своему, Дмитрию Николаевичу. Павел Войнович несколько раз ездил навещать ее. Года четыре спустя она, заехав однажды к нам, заявила Павлу Войновичу, что генерал Ланской, человек тогда уже пожилой, вдовец, с детьми от первого брака, сделал ей предложение и она приехала спросить совета, как ей поступить. По ее объяснению, Пушкин на смертном одре сказал ей: «Если ты вздумаешь выходить замуж, посоветуйся с Нащокиным, потому что это был мой истинный друг».

Мой муж уклонился от совета, ссылаясь на то, что Пушкину он мог советовать, как близкому другу, душа которого была для него раскрыта и ясна; вдове же его, при всем уважении к ней, советовать он не может. Наталия Николаевна уехала, и вскоре потом мы услышали, что она помолвлена с Ланским[667

].

Не могу умолчать об одном маленьком факте, характеризующем отношение известной части общества к великому поэту: после помолвки Наталии Николаевны к нам зашел генерал Врангель, начальник московской артиллерии. Я обратилась к нему с вопросом: «Слышали новость?» — «Какую?» — спросил он. «Пушкина замуж выходит». — «За кого?» — «За генерала Ланского». — «Молодец, хвалю ее за это! По крайней мере, муж — генерал, а не какой-то там Пушкин, человек без имени и положения…»

То ли еще моим ушам приходилось слышать о великом поэте!


Т. Д. ДЕМЬЯНОВА[668

]


О ПУШКИНЕ И ЯЗЫКОВЕ[669

]


Поздно уже было, час двенадцатый, и все мы собирались спать ложиться, как вдруг к нам в ворота постучались, — жили мы тогда с Лукерьей и Александрой да с дядей моим Антоном на Садовой, в доме Чухина. Бежит ко мне Лукерья, кричит: «Ступай, Таня, гости приехали, слушать хотят». Я только косу расплела и повязала голову белым платком. Такой и выскочила. А в зале у нас четверо приехало, — трое знакомых (потому наш хор очень любили и много к нам езжало). Голохвастов Александр Войнович, Протасьев-господин и Павел Иванович Нащокин[670

], очень был влюблен в Ольгу, которая в нашем же хоре пела. А с ним еще один, небольшой ростом, губы толстые и кудлатый такой… И только он меня увидел, так и помер со смеху, зубы-то белые, большие, так и сверкают. Показывает на меня господам: «Поваренок, кричит, поваренок!» А на мне, точно, платье красное ситцевое было, и платок белый на голове, колпаком, как у поваров. Засмеялась и я, только он мне очень некрасив показался. И сказала я своим подругам по-нашему, по-цыгански: «Дыка, дыка, на не лачо, таки вашескери!» Гляди, значит, гляди, как не хорош, точно обезьяна! Они так и залились. А он приставать: «Что ты сказала, что ты сказала?» — «Ничего, говорю; сказала, что вы надо мною смеетесь, поваренком зовете». А Павел Войнович Нащокин говорит ему: «А вот, Пушкин, послушай, как этот поваренок поет!» А наши все в это время собрались; весь-то наш хор был небольшой, всего семь человек, только голоса отличные были, — у дяди Александра такой тенор был, что другого такого я уж в жизнь больше не слыхивала. Романсов мы тогда мало пели, все больше русские песни, народные[671

]. Стеша, покойница, — было мне всего 14 лет, когда померла она, — так та, бывало, как запоет: «Не бушуйте вы, ветры буйные» или «Ах, матушка, голова болит», без слез слушать ее никто не мог, даже итальянская певица была, Каталани, так и та заплакала. Однако когда я уже петь начала, были в моде сочиненные романсы. И главный был у меня: «Друг милый, друг милый, с далека поспеши». Как я его пропела, Пушкин с лежанки скок — он как приехал, так и взобрался на лежанку, потому на дворе холодно было, — и ко мне. Кричит: «Радость ты моя, радость моя, извини, что я тебя поваренком назвал, ты бесценная прелесть, не поваренок!»

И стал он с тех пор к нам часто ездить, один даже частенько езжал, и как ему вздумается — вечером, а то утром приедет. И все мною одной занимается, петь заставит, а то просто так болтать начнет, и помирает он, хохочет, по-цыгански учится. А мы все читали, как он в стихах цыган кочевых описал. И я много помнила наизусть и раз прочла ему оттуда и говорю: «Как это вы хорошо про нашу сестру, цыганку, написали!» А он опять в смех: «Я, говорит, на тебя новую поэму сочиню!» А это утром было, на масленице, и мороз опять лютый, и он опять на лежанку взобрался. «Хорошо, говорит, тут, — тепло, только есть хочется». А я ему говорю: «Тут, говорю, поблизости харчевня одна есть, отличные блины там пекут, — хотите, пошлю за блинами?» Он с первого раза побрезгал, поморщился. «Харчевня, говорит, грязь». «Чисто, будьте благонадежны, говорю, сама не стала бы есть». — «Ну, хорошо, посылай, — вынул он две красненькие, — да вели кстати бутылку шампанского купить». Дядя побежал, все в минуту спроворил, принес блинов, бутылку. Сбежались подруги, и стал нас Пушкин потчевать: на лежанке сидит, на коленях тарелка с блинами, — смешной такой, ест да похваливает: «Нигде, говорит, таких вкусных блинов не едал», — шампанское разливает нам по стаканам… Только в это время в приходе к вечерне зазвонили. Он как схватится с лежанки: «Ахти мне, кричит, радость моя, из-за тебя забыл, что меня жид-кредитор ждет!» Схватил шляпу и выбежал как сумасшедший. А я Ольге стала хвалиться, что Пушкин на меня поэму хочет сочинять. Ей очень завидно стало. «Я, говорит, скажу Нащокину, чтобы он просил его не на тебя, а на меня беспременно написать». Нащокин пропадал в ту пору из-за нее, из-за Ольги. Красавица она была и втора чудесная. Только она на любовь с ним не соглашалась, потому у ней свой предмет был, — казак гвардейский, Орлов, богатейший человек; от него ребеночек у нее был. А отец его, как узнал, что он с цыганкой живет, вытребовал его домой, на Дон, из гвардии перевел. Он оттуда Оле жалкие письма писал, и на сыночка по две тысячи рублей посылал ей каждый год, а уехать с Дона — боялся отца. Нащокина же дела очень плохи были, и Пушкин смеялся над ним: «Ты, говорит, возьми коромысло, два ведра молока нацепи на него и ступай к своей Ольге под окно; авось она над тобою сжалится». А Нащокин очень нашелся ему ответить на это: «Тебе, говорит, легко смеяться, напишешь двадцать стихов, столько же золотых тебе в руки, — а мне каково? Действительно, говорит, одно остается, — нацепить себе ведра на плечи».

Однако тут он в скорости поправился как-то, и Ольга, также не дождавшись Орлова, склонилась к нему и переехала жить с ним на Садовую. Жили они там очень хорошо, в довольстве, и Пушкин, как только в Москву приедет, так сидьмя у них сидит, а брат его, Лев Сергеевич, так тот постоянно и останавливался у них на квартире[672

]. Я часто к ним хаживала, меня все они очень ласкали и баловали за мой голос, — да и смирна я была всегда, обижать-то меня будто никто и не решался, не за что было!..

— В каких же годах происходило все это? — спросили старушку.

— А вот считайте: мне теперь шестьдесят пятый год пошел, а тогда двадцатый минул, значит, сорок пять лет назад будет; так я говорю?

— Так. В 1830 году, выходит, поэтому?[673

]

— Должно быть, так! Тут еще вскоре холера первая сделалась; не дай бог, что за время было, — вспомнить страшно!.. К зиме все прошло, опять стали мы петь, и опять Пушкин в Москву приехал, — только реже стал езжать к нам в хор. Однако нередко я видела его по-прежнему у Павла Войновича и Ольги. Стал он будто скучноватый, а все же по-прежнему вдруг оскалит свои большие белые зубы да как примется вдруг хохотать. Иной раз даже испугает просто, право!

Тут узнала я, что он жениться собирается на красавице, сказывали, на Гончаровой. Ну, и хорошо, подумала, господин он добрый, ласковый, дай ему бог совет да любовь! И не чаяла я его до свадьбы видеть, потому, говорили, все он у невесты сидит, очень в нее влюблен.

Только раз, вечерком, — аккурат два дня до его свадьбы оставалось, — зашла я к Нащокину с Ольгой. Не успели мы и поздороваться, как под крыльцо сани подкатили, и в сени вошел Пушкин. Увидал меня из сеней и кричит: «Ах, радость моя, как я рад тебе, здорово, моя бесценная!» — поцеловал меня в щеку и уселся на софу. Сел и задумался, да так, будто тяжко, голову на руку опер, глядит на меня: «Спой мне, говорит, Таня, что-нибудь на счастие; слышала, может быть, я женюсь?» — «Как не слыхать, говорю, дай вам бог, Александр Сергеевич!» — «Ну, спой мне, спой!» — Давай, говорю, Оля, гитару, споем барину!.. Она принесла гитару, стала я подбирать, да и думаю, что мне спеть… Только на сердце у меня у самой невесело было в ту пору; потому у меня был свой предмет, — женатый был он человек, и жена увезла его от меня, в деревне заставила на всю зиму с собой жить, — и очень тосковала я от того. И, думаючи об этом, запела я Пушкину песню, — она хоть и подблюдною считается, а только не годится было мне ее теперича петь, потому она будто, сказывают, не к добру:



Ах, матушка, что так в поле пыльно?


Государыня, что так пыльно?


Кони разыгралися… А чьи-то кони, чьи-то кони?


Кони Александра Сергеевича…[674

]

Пою я эту песню, а самой-то грустнехонько, чувствую и голосом то же передаю, и уж как быть, не знаю, глаз от струн не подыму… Как вдруг слышу, громко зарыдал Пушкин. Подняла я глаза, а он рукой за голову схватился, как ребенок плачет… Кинулся к нему Павел Войнович: «Что с тобой, что с тобой, Пушкин?» — «Ах, говорит, эта ее песня всю мне внутрь перевернула, она мне не радость, а большую потерю предвещает!..» И не долго он после того оставался тут, уехал, ни с кем не простился.

— И что же, баба, виделась ты с ним после того?

— Раз, — раз всего потом довелось мне его видеть. Месяц, а может, и больше, после его свадьбы, пошла я как-то утром к Иверской, а оттуда в город, по площади пробираюсь. Гляжу, богатейшая карета, новенькая, четвернею едет мне навстречу. Я было свернула в сторону, только слышу громко кто-то мне из кареты кричит: «Радость моя, Таня, здорово!» Обернулась я, а это Пушкин, окно спустил, высунулся в него сам и оттуда мне ручкой поцелуи посылает… А подле него красавица писаная — жена сидит, голубая на ней шуба бархатная, — глядит на меня, улыбается. Уж и не знаю, право, что она об этом подумала, только очень конфузно показалось мне это в ту пору…

Старушка рассмеялась, будто просияв вся от того воспоминания…

— Ну, а с Языковым как ты познакомилась?

— С Языковым? А познакомилась я с ним в самый день свадьбы Пушкина. Сидела я в тот день у Ольги. Вечером вернулся Павел Войнович, и с ним этот самый Языков. Белокурый был он, толстенький и недурной. Они там на свадьбе много выпили, и он совсем как не в своем уме был. Как увидал меня, стал мне в любви объясняться. Я смеюсь, а он еще хуже пристает; в ноги мне повалился, голову на колени мне уронил, плачет: «Я, говорит, на тебе женюсь. Пушкин на красавице женился, и я ему не уступлю, Фараонка», — такой смешной он был. «Фараонка ты моя», — говорит. «Так с первого разу увидали, и жениться уже хотите?» — смеюсь я ему опять. А он мне на это: «Я тебя давно знаю, ты у меня здесь давно, — на лоб себе показывает, — во сне тебя видел, мечтал о тебе!..» И не понимала я даже, взаправду видал ли он меня где прежде или так он только, с хмелю… Павел Войнович с Ольгой помирают, глядя, как он ко мне припадает. Однако очень он меня тут огорчил… Увидал он у меня на руке колечко с бирюзою. «Что это за колечко у тебя, спрашивает, заветное?» — «Заветное». — «Отдай мне его!» — «На что оно вам», — говорю. А он опять пристал, сдернул его у меня с пальца и надел себе на мизинец. Я у него отнимать, — он ни за что не отдает. «До гроба не отдам!» — кричит. И как я ни плакала, со слезами молила, он не отдал. Павел Войнович говорит мне: «Оставь, отдаст, разве думаешь, он и в самом деле?» <…> Так и осталось у него мое колечко. <…>

— И так не отдал он тебе твоего колечка? — спросили бабу.

— Отдал, батюшка, отдал! И опять же Пушкину, Александру Сергеевичу, за то спасибо! Павел Войнович Нащокин нажаловался ему на Языкова, что вот он как нехорошо со мною сделал. Александр Сергеевич и заступился за меня, — заставил его перстенек мой Оле отдать. От нее я его назад и получила. <…>

Загрузка...