]. Государь сам сидел у ее стола, разбирал письма, писанные наскоро, иные незапечатанные, раздавал их по рукам и отсылал по назначению. Графиня Ламберт, которая жила в доме Олениной против Пушкина и всегда дичилась его, узнавши, что Варшава взята, уведомила его об этом тогда так нетерпеливо ожидаемом происшествии. Когда Пушкин напечатал свои известные стихи на Польшу, он прислал мне экземпляр и написал карандашом: «La comtesse Lambert m’ayant annoncée la première prise de Varsovie, il est juste, qu’elle recoive le premier exemplaire, le second est pour vous»4.
От вас узнал я плен Варшавы.
Вы были вестницею славы
И вдохновеньем для меня.
«Quand j’aurais irouvé les deux autres vers, je vous les enverrai»5[394
]. Писем от Пушкина я никогда не получала. Когда разговорились о Шатобриане, помню, он говорил:
«De tout ce qu’il a écrit il n’y a qu’une chose qui m’aye plu; voulez-vous que je vous l’écris dans votre album? Si je pouvais croire encore au bonheur, je le chercherais dans le monotonie des habitudes de la vie»6[395
].
В 1832 году Александр Сергеевич приходил всякий день почти ко мне, также и в день рождения моего принес мне альбом и сказал: «Вы так хорошо рассказываете, что должны писать свои записки», — и на первом листе написал стихи: «В тревоге пестрой и бесплодной» и пр.[396
] Почерк у него был великолепный, чрезвычайно четкий и твердый. Князь П. А. Вяземский, Жуковский, Александр Ив. Тургенев, сенатор Петр Ив. Полетика часто у нас обедали. Пугачевский бунт, в рукописи, был слушаем после такого обеда[397
]. За столом говорили, спорили; кончалось всегда тем, что Пушкин говорил один и всегда имел последнее слово. Его живость, изворотливость, веселость восхищали Жуковского, который, впрочем, не всегда с ним соглашался. Когда все после кофия уселись слушать чтение, то сказали Тургеневу: «Смотри, если ты заснешь, то не храпеть». Александр Иванович, отнекиваясь, уверял, что никогда не спит: и предмет и автор бунта, конечно, ручаются за его внимание. Не прошло и десяти минут, как наш Тургенев захрапел на всю комнату. Все рассмеялись, он очнулся и начал делать замечания как ни в чем не бывало. Пушкин ничуть не оскорбился, продолжал чтение, а Тургенев преспокойно проспал до конца.
1 сладостям.
2 Подвижность ума.
3 Жуковский часто попадает впросак; он наивен, как дитя.
4 Графиня Ламберт первая возвестила мне о взятии Варшавы: справедливо, чтобы она получила первый экземпляр. Второй для вас.
5 Когда я найду две другие строки, пришлю их вам.
6 Из всего, что он написал, мне понравилось одно; хотите, чтобы я это написал вам в альбом? «Если бы я мог еще верить в счастье, я бы искал его в единообразии житейских привычек».
↓
<А. О. СМИРНОВА-РОССЕТ>
ИЗ «АВТОБИОГРАФИЧЕСКИХ ЗАПИСОК»[398
]
Летом в Павловске я познакомилась с семейством Карамзиных. <…> Они жили в Китайских домиках, и тут началась долголетняя дружба с этим милым семейством. Катерина Андреевна, по-видимому сухая, была полна любви и участия ко всем, кто приезжал в ее дом. Они жили зимой и осенью на Владимирской против самой церкви и просили меня у них обедать. После обеда явился Фирс Голицын и Пушкин и предложил прочитать свою последнюю поэму «Полтаву». Нельзя было хуже прочесть свое сочинение, как Пушкин. Он так вяло читал, что казалось, что ему надоело его собственное создание. <…> Он читал так плохо и вяло, что много красот я только после оценила. C’est magnifique1. Так прекрасно описание украинской ночи, любовь молодой красавицы, дочери Кочубея, к старому Мазепе, от которого ее отец погибает на плахе. Одним словом, c’est un chef-d’oeuvre. Je n’ai pas les oeuvres de Pouchkine avec moi, tu les trouveras dans motre maison. Il a voulu que je dise mon opinion, et j’ai bêtement dit que c’etail très bien2[399
].
<…> У Потоцкого были балы и вечера. У него я в первый раз видела Елизавету Ксавериевну Воронцову в розовом платье. Тогда носили cordelière3. Ее cordelière были из самых крупных бриллиантов. Она танцевала мазурку на удивленье всем с Потоцким. <…> На его вечерах были des huissiers4 со шпагами, официантов можно было принять за светских франтов, ливрейные были только в большой прихожей, омеблированной как салон: было зеркало, стояли кресла и каждая шуба под номером. Все это на английскую ногу. Пушкин всегда был приглашен на эти вечера и говорил, что любителям счастья, все подавали en fait de rafraîchissement5 и можно называть то то, то другое, и желтенькие соленые яблоки, и морошку, любимую Пушкиным, брусника и брусничная вода, клюквенный морс и клюква, café glacé6, печения, даже коржики, а пирожным конца не было.
<…> Александра Васильевна d’Hoggier вышла замуж за Ивана Григорьевича Сенявина; она устроила свой дом на Аглицкой набережной <…> У нее делали живые картины «La leçon de musique en Torbury»7<…> Потом была картина графини Завадовской «La mère de Gracques»8, она лежала на кушетке, дети стояли за спиной ее, кажется, оба сына Сенявиной. Она так была хороша и в ней было столько спокойной грации, что все остолбенели. Эту картину повторяли три раза. Потом я в итальянке, в крестьянском итальянском костюме сидела на полу, а у ног моих Воронцов-Дашков в костюме транстевера лежал с гитарой на полу. Большой успех, и повторили три раза, и, не сняв костюм, оделись и в каретах отправились к Карамзиным на вечер;[400
] я знала, что они будут танцовать avec un tapeur9. Все кавалеры были заняты, один Пушкин стоял у двери и предложил мне танцовать с ним мазурку. Мы разговорились, и он Мне сказал: «Как вы хорошо говорите по-русски». — «Еще бы, мы в институте всегда говорили по-русски, нас наказывали, когда мы в дежурный день говорили по-французски. А на немецкий махнули рукой». — «Mais vous êtes Italienne?» — «Non, je ne suis d’aucune nationalité: mon père était Francais, ma Grande-mère était une Geoigienne et mon Grand-père — un Prussien. Mais je suis orthodoxe et Russe de coeur10. Плетнев нам читал вашего «Евгения Онегина», мы были в восторге, но когда он сказал: панталоны, фрак, жилет, мы сказали: какой, однако, Пушкин индеса11». Он разразился громким веселым смехом personal12. Про него Брюллов говорил «Когда Пушкин смеется, у него даже кишки видны».
<…> Наш учитель словесности был Петр Александрович Плетнев, который теперь учителем при царских детях. Пушкин ничего не печатал без его одобрения, у него такой верный эстетический вкус.
<Киселев>;: «В Петербурге я часто виделся с Пушкиным, при мне он написал стихи мелком на зеленом сукне:
Своенравная Россети
В прихотливой красоте
Все сердца пленила эти
Те, те, те и те, те, те».
«Я не знала, что он написал эти стихи». — «Все играли на мелок. Один Николай Михайлович платил тотчас, и Пушкин ему говорил: «Смирнов, ты жену проиграешь в карты». — «Если Россети, то не проиграю»[401
] <…>
«А я-то медведем сидел или у Пушкина <бывал> и видел, как он играет. Пушкин меня гладил по головке и говорил: «Ты паинька, в карты не играешь и любовниц не водишь». На этих вечерах был Мицкевич, большой приятель Пушкина. Он и Соболевский тоже не играли. Однажды, очень поздно, мы втроем вышли, направляясь домой, подошли к недостроенному дому, и Мицкевич пропал. Мы его звали, ответа не было. Мы полагали, что он зашел за угол по надобности, и пошли домой. Я в Почтамтскую, где жил в трех комнатах с Михайлой. На другой день Мицкевич нам рассказал, что рано утром пришли работники и его разбудили на самой опасной высоте дома. Они его спустили в кадке на веревке. С ним был припадок сомнамбулизма, и он не может себе растолковать, как он туда забрался» <…>
<Смирнова>;: — Не знаю, видели ли вы в Царском большой бассейн, в котором проточная вода; он возле девушки с разбитым кувшином. Это очень хорошенький маленький памятник.
<Киселев>;: — Да, я был в Царском только один раз и лишь это и видел. Я был слишком беден, чтобы нанять экипаж, и пришел туда пешком с Пушкиным, который такой же безумный «Capitaine d’infanterie», как и я. Не знаю, читали ли вы когда-нибудь «Les historiettes galantes» de Tallemmant des Réaux?13
<Смирнова>;: — Конечно, и они доставили мне много удовольствия, особенно «Ответы г. Космю», и я знаю «L’histoire du capitaine d’infanterie».14 Именно Пушкин мне указал на них, так же как на сочинения Ривароля, Шамфора и «Сказки» Вольтера[402
].
<Киселев>;: — Я тогда вместе с Пушкиным совершил продолжительную прогулку вокруг озера, а потом мы прошли мимо комнат, где вы жили, в первом этаже, и Пушкин сказал мне: «Здесь я проводил самые приятные вечера у «фрейлинки Россет», как ее называли придворные лакеи. Сперва мы с женой катались на парных дрожках, которые называли ботиками, я сидел на перекладине и пел им песню, божусь тебе — не моего сочинения:
Царь наш — немец русский…
Царствует он где же?
Всякий день в манеже.
Школы все казармы,
Судьи все жандармы,
А Закревский — баба,
Управляет в Або,
А другая баба
Начальником штаба[403
].
И эти стихи не мои:
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена[404
].
<Киселев>;: — Сумасшедшие, разве такая махина, как Россия, может жить без самодержавия?
<Смирнова>;: — Кисс, Пушкин жил тогда в доме Китаева, придворного камер-фурьера. В столовой красный диван, обитый бархатом, два кресла и шесть стульев, овальный стол и ломберный накрывали для обеда. Хотя летом у нас был придворный обед довольно хороший, мы обедали все вместе, это уж были новые порядки Волконского, министра двора <…>; но я любила обедать у Пушкина. Обед составляли щи или зеленый суп с крутыми яйцами (я велю сделать вам завтра этот суп), рубленые большие котлеты со шпинатом или щавелем, а на десерт — варенье с белым крыжовником.
<Смирнова>;: — Представьте себе, Киселев, что блины бывают гречневые, потом с начинкой из рубленых яиц, потом крупичатые блины со снетками, потом крупичатые розовые
<Киселев>;: — Об розовых я и понятия не имею. Как их делают розовыми?
<Смирнова>;: — Со свеклой. Пушкин съедал их 30 штук, после каждого блина выпивал глоток воды и не испытывал ни малейшей тяжести в желудке.
<Смирнова>;: <…> Государь цензуровал «Графа Нулина». У Пушкина сказано «урыльник». Государь вычеркнул и написал — будильник. Это восхитило Пушкина: «C’est la remarque de gentilhomme15*. А где нам до будильника, я в Болдине завел горшок из-под каши и сам его полоскал с мылом, не посылать же в Нижний за этрусской вазой».
— Государь тоже цензуровал последние главы «Онегина»?
— Все это не при мне писано. Я очень удивилась, когда раз вечером мне принесли пакет от государя, он хотел знать мое мнение о его заметках. Конечно, я была того же мнения и сохранила пакет. Il y a cette magnifique paraphe16 и в его почерке виден весь человек, т. е. повелитель[405
].
<Смирнова>;: <…> Я была почти всегда окружена мужчинами — Жуковский, Вяземский, Пушкин, Плетнев, некоторые иностранцы — и могу вас уверить, что никогда не слышала от кого-нибудь из них двусмысленного слова.
<Диалог А. О. Смирновой и И. Д. Киселева>;
<Смирнова>;: <…> Вот еще пример, который мне стыдно рассказывать теперь, когда я понимаю неприличие того, что я тогда выпалила. Говорили о горах в Швейцарии, и я сказала: «Никто не всходил на Mont-Rose». Я не знаю, как мне пришло в голову сказать, что я вулкан под ледяным покровом, и, торопясь, клянусь, не понимая, что говорю, я сказала: «Я, как Mont-Rose, на которую никто не всходил». Тут раздался безумный смех, я глупо спросила, отчего все рассмеялись. Madame Карамзина погрозила Пушкину пальцем. Три Тизенгаузен были там и, как я, не понимали, конечно, в чем дело.
<Киселев>;: — Но это жестоко со стороны Пушкина смеяться над наивностью девушки. Вы покраснели, рассказывая мне это, я так люблю ваше очаровательное целомудрие. <…>;
<Киселев>;: — Какой я дурак был, жил медведем в этом гадком Питере, я бы вас там встретил и не оскотинился в Париже.
<Смирнова>;: — Вот и вы, мой милейший, все делаете некстати, как я.
<Киселев>;: — Да что уж про меня говорить, я просто дрянь, хуже Платонова; а Смирнов часто там бывал?
<Смирнова>;: — Всякий день, там он сделал предложение. Мне так было тяжело решиться, что я просила Катерину Андреевну передать ему, чтоб он просто спросил, да или нет. Он спросил: «Да?» Я долго молчала, обретаясь в страхе и конфузе, и по несчастью сказала «Да», а в сердце было «Нет».
<Киселев>;: — Какой счастливец мой добрый Смирнов, какое сокровище ему досталось; я рад для него, но опасаюсь для вас.
<Смирнова>;: — Пушкин мне сказал: «Quelles folies vous faites, je 1’aime beaucoup, mais il ne saura jamais vous créer une position dans le monde, il n’en a aucune et n’en aura jamais aucune»17[406
]. — «Au diable, Pouchkine, les positions, quand on a le besoin d’aimer et qu’on ne trouve absolument personne qu’on puisse aimer»18 <…>
<…> Пушкин говорил мне в Царском, когда Смирнов уехал для устройства своих дел. Он уехал на следующий день, даже не поцеловав мне руку. Перовский проезжал в дрожках и, скотина, даже не посмотрел на мои окошки. Пушкин сказал: «То так, то пятак, то гривенка, а что, если бы он теперь предложил бы свою руку с золотым наперстком?» — «Сейчас положила бы свою и на коленях бы его благодарила».
<Киселев>;: — И вы действительно послали бы Смирнову отказ?
<Смирнова>;: — Конечно. Перовский был очень красив, храбр, добр, как ангел, у него тоже было 2000 крестьян, он был щедрым покровителем моих братьев[407
].
<Смирнова>;: <…> Обычно в марте Пушкиным овладевала ужасная тоска, он видался толькос Плетневым, нашим учителем литературы, единственным уважаемым нами учителем, и все повторял: «Грустно, тоска». Плетнев, сын провинциального священника, имел слабость говорить: «А ведь гораздо честнее быть сыном попа, чем воришки-человека», — <так вот>. Плетнев предлагал ему читать. Он отвечал: «Вот уже год, любезный друг, что я кроме Евангелия ничего не читаю».
<Киселев>;: — Бедный Пушкин, а я его знал таким веселым и беззаботным. Много ли стихов он вам написал?
<Смирнова>;: — Нет, мой поэт — Вяземский, но писал мне почти всегда шуточные стихи. У меня есть альбом, я его вам покажу — мне его подарила Софи Карамзина ко дню рождения или именин, не помню. Пушкин написал в этот альбом:
Записки А. О. Смирновой
В тревоге пестрой и бесплодной
Большого света и двора
Я сохранила взгляд холодный,
Простое сердце, ум свободный
И правды пламень благородный
И как дитя была добра;
Смеялась над толпою вздорной,
Судила здраво и светло,
И шутки злости самой черной
Писала прямо набело.
А я-то никогда не писала ни строчки до тех пор, пока вы не попросили меня писать воспоминания. Из этих стихов возникла моя репутация злючки — я думаю, вы убедились уже, что я вовсе не зла. Я никогда никому об этом не говорила.
<Киселев>;: — По-моему, Пушкин очень плохо закончил это прелестное стихотворение — ваш портрет. Но вы действительно очень остро высмеиваете то, что смешно, и в глазах других это может показаться злым[408
].
<…> Мы возвратились и встретили Ольгу Долгорукую, которую вел под руку Платонов в голубых панталонах и зеленой охотничьей куртке с золотыми пуговицами.
<Смирнова>;: — Киса, посмотрите, каким фордыбаком он ходит!
<Киселев>;: — Что такое фордыбак?
<Смирнова>;: — Это в лексиконе Шишкова, это Пушкин говорил. Фордыбак — это хвастун без умысла, а щелкопер — ветрогон <…) У Шишкова есть название для модных дам — толпега. Пушкин так называет княгиню Голицыну, рожденную Апраксину. Она очень плотная и очень модничает, по-французски она — M-me Tolpège, a Труперта — старая кокетка. У него биллиард — шарокат, а кий — шаротер[409
].
<Смирнова>;: <…> Этот Ноздрев говорил, что было где-нибудь весело: «Музыка играет, штандарт скачет». Из этого Самарин сделал глагол и говорил мне: «Вы были на бале, что, там было штандартно?»
<Киселев>;: — Это слово заимствованное, и Шишков должен внести его в число самых приятных и используемых.
<Смирнова>;: — Чтобы покончить с этими словами — мы с Пушкиным составили коллекцию переводов французских слов или, точнее, эпитетов. Так, у Шишкова хвастун называется фордыбак, ветрогон — щелкопер, элегантная, но несколько плотная дама — Топтыга, старая кокетка — Труперта, галоши — мокроступы, кий — шаротер, биллиард — шарокат. Пушкин говорил, что его любимый поэт — Тредьяковский, а после него граф Хвостов. В доказательство прелести Тредьяковского он приводил два стиха:
О лето, лето, тем ты мне не любовно,
Что ахти не грибовно.
И Хвостова <…>, а лучше всего его стихи после вечера, который давала Марья Антоновна Нарышкина, где барышни Лисянские пели с Пашковым:
Лисянские и Пашков там
Мешают странствовать ушам.
Это выше всего. И потом, у него локотники вместо кресел и еще что-то.
<Киселев>;: <…> — Как вы хорошо говорите по-русски!
<Смирнова>;: — Да, это очень удивило Пушкина; довольно странно, что в Петербурге удивляются, что русские дамы хорошо говорят по-русски. Государь со мною всегда говорит по-русски. Он первый заговорил в салоне императрицы по-русски. Александр Пав<лович> и его Лизета всегда говорили по-французски[410
].
<Смирнова>;: — Знаете ли, Киселев, Пушкин находит Петербург столь строгим и добродетельным, что, по его мнению, это не может так продолжаться, и однажды наступит ужасный крах.
— Тем хуже, мне будет досадно, если наша столица станет когда-нибудь такой же клоакой, как Париж.
<…> После своего завтрака он <Киселев> пришел ко мне. Я продолжала чтение, лежа на диване. «Но, Киса, я должна приподняться, дайте мне руку! Нет, лучше пропустите руку… Так! Благодарю вас!» Он вспыхнул и строго посмотрел на меня.
— Боже, как вы любите играть с огнем!
— Глупости! Сколько раз Пушкин оказывал мне эту услугу, когда он приходил сидеть со мной и Шамфором, Риваролем или Вольтером. У меня тогда была убийственная тоска после родов <…>[411
].
<Киселев>;: <…> — Кто такой Гоголь?
<Смирнова>;: — Ах, Киса, на каком свете вы живете?
<Киселев>;: — Что же вы хотите, русские, живущие в Париже, говорят только о цифрах, цифрах или болезнях.
<Смирнова>;: — Гоголь — автор романа «Мертвые души» и малороссийских сказок. Пушкин от них в восторге <…>[412
]
Встреча с Гоголем в Бадене
<Гоголь>;: — Еду к бедному Языкову в Ганау, он лечится у Каппа.
<Смирнова>;: — Николай Вас<ильевич>, вот Ник<олай> Дмитрич Киселев, он учился в Дерпте с Языковым, и Языков ему первому читал свои стихи.
<Киселев>;: — Да, пожалуйста, Николай В<асильевич>, передайте ему мое истинное сожаление и дружбу. Я воображаю, сколько прелестных стихотворений он написал.
<Гоголь>;: — Да, его стихи «Землетрясение» — одно из лучших произведений нашей богатой поэзии. Пушкин от них в восторге.
<Смирнова>;: <…> Вот это имена, а Гоголю это было совершенно натурально. У него в родстве Боб и Чечевица, Пищи-Муха, Миклуха-Маклай, а в «Тарасе Бульбе» есть воевода Кисель, ваш предок — а так как вы недостаточно энергичны, вы истинный Кисель; есть Голопупенко, Белокопытенко, а в России есть Гнилосыров и Серопупов.
<Киселев>;: — Вот вы это выдумали, чтобы иметь удовольствие говорить гадости.
<Смирнова>;: — Совсем не выдумала. Пушкин с Мятлевым пишут чепуху под названием «Поминки».
Дай попьем, помянем
Трех Матрен, Луку с Петром[413
] —
а потом в продолжение:
Михаила Михалыча Сперанского
И арзамасского почт-директора Ермоланского,
Князя Вяземского Петра,
Почти пьяного с утра,
Да Апраксина Степана,
Большого болвана[414
].
Представьте себе, мой милый, что он уродлив, как смертный грех, человек с большим состоянием и при этом глуп. Пушкин был очень возмущен, когда Софья вышла за него замуж <…>. Я прибавлю только, что эти господа не могли найти рифму к Юсупову, но однажды Мят-лев вошел, торжествуя и говоря ему: «Нашел!»
Князя Бориса Юсупова
И полковника Серопупова.
Это в «Инвалиде» о приезжающих и отъезжающих. Гоголь всегда читает эти имена, и поэтому в «Мертвых душах» и «Городничем» нет выдуманных имен, все это подлинные фамилии. Я узнала, что Онегин — тоже истинная фамилия[415
].
<Смирнова>;: <…> Пушкин говорил, что стихи Мятлева помогают очень хорошо заметить нашу кукольную комедию <…>, говорил, что вместо «Петра Ив<ановича> Укусова и прямо в ад» надобно заменить: «господа сенаторы» и пр.[416
]
<«Пушкин мне рассказывал…»>;
В записках генерала Рапп вы найдете самое точное повествование о страшной ночи, когда совершилось ужасное преступление <…> Пушкин мне рассказывал, что в 6 часов не было ни одной бутылки шампанского. Совершив гнусное дело, они ликовали <…>
<…> В Петербург приехал из деревни старик Скарятин и был на бале у графа Фикельмона. Жуковский подошел к нему и начал расспрашивать все подробности убийства. «Как же вы покончили, наконец?» Он просто отвечал, очень хладнокровно: «Я дал свой шарф, и его задушили». Это тоже рассказывал мне Пушкин[417
].
В<еликий> к<нязь> Павел был болезненный ребенок и очень нервный. Пушкин мне рассказывал: она <Екатерина II> знала, что на него находили пароксизмы страха, когда он слышал внезапный шум. Она послала его командовать войсками; мы воевали с Швецией, их корабли под Выборгом так палили, что в Смольном монастыре окна дребезжали. Павел был все время впереди, делал чудеса храбрости, но поплатился горячкой и расстроением желудка[418
].
<Смирнова>;: Пушкин мне рассказал, что раз он <Ланжерон> давал большой обед одесскому купечеству, а так как у него нет никакого порядка, он живет выше своих средств, то он им говорил: «Если император не прибавит мне жалованья, мне не на что будет кормить котлетами этих каналий». Слова эти были встречены громким хохотом.
<Киселев>;: — Но я думал, что Пушкин был только во время Воронцова.
<Смирнова>;: — Он оставался еще недолго при Ланжероне. Ты знаешь ли, что он сказал об Одессе — зимой грязища, а летом песочница. Его Воронцов не любил, потому что он был дружен с Раевским, который был слишком хорош с его женой. Он послал Пушкина в Бессарабию, приказав ему сделать доклад об опустошениях саранчи. Это ужасные насекомые, которые в течение часа пожирают самый лучший урожай, земля покрывается черной и тяжелой коркой, потому что они оседают, говорят, что в сущности это хорошее удобрение. Пушкин сделал свой доклад: «Саранча сидела, сидела, все съела и улетела».
<Киселев>;: — Какой плут, я этого не знал.
<Смирнова>;: — Он называл графиню Воронцову «La comtesse de Бельветрило».
Пушкин мне рассказывал, что он раз встретил партию, которая шла по этапам. Разбойники шли в кандалах, а женщины ехали в повозках. Необыкновенно красивая девушка шла, приплясывая, и листом капусты укрывалась от солнца. Все это его поразило, и особенно выражение невинности — он дал ей денег и спросил, зачем ее отправляют в Сибирь. — «Убила мать и свое незаконнорожденное дитя пяти лет». Он говорил, что у него волосы дыбом стали[419
].
1 Это великолепно.
2 * это шедевр. У меня нет с собой сочинений Пушкина, ты найдешь их у нас в доме. Он пожелал, чтобы я высказала свое мнение, и я глупо сказала, что это очень хорошо.
3 цепь из драгоценных камней.
4 швейцары.
5 охлажденным.
6 кофе с мороженым.
7 «Урок музыки в Торбюри».
8 «Мать Гракхов».
9 с тапером.
10 «Но вы итальянка?» — «Нет, я не принадлежу ни к какой национальности: мой отец был француз, моя бабушка — грузинка, а дед — пруссак, но я православная и по сердцу русская».
11 От фр. indecént — непристойный.
12 свойственным только ему.
13 Галантные историйки Тальманаде Рео.
14 История пехотного капитана.
15 Это замечание джентльмена.
16 На нем этот великолепный росчерк.
17 «Какую глупость вы делаете. Я его очень люблю, но он никогда не сумеет создать вам положение в свете. Он его не имеет и никогда не будет иметь».
18 «К черту, Пушкин, положение в свете, когда есть потребность любить и не находишь совершенно никого, кого мог бы полюбить».
↓
<А. О. СМИРНОВА-РОССЕТ>
РАССКАЗЫ О ПУШКИНЕ, ЗАПИСАННЫЕ Я. П. ПОЛОНСКИМ[420
]
Ни в ком не было такого ребяческого благодушия, как в Жуковском. Но никого не знала я умнее Пушкина. Ни Жуковский, ни князь Вяземский спорить с ним не могли — бывало, забьет их совершенно. Вяземский, которому очень не хотелось, чтоб Пушкин был его умнее, надуется и уж молчит, а Жуковский смеется: «Ты, брат Пушкин, черт тебя знает, какой ты — ведь вот и чувствую, что вздор говоришь, а переспорить тебя не умею, так ты нас обоих в дураки и записываешь»[421
].
Раз я созналась Пушкину, что мало читаю. Он мне говорит: «Послушайте, скажу и я вам по секрету, что я читать терпеть не могу, многого не читал, о чем говорю. Чужой ум меня стесняет. Я такого мнения, что на свете дураков нет. У всякого есть ум, мне не скучно ни с кем, начиная с будочника и до царя». И действительно, он мог со всеми весело проводить время. Иногда с лакеями беседовал.
Когда мы жили в Царском Селе, Пушкин каждое утро ходил купаться, после чая ложился у себя в комнате и начинал потеть. По утрам я заходила к нему. Жена его так уж и знала, что я не к ней иду.
— Ведь ты не ко мне, а к мужу пришла, ну и поди к нему.
— Конечно, не к тебе, а к мужу. Пошли узнать, можно ли войти?
— Можно.
С мокрыми курчавыми волосами лежит, бывало, Пушкин в коричневом сюртуке на диване. На полу вокруг книги, у него в руках карандаш.
— А я вам приготовил кой-что прочесть, — говорит.
— Ну читайте.
Пушкин начинал читать (в это время он сочинял все сказки). Я делала ему замечания, он отмечал и был очень доволен.
Читал стихи он плохо.
Жена его ревновала ко мне. Сколько раз я ей говорила? «Что ты ревнуешь ко мне. Право, мне все равны; и Жуковский, и Пушкин, и Плетнев, — разве ты не видишь, что ни я не влюблена в него, ни он в меня»[422
].
— Я это очень хорошо вижу, говорит, да мне досадно, что ему с тобой весело, а со мной он зевает.
Однажды говорю я Пушкину: «Мне очень нравятся ваши стихи «Подъезжая под Ижоры».
— Отчего они вам нравятся?
— Да так, — они как будто подбоченились, будто плясать хотят.
Пушкин очень смеялся.
— Ведь вот, подите, отчего бы это не сказать в книге печатно — «подбоченились», — а вот как это верно. Говорите же после этого, что книги лучше разговора.
Когда сердце бьется от радости, то, по словам Пушкина, оно:
То так,
То пятак,
То денежка!
Этими словами он хотел выразить биение и тревогу сердца.
Наговорившись с ним, я спрашивала его (поутру у него в комнате):
— Что же мы теперь будем делать?
— А вот что! Не возьмете ли вы меня прокатиться в придворных дрогах?
— Поедемте.
Бывало, и поедем. Я сяду с его женой, а он на перекладинке, впереди нас, и всякий раз, бывало, поет во время таких прогулок:
Уж на Руси
Мундир он носит узкий,
Ай да царь, ай да царь,
Православный государь!
(Не помню, запишу в другое время.).
↓
П. А. и В. Ф. ВЯЗЕМСКИЕ[423
]
РАССКАЗЫ О ПУШКИНЕ, ЗАПИСАННЫЕ П. И. БАРТЕНЕВЫМ[424
]
В 1816 году для Карамзина отвели казенный дом в Царском Селе, прямо против Лицейского сада (второй дом от угла). Бруни, отец знаменитого художника, занимавшийся при дворе реставрациею картин, нарисовал нарочно на стене одной комнаты этого дома портрет Карамзина. Карамзин очень этому удивился и немедленно велел замазать портрет. Рядом с ним жил граф Толстой (женатый на Протасовой), который немало удивлялся, за что Карамзину такая милость.
Чаадаев познакомился с Пушкиным у Карамзина. Еще прежде он слышал о нем от своего товарища по Московскому университету А. С. Грибоедова, который хвалил ему стихи Пушкина на возвращение государя из чужих краев в 1815 году (этих стихов Пушкин никак не хотел печатать).
В 1818 году И. В. Васильчиков сказал Чаадаеву, своему адъютанту: «Вы любите словесность. Не знаете ли вы молодого Пушкина? Государь желает прочесть его стихи, ненапечатанные». Чаадаев передал о том Пушкину и с его согласия отдал Васильчикову «Деревню»[425
], которая отменно полюбилась государю (была переписана самим Пушкиным, разумеется, с ее последними стихами, которые долго не разрешались к печати)[426
].
Княгиня Вяземская в 1824 году ездила в Одессу с сыном Николаем, лет семи. Пушкин очень его любил и учил всяким пакостям. «Будь он постарше, я бы вас до него не допустила». В Одессе Пушкин прибегал к княгине Вяземской и, жалуясь на Воронцова, говорил, что подаст в отставку. Когда решена была его высылка из Одессы, он прибежал впопыхах с дачи Воронцовых весь растерянный, без шляпы и перчаток, так что за ними посылали человека от княгини Вяземской. Иногда он пропадал. Где вы были?» — «На кораблях. Целые трое суток пили и кутили». Раз, во время прогулки по морю на лодке, он прочитал княгине своего «Демона». Он признавался княгине в своей любви к Ризнич и сказывал, что муж отослал ее за границу из ревности[427
].
Когда Пушкин был женихом, свадьба долго откладывалась; княгиня Вяземская по его просьбе ездила к Н. И. Гончаровой и просила скорее кончать. Пушкин отдал своих 25 тысяч на приданое. Будущего пушкинского тестя, умоповрежденного Николая Афанасьевича Гончарова, княгиня Вяземская видела в церкви у Большого Вознесения в Москве и говела с ним в одно время. Он прекрасно говорил по-французски и любил употреблять отменные выражения. «Je vous félicite avec la réception de la sainte cène»1.
Лето 1826 года князь Вяземский провел в Ревеле с осиротевшею семьею Карамзиных. Княгиня оставалась в Москве. Возвращенный Пушкин тотчас явился к ней. Из его рассказа о свидании с царем княгиня помнит заключительные слова: «Ну теперь ты не прежний Пушкин, а мой Пушкин». К последним праздникам коронации возвратился в Москву князь Вяземский. Узнав о том, Пушкин бросился к нему, но не застал дома, и когда ему сказали, что князь уехал в баню, Пушкин явился туда, так это первое их свидание после многолетнего житья в разных местах было в номерной бане.
В письме своем к будущей теще (в Русском архиве 1873 г.) Пушкин говорит: le mot de bienveillance2 и пр. Князь Вяземский думает, что это относится вот к чему. Зная, что Пушкин давно влюблен в Гончарову, и увидав ее на балу у кн. Д. В. Голицына, князь Вяземский поручил И. Д. Лужину, который должен был танцевать с Гончаровой, заговорить с нею и с ее матерью мимоходом о Пушкине, с тем, чтобы по их отзыву доведаться, как они о нем думают. Мать и дочь отозвались благосклонно и велели кланяться Пушкину. Лужин поехал в Петербург, часто бывал у Карамзиных и передал Пушкину этот поклон.
Н. Н. Пушкина сама сказывала княгине Вяземской, то муж ее в первый же день брака, как встал с постели, так и не видал ее. К нему пришли приятели, с которыми он до того заговорился, что забыл про жену и пришел к ней только к обеду. Она очутилась одна в чужом доме и заливалась слезами.
Через несколько месяцев, уже в Царском Селе, она пришла к Вяземским в полном отчаянии: муж трое суток пропадает. Оказалось, что на прогулке он встретил дворцовых ламповщиков, ехавших в Петербург, добрался с ними до Петербурга, где попался ему возвратившийся из Польши из полку своего К. К. Данзас, и с ним пошел кутеж…
Еще за месяц или за полтора до рокового дня Пушкин, преследуемый анонимными письмами, послал Гекерну, кажется, через брата жены своей, Гончарова, вызов на поединок. Названный отец Гекерна, старик Гекерн, не замедлил принять меры. Князь Вяземский встретился с ним на Невском, и он стал рассказывать ему свое горестное положение: говорил, что всю жизнь свою он только и думал, как бы устроить судьбу своего питомца, что теперь, когда ему удалось перевести его в Петербург, вдруг приходится расстаться с ним; потому что во всяком случае, кто из них ни убьет друг друга, разлука несомненна. Он передавал князю Вяземскому, что он желает сроку на две недели для устройства дел, и просил князя помочь ему. Князь тогда же понял старика и не взялся за посредничество; но Жуковского старик разжалобил: при его посредстве Пушкин согласился ждать две недели.
История разгласилась по городу. Отец с сыном прибегли к следующей уловке. Старик объявил, будто сын признался ему в своей страстной любви к свояченице Пушкина, будто эта любовь заставляла его так часто посещать Пушкиных и будто он скрывал свои чувства только потому, что боялся не получить отцовского согласия на такой ранний брак (ему было с небольшим 20 лет). Теперь Гекерн позволял сыну жениться, и для самолюбия Пушкина дело улаживалось как нельзя лучше: стреляться ему было уже не из чего, а в городе все могли понять, что француз женится из трусости. Свадьбу сыграли в первой половине генваря. Друзья Пушкина успокоились, воображая, что тревога прошла.
После этого государь, встретив где-то Пушкина, взял с него слово, что, если история возобновится, он не приступит к развязке, не дав знать ему наперед[428
]. Так как сношения Пушкина с государем происходили через графа Бенкендорфа, то перед поединком Пушкин написав известное письмо свое на имя графа Бенкендорфа, собственно назначенное для государя. Но письма этого Пушкин не решился посылать, и оно найдено было у него в кармане сюртука, в котором он дрался. Письмо это многократно напечатано. В подлиннике я видал его у покойного Павла Ивановича Миллера, который служил тогда секретарем при графе Бенкендорфе; он взял себе на память это не дошедшее по назначению письмо[429
].
В 1836 году княжна Марья Петровна Вяземская была невестою (она вскоре и вступила в брак с П. А. Валуевым). Родители принимали лучшее петербургское общество. Н. Н. Пушкина бывала очень часто, и всякий раз, как она приезжала, являлся и Гекерн, про которого уже знали, да и он сам не скрывал, что Пушкина очень ему нравится. Сберегая честь своего дома, княгиня-мать напрямик объявила нахалу французу, что она просит его свои ухаживанья за женою Пушкина производить где-нибудь в другом доме. Через несколько времени он опять приезжает вечером и не отходит от Натальи Николаевны. Тогда княгиня сказала ему, что ей остается одно — приказать швейцару, коль скоро у подъезда их будет несколько карет, не принимать г-на Гекерна. После этого он прекратил свои посещения, и свидания его с Пушкиной происходили уже у Карамзиных. Кн. Вяземская предупреждала Пушкину относительно последствий ее обращения с Гекерном. «Я люблю вас, как своих дочерей; подумайте, чем это может кончиться!» — «Мне с ним весело. Он мне просто нравится. Будет то же, что было два года сряду». Пушкин сам виноват был: он открыто ухаживал сначала за Смирновою, потом за Свистуновою (ур. гр. Соллогуб). Жена сначала страшно ревновала, потом стала равнодушна и привыкла к неверностям мужа. Сама она оставалась ему верна, и все обходилось легко и ветрено.
Между тем посланник (которому досадно было, что сын его женился так невыгодно) и его соумышленники продолжали распускать по городу оскорбительные для Пушкина слухи. В Петербург приехали девицы Осиповы, тригорские приятельницы поэта; их расспросы, что значат ходившие слухи, тревожили Пушкина. Между тем он молчал, и на этот раз никто из друзей его ничего не подозревал. Князь Вяземский жил открыто и принимал к себе большое общество. За день до поединка он возвращается домой поздно вечером. Жена говорит ему, что им надобно на время закрыть свой дом, потому что нельзя отказать ни Пушкину, ни Гекерну, а между тем в тот вечер они приезжали оба; Пушкин волновался, и присутствие Гекерна было для него невыносимо. На другой день князь Вяземский с одним знакомым своим, Ленским, гуляя по Невскому, встречают старика Гекерна в извозчичьих санях. Их удивило, что посланник едет в таком экипаже. Заметя их, он вышел из саней и сказал им, что гулял далеко, но вспомнил, что ему надо написать письма, и, чтобы скорей поспеть домой, взял извозчика. После они узнали, что он ехал с Черной Речки, где ждал, чем кончится поединок. Пушкина, как более тяжело раненного, повезли домой в карете Гекерна. Аренд, исполняя желание Пушкина, поехал к государю; но тот был в театре и долго не возвращался. Прождавши до позднего часа, Аренд оставил ему записку и уже на другой день привез к Пушкину письмо государя.
Влюбленная в Гекерна высокая, рослая старшая сестра Екатерина Николаевна Гончарова нарочно устраивала свидания Натальи Николаевны с Гекерном, чтобы только повидать предмет своей тайной страсти. Наряды и выезды поглощали все время. Хозяйством и детьми должна была заниматься вторая сестра, Александра Николаевна, ныне Фризенгоф. Пушкин подружился с нею…
Княгиня Вяземская говорит, что Пушкин был у них в доме как сын. Иногда, не заставая их дома, он уляжется на большой скамейке перед камином и дожидается их возвращения или возится с молодым князем Павлом. Раз княгиня застала, как они барахтались и плевали друг в друга. С княгинею он был откровеннее, чем с князем. Он прибегал к ней и рассказывал свое положение относительно Гекерна. Накануне Нового года у Вяземских был большой вечер. В качестве жениха Гекерн явился с невестою. Отказывать ему от дома не было уже повода. Пушкин с женою был тут же, и француз продолжал быть возле нее. Графиня Наталья Викторовна Строганова говорила княгине Вяземской, что у него такой страшный вид, что, будь она его женою, она не решилась бы вернуться с ним домой. Наталья Николаевна с ним была то слишком откровенна, то слишком сдержанна. На разъезде с одного бала Гекерн, подавая руку жене своей, громко сказал, так что Пушкин слышал: «Allons, mà légitime» (пойдем, моя законная). Мадам <Полетика>, по настоянию Гекерна, пригласила Пушкину к себе, а сама уехала из дому. Пушкина рассказывала княгине Вяземской и мужу, что, когда она осталась с глазу <на глаз> с Гекерном, тот вынул пистолет и грозил застрелиться, если она не отдаст ему себя. Пушкина не знала, куда ей деваться от его настояний; она ломала себе руки и стала говорить как можно громче. По счастию, ничего не подозревавшая дочь хозяйки дома явилась в комнату, и гостья бросилась к ней.
Пушкин не скрывал от жены, что будет драться. Он спрашивал ее, по ком она будет плакать. «По том, — отвечала Наталья Николаевна, — кто будет убит». Такой ответ бесил его: он требовал от нее страсти, а она не думала скрывать, что ей приятно видеть, как в нее влюблен красивый и живой француз. «Я готова отдать голову на отсечение, — говорит княгиня Вяземская, — что все тем и ограничивалось и что Пушкина была невинна». Накануне дуэли, вечером, Пушкин явился на короткое время к княгине Вяземской и сказал ей, что его положение стало невыносимо и что он послал Гекерну вторичный вызов[430
]. Князя не было дома. Вечер длился долго. Княгиня Вяземская умоляла Василия Перовского и графа М. Ю. Вельегорского дождаться князя и вместе обсудить, какие надо принять меры. Но князь вернулся очень поздно. На другой день Наталья Николаевна прислала сказать своей приятельнице, дочери Вяземских, Марье Петровне Валуевой, о случившемся у них страшном несчастии. Валуева была беременна, и мать не пустила ее в дом смертной тревоги, но отправилась сама и до кончины Пушкина проводила там все сутки. Она помнит, как, в одну из предсмертных ночей, доктора, думая облегчить страдания, поставили промывательное, отчего пуля стала давить кишки, и умирающий издавал такие крики, что княгиня Вяземская и Александра Николаевна Гончарова, дремавшие в соседней комнате, вскочили от испуга. Прощаясь с женою, Пушкин сказал ей: «Vas en campagne, porte mon deuil pendant deux années, puis remaries-toi, mais pas avec un chenapan»3. Диван, на котором лежал умиравший Пушкин, был отгорожен от двери книжными полками. Войдя в комнату, сквозь промежутки полок и книг можно было видеть страдальца. Тут стояла княгиня Вяземская в самые минуты последних его вздохов. Даль сидел у дивана; кто-то еще был в комнате. Княгиня говорит, что нельзя забыть божественного спокойствия, разлившегося по лицу Пушкина, того спокойствия, о котором пишет Жуковский.
На одном вечере Гекерн, по обыкновению, сидел подле Пушкиной и забавлял ее собою. Вдруг муж, издали следивший за ними, заметил, что она вздрогнула. Он немедленно увез ее домой и дорогою узнал от нее, что Гекерн, говоря о том, что у него был мозольный оператор, тот самый, который обрезывал мозоли Наталье Николаевне, прибавил: «Il m’a dit que le cor de madame Pouchkine est plus beau quo le mien»4. Пушкин сам передавал об этой наглости княгине Вяземской.
Пушкина чувствовала к Гекерну род признательности за то, что он постоянно занимал ее и старался быть ей приятным.
На вынос тела из дому в церковь Н. Н. Пушкина не явилась от истомления и оттого, что не хотела показываться жандармам.
Пушкин не любил стоять рядом с своею женой и шутя говаривал, что ему подле нее быть унизительно: так мал был он в сравнении с нею ростом.
Жену свою Пушкин иногда звал: моя косая Мадонна. У нее глаза были несколько вкось. Пушкин восхищался природным ее смыслом. Она тоже любила его действительно. Княгиня Вяземская не может забыть ее страданий в предсмертные дни ее мужа. Конвульсии гибкой станом женщины были таковы, что ноги ее доходили до головы. Судороги в ногах долго продолжались у нее и после, начинаясь обыкновенно в 11 часов вечера.
Venez m’aider à faire respecter l’appartement d’une veuve5. Эти слова графиня Юлия Строганова повторяла неоднократно и даже написала о том мужу в записке, отправленной в III Отделение, где тот находился по распоряжениям о похоронах. Пушкина хоронили на счет графа Г. А. Строганова. Митрополит Серафим, по чьим-то внушениям, делал разные затруднения.
Старик барон Гекерн был известен распутством. Он окружал себя молодыми людьми наглого разврата и охотниками до любовных сплетен и всяческих интриг по этой части; в числе их находились князь Петр Долгоруков и граф Л.С<оллогуб>.
Накануне дуэли был раут у графини Разумовской. Кто-то говорит Вяземскому: «Подите посмотрите, Пушкин о чем-то объясняется с Даршиаком; тут что-нибудь недоброе». Вяземский направился в ту сторону, где были Пушкин и Даршиак; но у них разговор прекратился.
Княгине Вяземской говорили, что отец и мать Гекерна жили в Страсбурге вполне согласно, и никакого не было подозрения, чтобы молодой Гекерн был чей-нибудь незаконный сын. Один из чиновников голландского посольства Геверс открыто говорил, что посланник их лжет, давая в обществе знать, будто молодой человек его незаконный сын.
Пушкин говаривал, что как скоро ему понравится женщина, то, уходя или уезжая от нее, он долго продолжает быть мысленно с нею и в воображении увозит ее с собою, сажает ее в экипаж, предупреждает, что в таком-то месте будет толчок, одевает ей плечи, целует у нее руку и пр. Однажды княгиня Вяземская, посылая к нему слугу, велела спросить, с кем он тот день уезжает. «Скажи, что сам-третей», — отвечал Пушкин. Услыхав этот ответ, — «третьею, верно, ты», — заметил князь Вяземский своей жене.
1 Я вас поздравляю с принятием святого причастия.
2 Благосклонное слово.
3 Отправляйся в деревню, носи по мне траур два года и потом выходи замуж, но только не за шалопая.
4 Непереводимая игра слов: «cor» — мозоль, «corps» — тело. Буквально: «Он мне сказал, что мозоль госпожи Пушкиной гораздо красивее, чем у моей жены».
5 Придите, чтобы помочь мне заставить уважать жилище вдовы.
↓
П. П. ВЯЗЕМСКИЙ[431
]
АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ ПУШКИН. 1826–1837[432
]
Приезд Пушкина в Москву в 1826 году произвел сильное впечатление, не изгладившееся из моей памяти и до сих пор.
Вызванный императором Николаем Павловичем, вскоре после коронации, из заточения в Михайловском, Пушкин как метеор промелькнул в моих глазах.
«Пушкин, Пушкин приехал», — раздалось по нашим детским, и все дети, учителя, гувернантки — все бросились в верхний этаж, в приемные комнаты взглянуть на героя дня.
Литературные знаменитости были нам не в диковину: Дмитриев, Жуковский, Баратынский вращались в нашей детской среде, даже Рылеев, которого я прозвал «voilà là chose», по его обычному присловью, подмеченному мною; все они, повторяю, были и нам, детям, люди довольно близкие. Один лишь Карамзин являлся детскому воображению как непостижимая и недостижимая величина: однажды я провел целое лето у Карамзиных в Царском Селе в 1825 году и помню то благоговейное чувство, которым проникнуты были к нему все члены семейства. Сильному впечатлению, произведенному приездом Пушкина, не говоря о магическом действии его стихов, появление которых всегда составляло событие в доме, несомненно, много содействовала дружба Пушкина с моею матушкой в Одессе, где часть нашего семейства провела лето в 1824 году. И детские комнаты, и девичья с 1824 года были неувядающим рассадником легенд о похождениях поэта на берегах Черного моря. Мы жили тогда в Грузине, цыганском предместье Москвы, в сельскохозяйственном подворье П. А. Кологривова, вотчима моей матушки. Позже, зимой 1826–1827, по переезде в наш дом в Чернышевом переулке, я решился, по то гдашней моде, поднести Пушкину, вслед за прочими членами семейства, и мои альбом, недавно подаренный мне: то была небольшая книжка в 32-ю долю листа, в красном сафьяновом переплете; я просил Пушкина написать мне стихи.
Три дня спустя Пушкин возвратил мне альбом, вписав в него:
Здравствуй, друг мой Павел!
Держись моих правил:
Делай то-то, то-то,
Не делай того-то.
Кажется, что ясно.
Прости, мой прекрасный[433
].
Я уже упоминал выше, что каждое появление стихотворений Пушкина было событием и в нашем детском мире: каждая глава «Онегина», «Бахчисарайский фонтан», «Цыгане», ежегодные альманахи царили в наших детских комнатах и растрепывались пуще любого учебника.
Со времени написания стихов в мой альбом кличка моя в семействе стала: «друг мой Павел»; до стихов же Пушкина я пользовался нелестным прозвищем:
Павлушка, медный лоб, приличное прозванье.
Имел ко лжи большое дарованье.
Прозвище это взято было из эпиграммы Измайлова на Павла Свиньина и навлекло на моих сестер строгий нагоняй со стороны Пушкина за предосудительную, вредную шутку[434
].
В 1827–1828 годах вокруг меня более других стихотворений Пушкина звучали стихи из «Бахчисарайского фонтана» и «Цыган». Я помню, как мой наставник, Феодосий Сидорович Толмачев, в зиму 1827–1828, обращая мое внимание на достоинства «Цыган», объяснял, что Пушкин писал с натуры, что он кочевал с цыганскими таборами по Бессарабии, что его даже упрекали за безнравственный род жизни весьма несправедливо, потому что писатель и художник имеют полное право жить в самой развратной и преступной среде для его изучения.
Легенда эта, поясняющая мнимую с натуры передачу цыганской жизни, в воображении ребенка рисовала лишь высшие, таинственные наслаждения вне условий и тесных рамок семейной жизни. О предосудительности посещения цыган я уже довольно наслышался в родственных кружках «московских бригадирш обоего пола».
В 1827 году Пушкин учил меня боксировать по-английски, и я так пристрастился к этому упражнению, что на детских балах вызывал желающих и нежелающих боксировать, последних вызывал даже действием во время самых танцев. Всеобщее негодование не могло поколебать во мне сознания поэтического геройства, из рук в руки переданного мне поэтом-героем Пушкиным. Последствия геройства были, однако, для меня тягостны: изо всего семейства меня одного перестали возить даже на семейные праздники в подмосковные ближайших друзей моего отца.
Пушкин научил меня еще и другой игре.
Мать моя запрещала мне даже касаться карт, опасаясь развития в будущем наследственной страсти к игре[435
]. Пушкин во время моей болезни научил меня играть в дурачки, употребив для того визитные карточки, накопившиеся в Новый 1827 год. Тузы, короли, дамы и валеты козырные определялись Пушкиным, значение остальных не было определено, и эта-то неопределенность и составляла всю потеху: завязывались споры, чья визитная карточка бьет ходы противника. Мои настойчивые споры и приводимые цитаты в пользу первенства попавшихся в мои руки козырей потешали Пушкина, как ребенка.
Эти непедагогические забавы поэта объясняются и оправдываются его всегдашним взглядом на приличие. Пушкин неизменно в течение всей своей жизни утверждал, что все, что возбуждает смех — позволительно и здорово, все, что разжигает страсти — преступно и пагубно. Года два спустя именно на этом основании он настаивал, чтобы мне дали читать Дон-Кихота, хотя бы и в переводе Жуковского.
Пушкина обвиняли даже друзья в заискивании у молодежи для упрочения и распространения популярности. Для меня нет сомнения, что Пушкин так же искренно сочувствовал юношескому пылу страстей и юношескому брожению впечатлений, как и чистосердечно, ребячески забавлялся с ребенком.
Пушкин поражен был красотою Н. Н. Гончаровой с зимы 1828–1829 года. Он, как сам говорил, начал помышлять о женитьбе, желая покончить жизнь молодого человека и выйти из того положения, при котором какой-нибудь юноша мог трепать его по плечу на бале и звать в неприличное общество.
Холостая жизнь и несоответствующее летам положение в свете надоели Пушкину с зимы 1828–1829 года. Устраняя напускной цинизм самого Пушкина и судя по-человечески, следует полагать, что Пушкин влюбился не на шутку около начала 1829 года. Напускной же цинизм Пушкина доходил до того, что он хвалился тем, что стихи, им посвященные Н. Н. Гончаровой 8 июля 1830 года:
Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна,
Чистейшей прелести чистейший образец… —
что эти стихи были сочинены им для другой женщины.
Елизавета Михайловна Хитрова, дочь знаменитого фельдмаршала Кутузова (род. 1783, сконч. 1839), питала к Пушкину самую нежную, страстную дружбу. Между потомками знаменитого полководца в женской линии сохранялись и сохраняются многие доблестные кутузовские традиции, большое уважение к проявлениям общественной деятельности и горячая любовь ко всему, что составляет славу русского имени. И Пушкин, и отец мой сохраняли по смерть самые дружеские отношения ко внукам Кутузова, недавно скончавшемуся Николаю Матвеевичу Толстому, Павлу Матвеевичу Толстому-Кутузову, княгине Анне Матвеевне Голицыной и графине Тизенгаузен.
Холера задержала Пушкина в деревне до конца 1830 года. Немедленно по снятии карантинов, в декабре или в январе 1831 года, он навестил нас в Остафьеве[436
]. Я живо помню, как он во время семейного вечернего чая расхаживал по комнате, не то плавая, не то как будто катаясь на коньках, и, потирая руки, декламировал, сильно напирая на: «Я мещанин, я мещанин», «я просто русский мещанин». С особенным наслаждением Пушкин прочел врезавшиеся в мою память четыре стиха:
Не торговал мой дед блинами,
В князья не прыгал из хохлов,
Не ваксил царских сапогов,
Не пел на крылосах с дьячками[437
].
Распространение этих стихов, несмотря на увещания моего отца, несомненно, вооружило против Пушкина много озлобленных врагов, и более всего вооружило против него при его кончине целую массу влиятельных семейств в Петербурге. Хуже всего для Пушкина было то, что он играл честью предков (хотя в сущности эти выходки были вполне безобидны), будучи увлечен и подвинут на то исключительно полемикой с Булгариным. Самолюбие поэтов ставит их в нелогичное положение: они не уважают ничтожности и требуют от этих ничтожностей, чтобы они уважали и ценили достоинство поэта.
Пушкин женился 18 февраля 1831 года. Я принимал участие в свадьбе и по совершению брака в церкви отправился вместе с Павлом Воиновичем Нащокиным на квартиру поэта для встречи новобрачных с образом. В щегольской, уютной гостиной Пушкина, оклеенной диковинными для меня обоями под лиловый бархат с рельефными набивными цветочками, я нашел на одной из полочек, устроенных по обоим бокам дивана, никогда мною не виданное и не слыханное собрание стихотворений Кирши Данилова. Былины эти, напечатанные в важном формате и переданные на дивном языке, приковали мое внимание на весь вечер. Мне хорошо были известны лубочные копеечные издания сказок, жадно мною скупаемых: тогда в Москве они так же легко покупались, как изюм, орехи и моченые яблоки; насыщен я был изустно этими сказками от нянек и горничных девушек, между которыми встречались большие мастерицы. Перечитал я уже тогда и собрание сказок Чулкова, и другие более или менее литературные переделки старинных народных сказок. Взгляд мой на народную передачу сказок тогда уже вполне установился. С жадностью слушал я высказываемое Пушкиным своим друзьям мнение о прелести и значении богатырских сказок и звучности народного русского стиха. Тут же я услыхал, что Пушкин обратил свое внимание на народное сокровище, коего только часть сохранилась в сборнике Кирши Данилова[438
], что имеется много чудных, поэтических песен доселе не изданных и что дело это находится в надежных руках Киреевского[439
]. Среди последователей Вольтера, Мармонтеля, Блэра и ле Бате я, быть может, был единственное лицо, подготовленное понимать и сочувствовать восторженной оценке Пушкиным нашей народной поэзии. Мой отец, любивший и понимавший поэзию в устах самого народа, всегда недоверчиво и враждебно относился к письменной народной поэзии, обрабатываемой и выпускаемой в свет литературными людьми.
Еще в 1827 году, когда мне было семь лет, я напугал мою бабушку, Прасковью Юрьевну Кологривову, проживавшую в Саратовской губернии в селе Мещерском, моею начитанностью в сказочной литературе. В зиму 1827–1828 бабушка моя каждый вечер брала меня к себе и читала мне жития из «Пролога», чтобы противодействовать мифическому пресыщению моего воображения. Один из моих наставников, г. Робер, в 1830 году в письме к отцу из Остафьева сетует, что его предшественник, видимо, употреблял все усилия, дабы развивать воображение в ущерб более положительным качествам. Теперь мне становится понятно, что Пушкин мог наслаждаться своим действием на впечатлительную, сочувствующую ему натуру и вызывать звуки чувствительного и на его лад настроенного инструмента. Объяснение потраченного со мною времени Пушкиным во время моего детства доныне составляло для меня загадку.
Недавно мне пришлось уяснить себе такое личное отношение сильной, самобытной натуры Пушкина к детям. Пушкин поздравлял меня за установление дружеских отношений с одним моим ровесником, предсказывая мне, что светлый ум и энергический характер моего товарища непременно выдвинут его в грядущих событиях. Недавно я обращался к этому старому товарищу, действительно занимавшему важные и высшие государственные должности, с просьбой сообщить мне, какие у него были сношения с Пушкиным. На это он объяснил мне, что до встречи в нашем доме он как-то раз встретился с Пушкиным в новооткрытом книжном магазине Исакова в 1834 году, где настаивал, чтобы ему дано было именно то издание «Бахчисарайского фонтана», которое он требовал, а не то, которое ему было доставлено. Пушкин подошел к нему, расспросил его о причинах предпочтения одного издания перед другим, и очень обласкал его[440
]. <…>
Пушкин и друзья его давно замышляли издавать ежедневный журнал. Следы этой затеи восходят к 1819 году, когда М. Ф. Орлов сделал о том предложение в Арзамасском обществе[441
]. В начале тридцатых годов Пушкин как будто серьезно задумал положить конец ненавистной монополии Греча и Булгарина. Он выхлопотал даже разрешение10 и как будто успокоился победой в принципе, но ни в беседах Пушкина, ни в его переписке с кн. Вяземским, ни в 1831-м, ни в последующих годах намерение это не отражается.
Семейство наше переехало на житье в Петербург в октябре 1832 года. Я живо помню прощальный литературный вечер отца моего с его холостой петербургской жизнью, на квартире в доме Межуева у Си-меоновского моста. В этот вечер происходил самый оживленный разговор о необходимости положить предел монополии Греча и Булгарина и защитить честь русской литературы, униженной под гнетом Булгарина, возбуждавшего ненависть всего Пушкинского кружка более, чем его приятель. За Греча прорывались изредка и сочувственные отзывы. И в этот вечер речь шла о серьезном литературном предприятии, а не о ежедневной политической газете.
В зиму 1832–1833 года особенно заметен был разгар ненависти против Булгарина. На сомнения мои относительно законности вражды против Булгарина, доверчиво высказанные мною Пушкину, Александр Сергеевич рассказал мне, что Булгарин, привлеченный к следствию по 14-му декабря 1825 года, выпутался из возбужденных против него обвинений с триумфом, настаивая на том, что он никогда и никаким доверием со стороны подсудимых не пользовался. В доказательство же преданности своей он указал на сношения племянника своего (имя коего в памяти моей не сохранилось) с некоторыми из подсудимых, и так опутал своего племянника, что несчастный пострадал, и, по мнению Пушкина, пострадал невинно[443
].
За эту эпоху (1833–1834) встречается довольно много шуточных стихотворений в бумагах кн. Вяземского, между ними и стихотворения, которые Мятлев называл «Poésies maternelles»[444
]. Этому шуточному направлению кн. Вяземский и Пушкин с особенно выдающимся рвением предавались в 1833–1834 годах, как будто с горя, что им не удавалось устроить серьезный орган для пропагандирования своих мыслей.
В приписке кн. Вяземского Пушкину к письму Мятлева от 28-го мая 1834 года упоминаются еще раз стихотворные упражнения Мятлева:
«Приезжай непременно. Право, будет весело. Надобно быть там в четыре часа, то есть сегодня. К тому же Мятлев
Любезный родственник, поэт и камергер.
А ты ему родня, поэт и камер-юнкер:
Мы выпьем у него шампанского на клункер,
И будут нам стихи, на м…рный манер».
Друзья не щадили самолюбия Пушкина на счет его запоздалого камер-юнкерства. Мне помнится стих того времени Соболевского:
Пушкин камер-юнкер
Раззолоченный, как клюнкер.
Открытие названия золотой монеты: «клюнкер» — также принадлежит Соболевскому, доказавшему право на существование этой рифмы на камер-юнкер.
Несмотря на задетое самолюбие, Пушкин был постоянно весел и принимал живое участие по крайней мере в интимном кружке. Что касается крайней раздражительности Пушкина в сношениях с приятелями, то я, в течение десяти лет видя его иногда почти каждый день, был свидетелем одной только его неприличной выходки.
В 1833 или 1834 году после обеда у моего отца много ораторствовал старый приятель Пушкина, генерал Раевский, сколько помнится, Николай, человек вовсе моему отцу не близкий и редкий гость в Петербурге. Пушкин с заметным нетерпением возражал Раевскому; выведенный как будто из терпения, чтобы положить конец разговору, Пушкин сказал Раевскому:
— На что Вяземский снисходительный человек, а и он говорит; что ты невыносимо тяжел.
В 1834 году отец мой уехал за границу со всем семейством и Пушкин в том же году осенью переехал в дом Баташева, по Дворцовой набережной, у Прачешного моста, в ту же квартиру, которую занимали мы. В материалах Анненкова ошибочно назван дом Балашова отдельно от дома Баташева. В доме Балашова Пушкин никогда не жил, а жил с осени 1834 года по осень 1836 года в доме Баташева. В это время я поступил в петропавловскую школу, и за зиму 1834 и 1835 Пушкин ускользает из моей памяти. Новый мир, в который я поступил, отчудил меня от родного очага. Впоследствии товарищи мои, Мыльников и Лонгиновы, рассказывали, что они в эти года встречали меня на Невском проспекте то со школьниками St.-Petri-Scule, то с А. С. Пушкиным, то с модной красавицей Н. Н. Пушкиной и ее сестрами, и прославляли меня за то, что я, прогуливаясь с элегантными дамами, дружески раскланивался со встречавшимися школьными товарищами, у которых были связки книжек за спиной.
Прогулки мои с Пушкиным и с Пушкиною и ее сестрами относятся к зиме 1835–1836 года, когда я еще посещал петропавловское училище.
В переписке моего отца за 1834–1835 год ничего о Пушкине и о литературе не нахожу: в то время отец мой был совершенно озабочен болезнию сестры моей, княжны Прасковьи Петровны, скончавшейся в Риме в 1835 году.
В 1836 году, по возвращении моем осенью с морских купаний на острове Нордерней, я как-то раз ехал с Каменного острова в коляске с А. С. Пушкиным. На Троицком мосту мы встретились с одним мне незнакомым господином, с которым Пушкин дружески раскланялся. Я спросил имя господина.
— Барков[445
], ex-diplomat, habitué1 Воронцовых, — отвечал Пушкин и, заметив, что имя это мне вовсе неизвестно, с видимым удивлением сказал мне:
— Вы не знаете стихов однофамильца Баркова, вы не знаете знаменитого четверостишия… (обращенного к Савоське) и собираетесь вступить в университет? Это курьезно. Барков — это одно из знаменитейших лиц в русской литературе; стихотворения его в ближайшем будущем получат огромное значение. В прошлом году я говорил государю на бале, что царствование его будет ознаменовано свободой печати, что я в этом не сомневаюсь. Император рассмеялся и отвечал, что моего убеждения не разделяет. Для меня сомнения нет, — продолжал Пушкин, — но также нет сомнения, что первые книги, которые выйдут в России без цензуры, будет полное собрание стихотворений Баркова…[446
]
Вообще в это время Пушкин как будто систематически действовал на мое воображение, чтобы обратить мое внимание на прекрасный пол и убедить меня в важном значении для мужчины способности приковывать внимание женщин. Пушкин поучал меня, что вся задача жизни заключается в этом: все на земле творится, чтобы обратить на себя внимание женщин; не довольствуясь поэтической мыслью, он учил меня, что в этом деле не следует останавливаться на первом шагу, а идти вперед, нагло, без оглядки, чтобы заставить женщину уважать вас. Той мизантропической проповеди, которая выражена в напечатанном наставлении, данном им брату Льву Сергеевичу[447
] — мне никогда не приходилось слышать. Он постоянно давал мне наставления об обращении с женщинами, приправляя свои нравоучения циническими цитатами из Шамфора. Было ли это след прочтения в то время Шамфора или озлобления против женщин, но дело в том, что он возбуждал во мне целый ряд размышлений о несправедливости и нелогичности людей в отношении к их личности и к посторонним. В то же время Пушкин сильно отговаривал меня от поступления в университет и утверждал, что я в университете ничему научиться не могу. Однажды соглашаясь с его враждебным взглядом на высшее у нас преподавание наук, я сказал Пушкину, что поступаю в университет исключительно для изучения людей. Пушкин расхохотался и сказал:
— В университете людей не изучишь, да едва ли их можно изучить в течение всей жизни. Все, что вы можете приобрести в университете — это то, что вы свыкнетесь жить c людьми, и это много. Если вы так смотрите на вещи, то поступайте в университет, но едва ли вы в том не раскаетесь.
С другой стороны, Пушкин постоянно и настойчиво указывал мне на недостаточное мое знакомство с текстами священного писания и убедительно настаивал на чтении книг Ветхого и Нового завета.
Я позволяю себе откровенно передавать и сомнительные нравоучения Пушкина в твердом убеждении, что проповедь его не была следствием легкомыслия или разврата мысли, но коренилась в его уважении природы, жизни и ненависти к поддельной науке и лицемерной нравственности. Я тем более верю в чистоту стремлений Пушкина, что проповедь его пустила глубокие корни в моей юношеской голове, а Шамфора я и до сего дня не полюбопытствовал прочесть.
Для нашего поколения, воспитывавшегося в царствование Николая Павловича, выходки Пушкина уже казались дикими. Пушкин и его друзья, воспитанные во время наполеоновских войн, под влиянием героического разгула представителей этой эпохи, щеголяли воинским удальством и каким-то презрением к требованиям гражданского строя. Нынешнее поколение может понять подобные физиологические явления разве только с помощью романа гр. Толстого: «Война и мир». Пушкин как будто дорожил последними отголосками беззаветного удальства, видя в них последние проявления заживо схороняемой самобытной жизни. Этот воинственный, удалой дух Пушкина еще сильно звучит в послании к Денису Давыдову при посылке ему Истории пугачевского бунта; стихотворение помечено 18-м января 1836 года:
Тебе, певцу, тебе, герою!
Не удалось мне за тобою
При громе пушечном, в огне,
Скакать на бешеном коне.
Наездник смирного пегаса,
Носил я старого Парнаса
Из моды вышедший мундир.
Но и по этой службе трудной,
И тут, о, мой наездник чудный,
Ты — мой отец и командир.
Вот мой Пугач; при первом взгляде
Он виден: плут, казак прямой;
В передовом твоем отряде
Урядник был бы он лихой.
Пушкин рассказывал, что в молодости он старался подражать Денису Давыдову в кручении стиха и усвоил себе его манеру навсегда.
Из сочинений Пушкина за это время неизгладимое впечатление произвела прочитанная им самим «Капитанская дочка»[448
] и ненапечатанный монолог обезумевшего чиновника перед Медным Всадником[449
]. Монолог этот, содержащий около тридцати стихов, произвел при чтении потрясающее впечатление, и не верится, чтобы он не сохранился в целости. В бумагах отца моего сохранились многие подлинные стихотворения Пушкина и копии, но монолога не сохранилось, весьма может быть потому, что в монологе слишком энергически звучала ненависть к европейской цивилизации. Мне все кажется, что великолепный монолог таится вследствие каких-либо тенденциозных соображений, ибо трудно допустить, чтобы изо всех людей, слышавших проклятье, никто не попросил Пушкина дать списать эти тридцать — сорок стихов. Я думал об этом и не смел просить, вполне сознавая, что мое юношество не внушает доверия. Я помню впечатление, произведенное на одного из слушателей, Арк. О.Роесети, и мне как будто помнится, он уверил меня, что снимет копию для будущего времени.
Кн. П. А. Вяземский и все друзья Пушкина не понимали и не могли себе объяснить поведение Пушкина в этом деле. Если между молодым Гекерном и женою Пушкина не прерывались в гостиных дружеские отношения, то это было в силу общечеловеческого, неизменного приличия, и сношения эти не могли возбудить не только ревности, но даже и неудовольствия со стороны Пушкина. Сам Пушкин говорит, что с получения безыменного письма он не имел ни минуты спокойствия. Оно так и должно было быть.
В зиму 1836–1837 года мне как-то раз случилось пройтись несколько шагов по Невскому проспекту с Н. Н. Пушкиной, сестрой ее Е. Н. Гончаровой и молодым Гекерном; в эту самую минуту Пушкин промчался мимо нас как вихрь, не оглядываясь, и мгновенно исчез в толпе гуляющих. Выражение лица его было страшно. Для меня это был первый признак разразившейся драмы. Отношения Пушкина к жене были постоянно дружеские, доверчивые до конца его жизни. В реляциях отца моего к друзьям видно, что это невозмутимое спокойствие по отношению к жене и вселяло в нее ту беспечность и беззаботность, с которой она относилась к молодому Гекерну после его женитьбы.
25-го января Пушкин и молодой Гекерн с женами провели у нас вечер. И Гекерн и обе сестры были спокойны, веселы, принимая участие в общем разговоре. В этот самый день уже было отправлено Пушкиным барону Гекерну оскорбительное письмо. Смотря на жену, он сказал в тот вечер:
— Меня забавляет то, что этот господин забавляет мою жену, не зная, что его ожидает дома. Впрочем, с этим молодым человеком мои счеты сведены.
Несмотря на приготовления к поступлению в университет и увещания отца уходить спать, я проводил ночи, прислушиваясь к неумолкаемым толкам и сообщениям, возбужденным кончиной Пушкина, и несмотря на страстное желание уяснить себе причины и поводы к дуэли — я решительно ничего понять не мог.
Много говорили, что в дуэли Онегина и Ленского Пушкин пророчески описал свою собственную кончину. Пушкин художнически обрисовал это дело, как он понимал его, сообразуясь с своею собственной натурой. Для него минутное ощущение, пока оно не удовлетворено, становилось жизненной потребностью. Даже в вымысле Пушкин нашел излишним обставить дело логически: Ленский не мог слышать нежностей, нашептанных Онегиным его невесте, и вызвал друга без объяснений с невестой. Здесь высказывается скептический взгляд Пушкина на женскую искренность. Чистосердечно сообщаемый женой разговор не заслуживал доверия в его глазах и мог только раздражить его самолюбие. В последние два месяца жизни Пушкин много говорил о своем деле с Гекерном, а отзывы его друзей и их молчание — все должно было перевертывать в нем душу и убеждать в необходимости кровавой развязки.
Отец мой в письмах своих употребляет неточное выражение, говоря, что Гекерн афишировал страсть: Гекерн постоянно балагурил и из этой роли не выходил до последнего вечера в жизни, проведенного с Н. Н. Пушкиной. Единственное объяснение раздражения Пушкина следует видеть не в волокитстве молодого Гекерна, а в уговаривании стариком бросить мужа. Этот шаг старика и был тем убийственным оскорблением для самолюбия Пушкина, которое должно было быть смыто кровью. Дружеские отношения жены поэта к свояку и к сестре, вероятно, питали раздражительную мнительность Пушкина.
Условия жизни не давали ему возможности и простора жить героем, зато, по свидетельству всех близких Пушкина, он умер геройски и своею смертию вселил в друзей своих благоговение к его памяти.
Как трудно было друзьям Пушкина распознать тайные пружины этого дела, видно из письма кн. Вяземского к А. Я. Булгакову от 10-го февраля 1837. Дело не разъясняется и письмом от 8-го апреля того же года, помещаемым нами в конце статьи:
«…Адские сети, адские козни были устроены против Пушкина и жены его».
Впечатления этого нельзя не разделять, видя происходившую драму; улики до сих пор неизвестны, и даже нельзя определить первого основания для изобличения «адских козней».
Старик Гекерн был человек хитрый, расчетливый еще более, чем развратный; молодой же Гекерн был человек практический, дюжинный, добрый малый, балагур, вовсе не ловелас, ни Дон-Жуан, и приехавший в Россию сделать карьеру Волокитство его не нарушало никаких великосветских петербургских приличий. Из писем Пушкина к жене, напечатанных в «Вестнике Европы», можно даже заключить, что Пушкину претило волокитство слишком ничтожного человека.
Дантес приехал в Петербург в 1833 году и обратил на себя презрительное внимание Пушкина.
Принятый в кавалергардский полк, он до появления приказа разъезжал на вечера в черном фраке и серых рейтузах с красной выпушкой, не желая на короткое время заменять изношенные черные штаны новыми.
В записках Пушкина, напечатанных в «Русской мысли», упоминается одновременно с Дантесом маркиз Пина; последний в гвардии не служил, а поступил офицером в армейский пехотный полк, сколько помнится в гренадерский полк короля Прусского, и сколько помнится тот полк, в который поступил Пина, был в это время расположен в Нарве. Пина недолго оставался в полку: он обвинен был в краже серебряных ложек и должен был выйти в отставку.
После смерти Пушкина я находился при гробе его почти постоянно, до выноса тела в церковь в здании конюшенного ведомства.
Вынос тела был совершен ночью в присутствии родных Н. Н. Пушкиной, графа Г. А. Строганова и его жены, Жуковского, Тургенева, графа Вельгорского, Аркадия О.Россети, офицера Генерального штаба Скалона и семейства Карамзиной и кн. Вяземского.
Не запомню, присутствовала ли девица Загряжская и секундант Пушкина, Данзас, лица тогда мне незнакомые. Вне этого списка пробрался по льду в квартиру Пушкина отставной офицер путей сообщения Веревкин, имевший, по объяснению А. О. Россети, какие-то отношения к покойному. Никто из посторонних не допускался. На просьбы А. Н. Муравьева и старой приятельницы покойника графини Бобринской, жены графа Павла Бобринского, переданные мною графу Строганову, мне поручено было сообщить им, что никаких исключений не допускается. Начальник штаба корпуса жандармов Дубельт в сопровождении около двадцати штаб- и обер-офицеров присутствовал при выносе. По соседним дворам были расставлены пикета: все выражало предвиденье, что в мирной среде друзей покойного может произойти смута.
Слабая сторона предупредительных мер заключается в том, что в случае полного успеха они не оправдываются событиями. Развернутые вооруженные силы вовсе не соответствовали малочисленным и крайне смирным друзьям Пушкина, собравшимся на вынос тела. Но дело в том, что назначенный день и место выноса были изменены; список лиц, допущенных к присутствованию в печальной процессии, был крайне ограничен, и самые энергические и вполне осязательные меры были приняты для недопущения лиц неприглашенных.
Затем остается загадочным: имелись ли положительные сведения о задуманных уличных демонстрациях против члена дипломатического корпуса? С нашей стороны, вполне понимая, что сановные друзья Пушкина были поражены и оскорблены полицейской демонстрацией, мы не можем поручиться и по соображению тогдашних обстоятельств, что более равнодушное отношение полиции к числу лиц, могущих явиться на вынос тела, не повлекло бы за собою дикой персидской демонстрации. Впоследствии мы нередко встречали людей скорбевших и тосковавших, что не дали, для чести русского имени, разыграться ненависти к надменным иноземцам.
В университете2 положительно не обнаружилось тогда ни малейшего волнения, и если бы граф Уваров не дал накануне знать, что он посетит аудитории в самый день похорон, то едва ли пошло бы много студентов на Конюшенную площадь… Граф Уваров нашел в университете одних казенных студентов. Вообще же впечатление кончины Пушкина на студентов было незначительное. Однако тогда была сделана попытка для распущения слуха о произведенной студентами оскорбительной демонстрации в квартире вдовы. Повод к этой выдумке был следующий: Граф П. П. Ш., весьма почтенный человек со студенческой скамьи, приехав поклониться праху покойного поэта, спросил меня, не может ли он видеть портрета Пушкина, писанного знаменитым Кипренским. Я отворил дверь в соседнюю комнату и спросил почтенную даму, вошедшую в соседнюю гостиную: можно ли показать такому-то портрет Пушкина. Пожилая дама выпорхнула в другую дверь и с ужасом объявила, что шайка студентов ворвалась в квартиру для оскорбления вдовы. Матушка моя, находившаяся у вдовы, вышла посмотреть, в чем дело, и ввела нас обоих в гостиную.
Несмотря на разъяснение дела, престарелая дама, ожидавшая бунта, в тот же вечер отправилась к матери студента для предупреждения относительно нахождения ее сына в шайке, произведшей утром демонстрацию…
Этот эпилог был рассказан в 1838 году в студенческой среде как дополнение и подтверждение воспоминаниям о кончине Пушкина, передававшимся мною товарищам.
Извещенный перед смертию, что государь берет на себя заботы о семействе, Пушкин умер и должен был умереть в спокойном состоянии духа. Великодушный, рыцарский и крайне заботливый характер императора Николая Павловича был для поэта верной порукой, что существование его семейства обеспечено. Более долголетняя жизнь и в глазах самого Пушкина, несомненно, не представляла той же гарантии.
Литературная и журнальная деятельность Пушкина оплачивалась читающей публикой далеко не в том размере, который мог бы обеспечить существование его семейства. Чувство зависимости от правительственных субсидий при его характере не могло не возбуждать в нем предвидения, что и этот источник может иссякнуть. Безотрадный итог был, несомненно, ясно выведен в его светлой голове. Безвыходность его положения в 1836 году, именно с осуществления его мыслей о журнальном предприятии, должна была вызвать то тяжкое, тревожное состояние духа, которое дало свободный простор жажде мести, возбужденной анонимными письмами и вне их сплетнями приятельниц., заботившихся о чести и семейном счастье поэта.
Сообщаю с полной откровенностью мои воспоминания и впечатления, может быть иногда и ошибочные, в твердом убеждении, что откровенность не может повредить Пушкину и что приторные и притворные похвалы и умалчивания недостойны памяти великого человека. Заслуга Пушкина перед Россиею так велика, что никакие темные стороны его жизни не могут омрачить его великого и доброго имени. Пушкин сам указал, за что мы должны ему ставить памятник:
И долго буду тем народу я любезен,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что прелестью живой стихов я был полезен
И милость к падшим призывал…[450
]
Государственная, народная заслуга Пушкина несомненна. «Прелестью живой стихов» он даровал живой русской речи права гражданскиене только во всемирном образованном обществе, но что важнее — он заставил офранцузившиеся и онемечившиеся культурные слои русского общества уважать и любить живую русскую речь, живые русские типы, обычаи и самую нашу природу. Борьба против иноплеменного ига вызвала против почестей, оказываемых праху и памяти, взрыв негодования между теми русскими людьми, которые с невозмутимым, величавым спокойствием отвергали достоинство русского языка, возможность русского Искусства и даже право на русскую самобытность.
Чувство это и тогдашняя обстановка самого вопроса о праве нашем на самобытность проглядывают в письме кн. Вяземского к А. Я. Булгакову от 8-го апреля 1837 года:
«Гекерен, т. е. министр, отправился отсюда, не получив прощальной аудиенции, но получив табакерку, что значит на дипломатическом языке: вот образ, вот и дверь! т. е. не возвращайся. По крайней мере так толкуют это дипломаты, ибо подарки делаются обыкновенно, когда министр Двором своим решительно отозван, а Гекерн объявил, что едет только в отпуск. Спасибо русскому царю, который не принял человека, как бы то ни было, но посягнувшего на русскую славу. Под конец одна гр. Н. осталась при нем, но все-таки не могла вынести его, хотя и плечиста и грудиста и брюшиста».
Женщина, упоминаемая в письме, одаренная характером независимым, непреклонная в своих убеждениях, верный и горячий друг своих друзей, руководимая личными убеждениями и порывами сердца, самовластно председательствовала в высшем слое петербургского общества и была последней, гордой, могущественной представительницей того интернационального ареопага, который свои заседания имел в сен-жерменском предместье Парижа, в салоне княгини Меттерних в Вене и салоне графини Нессельроде в доме министерства иностранных дел в Петербурге. Ненависть Пушкина к этой последней представительнице космополитного олигархического ареопага едва ли не превышала ненависть его к Булгарину. Пушкин не пропускал случая клеймить эпиграмматическими выходками и анекдотами свою надменную антагонистку, едва умевшую говорить по-русски. Женщина эта паче всего не могла простить Пушкину его эпиграммы на отца ее, графа Гурьева, бывшего министром финансов в царствование императора Александра I.
Ф. А. Скобельцын — лицо мне весьма памятное. Он слыл в нашем семейном, детском кружке за тамбовского помещика, приехавшего в Петербург нарочно для сближения с литературным кружком Пушкина и князя Вяземского. Скобельцын явился прямо с заявлением, что восторг к поэтическим произведениям обоих писателей заставил его бросить степь и приехать в Петербург на поклон представителям русской литературы. Скобельцын с самого начала знакомства, в 1834–1835 году, угощал своих новых друзей плохими обедами с парадной обстановкой. Всего более поражало его новых знакомых, что Скобельцын был совершенно чужд литературного мира и вообще не читал ничего. Загадочное появление Скобельцына в нашем тесном и интеллигентном кружке возбуждало мою отроческую мнительность, и я, не смея спрашивать объяснений у родителей относительно их гостя, безбоязненно обратился к А. С. Пушкину с просьбою разъяснить мне это необычное и загадочное явление. Пушкин объяснил мне, что Скобельцын лицо историческое, что он тот самый Скобельцын, который приказом императора Павла Петровича был переведен из гвардии «за лице, наводящее уныние». У Скобельцына на правой, сколько помнится, щеке была мышка, величиной с куриное яйцо. Для полного убеждения меня в исторической важности этой личности, помню живо, как Пушкин пригласил его подтвердить мне рассказ о его удалении из Петербурга. Скобельцын весьма охотно говорил об этом обстоятельстве. Это была единственная тема. которая выводила из совершенно безучастного положения этого шестидесятилетнего старика в нашем болтливом кружке.
1 экс-дипломат, завсегдатай.
2 И. И. Панаев и И. С. Тургенев говорят в своих Воспоминаниях о впечатлении, произведенном на студентов смертью Пушкина; вероятно, они имели в виду близких товарищей, а не массу студентов.
↓
М. И. ГЛИНКА[451
]
ИЗ «ЗАПИСОК»[452
]
Летом того же 1828 года[453
] Михаил Лукьянович Яковлев — композитор известных русских романсов и хорошо певший баритоном, — познакомил меня с бароном Дельвигом, известным нашим поэтом. Я нередко навещал его; зимою бывала там девица Лигле, мы игрывали в 4 руки. Барон Дельвиг передавал для моей музыки песню «Ах ты, ночь ли, ноченька», и тогда же я написал музыку на слова его же «Дедушка, девицы раз мне говорили», эту песню весьма ловко певал М. Л. Яковлев.
Около этого же времени я часто встречался с известнейшим поэтом нашим Александром Сергеевичем Пушкиным, который хаживал и прежде того к нам в пансион к брату своему, воспитывавшемуся со мною в пансионе, и пользовался его знакомством до самой его кончины.
Провел около целого дня с Грибоедовым (автором комедии «Горе от ума»). Он был очень хороший музыкант и сообщил мне тему грузинской песни, на которую вскоре потом А. С. Пушкин написал романс «Не пой, волшебница, при мне <…>»[454
]
<Зима 1834–1835 годов>;
Я жил тогда домоседом <…>; несмотря на это, однако же, постоянно посещал вечера В. А. Жуковского. Он жил в Зимнем дворце, и у него еженедельно собиралось избранное общество, состоявшее из поэтов, литераторов и вообще людей, доступных изящному. Назову здесь некоторых: А. С. Пушкин, князь Вяземский, Гоголь, Плетнев — были постоянными посетителями. Гоголь при мне читал свою «Женитьбу». Князь Одоевский, Вельегорский и другие бывали также нередко. Иногда вместо чтения пели, играли на фортепьяно, бывали иногда и барыни, но которые были доступны изящным искусствам <…>
<Первое представление «Ивана Сусанина»>;
Наконец в пятницу 27 ноября 1836 года назначено было первое представление оперы «Жизнь за царя».
Невозможно описать моих ощущений в тот день, в особенности перед началом представления. У меня была ложа во втором этаже, первый весь был занят придворными и первыми сановниками с семействами <…>
Первый акт прошел благополучно, известному трио сильно и дружно аплодировали.
В сцене поляков, начиная от польского до мазурки и финального хора, царствовало глубокое молчание, я пошел на сцену, сильно огорченный этим молчанием публики, и Иван Кавос, сын капельмейстера, управлявшего оркестром, тщетно уверял меня, что это происходило оттого, что тут действуют поляки: я оставался в недоумении.
Появление Воробьевой рассеяло все мои сомнения в успехе: песнь сироты, дуэт Воробьевой с Петровым, квартет, сцена с поляками G-dur и прочие номера акта прошли с большим успехом.
В 4-м акте хористы, игравшие поляков, в конце сцены, происходящей в лесу, напали на Петрова с таким остервенением, что разорвали его рубашку, и он не на шутку должен был от них защищаться.
Великолепный спектакль эпилога, представляющий ликование народа в Кремле, поразил меня самого; Воробьева была, как всегда, превосходна в трио с хором.
Успех оперы был совершенный, я был в чаду и теперь решительно не помню, что происходило, когда опустили занавес <…>
В заключение этого периода жизни моей считаю не лишним привести здесь стихи, сочиненные в честь мою на дружеском вечере у к. Одоевского Жуковским, Пушкиным, к. Вяземским и Соболевским1<…>[455
]
Я так же часто видался с Жуковским и Пушкиным. Жуковский в конце зимы с 1836 на 1837 год дал мне однажды фантазию «Ночной смотр», только что им написанную. К вечеру она уже была готова, и я пел ее у себя в присутствии Жуковского и Пушкина. Матушка была еще у нас, и она искренно радовалась увидеть у меня таких избранных гостей[456
].
1 Умоляю доброго и, как я полагаю, искренно меня любящего Дмитрия Васильевича Стасова приобресть копию этих стихов от к. Одоевского. Получа, прошу присоединить к этим запискам. Берлин, 5 июля; 23 июля 1856.
↓
А. И. ТУРГЕНЕВ[457
]
ИЗ «ДНЕВНИКА»[458
]
1831 год
7 декабря <…> Обедал у И. И. Дмитриева, приехал и поэт Пушкин[459
], с ним к Вяземскому и к княгине Мещерской[460
]: о Вортсворте с матерью[461
].
8 декабря <…> Был у Пушкина и разговаривал о Петре I[462
]. Вечер у Вяземского с Пушкиным. Разговор с ним и с Вяземским об Англии, Франции, их авторах, их интеллектуальной жизни и пр.: и они моею жизнию на минуту оживились; но я вздохнул по себе, по себе в России, когда мог бы быть с братом! Спор Вяземского с Пушкиным: оба правы[463
].
9 декабря <…> на аукционе Власова[464
], откуда с Пушкиным к Чадаеву: о статье Вяземского[465
].
10 декабря <…> Солдан[466
] зовет меня и Пушкина на спектакль и на вечер: день рождения Марии! Поеду!!! Вечер в спектакле и на бале у Солдан и до 6-го часа утра! Ужинал с Шереметевой[467
], слушал Пушкина и радовался отрывкам из 8-й песни «Онегина»![468
] — Когда я ему сказал à propos танцев моих, по отъезде императора, стих его: «Я не рожден царей забавить», — Пушкин прибавил: «Парижской легкостью своей!»[469
]
11 декабря <…> Обедал у князя Вяземского с гр. Потемкиной[470
], с княгиней Голицыной-Ланской[471
], с Пушкиным, Давыдовым Денисом, графом Толстым[472
] и пр.
15 декабря <…> Пушкин звал на цыган; не поехал[473
].
18 декабря <…> Заезжал к Пушкину <…>
Одну Россию в мире видя,
Преследуя свой идеал,
Хромой Тургенев им внимал,
И плети рабства ненавидя
Предвидя в сей толпе дворян
Освободителей крестьян[474
].
Поэт угадал: одну мысль брат имел: одно и видел в них, но и поэт увеличил: где видел брат эту толпу? пять, шесть — и только!
22 декабря <…> писал письма: два к князю А. П. Голицыну и отдал Вяземскому для вручения, а памятную записку для него самого.
23 декабря <…> с Пушкиным исправил письмо, переписал и отдал ему для отдачи Вяземскому вместо вчерашнего[475
].
24 декабря. Проводил Пушкина, слышал из 9-й песни Онегина и заключение: прелестно[476
].
1832 год
9 апреля <…> Вечер у Карамзиных с Жуковским, с Пушкиным.
13 апреля <…> Был у Пушкина.
15 апреля <…> Обедал у Жуковского, с Карамзиными, Вяземским, Пушкиным.
21 апреля <…> Вечер у Пушкина, у Загряжской, у Карамзиных.
24 апреля <…> Оттуда к Вяземскому и утро с Пушкиным.
29 апреля <…> Обедал у Фикельмона с Вяземским, Пушкиным, графом Грабовским, Данилевским[477
].
2 мая <…> Вечер у Карамзиных с Пушкиным.
7 мая <…> Обедал в Английском клобе. Был у Пушкина.
11 мая <…> Был в Академии паук на раздаче Демидовских премий… Возвратился с Жуковским. Гулял с ним же в саду; с Пушкиным был у Хитрово и болтал с Фикельмон об Италии.
13 мая <…> к Фикельмон[478
], вальсировал с нею, болтал с Толстою о брате ее в Лондоне[479
], с сыном Опочинина[480
] о просвещении в Польше. Пушкин сказал о запрещении…[481
].
15 мая <…> Кончил вечер у князя Вяземского с Пушкиным и Жуковским.
28 мая <…> Вечер у Карамзиных с поэтами[482
], с приятелями и с Смирновой.
2 июня <…> Заезжал к Пушкину, не застал.
4 июня <…> У Жуковского с Пушкиным о журнале[483
]. Обедал с князем Вяземским в ресторации.
9 июня <…> Обедал у гр. Велгурского с Вяземским, Бобринским, князем Адуевским, Пушкиным.
17 июня <…> Был у Пушкина: простился с женой его.
18 июня <…> В час сели на первый пароход. Велгурский, Мюральт, Федоров с сыном провожали нас… В час — тронулся пароход. Я сидел на палубе — смотря на удаляющуюся набережную, и никого, кроме могил, не оставлял в Петербурге, ибо Жуковский был со мною. Он оперся на минуту на меня и вздохнул за меня по отечестве: он один чувствовал, что мне нельзя возвратиться… Петербург, окрестности были далеко; я позвал Пушкина, Энгельгарда, Вяземского, Жуковского, Викулина на завтрак и на шампанское в каюту — и там оживился грустию и самым моим одиночеством в мире… Брат был далеко… Пушкин напомнил мне, что я еще не за Кронштадтом[484
], куда в 4 часа мы приехали. Пересели на другой пароход: «Николай I«, на коем за год прибыл я в Россию; дурно обедали, но хорошо пили, в 7 часов расстался с Энгельгардом и Пушкиным; они возвратились в Петербург; Вяземский остался с нами, завидовал нашей участи.
1834 год
8 сентября <…> Поскакал в театр, в ложе у Пушкина, жена и belles-soeurs1 его[485
].
9 сентября. Воскресенье, Был у Бенкендорфа в толпе искателей и просителей… Оттуда к Пушкину. Слушал несколько страниц Пугачева. Много любопытного и оригинального. <Текст поврежден> сказав, что Пушкин расшевелил душу мою, заснувшую в степях Башкирии. Симбирск всегда имел для меня историческую прелесть. Он устоял против Пугачева и Разина[486
].
15 октября <…> Вечер у Пушкина: читал мне свою поэму о Петербургском потопе[487
]. Превосходно. Другие отрывки. <…>
16 октября <…> Вечер в Михайловском театре: давали «Родольфа» и «La dame blanche»2. Театрик — прелестная игрушка…[488
] Оттуда к Карамзиным и к Смирновой: с Пушкиным — о Чадаеве[489
].
25 октября <…> Писал к Пушкину и послал «Песнь о полку Игореве» с примечаниями Италинского[490
].
1 ноября <…> У меня сидели Пушкин и Соболевский. Первый о Вольтере[491
], о Ермолове: одного со мною о нем мнения. — О Ериванском Ермолове: все перед ним падает; лучше назватьЕрихонским[492
].
6 ноября. День смерти Екатерины II… Обедал и кончил вечер у Смирновых, с Жуковским, Икскулем и Пушкиным. Много о прошедшем в России, о Петре, Екатерине.
9 ноября <…> Обед у Гец[493
] с Дружининым, Мюральтом, Жуковским, Пушкиным, Шилингом, Штакельбергом[494
], Яценко и пр.
11 ноября <…> У Пушкина о Екатерине.
13 ноября <…> После обеда два раза у Карамзиных и в театре, в ложе Пушкиных, Фикельмон; играли изрядно: «Les enfants d’Edouard»[495
]. Пушкин напомнил мне мои bons-mots3 по чтении Карамзина в русской Академии: «Вперед не будет». Еще что-то — снова забытое[496
].
16 ноября <…> Обедал у новорожденной Карамзиной[497
] с Жуковским, Пушкиным, Кушниковым. Последний о Суворове говорил интересно[498
]. Проврался о гр. Аракчееве по суду Жеребцова, «лежачего не бьют», и казнивший беременных женщин спасен от казни, а сидевшие в крепости — казнены![499
]
17 ноября <…> Обедал у Смирновой с Пушкиным, Жуковским, <текст испорчен> и Полетика. Пушкин о татарах: умнее Наполеона.
19 ноября <…> <текст испорчен> встретил Пушкина. С ним в английский магазин.
21 ноября <…> с Пушкиным осмотрел его библиотеку, Не застал ни Жуковского, ни Мюральта. Осматривал магазины. (Купить ложки с чернью и с бирюзой.) Обедал у Смирновых с Жуковским и Пушкиным и Скалоном.
24 ноября <…> Вечер с Жуковским, Пушкиным и Смирновыми, угощал Карамзину у ней самой концертом Эйхгорнов; любезничал с Пушкиной, и с Смирновой, и Гончаровой. Но под конец ужасы Сухозанетские, рассказанные Шевичевой[500
], возмутили всю мою душу[501
].
29 ноября <…> Обедал у графа Бобринского с Жуковским, Пушкиным, графами Матвеем и Михаилом Велгурскими, князем Трубецким[502
]. Любезничал умом и воспоминаниями с милой и умной хозяйкой[503
]. Обед Лукулла и три блюда с трюфелями отягчили меня.
1 декабря <…> Оттуда к Пушкину. В театре Михайловском государь и государыня, а с ними Фридр[504
] с дочерью. И Пушкины не пригласили меня в ложу… Итак, простите, друзья-сервилисты и друзья-либералы. «Я в лес хочу!»[505
]
2 декабря <…> У Хитрово с час проболтал с Толстой, мило уговаривала меня не давать воли языку… Маркиз Дуро[506
] допрашивал, почему государь не пропустил стихов Пушкина… «Tes «pourquoi», marquis, ne finiraient jamais…»4[507
]
9 декабря <…> у Пушкина: взял посылку графу <нрзб.> Пушкин написал 4 выкинутые стиха;[508
] читал примечания письменные на Пугачева, представленные им государю[509
]. NB. Прислать ему из Москвы славянские книги.
10 декабря <…> вечер у Жуковского до 3-го часа: Пушкин, Велугорский, Чернышев-Кругликов, Гоголь. <пропуск> напомнил о шутке брата. Князь Адуевский. Пили за здоровье Ивана Ник.[510
].
17 декабря <…> У Орловых: о Уварове, о стихах Пушкина. Тут и Чадаев.
1836 год
26 ноября <…> вечер у Бравуры, у Вяземских, у Козловского, и опять у Вяземских. Объяснение с Эмилией Пушкиной. Жуковский, Пушкин.
27 ноября <…> У Хитровой. Фикельмон, Al. Tolstoy о Чадаеве. Обед у Вяземских — с Жуковским и Пушкиным в театре. Семейство Сусанина;[511
] открытие театра, публика. Повторение одного и того же. Был в ложе у Экерна. Вечер у Карамзиных, Жуковский!
1 декабря <…> Во французском театре, с Пушкиными… Вечер у Карамзиных (день рождения Николая Михайловича) с Опочиниными. Разговор с младшею: прежде боялась меня, по словам ее. Пушкины. Вранье Вяземского — досадно.
2 декабря <…> к графу Нессельроду, велел явиться в другой день. У Пушкиной: с ним о древней России: «быть без мест»[512
].
6 декабря. Брал возок. В 11-м часу был уже во дворце. Обошел залы, смотрел на хоры. Великолепие военное и придворное. Костюмы дам двора и города. <…> Пушкина первая по красоте и туалету. Лобызание Уварова. <…> К Карамзиным. Жуковский журил за Строганова: но позвольте не обнимать убийц братьев моих, хотя бы они назывались и вашими друзьями и приятелями![513
] О записке Карамзина[514
] с Екатериной Андреевной, несмотря на похвалу, она рассердилась — и мы наговорили друг другу всякие колкости, в присутствии князя Трубецкого, который брал явно мою сторону. Заступилась против меня за Жуковского, а я называл его ангелом, расстались — может быть, надолго!.. к Фикельмон, где много говорил с нею, с мужем о гомеопатии и Чадаеве.
7 декабря <…> оттуда к Баранту: там краснобай князь Мещерский, князь Щербатов. У Путятиных и к Бравуре к полночи: тут опять князь Мещерский о Чадаеве, о народности. Не прежнее поет, но все прежний.
10 декабря. Встретил Абр. Норова, обедал в трактире, гулял с Бенедиктовым… Был в театре, в ложе Пушкиных (у коих был накануне) и вечер у Вяземских с Бенедиктовым.
11 декабря <…> обедал у князя Никиты Трубецкого с Жуковским, Вяземским, Пушкиным, князем Кочубеем[515
], Трубецким, Гагариным и с Ленским, болтал умно и возбуждал других к остротам.
15 декабря <…> вечер у Пушкиных до полуночи. Дал «Песнь о полку Игореве» для брата с надписью. О стихах его, Р<остопчиной> и Б<енедиктова>. Портрет его в подражание Державину: «весь я не умру!»;[516
] о Михаиле Орлове, о Киселеве, Ермолове и князе Меншикове. Знали и ожидали, «без нас не обойдутся»[517
]. Читал письмо к Чадаеву непосланное[518
].
19 декабря <…> Вечер у княгини Мещерской (Карамзиной). О Пушкине; все нападают на него за жену, я заступался. Комплименты Софии Николаевны моей любезности. О Париже и пр.
21 декабря <…> Обедал у Келлера, с братом его… Сын Келлера переводит моего Гордона по высочайшему повелению, а из Архива вытребовал и оригинал. Мой список с Архивского, но помечен рукою Мюллера[519
]. Вчера узнал об Августине, сегодня о Гордоне. Пошел в дело мой сборник. Пушкину обещал о Шотландии[520
]. После обеда у князя Вяземского с Пушкиным и пр.
22 декабря <…> Вечер на бале у княгини Барятинской, — мила и ласкова. Приезд государя и государыни, с наследником и прусским принцем Карлом. Послал протопить или нагреть залу вальсами. Государь даже не мигнул мне, хотя стоял долго подле меня и разговаривал с княгиней Юсуповой… Киселев, Мейендорф не узнают меня; княгиня Юсупова начала дружный разговор, и мы познакомились. Мила своею откровенностию о ее положении на бале. Я и Жуковский в толпе: кому больнее? Мое положение. Опочинина обещала приехать. Тон глупее дела! Пушкины. Утешенный Вяземский.
24 декабря <…> Обедал в Демуте. У графини Пушкиной[521
] с Жуковским, Велгурским, Пушкиным, графиней Ростопчиной, Ланская[522
], княгиня Волхонская с Шернвалем, граф Ферзен. Я сидел подле Пушкина и долго и много разговаривал. Вяземский порадовал действием, произведенным моей Хроникой[523
]. Пушкин о Мейендорфе: притворяется сердитым на меня за то, что я хотел спасти его! Пушкин зазвал к себе… Читал роман Пушкина[524
].
25 декабря. Рождество Христово… Был у Жуковского. Как нам неловко вместе! Но под конец стало легче <…> К Карамзиным. С Пушкиным, выговаривал ему за словцо о Жуковском в четвертом № «Современника» (Забыл Барклая)[525
].
28 декабря <…> Кончил вечер у Мещерских с Пушкиным.
29 декабря <…> Кончил вечер у князя Вяземского с Жуковским, с которым в карете много говорил о моем здесь положении.
30 декабря <…> В Академию: с Лондондери об оной; с Барантом, его избрали в почетные члены. Фус прочел отчет, Грефе о языках: много умного и прекрасного, но слишком гоняется за сравнениями и уподоблениями. Жуковский, Пушкин, Блудов, Уваров о Гизо <…>[526
] к Карамзиным, где Пушкины.
<1937>
6 генваря <…> в 10 часов вечера отправился к Фикельмону: там любопытный разговор наш с Пушкиным, Барантом, князем Вяземским. Хитрово одна слушала, англичанин[527
] после вмешался. Барант рассказывал о записках Талейрана, кои он читал, с глазу на глаз с Талейраном, о первой его молодости и детстве. Много пежного, прекрасного, напоминающего «Les Confessions de J. J. Rousseau»5. В статье о Шуазеле, коего не любит Талейран, много против Шуазеля. Шуазель дурно принял Талейрана и не любил его. Бакур будет издателем записок его. О Лудвиге 18, как редакторе писем и записок. Письмо к дофину, отданное Деказу. О записках Екатерины, о Потемкине. Письмо Монтескье по смерти Орлеанского. После Монтескье осталось много бумаг, они были у Лене, для разбора и издания; вероятно, возвращены внуку Монтескье, недавно умершему в Англии, и пропали. С Фикельмоном: о книге Лундмана. У него есть шведская рукопись Бока, шведа, пленного, сосланного в Сибирь, откуда он прислал рапорт о войне в Штокгольм, обвиняя во многом Карла XII. С Либерманом о Минье, с Хитровой и Аршияком — о плотской любви. Вечер хоть бы в Париже! Барант предлагал Пушкину перевести «Капитанскую дочь»[528
].
9 генваря <…> Я зашел к Пушкину: он читал мне свои pastiche на Вольтера и на потомка Jeanne d’Arc[529
]. Потом он был у меня, мы рассматривали французские бумаги[530
] и заболтались до 4-х часов. Ермолов, Орлов, Киселев все знали и ожидали: без нас дело не обойдется. Ермолов, желая спасти себя — спас Грибоедова, узнав, предварил его за два часа[531
]. Обедал у Татаринова. Зашел опять к Пушкину. Прочел ему письмо мое о Жольвекуре. Аршияк заходил ко мне и уехал к Бравуре. Дал Пушкину мои письма, переписку Бонштеттена с m-me Staël, его мелкие сочинения; выписки из моего журнала о Шотландии и Веймаре[532
].
12 генваря <…> у Пушкиной.
14 генваря <…> Бал у французского посла. Прелесть и роскошь туалетов. Пушкина и сестры ее, сватовство — но мы обедали 13 сегодня и граф Лили Толстой[533
] рассказывал пророчество о нем Le Normand: [534
] его повесят в 1842 году!.. Опять от меня многие отворачивались, но и я от многих.
15 генваря <…> Зашел к Пушкину; стихи к Морю о брате[535
] <…> на детский бал к Вяземской (день рождения Наденьки), любезничал с детьми, маменьками и гувернантками. — Стихи Пушкина к графине Закревской[536
]. Вальсировал <…> Пушкина и сестры ее.
17 генваря <…> Обед у Карамзиных с Полетикой, Жуковским, Вяземским. Разговор о либерализме. Жуковский просил портрета и оскорбился вопросом: на что тебе?.. на вечер к княгине Мещерской, где Пушкины, Люцероде, Вяземский.
18 генваря <…> к Люцероде, где долго говорил с Наталией Пушкиной и она от всего сердца.
19 генваря <…> У князя Вяземского о Пушкиных, Гончаровой, Дантесе-Геккерне.
21 генваря. Послал к брату № 20… Стихотворение Пушкина о море, по поводу брата… Отдал письма Аршияку и завтракал с ним. Он прочел мне письмо А.Пушкина о дуэли от 17 ноября 836[537
]…Зашел к Пушкину: о Шатобрияне, и о Гете, и о моем письме из Симбирска — о пароходе, коего дым проест глаза нашей татарщине[538
]. <…> Обедал у Лубяновского[539
] с Пушкиным, Стогом, Свиньиным, Багреевым[540
] и пр. Анекдоты о Платоне <1 нрзб.> Репнине, Безбородке, Тутолмине и Державине. Донос его на Тутолмина государыне и поступок императрицы[541
]. Вечер проспал от венгерского и на бал к австрийскому послу. У посла любезничал с Пушкиной, Огаревой, Шереметьевой. Жуковский примечает во мне что-то не прежнее и странное, а я люблю его едва ли не более прежнего. Ужин великолепен. Пробыл до 3-го часа утра.
23 генваря. Кончил переписку «Веймарского дня», прибавил письмо 15 англичан к Гете и ответ его в стихах и после обеда отдал и прочел бумагу Вяземскому, а до обеда зашли ко мне Пушкин и Плетнев и читали ее и хвалили. Пушкин хотел только выкинуть стихотворение Лобанова[542
].
24 генваря, воскресенье. Кончил чтение Шатобрияна «Англинской литературы». Сколько прекрасных страниц, гармонических и трогательных: но где англинская литература? Везде он, а Мильтон резко выглядывает из-под Шатобриана[543
]. У меня был Геккерн… К княгине Мещерской едва взошел, как повздорил опять с княгиней Вяземской. Взбалмошная! Разговор с Пушкиной.
26 генваря. Я сидел до 4-го часа, перечитывая мои письма; успел только прочесть Пушкину выписки из парижских бумаг.
27 генваря <…> Скарятин сказал мне о дуэле Пушкина с Геккерном; я спросил у Карамзиной и побежал к княгине Мещерской: они уже знали. Я к Пушкину: там нашел Жуковского, князя и княгиню Вяземских и раненного смертельно Пушкина, Арндта, Спасского — все отчаивались. Пробыл с ними до полуночи и опять к княгине Мещерской. Там до двух и опять к Пушкину, где пробыл до 4-го утра. Государь присылал Арндта с письмом, собственным карандашом; только показать ему: «Если бог не велит нам свидеться на этом свете, то прими мое прощенье (которого Пушкин просил у него себе и Данзасу) и совет умереть христьянски, исповедаться и причаститься; а за жену и детей не беспокойся: они мои дети и я буду пещись о них». Пушкин сложил руки и благодарил бога, сказав, чтобы Жуковский передал государю его благодарность. Приезд его: мысль о жене и слова, ей сказанные; «будь спокойна, ты ни в чем не виновата»[544
].
28 генваря. Луи[545
] справлялся: хуже. В 10 часов я уже был опять у Пушкина. Опасность увеличилась. Страдания ночью и крики, коих не слыхала жена. Последний разбудил ее, но ей сказали, что это на улице. Все описал сестрице и просил Булгакова послать копию Аржевитинову… Был на похоронах у сына Греча; опять к Пушкину, простился с ним. Он пожал мне два раза, взглянул и махнул тихо рукою. Карамзину просил перекрестить его. Велгурскому сказал, что любит его. Жуковский — все тот же. Обедал у Путятиных. Потом опять к Пушкину и домой и к Пушкину: пил чай у Карамзиных до 4-го часу.
29 генваря. День рождения Жуковского и смерти Пушкина. Мне прислали сказать, что ему хуже да хуже. В 10-м часу я пошел к нему. Жуковский, Велгурский, Вяземский ночевали там. Князь А. Н. Голицын призвал к себе: рассказал ему о Пушкине и просил за Данзаса… Описал весь день и кончину Пушкина в двух письмах для сестрицы[546
].
В 2 3/4 пополудни поэта не стало: последние слова и последний вздох его. Жуковский, Вяземский, сестра милосердия, Даль, Данзас, доктор[547
] закрыл ему глаза.
Обедал у графа Велгурского с Жуковским и князем Вяземским. Оттуда с Вяземским к Бравуре, письмо и комеражи ее. На панихиду Пушкина в 8 часов вечера. Оттуда домой и вечер у Карамзиных… О вчерашней встрече моей с отцом Геккерна. Барант у Пушкина.
30 генваря. День ангела Жуковского. У меня Татаринов, писал к Ивану Семеновичу и приложил «1812 г.» Глинки и «Прибавления к Инвалиду», в письме стихотворение Пушкина о море. Писал и к сестрице и к Булгакову о вчерашнем дне. О пенсии Пушкиной, о детях. В 11 часов панихида. Письмо Пушкина к Геккерну. Был у Даршиака, читал все письма его к Пушкину и Пушкина к нему и к англичанину о секундантах. Поведение Пушкина на поле или на снегу битвы назвал он «parfait»6. Но слова его о возобновлении дуэля по воздоровлении отняли у Даршиака возможность примирить их… Не был на панихиде по нездоровью, не поехал на бал к князю Голицыну но причине кончины Пушкина. Вечер у Карамзиных.
31 генваря. Воскресенье. Зашел к Пушкину. Первые слова, кои поразили меня в чтении псалтыря: «Правду твою не скрыв в сердце твоем». Конечно, то, что Пушкин почитал правдою, то есть злобу свою и причины оной к антагонисту — он не скрыл, не угомонился в сердце своем и погиб. Обедня у князя Голицына. Блудова болтовня. Оттуда к Сербиновичу. О бумагах, приписал о 14 тетрадях Броглио, опять к Пушкину и к Даршиаку, где нашел Вяземского и Данзаса: о Пушкине! Знать наша не знает славы русской, олицетворенной в Пушкине. Слова государя Жуковскому о Пушкине и Карамзине: «Карамзин ангел». Пенсия, заплата долгов, 10 тысяч на погребение, издание сочинений и пр. Обедал у Карамзиных. Спор о Геккерне и Пушкине. Подозрения опять на князя Ивана Гагарина[548
]. После обеда на панихиду. Оттуда пить чаи к княгине Мещерской — и опять на вынос. В 12, то есть в полночь, явились жандармы, полиция, шпионы — всего 10 штук, а нас едва ли столько было! Публику уже не впускали. В 1-м часу мы вывезли гроб в церковь Конюшенную, пропели заупокой, и я возвратился тихо домой.
1 февраля… В 11 часов нашел я уже в церкви обедню, в 10 1/2 начавшуюся. Стечение народа, коего не впускали в церковь, по Мойке и на площади. Послы со свитами и женами. Лицо Баранта: le seul russe7— вчера еще, но сегодня генералы и флигель-адъютанты. Блудов и Уваров: смерть — примиритель. Крылов. Князь Шаховской. Дамы-посольши и пр. Каратыгин, молодежь. Жуковский. Мое чувство при пении. Мы снесли гроб в подвал. Тесновато. Оттуда к вдове: там опять Жуковский. Письмо вдовы к государю: Жуковского, графа Велгурского, графа Строганова просит в опекуны. Все описал сестрице и для других и послал билеты <…> дописал письмо к брату и
2 февраля рано поутру послал его к Даршиаку — о смерти Пушкина <…> Жуковский приехал ко мне с известием, что государь назначает меня провожать тело Пушкина до последнего жилища его. Мы толковали о прекрасном поступке государя в отношении к Пушкину и к Карамзину. После него Федоров со стихами на день его рождения, и опять Жуковский с письмом графа Бенкендорфа к графу Строганову, — о том, что вместо Данзаса назначен я, в качестве старого друга (ancien ami), отдать ему последний долг. Я решился принять и переговорить о времени отъезда с графом Строгановым. Поручил Федорову собрать сведения о Пскове. Пошел к графу Строганову. Встретил Даршиака, который едет в 8 часов вечера, послал к нему еще письмо к брату, в коем копия с писем гр. Бенкендорфа и с моего к графу Строганову… Графа Строганова не застал, оставил карточку, встретил жену его: она сказала, что будет граф в 4 часа дома; не застал князя Голицына ни дома, ни у Муравьевой, ни во дворце. — У князя Вяземского написал письмо к графу Строганову, обедал у Путятиных и заказал отыскать кибитку. Встретил князя Голицына, и в сенях у князя Кочубей прочел ему письмо и сказал слышанное: что не в мундире положен, якобы по моему или князя Вяземского совету? Жуковский сказал государю, что по желанию жены. Был в другой раз, до обеда у графа Строганова, отдал письмо, и мы условились о дне отъезда. Государю угодно, чтобы завтра в ночь. Я сказал, что поеду на свой счет и с особой подорожной.
Был у почт-директора: дадут почталиона… К Сербиновичу: условились о бумагах. К Жуковскому: там Спасский прочел мне записку свою о последних минутах Пушкина. Отзыв графа Б<енкендорфа?> Гречу о Пушкине. Стихи Лермонтова — прекрасные. Отсюда домой и к Татаринову и на панихиду; тут граф Строганов представил мне жандарма: о подорожной и о крестьянских подставах. Куда еду — еще не знаю. Заколотили Пушкина в ящик. Вяземский положил с ним свою перчатку. Не поехал к нему, для жены. У Карамзиных Федоров отдал мне книги и бумаги. О Вяземском со мною: «он еще не мертвый»…
3 февраля <…> Опоздал на панихиду к Пушкину. Явились в полночь, поставили на дроги, и
4 февраля, в 1-м часу утра или ночи, отправился за гробом Пушкина в Псков; перед гробом и мною скакал жандармской капитан. Проехали Софию, в Гатчине рисовались дворцы и шпиц протестантской церкви; в Луге или прежде пил чай. Тут вошел в церковь. На станции перед Псковом встреча с камергером Яхонтовым, который вез письмо Мордвинова к Пещурову, но не сказал мне о нем. Я поил его чаем и обогнал его, приехал к 9-ти часам в Псков, прямо к губернатору — на вечеринку. Яхонтов скор и прислал письмо Мордвинова, которое губернатор начал читать вслух, но дошел до высочайшего повеления — о невстрече — тихо, и показал только мне, именно тому, кому казать не должно было: сцена хоть из комедии![549