Пес-рыцарь Адальберт фон Цубербиллер получил специальной дубиной по голове и упал с лошади на коварное ледяное покрывище. При этом он успел подумать: о гнусные рижские халтурщики! Не шлем, а консервная банка, клянусь святым Онуфрием! Потом на него всей бронированной тушей села подраненная рыцарская кобыла, и Адальберт опять подумал: прощай, любимая супруга Марта и очаровательные белокурые близняшки Брунгильдочка и Ригондочка, прощай и ты, замечательное поместье в десять тысяч квадратных локтей на берегу хладноструйной реки. Сразу после этого треснул весенний лед, и черная вода Чудского озера растворила смертельную пасть.
Хлопая ладонями по плавающему серому крошеву и отплевываясь, Адальберт фон Цубербиллер даже вскричал вслух:
— Идиот же наш магистр, который дал этим хитрым русским заманить нас в такое время, 5 апреля 1242 года, на лед. Даже мормышечники в устье Невы о такую пору не все рискуют, а этот — конницу…
— Поелику бяшеть глаголющу, — ухмылялись хитрые русские, толпясь на безопасном расстоянии.
И Адальберт быстро пошел ко дну, в последний раз подумав при этом: если выкарабкаюсь из этой передряги, даю самую крепкую клятву рыцаря, вернусь домой и поставлю свечу в собственный рост в церкви святого Онуфрия Куксхафенского, закажу тройной молебен о спасении души и отпишу соседнему монастырю целестинцев половину своего имения.
Как утверждает наука, человек, оказываясь в смертельной опасности, нередко находит в себе огромные силы, изыскивает самые невероятные возможности для спасения, и соломинка вытягивает утопающего, после чего в его руках оказывается палка в тот единственный раз, когда она стреляет. Уже на темном холодном дне, сдавливаемый собственным доспехом, теряющий последний воздух из легких, Адальберт нащупал продолговатый металлический сосуд и тянущийся из него гофрированный шланг с пластмассовой штуковиной на конце. Ведомый уже не разумом, а безусловным инстинктом, рыцарь догадался сунуть загубник туда, куда и надлежит, и повернуть рукой вентиль на баллоне противосолонь. Потом на ощупь он обнаружил сложенный вчетверо надувной спасательный плотик с запасом еды и питьевой воды, а также картой-миллиметровкой окрестностей.
Спустя час, когда уже все закончилось, Адальберт фон Цубербиллер всплыл со всем добром и, где на лодке, где волоча ее за собой по льду, добрался до эстляндского берега. На той же неделе в Ревеле ему довелось сесть на датское пассажирское судно и спустя полмесяца благополучно прибыть в Любек, а там до родного Куксхафена всего три конных перехода. Рыцарь был благородным человеком и сдержал свою клятву — то есть поставил свечу в собственный рост, заказал тройной молебен и отписал монастырю пять тысяч квадратных локтей.
Умереть Адальберту фон Цубербиллеру удалось только во время эпидемии моровой язвы, свирепствовавшей в Европе в 1255 году. До конца жизни крестоносец так и не догадался, откуда тогда на дне Чудского озера взялись акваланг и спасательный плотик. Акваланг же хранился в сокровищнице церкви Онуфрия Куксхафенского до 1526 года, когда пропал в пучине Реформации.
Легкие, невесомые барашки облаков, украсившие собою голубой купол, казались столь же подвижными и безобидными, как барашки на гребнях волн. Их можно было бы сравнить с кружевами сливок, расползавшимися по верхнему слою кофе в кружке, если б кофе был синего цвета. Капитан яхты даже слегка застеснялся такой метафоры, вдруг пришедшей ему в голову. Хотя стесняться, казалось, было некого. Весь экипаж состоял из одного капитана.
На большом бермудском парусе колыхались единица и семерка. Те же цифры покачивались на волнах, нарисованные на обоих бортах. Семнадцатый номер был последним. Но капитан был намерен оказаться на финише первым. Без такого намерения не имело смысла и стартовать в гонке с призовым фондом в целую кучу денег. Гонка состояла всего из двух этапов. От Плимута в Англии до Кейптауна в Южной Африке и оттуда до Перта в Австралии. Гонка безрассудно-отважных и сумасшедших капитанов-одиночек на небольших яхтах, которые и в городской пруд выпускать боязно.
Юркая и неустойчивая, склонная к качке и неуверенности в выбранном курсе, яхта помимо номера несла на своем корпусе нежное имя «Глория Лабор», полученное в честь жены спонсора Тео, скончавшейся от меланхолии.
Капитан яхты № 17 Тео фон Конюхофф, породистый немец, стоял, крепко сжимая мозолистыми черноволосыми руками штурвал, и с удовольствием вдыхал несущийся навстречу холодный мокрый воздух. Барометр говорил о падающем давлении, о надвигающейся буре, но Тео совсем не хотелось верить барометру. Паруса поймали отличный северо-западный ветер и резво несли яхту к мысу Доброй Надежды, где она могла немного передохнуть и получить мелкий ремонт. В оливковых, навыкате глазах немца плясали бесенята азарта. Рация сдохла накануне. Но он успел получить сообщение от агента из Кейптауна о том, что, согласно авиационной разведке, идет третьим за англичанином и итальянцем. Паруса итальянца он видел в тот же день и надеялся, что на такой скорости обойдет его до промежуточного финиша.
Ах, думал иногда Тео, от хронического одиночества высказывая эти мысли вслух, вот была бы у него не рация на дрянных калиево-натриевых батареях, а такой телефон с антенной, которая улавливала бы сигнал через надежный ретранслятор, находящийся, скажем, на околоземной орбите. И было бы у него такое электронное устройство, которое само бы контролировало и вовремя поворачивало рею, натягивало и сворачивало паруса, следило бы за балластом, такелажем и осадкой… Но стоял далекий 1928 год, головы лучших умов человечества были забиты одним фашизмом, Коминтерном и географическими рекордами. И кудрявая голова Тео фон Конюхоффа не была исключением.
Нелюдимый аутист Тео одним своим происхождением был обречен ставить перед собой абстрактную цель и достигать ее путем невероятного напряжения конкретных собственных сил. Прапрапрапрадед Тео Жан Франсуа Лаперуз, циклоидный психопат, несколько лет метался по всему Тихому океану в попытках что-нибудь открыть, пока не нашел уютное, никем после него не найденное место для своей могилы. Прадедушка по материнской линии Роберт Оуэн, величественный бредоносец, был несколько ленив на подъем и открывал новые коммунистические земли непосредственно на старых. Зато двоюродный брат фон Конюхоффа, небезызвестный и неутомимый параноик Руаль Амундсен, особенно сильно вредил сознанию одинокого мореплавателя своим выдающимся примером — поплыл открывать Северный полюс, но всем назло взял и открыл Южный. Что уж говорить о бедном троюродном племяннике Тео Илье Усыскине, которому еще только предстояло добраться до стратосферы, открыть ее невозможные азотные красоты и упасть оттуда.
Два могучих паруса хлопали на свежем ветру, как все восемь матушкиных пододеяльников, сушившихся на крыше родного дома в Гамбурге. Трудолюбиво скрипели мачта и рея. Черно-красно-желтый флаг Веймарской республики весело плескался на кончике мачты и напоминал о пиве с ржаными сухариками на закате. Тео было хорошо одному в океане мчаться в известном направлении, рассекая волны, и он, может быть, даже запел бы. Только фон Конюхофф был начисто лишен музыкального слуха, в песнях запоминал один припев, и даже когда слушал сам себя, это казалось ему отвратительным.
Желудок напомнил, что получил утром лишь кружку кофе с галетами и парой кружочков жесткой брауншвейгской колбасы. Но так не хотелось бросать управление и терять приятное ощущение, когда ты проглатываешь одну морскую милю за другой. Тело не могло насытиться условными милями. Душою бы он продолжал рваться к цели. Но без тела душа не могла найти решения своим зачастую бессмысленным задачам. Поэтому Тео закрепил руль и подвижную рею шкертиком и отправился в крохотную каюту.
По пути бросил взгляд на барометр. Тот по-прежнему бубнил о грядущем шторме. Тео даже щелкнул пальцем по бронзовому позеленевшему корпусу, но показания не изменились.
Электроплитка на амортизационном, гасящем качку столике, питавшаяся от калиево-магниевой батареи, тоже барахлила. Но, в отличие от рации, все-таки функционировала. И сырая пресная вода в кастрюльке вскоре заявила о готовности проварить сушеные овощи и мясо с приправами до приемлемого для голодного человека состояния.
Готовка пищи, а потом и ее потребление при резвом попутном ветре требовали каждые несколько минут высовываться, забывая о гастрономии, над крышей каютки и следить за состоянием океана и ходом яхты со всеми ее снастями. А сон вообще превращался в настоящую пытку. В короткие урывки отключения трезвомыслящей коры мозгов в голове Тео регулярно снился огромный спящий на волнах кит, невидимый в темноте и неслышимый из-за постоянного морского плеска. Легкая яхточка неуворачиваемо, катастрофически неслась на забывшегося гиганта… Тео просыпался, тряс вечно гаснущий фонарь, тревожно вглядывался в сырую звездную тьму и не видел ничего дальше задорного носа «Глории Лабор». Неизбежный сон снова погружал его в свою пучину. И ему снилось, что курс яхты вот-вот закончится на стальном борту крейсера, причем непременно английского.
От такой вечной вахты любой нормальный человек давно бы свихнулся, заорал бы в отчаянии, моля хоть кого-нибудь о помощи, или просто прекратил бы свои мучения в ближайшей бирюзовой волне за кормой. Любой, но не Тео фон Конюхофф, неоднократно в одиночку преодолевавший сотни и тысячи зыбких морских миль. И последние десять лет — все на этой, ставшей родной, яхте «Глория Лабор».
Верхняя морщинка его загорелого лба — это гонка от Бристоля до Бильбао через вечно чем-то недовольный, как баски по его берегам, Бискайский залив. Морщинка прищура у левого глаза — обжигающий солнцем маршрут от Занзибара до Бомбея. Морщинка отвращения на носу — путь от Констанцы до Синопа поперек чреватого сероводородом Черного моря. Морщинка оскала с правой стороны рта под седой щетиной — страшная гонка вокруг Огненной Земли от Монтевидео до Вальпараисо. Внимательная жена могла бы по лицу спящего рядом супруга изучать гидрографию Земли. Но у Тео фон Конюхоффа не было жены. Он был крещен в море, обручен с ним, подобно давно отставленным венецианским дожам, и практически на нем женат. Только это был печальный брак. Стихия океана явно не замечала Тео, не обращала на него внимания, как не замечает настоящий морской волк ничтожную морскую блоху.
Некоторое время назад Тео встретил свое пятидесятилетие в привычном окружении волн, неба и облаков. Высосал на две трети бутылку виски и выбросил остальное в воду. С отвращением допел до конца какую-то веселую кабацкую песню и заснул, упав на палубу и подложив щеку под череп. Вопреки ожиданиям, ничего с ним за время пьяного забытья не случилось — ни кит не встретился, ни крейсер, ни шторм не случился. Мексиканский залив, где он парился в тот момент, спокойно рожал свой очередной ураган, не обращая на Тео ни малейшего внимания.
Только во сне его заметил Бог, иногда сочувствовавший чужому одиночеству, похожему на собственное. И почти неуловимыми, как инфлюэнца, намеками дал понять, что никогда сухопутный человек не постигнет великую душу океана, никогда не окажется с ней на равных, сколько бы в нее ни плевал. Слишком велика для него эта стихия. Ему, слабому, короткоживущему, понять бы тех, кто его окружает…
Но проснувшись, Тео, разумеется, все забыл. Только болела голова в парнике Мексиканского залива.
Кипевшая в кастрюльке похлебка на языке запахов подсказала капитану, что еда готова, как бы океанский бриз ни старался унести аппетитный аромат куда-то в сторону Африки. Тео выключил быстро остывающую плитку и начал есть стальной крупповской ложкой прямо из кастрюльки, подставляя галету под калорийные капли.
Но вскоре пришлось отвлечься. Похоже, барометр не врал, обещая шторм. Солнце чаще скрывалось за быстрыми облаками, чем показывало свой сияющий лик океану. Волнение, а с ним и качка усилились так, что человек, даже присев на полубанку, с трудом удерживал равновесие. Тео пришлось немного подвинуть рею вправо. Так, казалось, яхте уже не грозило опрокидывание.
Однако не успел отважный одиночка проглотить и две ложки варева, уже совершенно не ощущая вкуса, как резкий удар ветра в паруса и опасный скрежет корпуса заставили его броситься к рулю. Опыт и приборы показывали, что он выдерживает правильное направление. Вот-вот должен был показаться африканский берег. Только крепчающий ветер устроил с волнами какой-то хаотический танец. Курс яхты менялся поминутно. И в эти минуты все меньше умещалось секунд, в которые Тео фон Конюхофф мог бы перехватить хоть малую толику необходимого удовольствия в виде овощной похлебки.
Вытирая рукавом брызги с лупоглазого лица, мореплаватель уже подумывал: не пора ли сворачивать мокрые паруса и обреченно отдаться на волю волн? Он уже подумывал совсем забыть о еде и выплеснуть содержимое кастрюльки рыбам, пока оно не разлилось по крохотной каютке, как вдруг послышался скрипучий деревянный голос:
— Закрепи руль на румб с четвертью влево от зюйд-оста и ешь спокойно. Ветер устанавливается постоянный.
Тео вздрогнул и немного вспотел. Оглянулся. Охватил взглядом все доступные ему триста шестьдесят градусов. Только он и яхта со всем содержимым, море и небо. Ни рыб, ни птиц. Тео даже усмехнулся, пережив немного испуга. Он вспомнил последнюю статью о самом себе, напечатанную в «Гамбургер альгемайне», где журналист пять раз употребил фразеологизм «опыт подсказал капитану». И даже пробормотал:
— Значит, со временем опыт начинает подсказывать вслух.
— И я, — тут же послышался какой-то уже другой голос, резкий, металлический.
Поеживаясь от страха и одновременно усмехаясь, Тео подвинул руль на румб с четвертью и закрепил. Удивительно, но целых полчаса яхта стремительно неслась по волнам, уже не виляя влево-вправо, и Тео успел доесть похлебку, облизать ложку, вскипятить небольшой чайник и напиться бодрящего мате.
Набранные шикарные узлы скорости позволили Тео уйти от настоящего шторма, все-таки накарканного старым барометром, но разразившегося уже где-то за спиной у мореплавателя. Перескакивая с волны на волну, гарцуя на вираже, где Атлантический заворачивает в Индийский, Тео все-таки обогнал итальянца на чуть-чуть и под аплодисменты публики и флагов на Кейптаунском пирсе отдал концы портовым мальчикам вторым, следом за англичанином.
Во время двухдневного отдыха, пока технический состав команды германского гонщика приводил в порядок поврежденную за время пути яхту с такелажем и парусным вооружением, менял калиево-натриевые и калиево-магниевые батареи, Тео фон Конюхофф отнюдь не отсыпался и не отъедался, как другие яхтсмены, пользуясь преимуществами суши и сервиса. Тео был очень обеспокоен отчетливо слышавшимися ему голосами. При всем своем аутизме таких явлений он за собой прежде не наблюдал. Ему хватало до сих пор в океане своего собственного общества и общества стихии, с которой он состоял в условной сексуальной связи, как иногда казалось.
И поэтому капитан «Глории Лабор» отправился на консультацию к психологу команды, которым служил профессор Берлинского университета Курт Левин, уже две недели живший за счет спонсора в лучшей кейптаунской гостинице «Амбассадор».
Усевшись в удобное кресло, посверкивая выбритыми до блеска загорелыми скулами, благоухая кельнской туалетной водой, Тео зачем-то огляделся по сторонам, словно был в океане и опасался неизвестно чего неизвестно откуда, и шепотом сказал:
— Профессор, на последнем участке маршрута я начал слышать какие-то голоса.
Курт Левин поправил очки на переносице, пригладил редеющие волосы и уточнил:
— Какие голоса, капитан?
— Не знаю.
— То есть незнакомые?
— Абсолютно незнакомые, профессор.
— Значит, кто-то в Плимуте тайно пробрался к вам на борт и только у самого Кейптауна решил вам открыться.
Тео, имевший мало опыта общения с психологами, даже задохнулся от возмущения, словно несущийся навстречу свежий ветер вдруг резко сменился полным штилем с запахом аудитории. Очевидно, психолог команды даже не удосужился взглянуть на «Глорию Лабор».
— На моей посудине негде спрятаться, герр Левин.
Для лучшей ориентировки в устройстве яхт профессор Левин бросил несколько быстрых взглядов на свой номер.
— Даже… э-э… в стенном шкафу?
— На моей посудине нет стенного шкафа, а также туалета, ванной комнаты и балкона, — просветил мореход ученую сухопутную крысу.
— Очень хорошо, — кивнул профессор Левин, не показывая виду, что в действительности все очень плохо. — Попробуйте описать услышанные голоса.
— Один такой скрипучий деревянный, а другой звонкий железный, но слегка тронутый ржавчиной.
— О, а вам не чужды поэтические метафоры, герр капитан, — улыбнулся профессор. — Но голоса, я надеюсь, были неразборчивыми?
— Нет, как раз очень разборчивыми. Один даже дал мне весьма дельный совет, благодаря чему мне удалось поймать хороший ветер и выбрать наилучший галс.
Тео фон Конюхофф, как законченный аутист, был, конечно, не в курсе достижений современной ему науки, даже психологии. Откуда ему было знать, что профессор Левин относился к новомодной школе гештальтпсихологии, все явления человеческой психики объяснявшей законами физики.
— Значит, у вас внезапно заработала сломанная рация, немножко поработала, в случайной передаче давшая ценный совет, а потом опять сломалась, — предположил Левин.
— Моя рация способна передавать только некий писк, представляющий собой азбуку Морзе.
— Значит, это было радио на проезжавшем мимо пароходе.
— Никаких пароходов мимо не проезжало, профессор. А голоса звучали совсем рядом.
— А мог кто-нибудь упасть с парохода, проезжавшего накануне, и дать дельный совет, цепляясь за спасательный круг где-нибудь неподалеку?
— Я думаю, профессор, человеку в таком положении как-то не до дельных советов идущему мимо яхтсмену.
— Вот как. Психологически вы, возможно, и правы. Тогда, значит, это очень сильный ветер донес голоса из-за горизонта. С африканского берега. А может, даже и с южноамериканского.
— Так не бывает, профессор.
— Значит, это был Господь Бог или кто-нибудь из его ангелов… Хотя нет. Они же не существуют, — грустно поправил самого себя Курт Левин, законченный атеист, которым его сделала еще в детстве зубрежка в хедере городка Морсбах-Вальдбрель.
Тео так и не получил никакого объяснения происхождению голосов от профессора Левина. Всех психологов гештальтской школы отличала одна особенность. И Левин, и Эренфельс, и Брентано, и Гуссерль, и даже Макс Вертхаймер весьма сдержанно относились к спиртному.
Через день был дан старт второму этапу гонки. Теперь маршрут лежал через Индийский океан. А Индийский — это вам не Атлантический, изрезанный торговыми и пассажирскими маршрутами, как тело проститутки, побывавшей под ножом Джека Потрошителя. Это попутное течение и зона зарождения свирепых циклонов южных сороковых широт. И немногим более приветливых тридцатых. Это безлюдье субантарктических вод, самых плодородных и губительных, самых любимых вод Мирового океана.
Уже на третий день пути Тео фон Конюхофф потерял из виду южноафриканский берег и взял курс на восток в открытое пространство. А на следующий день сдохла свежая еще калиево-натриевая батарея в рации, вкупе со всеми запасными залитая шаловливой волной. Калиево-магниевые для электроплитки тоже пострадали, но продолжали кое-как давать энергию. К сожалению, для рации они совершенно не годились из-за противоположной полярности и ориентации. Путешественник, благодаря достижениям науки, знал свое местоположение в пространстве и во времени, но перестал знать местоположение соперников. И профессор Курт Левин не мог больше ему дать ни единого психологического совета.
Зато спустя еще какое-то время капитан «Глории Лабор» снова услышал голоса и тяжко вздохнул, приняв параноидную шизофрению как закономерный итог одиночных плаваний.
— Не унывай, Тео! — весело воскликнул отдаленно знакомый голос откуда-то из каюты, хотя в действительности из правого полушария головного мозга. — Все в порядке. Погода отличная. Ветер попутный. Давление ртутного столба не хуже артериального.
Но Тео уныл. Он крепче сжал штурвал худеющими руками, удачно вырулил с волны на волну и раздраженно дернул подвижную рею, чуть меняя курс.
— Кто так обращается с парусами? Кто так дергает? Перевернуться захотел, салага? — тут же последовал язвительный комментарий.
«По крайней мере, идти будет веселее, — нашел положительное в новых обстоятельствах капитан. — Но вернусь в Гамбург, сразу же лягу в лучшую психиатрическую клинику».
— Какие мы нежные, дернули ее разок — и сразу же заохала, — вмешался какой-то звякающий голос. — Вот потерпела бы с мое.
Болезнь стремительно набирала симптомы. Голоса в голове Тео теперь уже разговаривали не с ним, а между собой. В точности как нагловатые гости, переставшие замечать хозяина. У мореплавателя возникла мысль приложиться к бутылке рома, припасенной на случай простуды или особенно хорошего настроения. А вслед за тем возникла еще более приятная мысль: желание приложиться ни один из голосов не прокомментировал, не стал подначивать или корить, как это иногда встречается в мозгах любителей опьяняться разной величины просторами. Значит, в его сознании еще оставались трезвые, не пораженные болезнью участки.
— Надо отвлечься, отвлечься, — произнес капитан вслух, чтобы еще больше отвлечься. — Заниматься своими обычными делами. Следить за курсом, погодой…
И тут же деревянный голос поинтересовался:
— Дождь будет?
— Да. Мелкий, противный. При слабом ветре и небольшом волнении, — сообщил металлический.
— Не люблю мелкий дождь.
— А тебе не все равно, идет дождь или нет?
— А вот представь себе, не все равно.
Тео фон Конюхофф вздохнул со всхлипом. Нет, не избежать психиатров, которые обязательно прикуют его к береговой тверди и залечат растворами неизвестных веществ в неизвестных жидкостях. Уж лучше сразу за борт, в жидкость куда более знакомую. Выиграть последнюю гонку, вымучить победу над внутренней стихией и потом — за борт.
Он запел от отчаяния из Оффенбаха:
— Кляйнзак, Кляйнзак, вуаля, вуаля, клик-кляк.
Фальшиво, конечно, запел, отвратительно. Но вдруг его поддержали металлический и деревянный голоса, у которых получалось гораздо лучше. От этого даже настроение слегка улучшилось. Тео оставил штурвал, прошел пару шагов — на «Глории Лабор» особенно не расходишься, — протер рукавом стекло барометра и сравнил его предсказания с собственными предчувствиями.
— Нет, не будет дождя. Врет барометр, — заявил Тео.
— Я вру? — возмутился барометр. — Спорим на твою капитанскую фуражку, что будет?
— А что ты с ней будешь делать, если выиграешь? — усмехнулся капитан.
— Что, что… Носить.
Через полчаса Бари, как просил именовать себя старый надежный метеорологический прибор, великодушно отказался от фуражки. Нудный мелкий дождь безуспешно опреснял морскую воду окрест. Океан был спокоен, точно поверхность гамбургского канала. Только вместо старых, дожидающихся своей авиабомбы домов по его берегам громоздились слуховые галлюцинации по краям сознания отважного и одинокого Тео.
Кастрюля, которую почему-то звали мужским именем Каспер, задирала неразговорчивые часы по имени Ортега-и-Гассет, обзывая их возбужденным кататоником, и хвасталась перед капитаном, что в спокойных условиях стационарной кухни на берегу могла бы приготовить знаменитый суп из бычьих хвостов практически без человеческого участия. Романтическая яхта Глория Лабор страдала от мелкого дождя и едва семенила в сторону Австралии.
Ночью небо полностью очистилось от облаков и украсилось сотнями южных звезд. Погода установилась для этих широт и этого времени года просто удивительная. Дул легкий попутный ветерок. И к Тео пришел удивительно спокойный сон. Точно сейчас он был не один и управление судном было кому доверить. Но в три часа ночи Ортега-и-Гассет, от рождения своего не издававшие иных звуков, кроме тиканья, пробили склянки. Капитан проснулся и спросил:
— Что случилось?
— Ничего, — ответила Глория Лабор. — Просто захотелось поболтать. Ты не против?
— В общем, нет, — был вынужден ответить мореход. Все-таки он сильно зависел от яхты.
— Хочу рассказать тебе одну старинную притчу.
— Зачем?
— Просто так все складывается, что в нижеследующем тексте самое место для старинной притчи.
Тео фон Конюхофф на всякий случай застегнулся на все пуговицы, вышел на нос судна и уселся на борт, глядя в непредсказуемую тьму.
— Однажды Честь и Достоинство что-то не поделили и объявили друг другу войну.
— Прости. Чьи честь и достоинство? — перебил Тео.
— Ничьи. Вообще. С заглавной буквы Честь и Достоинство. В ходе войны время мелких стычек и грязных пакостей быстро подошло к концу. Враждующие стороны этого не любили. Настало время генерального сражения. Сблизились, смело глядя друг другу в глаза. Честь дала залп из всех орудий по правому борту. Достоинство немедленно ответило залпом из всех орудий по своему левому борту. Уже через полчаса столь бескомпромиссного боя оба судна лишились доброй части мачт и получили серьезные пробоины. Палубы окрасились кровью. Раненые жалобно стонали, прощаясь с жизнью. Но до поры до времени живые не отходили от орудий и продолжали посылать неприятелю смерть порцию за порцией.
— Ну у тебя и притчи, — поморщился капитан вслух.
А Глория Лабор продолжила:
— И вот настало время, когда Честь и Достоинство развалились на составные части. Тяжелые пушки ушли ко дну. А в зеленых, растворяющих в себе всю злобу и жестокость волнах плавали только деревянные останки судов и последние оставшиеся в живых люди. И тогда всплыла из морских пучин огромная Справедливость. Раскинула все свои хищные щупальца, разинула все свои зубастые рты, дохнула своим ментоловым дыханием и пожрала все, что осталось от сражения.
Воцарившуюся тишину нарушал только мирный плеск воды о деревянный корпус и низкий, почти неразличимый хрип в легких океана. Тишина затягивалась, и капитану даже закралась в подсознание мысль о выздоровлении. Но, точно почувствовав момент, яхта призналась:
— Тео, ты меня еще слушаешь?
— Слушаю.
— Тео, мне кажется, что я начала сходить с ума.
— В чем это выражается?
— Со мною начала разговаривать мачта. А потом парус, якорь, шпангоуты и даже флажок Веймарской республики. Это плохо?
— Не знаю, Глория. По-моему, не очень.
— Ну и чудесно. Ложись спать, капитан. Ты в этом нуждаешься. Я держу правильный курс и разбужу тебя, если что.
Семнадцать крошечных обитаемых геометрических точек передвигались по Индийскому океану в восточном направлении, иногда становясь объектами спортивных интересов газет, радиостанций, кинохроники. Суровые бородачи шестнадцати точек связывались через свои исправные рации с берегами и кораблями, рассказывали о ветрах, волнах, курсе бодрыми голосами, просили передать привет женам и детям. А закончив сеанс, матерились от отчаяния или предавались молитве.
А на семнадцатой точке, лишенной связи, было весело. Припасенную бутылку рома Тео откупорил на дне рождения Бари, о чем по-немецки точно свидетельствовала металлическая заводская пластинка на задней крышке двадцатидвухлетнего старичка. Каспер за неимением бычьих хвостов приготовила ароматный рыбный супчик. Ортега-и-Гассет сыграли марш. Глория Лабор так ловко лавировала между волнами, что никто не чувствовал ни малейшей качки. А Тео фон Конюхофф, потупив взор в бутылку, произнес остроумный тост:
— За страх одиночества!
Послышались аплодисменты, производимые неизвестно чьими невидимыми ладонями.
После целой выпитой бутылки над вечерним океаном разносился нестройный хор пьяных голосов. Потом яхта ослабила свой контроль за качкой и кто-то весело блевал в соленую воду, перегнувшись через борт. Тео громко храпел в своей крошечной каютке, ему во сне хотелось пить, потому что ему снились говорящие струи фонтана на Увезеелерплатц.
Утром, едва мореплаватель продрал глаза, у плавучей скорлупки появился спутник, значительно превосходящий ее в размерах. Синий кит шел параллельным курсом, небрежно кормился, выбрасывая фонтанчики воды и ласково шлепая огромной лопастью хвоста.
— Привет, красавчик! — окликнул кит капитана.
Голос морского гиганта оказался неожиданно высоким, словно принадлежал рослому жирному кастрату. По-немецки животное говорило так, словно родилось в Баварии, земле, далеко отстоящей от моря.
— Привет, — вяло отозвался Тео.
— Хочешь, я расскажу тебе старинную притчу?
— Настало время для притчи?
— Для нее время существует всегда, — обрадовал капитана синий кит и без дальнейших проволочек начал: — И было слово Господне к Ионе, сыну Амафиину: «Встань, иди в Вальпараисо, порт Чилийский…»
— Куда? — уточнил мореход, знаток разнообразных портов.
— В Вальпараисо, — сказал кит с некоторым сомнением. — У нас так рассказывают. Ну, вот. А Иона пошел в Кальяо, чтобы сесть там на американское судно, уплыть в Калифорнию и избежать ответственности. Но в пути случилась страшная буря. Капитан спросил пассажиров: «Нет ли среди вас евреев?» А Иона честно ответил: «Я еврей, чту Господа Бога небес, сотворившего море и сушу»…
— Синий кит, я уже слышал эту притчу, — перебил Тео разговорчивое животное. — Извини, мне надо идти в направлении австралийского порта Перт. Я участвую в гонке с призовым фондом размером в целую кучу денег.
— Ты ошибаешься, путешественник Конюхофф, — возразил китообразный мудрец. — И порт, и Перт, и куча денег есть плод твоего больного воображения. В действительности существуют только ты, я, океан и Иона.
— А я? — как всегда вовремя подал голос барометр Бари, и тут уж морскому гиганту, не такому уж и мудрому, даже совсем не мудрому, нечего было возразить.
А ненасытная в своей страсти к пожиранию морских миль Глория Лабор все шла и шла вперед, подгоняемая попутным ветром. Где-то справа мелькнули невидимые из-за огромного расстояния островки Амстердам и Сен-Поль, и через несколько одинаковых суток ближайшей сушей оказался западный австралийский берег, украшенный портом с лаконичным названием Перт.
Велики, пространны и чудны южные сороковые широты и чуть более ласковые тридцатые. Сложны и загадочны сочетания ветров, морских течений и солнечной радиации. То идут бесконечной чередой штормы и бури, а то вдруг все затихает так, словно Земле снится вещий сон о ее будущем тихой кладбищенской планеты.
Это и случилось тогда, когда полоску австралийского берега можно было разглядеть в мощный морской бинокль. Лидировавший англичанин первым попал в зону абсолютного штиля. Паруса безвольно повисли, точно государственный флаг в бункере. Англичанину оставалось только раскурить трубку и развести руками. Если бы на яхтах, участвовавших в гонках, были предусмотрены моторы… Но они не были предусмотрены. Единственные источники энергии — ветер и калиевые батареи. И разные воображаемые, вроде силы воображения. С берега докладывали, что зону штиля обойти маловероятно. Антициклон диаметром тысячи миль, как пробка, заткнул атмосферу на западе от Зеленого континента.
Вслед за англичанином вмазались в штиль итальянец, американец и шедший, оказывается, четвертым Тео фон Конюхофф. Затем и датчанин, француз, японец, американец, испанец и прочие. Капитаны в отчаянии грызли тросы и изрыгали ругательства. Победа с кучей денег была в прямой видимости, а мореходы чувствовали себя мухами, угодившими в море сметаны. Нетерпеливый испанец даже прыгнул в воду, чтобы подталкивать свою яхту к цели, шлепая в спокойной воде ногами. Но эти движения только разбудили спавшую неподалеку ядовитую медузу, и дон мореплаватель принял мучительную смерть на миру.
— А так весело шли, — только и вздохнул вслух Тео.
— Ты помнишь притчу о Чести и Достоинстве? — спросила Глория Лабор.
— Помню.
— Теперь бы самое время рассказать притчу о Воздаянии. Ну, да ладно. Кто-нибудь расскажет тебе ее в другой раз. А мы сотворим чудо. И не спрашивай, за что ты его получишь. Прощай, Тео фон Конюхофф.
— Прощай, Тео фон Конюхофф, — сказал Бари.
— Прощай, Тео фон Конюхофф, — сказала Каспер.
— Прощай, Тео фон Конюхофф, — сказали Ортега-и-Гассет.
— Прощай, великий мореплаватель, — сказали остальные, менее заметные продукты психоза.
И в тот же миг души предметов превратились в западный ветер, всего в пару кубических метров воздуха, целиком уместившихся в бермудском парусе. Но этого хватило, чтобы яхта сдвинулась с места и медленно поплыла в сторону Пертского причала.
Капитаны других яхт, увидев, что немец непонятным образом движется, принялись кричать, что у него незаконно установленный моторчик, доставленный в открытом море на незаконно эксплуатируемой вопреки Версальскому договору подводной лодке. Некоторые попытались начать маневрировать, чтобы тоже поймать случайный поточек подвижного воздуха, но ни у кого не получилось.
А Тео только поворачивал штурвал совсем ослабевшими черноволосыми руками, и из его оливковых выпуклых глаз лились и лились всепонимающие слезы.
Он медленно причалил к пирсу, куда бросились, сметая заграждения, репортеры с контролерами и руководителями гонки. Контролеры обнюхали всю мертвую яхту внутри и снаружи и не нашли никаких признаков моторчика. Даже калиево-натриевые батареи были давно выброшены капитаном, как лишняя тяжесть. А на вопросы журналистов о том, как Тео удалось поймать ветер в полном безветрии, он ответил:
— Повезло. Опыт подсказал.
А на другой день, уже нормальный, уже с ветром и волнами, с уже всеми финишировавшими спортсменами, разбогатевший Тео фон Конюхофф нанял небольшой катер и отбуксировал «Глорию Лабор» в открытое море. Там он перебрался на свою яхту и прорубил топором несколько отверстий в днище. А потом вернулся обратно на катер и отвязал конец.
— Зачем вы это сделали, мистер Конюхофф? — спросил австралиец, владелец катера. — Чемпионскую яхту можно было бы сохранить хотя бы для музея одиночных гонок среди аутистов.
— Вы же хороните своих умерших близких и сохраняете только память о них. А моя яхта мертва, как наша планета в лучах бывшего Солнца, когда оно превратится в белого карлика.
— Ужас какой, — перекрестился австралиец.
Надо ли добавлять, что Тео фон Конюхофф навсегда остался в Перте и больше никогда никуда не поплыл? А познакомился со странной очкастой девушкой, обивавшей пороги патентных бюро со своим нелепым изобретением. Дело в том, что в домах Перта тогда устанавливали очень плохие водопроводные краны, из которых вечно капало. Девушка изобрела такие продолговатые ватные тампоны, которые легко засовывались в краны, впитывали в себя воду, а потом легко вынимались за оставшуюся снаружи веревочку.
Надо ли фантазировать о том, что изобретение девушки нашло-таки себе применение? Думаю, не надо. Важно лишь то, что она и Тео полюбили друг друга. Со временем у них родились дети. Первого мальчика назвали Бари. Близнецам дали имена Ортега и Гассет. Одну девочку назвали мужским именем Каспер. А другую — Глория Лабор. И только когда дети подросли и превратились в молодых здоровых парней и девок, Господь даровал Тео настоящую шизофрению и возможность найти себя.
Может быть, из-за генетических козней близкородственных династических браков, может быть, просто из-за беспорядочных дворцовых связей, но всем четырем сыновьям государя-императора Павла Петровича была уготована судьба с еще большими закидонами и трагедиями, чем судьба их отца.
Александр Павлович, при всем своем ангельском нраве, охотно возложил на товарищей грех отцеубийства в 1801 году. Став императором и рано облысев, Александр немного повозился с умеренными реформами и с головой ушел в европейскую политику, где вдруг оказался победителем Наполеона и вдохновителем Священного союза. Затем он сделался реакционером, а в 1825 году выкинул совершенно невероятную романтико-мистическую штуку в Таганроге. Переодевшись в крестьянское платье и назвавшись Федором Кузьмичом, скрылся в сибирских нетях на долгие годы, где помогал простым неграмотным людям составлять прошения на французском языке. А в Петропавловском соборе под видом императора похоронили какого-то грека Теодороса Космопулоса.
Второй сын, Константин Павлович, был отмечен еще Суворовым, но настолько погряз в интригах и хитросплетениях Царства Польского, что даже отказался от престола после исчезновения Александра. В 1831 году Константин исчез в Варшаве при загадочных обстоятельствах и больше не появлялся.
Третий сын, Николай Павлович, как известно, занял трон в грохоте, крови и неразберихе восстания декабристов. Несмотря на все свои положительные качества, Николай Первый был завзятым реакционером и жандармом Европы. Памятуя о судьбе братьев, он поборол в себе желание исчезнуть в конце жизни и решил быть похороненным под своим именем. Снедаемый стыдом за поражение в Крымской войне, император в 1855 году принял яд и умер.
Но самой удивительной стала судьба четвертого сына, Георгия Павловича, родившегося в 1800 году, всего лишь за год до смерти отца. Когда ребенка показали государю, тот не очень весело заметил:
— Экий резвушка. Не сносить ему эполет. Ну ладно, запишите покамест в лейб-гвардии Семеновский полковником, а там видно будет.
Георгий рано проявил наследственные самолюбие и романтический настрой души. Мамки и няньки души в нем не чаяли и любили наряжать в девочку. Благодарный Георгий не чаял души в мамках и няньках. А брат Николай, вышагивая по дворцу с игрушечной саблей, презрительно именовал Георгия «le putain».
В двенадцать лет, убедив себя, что с таким обилием родни престола ему никогда не дождаться, и начитавшись Шатобриана, великий князь Георгий Павлович инкогнито сбежал из Царского Села в сопровождении няньки Паладьи Утюговой и юной камер-фрейлины Анны Шереметевой. Беглецам удалось незамеченными присоединиться к обозу действующей армии, уже погнавшей Наполеона на запад.
Напропалую развлекаясь, троица вскоре оказалась в Берлине, затем в Вене, Венеции и, наконец, в Неаполе. Там кончились деньги. В разрушенной войной Италии, опасаясь разоблачения со стороны фрейлины, Георгий продал Шереметеву в портовый бордель и вместе с Паладьей сел на торговое судно, отправлявшееся в Англию, назвавшись странствующим русским принцем Георгием Павловым.
Однако вскоре у Липарских островов на них напали алжирские корсары. Красавица Паладья Утюгова очень понравилась капитану разбойников и согласилась отдать ему руку и сердце. А вот великого князя Георгия Павловича, опасаясь неприятностей со стороны недавних победителей корсиканского чудовища, корсары за небольшую сумму уступили русскому консулу в Гибралтаре Жукову.
На Скале, как еще именуют эту стратегическую точку, у консула долгое время не было оказии, чтобы отправить беглеца домой или сообщить странствовавшему в ту пору по Европе императору Александру об обнаружении пропавшего брата. И тогда Георгию удалось улизнуть из-под присмотра и спрятаться в портовых трущобах, где он прошел серьезную закалку жизнью.
И, окрепнув, Георгий нанялся простым матросом на русское научное судно, проходившее в 1819 году через Гибралтар, назвавшись русским эмигрантом Егором Сандуковым. Между прочим, судно это было шлюпом «Восток», на котором Фаддей Беллинсгаузен шел открывать Антарктиду.
Но тут с Георгием Павловичем начались совершенно удивительные изменения, сделавшие его исчезновение даже более окончательным и бесповоротным, чем у прочих братьев. Еще в пору полового созревания современники отмечали у младшего сына императора Павла наличие некоторых женских черт (гинекомастия, увеличение бедер и пр.), что, впрочем, нередко встречается у мальчиков и со временем проходит. Превратившись в юношу, Георгий вел довольно разгульный образ жизни, имел многочисленных любовниц, а в притонах Гибралтара, по слухам, даже отдавал дань гомосексуализму. Но не в силу этого, а безусловно по внутренним гормональным причинам на шлюпе «Восток» матрос Сандуков стал быстро превращаться в девушку. Дабы не возбуждать лишние страсти в команде, шедшей открывать Антарктиду, Беллинсгаузен велел высадить незадачливого матроса в Буэнос-Айресе, выплатив ему денежное пособие на год вперед.
В аргентинской столице великий князь Георгий Павлович обратился в клинику знаменитого в ту пору доктора Абеля Бальбоа, под наблюдением которого и произошло окончательное превращение мужчины в особу женского пола. Бальбоа, кстати, оставил об этом интереснейшие записки, дошедшие до нас в фрагментах, где вполне прозрачно намекнул о том, что ему была известна тайна происхождения знаменитой пациентки.
Впрочем, в жизни новоявленной двадцатилетней синьорины Жоржетты, как она теперь звалась, пока не наблюдалось радужных перспектив. Доктор Бальбоа по ряду причин не мог взять ее на содержание. Женщины, даже образованные, не обладали тогда всей полнотой гражданских прав, особенно в Южной Америке. Одна, без денег, без связей и документов, за тысячи миль от родной России, куда, однако, путь ей был заказан.
На ее счастье, через Буэнос-Айрес проезжал французский торговец и предприниматель Жан-Клод Дюпен. На приеме у президента Аргентины Хосе де Сан-Мартина Дюпен выглядел мрачным и подавленным — и вдруг буквально преобразился, увидев синьорину Жоржетту, явившуюся туда с доктором Бальбоа. Выяснилось, что по дороге из Чили в Аргентину в Магеллановом проливе единственная дочь Дюпена шестнадцатилетняя Аврора, взятая им в путешествие, случайно упала за борт и была немедленно сожрана огромной касаткой на глазах у несчастного отца. А Жоржетта оказалась удивительно похожей на Аврору, несмотря на четырехлетнюю разницу в возрасте. Жоржетта, в свою очередь, поделилась с французом своей тайной.
Так она стала Авророй Дюпен, удочеренной далеко не бедным мсье Дюпеном, и в 1821 году оказалась во Франции. Блестящее знание французского языка, великолепные манеры, острый ум и унаследованный от царственных предков решительный властный характер помогли юной девушке сделать блестящую литературную карьеру. После неудачных попыток со стихами Аврора занялась прозой и взяла себе мужской псевдоним Жорж Санд, просто сократив свой матросский псевдоним Сандуков.
С выходом в 1832 году романа «Индиана» имя Жорж Санд зазвучало на всю Европу, а роман «Консуэло» прославил ее окончательно. Она умерла в возрасте 76 лет, последней из сыновей императора Павла, прожив бурную, полную славы и разочарований, любви и предательств жизнь. Современники и позднейшие литературоведы отмечали особую, несколько мужскую манеру письма Жорж Санд и вообще какую-то внешнюю маскулинность. Она никогда не была замужем, не имела детей, зато известно, что в любви нередко мужчинам предпочитала женщин. В этом безусловно сказывалось ее мужское прошлое. Естественная перемена пола не происходит полностью, так же, как и искусственная.
В конце жизни Жорж Санд написала мемуары «История моей жизни», где о юности рассказывает как-то довольно невнятно, вскользь. Но мало кому известно, что в архиве города Валансьенн хранится загадочный картон с рукописью, подписанной инициалами GPR и озаглавленной: «Подлинная история моей юности». И ни в одном из многочисленных исследований о Жорж Санд не упоминается этот бесценный документ, возможно потому, что он написан по-русски.
Среди историков поздней Римской империи наибольшей загадкой этого периода считается таинственное исчезновение на три месяца в 305 году императора Диоклетиана в разгар его самых громких побед, удачнейших административных реформ и чудовищных гонений на христиан. Появившись снова так же внезапно, как и исчезнув, пятидесятипятилетний Диоклетиан, чье имя внушало уважение и страх огромной стране, выглядел лет на десять старше, каким-то испуганным, чуждающимся общества и иногда что-то бормочущим на непонятном языке. Самое главное, что он немедленно отрекся от престола и настоятельно посоветовал сделать это своему другу и главному соправителю-августу Максимиану. И уехал на свою родину в Солоны (современный Сплит), где у него имелся огромный дворец. Но во дворце вдовец Диоклетиан отвел себе для жилья лишь пару комнат и несколько мастерских, где рабы постоянно что-то мастерили в глубокой тайне. А сам Диоклетиан упорно трудился на огороде, старательно занимаясь селекцией овощей. И на призывы бывших младших соправителей Галерия и Констанция вернуться к власти отвечал категорическим отказом.
— Да что вы, ребята, какая, к Юпитеру Капитолийскому, власть? Тут опыты с репой и пасленом на решающей стадии. В мире есть вещи и поважнее, чем ваши Рим с Никомидией.
А надо заметить, что со времен Юлия Цезаря ничего важнее наркотически притягательной власти быть не могло. До Диоклетиана Римская империя формально оставалась сенатской республикой, монарх, хотя и обладал абсолютной властью, именовался первым сенатором. Для того, чтобы им стать, совершенно необязательно было иметь какие-то наследственные права. А всего лишь поддержку армии, побольше денег, чтобы платить солдатам, и побольше наглости. Так же легко было власти и лишиться. Редкий римский император умирал своей смертью. Единственный, кто добровольно ушел с высшей должности в отставку, — Гай Аврелий Валерий Диоклетиан.
Его карьера впечатляла. Освежим же ее в памяти. Императорами становились и патриции, и плебеи, и всадники — кто попало. Диоклетиан даже не был латиноязычным, а родом из простых иллирийцев, ну, типа албанцев. Из бедной, забитой судьбою семьи. Поступив в армию, этот провинциальный мужик, однако, к 284 году дослужился до начальника личной охраны императора Нумериана.
20 ноября 284 года Нумериана, как водится, убили в восточной столице страны Никомидии. Диоклетиан провел молниеносное расследование, лично зарезал обвиненного в цезаромахии преторианского префекта Апера и в суматохе сам сделался императором. Правда, в Риме оставался еще брат и соправитель Нумериана Карин. В родной Иллирии стены помогли Диоклетиану наголову победить противника.
По установившейся традиции в 285 году Диоклетиан назначил себе соправителя-августа, друга Максимиана, а потом еще двух соправителей-цезарей, чуть пониже рангом. Ввел удобное административное деление. Реформировал военную организацию и увеличил численность и мобильность армии. Навел ужас на всех приграничных варваров. В 296 году в Египте разгромил сепаратиста Ахилевса. Издал закон о престолонаследии и вообще упорядочил систему власти. Из принципата империя превратилась в доминат, который позже наследовала Византия, а за ней и Россия.
Чтобы не оставаться в памяти потомков слишком положительным, в 303–304 годах Диоклетиан устроил ужасающее гонение на христиан. Чем-то они ему не угодили. А исповедовала эту религию тогда — явно или тайно — чуть ли не треть его подданных. Огромное количество христианских святых своей мученической смертью, дающей право на канонизацию, обязано Диоклетиану. Среди них Георгий Победоносец, воин Димитрий и Параскева Пятница. Чудовище на троне не пощадило даже свою жену Александру, заподозренную в христианстве. В Галлии распяли целый легион. Всего по империи было казнено свыше одного миллиона человек.
Насытившись кровью, Диоклетиан вовсе не впал в раскаяние или безумие и, хотя на время исчез, не был при этом поражен небесной молнией, на что надеялись измученные, ушедшие в подполье христиане. Утром 24 марта 305 года, после странной для этого времени ночной грозы, крепкий еще мужчина почти в трезвом виде совершал прогулку в окрестностях Никомидии (совр. Бурса в Турции) на запряженной парой лошадей двуколке, самолично ею управляя и предаваясь раздумьям. Сопровождающие лица ехали на почтительном удалении.
Как свидетельствует хронист Анастасий Копроним, внезапно Диоклетиан остановился и направился к ближайшим кустам. Два подоспевших телохранителя и слуга направились следом, полагая, что император решил справить нужду. Но он остановил их решительным жестом.
— Такие знамения Юпитера августу пристало наблюдать в одиночестве.
Это были последние слова Диоклетиана, ломанувшегося через кусты на полянку. Там действительно что-то светилось на солнце ярким металлическим блеском и как будто гудело. Свита, стоявшая неподалеку, заметила беззвучную вспышку, словно молния ударила не в землю, а из земли. А на полянке ни этого блестящего, ни императора уже не было. Только странные, как от тяжелой осадной баллисты, следы.
Трехдневные поиски Диоклетиана по всем окрестностям не привели к успеху. Из Рима в Никомидию срочно прибыл соправитель Максимиан. Он распорядился не торопиться с объявлением о смерти главы государства и пока объявить о его болезни.
Ровно через три месяца, в ночь на 24 мая, к стражнику из темноты приблизился нелепо одетый человек в круглой шапке, ватной, стеганой, однако не военной куртке и плотных варварских штанах. Стражник с трудом узнал своего императора, и только предъявленная печать удостоверила личность. Диоклетиан выглядел, как указано в первом абзаце данного повествования. И вскоре объявил о своей отставке.
Анастасий Копроним последовал за бывшим императором в Солоны и оставил интереснейшее описание последних лет его жизни. Хотя современники не обратили на этот труд особого внимания. Им казалось, что грозный Диоклетиан просто спятил на старости лет. Им, но не нам.
Оказывается, увлечение отставника огородничеством имело определенную цель. Диоклетиан пытался путем селекции вывести некий, неизвестно где им увиденный, корнеплод, который он называл «картосса» или «картохус» и без которого, говорил он, еда не еда. При этом он отказывался от обычной в аристократических кругах изысканной пищи и почти не пил вина. Зато в мастерских его дворца несколько умелых рабов упорно трудились над созданием странного аппарата, состоявшего из плотно закрытых сосудов, причудливо изогнутых трубок, в которых нагревались и остужались какие-то пахучие жидкости. Каково же было удивление друга Максимиана, когда Диоклетиан угостил его напитком, полученным из аппарата, раза в четыре более крепким, чем неразбавленное вино.
И еще одна непонятная современникам странность водилась за Диоклетианом. Он продолжал следить за новостями, которые присылали ему со всех концов империи. Но, чтобы послушать эти новости, чудаковатый старик приказывал рабу-чтецу залезать в деревянный, прикрытый материей ящик, откуда чтец был виден лишь по грудь. Мало того, сверху на раба одевали другой деревянный ящик, закрытый со всех сторон, кроме лицевой. На ящике Диоклетиан велел сделать декоративные крутящиеся набалдашники. Время от времени при чтении новостей подходил, крутил эти набалдашники, стучал по ящику кулаком, жалуясь, что плохо слышно и видно и не хватает какой-то резкости.
Иногда, повторно слушая новости, он велел рабам и нанятым актерам разыгрывать эти новости в виде живых картин, но опять-таки заключая их в деревянный ящик, только куда бо€льших размеров, чем у чтеца.
Умирал Диоклетиан осенью 313 года, тяжело, время от времени впадая в бред и требуя подать ему отравы, готовившейся в его ужасном аппарате. Когда его ум был в ясном состоянии, он вполне разумно беседовал с собравшимися у его одра тогдашними августами Лицинием и Константином о текущей политике, о планах на будущее, даже велел Константину попросить за него прощения у христиан. Но когда у Диоклетиана начинался бред, он призывал всех скорее собирать «картохус», грозил какому-то мифическому Симеонику спалить его термы на огороде (?), а также просил Константина не отдавать «грязным» иллирийцам земли загадочного «Коссова» и послать куда-то в район Эвксинского Понта и Гирканских гор четыре легиона усмирять неких мятежных «цеценов» — очевидно, целиком плод больного воображения.
Однако еще один документ совсем из другой страны и другой эпохи показывает, что Диоклетиан вовсе не впадал в старческий маразм, а пытался с позиций своей культуры и своего времени осмыслить удивительный случай, возможно имевший место в его жизни как раз в течение тех трех месяцев отсутствия императора в 305 году. Этот документ — статья И. Комова «Сумасшедший или кто?» из московского журнала «Знание — сила» за 2001 год, номер 8.
21 марта 1998 года над Серпуховским районом Московской области разразилась гроза. Ничего удивительного, редко, но случаются грозы и в такое время. На заявление уфологов в желтой прессе о том, что был при этом замечен очередной НЛО, никто из серьезных людей не обратил внимания. Зато все жители деревни Нижние Починки обратили внимание на явление странного человека, замеченного у околицы.
На вид ему было больше пятидесяти. Всю его одежду составляла желтая туника, а обувь — сандалии на босу ногу. При этом он имел настоящие золотые перстень, браслет и цепочку. И никаких документов. Мужчина совершенно не говорил по-русски, но был голоден и сильно замерз. Одинокая жительница деревни Надежда Окулова накормила незнакомца, выдала ему более подходящую одежду. Но в тот же день председатель местного жилуправления вызвал из района наряд милиции, который забрал пришельца, решив, что тот сбежал из психушки да еще кого-то ограбил. Незнакомец охотно отдал цепь и браслет, но категорически отказался расставаться с перстнем.
В Серпуховской психбольнице врачи обследовали пациента и поставили первичный диагноз: «сильный нервный стресс». Самые обыкновенные вещи — авторучка, бумага, электрический свет, автомобиль, компьютер — вызывали у незнакомца испуг или удивление. Самих же врачей удивило то, что из нескольких не известных никому языков, на которых мужчина пытался изъясниться, один оказался классической латынью.
Поскольку медики обычно владеют латынью в пределах профессиональной специфики, главврач И. Шапиро через знакомых отыскал в Серпухове старенького университетского преподавателя истории на пенсии, который смог кое-как поговорить с пациентом. Дальше случилась обычная в психиатрии и столь любимая комедиографами ситуация. Больной назвался римским императо— ром Гаем Аврелием Валерием Диоклетианом, после чего был немедленно помещен на лечение. Замечание пенсионера-историка о том, что перстень с печатью на пальце больного очень напоминает настоящую римскую гемму IV века, никого не убедило. Как не убедила и гневная выходка «Диоклетиана», закричавшего, что он таких лекарей сотнями скармливал львам в Никомидийском цирке. Был применен галоперидол.
После годичного лечения Валера, как все называли этого больного, показывал нормальные реакции и хорошее поведение, научился сносно говорить по-русски, пользоваться выключателем, ватерклозетом, телевизором, авторучкой, не бояться автомобилей и пролетавших в небе самолетов. Случавшиеся поначалу вспышки гнева, высокомерия были быстро подавлены санитарами и другими больными. Валера с удовольствием работал на больничном огороде и удивил всех, когда признался, что только тут впервые попробовал картошку. При этом он с некоторым трудом научился есть сидя, а не лежа. Также впервые он попробовал курить и пить водку, сообщив, что прежде пил только легкое вино.
Единственное, что продолжало вызывать в нем редкие вспышки гнева — наличие в больнице православных икон. Когда в больницу приезжали священники или приходили работать монахини из Серпуховского женского монастыря, Валера подговаривал санитаров распять кого-нибудь из визитеров.
Главврачу И. Шапиро удалось в итоге внушить Валере, что он албанский беженец из Косова, бывший преподаватель латыни, испытавший сильнейшую амнезию и не помнивший, как попал в Россию. И выправил ему справку на документы на имя Валерия Диокле, сочтя такую фамилию похожей на албанскую.
Оказалось, что Надежда Окулова из Нижних Починков с радостью согласилась взять странного албанца после психушки к себе жить. Все мужик, к тому же с удовольствием возившийся на огороде. Вообще чувствовалась в Валерии крестьянская жилка, только давно забытая. Но при этом он был совершенно не в ладах с самой простой техникой. Зато мастерски умел зарезать и разделать любую скотину, чем иногда и подрабатывал.
Изредка выпивая с соседями, Валерий быстро хмелел и начинал веселить их завиральными историями о том, что он где-то был «доминусом романусом», или императором, водил в бой огромные армии, тысячами казнил христиан, а его статуи стояли в каждом городе. Правда, односельчане старались не оскорблять албанца явным неверием, потому что были свидетелями того, как ловко Диокле в гневе управляется вилами и косой.
Со временем, однако, характер Валерия стал портиться. Он больше выпивал, соорудив в сарае самогонный аппарат — единственная техника, которой он научился хорошо пользоваться. Ругался с соседом Семенычем. Жаловался на очень холодную зиму. Тосковал по родине. Поколачивал Надежду Окулову и грозился скормить ее львам в цирке.
И однажды исчез так же неожиданно, как и появился. Но тоже во время грозы. Ровно через три года после появления. Так кто же он был? Албанский беженец с амнезией? Просто сумасшедший? Или действительно римский император Диоклетиан, неизвестно зачем попавший в наше время? Наверное, все-таки это происки пришельцев, научившихся путешествовать во времени. При третьем варианте «феномена Валерия Диокле» других объяснений просто нет.
И этот факт остается фактом, строго зафиксированным исторической документалистикой. А что там три месяца, а тут три года — так это обычные свойства пространственно-временного континуума.