Холодно. Солнце то выглянет, радуя землю и все живое, то спрячется в хмуром небе. Шелестя, слетают с придорожных шелковиц последние листья. Сиротливо кружат они в зябком воздухе, устилая примерзшую за ночь, но уже слегка подтаявшую дорожную грязь.
Анвар подул на пальцы — погрел дыханием замерзшие руки.
— Спрячь руки в карманы, как я, — посоветовал Энвер.
— Тогда давай разгрузим мои хурджины, — сказал Анвар и вытащил из левого кармана стеганого чапа́на бумажный сверток, а из правого два яблока. — А то руки некуда девать…
В свертке оказались самсы. Они были еще теплые и вкусно пахли. А от яблок, наоборот, заломило зубы — такие они были холодные.
На голых ветках дерева расшумелись воробьи. Ссорились невесть из-за чего. Анвар запустил в них огрызком. Стайка дружно снялась и перелетела на другое дерево.
Сзади послышалось тарахтенье арбы. Ребята обернулись.
— Кажется, Абдулла-юлдузча едет, — сказал Энвер.
Отошли на обочину, стали ждать. Если это Абдулла-юлдузча — остановит, подвезет.
Арба приближалась, погромыхивая на камнях, которыми была усыпана дорога. Лошадь в такт шагам мотала головой, фыркала.
Абдулла-юлдузча натянул вожжи.
— Далеко ли путь держите, джигиты? — спросил он.
— В шестую бригаду. Подвезите, Абдулла-ака, — попросил Анвар.
— Отчего же не подвезти, если по пути. Только что вы там потеряли?
— Там Беки́р-ака живет. Мы к нему.
— А зачем он вам?
Анвар толкнул локтем Энвера: мол, объясни ему. Он лучше Анвара умел изложить суть дела. Абдулла же во всем предпочитает ясность. Всем ребятам это давно известно. Пока не докопается, что да к чему, никогда не сделает то, о чем просишь.
— Мы в школе создали «Уголок Славы», — сказал Энвер. — Это наш маленький музей. Там будут собраны письма солдат, не вернувшихся с войны, их личные вещи, фотокарточки. Еще мы хотим написать о людях нашего колхоза, которые вернулись с войны… А Бекир-ака до самого Берлина дошел. У него несколько орденов и медалей…
— Так-так, — задумчиво проговорил арбакеш и потер ладонью небритую щеку. — В старые времена рассказы о подвигах батыров из уст в уста передавались: отец сыну поведывал, а тот своим детям. Потому и живут дестаны вечно. Может, вам, ребятки, посчастливится найти слова, которые станут началом нового дестана?.. Доставлю вас к самому порогу Бекира-ака.
Ребятишки, наступая на широкие спицы огромных колес, как по ступенькам, взобрались на арбу. Абдулла-юлдузча распушил сено, чтобы им мягче было сидеть. Чмокнул губами, и лошадь пошла. Арба затряслась. И Энвер сравнил себя, и Анвара, и даже Абдуллу-юлдузчу с шариками в погремушке. Хотя арбакеш, кажется, и не замечает тряски. Привык, видно. Ребятишки Ертешара любили этого худощавого татарина. Любили за приветливость, спокойный нрав и прямоту. Еще не было такого случая, чтобы Абдулла-юлдузча не остановил арбу, если он везет из сада фрукты, а по дороге ему повстречались ребятишки, идущие из школы. И опять, как всегда, начинаются расспросы.
«Кого сегодня вызывали к доске?»
«Меня!»
«И меня!»
«И меня тоже!» — охотно отвечают ребята, зная уже, к чему клонит возница.
«Какие получили отметки?»
«Пятерку!» — радостно кричит один.
«Четверку!» — отвечает другой.
«А я — тройку», — потупясь, бубнит кто-нибудь.
«Покажите-ка дневники», — приказывает Абдулла-юлдузча.
Убеждается в честности ребят и после этого не спеша достает из ящика фрукты и вознаграждает их: за отличную отметку — пятью душистыми грушами; за четверку — четырьмя яблоками; а троечнику всего-навсего три виноградинки.
Но горе тому, кто соврал. С ним Абдулла-юлдузча больше знаться не будет. Завидев его, уже не остановит свою арбу.
Есть у Абдуллы-юлдузчи еще одна примечательная черта, чудинка, как люди говорят. Из-за этой-то самой чудинки Абдуллу-ака и прозвали «юлдузчой» — «звездочкой», значит. Он постоянно — будь то летом или зимой — на головном уборе носит звездочку, такую, какие солдаты накалывают на пилотки. Куда ни шло, если бы она еще была новехонькая и сияла, как рубин. А то с нее весь лак сошел, она вовсе не красная, а скорее похожа на оловянную. Но Абдулла-юлдузча все равно с ней не расстается. Летом на тюбетейке носит, а зимой на шапке-ушанке. Люди сперва посмеивались, а потом привыкли к его причуде и махнули рукой: пусть, дескать, тешится человек, если ему так нравится. Кому от этого худо?
Абдулла-юлдузча вынул из кармана вышитый кисет, насыпал на клочок газеты махорки и свернул козью ножку.
— А вы ищете людей непременно награжденных? — спросил он.
— Не обязательно, — сказал Анвар. — Лишь бы умели интересно рассказывать…
Опять ехали молча. Да и тряска, тарахтенье колес мешали разговору. Потом арбакеш отпустил вожжи, закрепил конец их за бортик арбы, предоставив лошади свободу. Она тотчас поняла это, замедлила шаги. Арба уже не так подпрыгивала на камнях. Колеса притихли, словно стали переговариваться шепотом.
Абдулла-юлдузча сунул кнут под сноп сухого клевера и испытующе посмотрел на ребятишек.
— Чтобы не помалкивать всю дорогу, расскажу-ка я вам одну историю, — сказал он задумчиво. — Правда, не умею я, ребята, складно рассказывать. Не артист ведь, что целый день говорит по радио. Только с лошадкой-то своей и разговору у меня. Впрочем, она и без слов научилась меня понимать… Поведаю я вам про одного мальчишку. Такого же, как вы, пионера. Он не доходил до Берлина. Потому что был еще мал. Не то десять, не то одиннадцать ему минуло тогда, теперь уже и не припомню… Ему и из автомата не доводилось палить по врагам. Еще силенок не было держать тот автомат. Просто тот мальчишка был настоящим пионером…
Арбакеш глубоко затянулся самокруткой… Ребята притихли, подвинулись поближе к нему.
— Жил он, тот мальчик, в небольшой горной деревушке Айсерес. До моря Черного рукой подать. Как нынче закрою глаза, так вижу: к каменистому склону горы, поросшей лесом, террасами лепятся сакли. А у подножия, в долине, речка течет. Она мелкая, но очень быстрая, всегда от пены белая. Потому, видать, люди и прозвали ее Молочной… В красивом месте расположен Айсерес. Представьте себе: вокруг горы громоздятся, макушки свои облаками заматывают, словно чалмой. Каждую весну их склоны покрываются пестрым ковром: там, глядишь, расплескались синие озерца васильков; взгорки в светло-желтых одуванчиках, похожи на сдобный пирог, какие в деревне пекут только по праздникам; а когда зацветают маки и тюльпаны, бока гор кажутся вымазанными бекме́сом, сваренным из кизила или винограда — хоть беги и слизывай.
В такую пору ребятишек хлебом не корми — им лишь бы убежать в горы. Там полным-полно всяких ягод, диких фруктов. Правда, они еще не совсем созрели и горчат, но есть уже можно.
Ребятишки на пологих склонах гор пасли стельных коров, которых хозяева не отпускали в стадо, коз с козлятами. А девочки насобирают, бывало, цветов, усядутся в кружок и плетут венки. При этом поют дивные песни, которые, может, слышали от своих матерей. А матери — от своих матерей и бабушек. Старинные были те песни, как сами горы. И ущелья, и крутобокие скалы откликались им эхом, будто подпевали…
Мальчишки той деревни, как и все мальчишки в мире, больше всего любили играть в войну. Очертя голову носились они по склонам, карабкались на скалы, прятались в сталактитовых пещерах, напоминающих хрустальные дворцы, прыгали через наполненные темнотой расщелины. Игра с опасностью увлекала их. Они привыкли к ней. И может, поэтому все они вырастали мужественными и сильными…
Абдулла-юлдузча пососал угасшую самокрутку. Потом заметил, что она не дымит, и зажег спичку. Несколько раз глубоко затянулся, да так, что слезы выступили на глазах.
— Но однажды в тот благословенный край пришла война, — продолжал он. — На этот раз настоящая. К тому времени уже многие мальчишки подросли и стали мужчинами. Они ушли на фронт. Дрались отчаянно. Однако враги пробрались через горы и пришли в Айсерес. Здесь осталось очень мало людей — большинство старики да женщины. Те, кто здоровьем был покрепче, в горы подались, к партизанам. Оставшиеся были слабы, не могли постоять за себя. Вот враги и заняли деревню…
В тот год, помнится, зима рано пожаловала, холоднющая, с метелями. Все дороги замело снегом. На время фашисты даже облавы на партизан прекратили. Но оставшиеся в горах смельчаки тоже в деревню прийти не могут. У всех переходов, которые известны, вражьи дозоры расставлены. Давно от партизан не приходят вести. Прежде, бывало, хоть изредка спустится с гор чей-нибудь брат, или чей-нибудь муж, или чей-нибудь отец да принесет привет от родных или близких, а взамен возьмет мешок с мукой, с брынзой, засоленным мясом и уйдет обратно. И люди знали, что добрые горы приютили своих сыновей надежно. А теперь ни слуху ни духу от близких. Люди волнуются, женщины тайком слезы проливают. Старики всё больше отмалчиваются, вздыхают. И в самом деле, какая жена может жить спокойно, если больше месяца не слышала голоса мужа? Какая мать может спать по ночам, если от сына не имеет весточки?
И вот однажды, как только стемнело, в дом старого чабана пришла такая же седая, как и он, старуха Зейне́п-апте́. Утирая слезы, застывшие от мороза на впалых щеках, говорит:
— Много лет ты, Мустафа́, по этим горам расхаживал. Сколько пар чары́ков истоптал, и не счесть. Все тропиночки знаешь. Во все расщелины заглядывал. Ты такие дороги знаешь, о которых никто не ведает. Сходил бы ты, Мустафа-ага, в лес к партизанам. Дознался бы — живы ли мои сыночки Аме́т и Селяме́т. Век бы за тебя богу молилась.
— Эх, старуха… — отвечает дед. — Если бы мне былую силу, я бы скалы своротил да столкнул на врагов. Разве сидел бы я нынче у очага? Да вот, милая, ноги подвели. Не держат на старости лет. Приходится валяться на миндере[6], греть старые кости да богу за наших молодцов молиться.
Старуха прикрыла рот уголком платка, заговорила почти шепотом — чтобы не подслушал невзначай кто-либо.
— Слыхала я, что голод у партизан. Есть им нечего. А по деревне недобрый разговор ходит. Сказывают, что враги наших овец отбирать будут, чтобы нажраться, да сил набраться, да после этого с нашими джигитами схватиться… Как ты, старый чабан, думаешь, станем ли мы врагов раскармливать, чтобы они потом наших детей одолели?.. Своим-то и сухаря передать не можем… — Зейнеп-апте поднесла к глазам платок, всхлипнула.
— Ты когда слышала, что скот собираются отбирать? — спросил у нее чабан.
— Сегодня. Полицаи немецкого шнапса напились, расхвастались друг перед дружкой: мол, вдоволь наедятся…
— Пусть камни грызут, а не шашлык! — проворчал старик. Позвал внука: — Эй, Абдулла! Принеси-ка с печи мои чарыки!
— Дедушка, вам же нельзя вставать, — говорит ему внук, входя в комнату с чарыками. Лежали бы себе. Я сам за вас все сделаю…
Дед будто не слышит. Обулся. Отворил дверь и спрашивает у старухи:
— Значит, они голодают, говоришь? — и кивком показывает в сторону молчаливых гор, которые обозначились на фоне синего неба черными зубцами.
— Да, уважаемый, да… — закивала старушка и вышла из комнаты вслед за чабаном.
Они исчезли во тьме.
Дед вернулся после полуночи. Абдулла ждал его, ждал, но так и не дождался, уснул. Чабан подошел к лежанке внука, затормошил его:
— Вставай, сынок, дело к тебе. Ну, вставай же… Протри глаза.
А мать Абдуллы в это время миску с похлебкой принесла.
— Зачем ты будишь его, отец, — говорит, — он только что уснул, все тебя дожидался… Садись лучше, поешь, проголодался, поди.
Но Абдулла уже подсел к софре́ — круглому столику на низеньких ножках, устроился рядом с дедом и протирал кулаком глаза. Старик пригласил его мать тоже принять участие в разговоре. Положил руку на плечо внука. Задумался, свел седые брови. Потом вздохнул и говорит:
— Сынок, настало время с тобой, как со взрослым, совет держать. Люди решили поручить тебе важное дело…
— Какое же дело? — встревожилась мать Абдуллы.
— Ты слушай, не перебивай, — говорит ей дед хмуро. — Сейчас узнаешь… Лучше меня, конечно, этого никто не сделал бы. Но, думаю, там, где я с закрытыми глазами пробрался бы, мой внук с открытыми наверняка пройдет. Верно?
— Верно, дедушка, — соглашается Абдулла.
— Я тебя часто брал с собой в горы. Ты помнишь тропки, по которым ходил?
— Да, дедушка, — кивает Абдулла.
— Сегодня перед рассветом люди сгонят в наш двор своих овец и коз. Ты погонишь их к Поющему ущелью. Помнишь это ущелье? Оно считается непроходимым зимой. Там наверняка нет никакой засады. Ты проберешься туда между горой Трезубом и красной скалой Большой Палец. Понял? Там тебя никто не заметит. — И, сказав это, дед внимательно посмотрел на внука. — Сможешь?
Не успел Абдулла кивнуть, мать запричитала:
— Ты хочешь погубить ребенка!..
Но дед прервал ее.
— Ребенок он или джигит, узнаем завтра, — сказал он.
Дом старого чабана Мустафы стоял на самом краю деревни. Поэтому согнать скот к нему во двор было дело простое. Но проделать это надо было быстрее — пока не проснулись напившиеся с вечера полицаи. Фашистский карательный гарнизон третьего дня отбыл в какое-то селение, где якобы совершили налет на их штаб партизаны. Как бы утром не нагрянули. Тогда все пропало. Если узнают, что партизанам отправили скот, никого не пощадят. Деревню сожгут. Думая об этом, Абдулла весь остаток ночи не сомкнул глаз. Когда дед вошел его будить, сквозь заиндевелые окна в комнату уже просачивался голубоватый свет.
Чтобы овцы не блеяли, их ночью сытно накормили. Дед отворил ворота, и они вдвоем погнали стадо на дорогу, уводящую прямо в горы. Но по ней давно никто не ходил, и она была завалена снегом. Овцы неохотно свернули на нее. Дед шел, опираясь на посох, с трудом вытаскивая из глубокого снега ноги. Давал наставления внуку, задумывался. Ему казалось, будто что-то важное упустил из виду, чего-то не рассчитал.
— Помни, — уже в который раз повторил он. — Гони только до Поющего ущелья. Если не встретишь партизан, оставь стадо и возвращайся. Пусть лучше пропадет оно, чем фашистам достанется. День нынче короток. Пока стемнеет, дома должен быть.
Когда овцы, вытянувшись длинной вереницей, последовали друг за другом, дед приотстал и больше для себя, чем для внука, проговорил:
— Ну, с богом.
Долго стоял Мустафа-ага на дороге, глядел вслед внуку и отаре, пока они не исчезли в белесой морозной мгле…
Угнав стадо на значительное расстояние от деревни, Абдулла свернул с дороги на подветренную сторону склона. Здесь было меньше снега и овцы могли передвигаться быстрее…
Возница замолчал. Поморщил лоб, напрягая память. Он, видно, старался в малейших подробностях припомнить и то утро, и того пастушка. Отрывисто, с хрипом в груди покашлял, утер рукавом обветренные губы и глуховатым голосом продолжил:
— Гонит Абдулла свое стадо, поторапливает. А овцы тоже, поди, с умом — чуют, что не к добру их выгнал чабан в неурочный час. Идут цепочкой друг за дружкой, озираются, снег с тревогой обнюхивают. А овца, она и есть овца — как ни спешит, а все одно плетется. Стал Абдулла от медленной ходьбы зябнуть. В дедов полушубок кутается. А полушубок велик. Ветер то и дело отворачивает полы, холодит тело, задувая под рубашку.
Небо побелело, сея над сонными горами блеклый свет. А потом и вовсе стало светло. Но опасность уже была позади. Так во всяком случае Абдулле казалось. Потому что стадо, как нитка через ушко иголки, уже перебралось через узкую расщелину и оказалось между двумя горами, о которых упоминал дед. Ущелье будто доверху наполнено молоком: густой туман застлал все вокруг. Такой густой, что дышать трудно. Овцы теперь проголодались и начали блеять. Абдулла прикрикнул на них, а тех, что отстали, огрел кнутом. Потом успокоился, подумав: «Пусть себе блеют, теперь не страшно, никто не услышит». Из-за пазухи вынул круто посоленный ломоть хлеба, крупную луковицу и на ходу позавтракал. Теперь можно вышагивать бодро хоть до самого Поющего ущелья. Вблизи ущелья его с овцами увидят партизаны. Ведь не могут не увидеть стада, темными точками рассыпавшегося по белому снегу. Так считал Абдулла.
Овцы то одна, то другая увязают в снегу по самое брюхо. Приходится лезть в сугроб, помогать им выбираться. Не оставлять же! Тоже ведь живая душа — глядит вслед и жалобно блеет. Из-за них полные сапоги снегу набилось. Абдулла пошел вприпрыжку, чтобы хоть немножко согреть ноги.
Как бы то ни было, к полудню Абдулла добрался до Поющего ущелья. Добраться-то добрался, а радости мало: до сих пор его никто из своих не заметил. Плоское плато на вершине гор, где остановилось стадо, круто обрывалось вниз. Далеко на дне пропасти рос лес: корявые старые сосны, неестественно изгибаясь, стелятся по земле. Их заледенелые ветви очень похожи на перепутанные щупальца осьминогов. Это беспрестанный ветер, дующий там, понизу, сделал их такими уродливыми.
По левую сторону от Абдуллы возвышается огромный черный выступ. Отвесной стеной нависает он над пропастью, тянется метров на семьсот вдаль, смыкается со скалистой грядой по ту сторону ущелья. На гребень этой черной стены зимой и летом, как пушистая белая папаха, надеты облака. Вдоль скалы древними чабанами с незапамятных времен вырублена узкая кромка. Эта тропа, будто повиснув в воздухе, по весне, как только сойдет снег, выводит чабанов со стадами на лучшую в округе яйлю. Абдулле не один раз приходилось прогонять вместе с дедом по этой каменистой тропинке овец. Но это было летом. А зимой еще не отыскивалось смельчака, который посмел бы ступить на эту, кроющую в себе опасность дорогу.
Абдулла остановился, будто чего-то ждал. А чего, и сам не знал. Оставить овец и уйти, как наказывал дед? Сощурясь, посмотрел он на белесое солнце. Оно, будто продрогнув, спешило удалиться с морозного неба. И только потому, казалось, задерживалось, что невзначай зацепилось за макушку далекой горы. Уступ тот сиял, будто плавясь. Сейчас он растает совсем, солнце отцепит подол, и станет темно. В горах быстро сгущаются сумерки. «Пропаду», — подумал Абдулла, и страх потихоньку начал закрадываться в его сердце. Он вскарабкался на высокий камень, чтобы оглядеть окрестности. Не видно было ни зги. Ветер засыпал глаза мелким колючим снегом, сек по лицу. Из ущелья временами доносилось протяжное завыванье, которое переходило в раскатистый, дробящийся хохот — будто сумасшедший смеется. У того, кто впервые это слышит, мурашки ползут по спине. Абдулла знает, что это «поет» ущелье: значит, понизу идет сильный ветер. Если бы он дул поверху, то ущелье рассвистелось бы, будто заиграло на разные лады на огромной флейте. Абдулла сложил рупором ладони и что есть мочи крикнул в пространство:
— Э-э-э-э! Есть кто-нибудь?..
И даже эхо не отозвалось ему — ветер унес крик. «Партизаны, наверно, дальше, на яйле́, горном плато, куда трудно добраться, — подумал пастушок. — Какая польза от того, что я пригнал сюда этих овец, если они не достанутся партизанам?» Абдулла решительно зашагал к стаду и вывел из его середины вожака — большущего козла с закрученными рогами. Он погнал его к заснеженной тропе, нависшей над пропастью. Вожак почуял опасность, заупрямился. Мешкать не было времени, и Абдулла хлестнул его кнутом. Козел нехотя прыгнул на каменный карниз. Снежная пыль, как водопад, обтекая выступы, заполняя трещинки, потекла вниз. Овцы нерешительно последовали за вожаком. Последним шагнул на карниз Абдулла, кнут он сунул за пояс, чтобы не мешал.
Осторожно ступал Абдулла и старался не глядеть вниз — голова кружилась. За стену ухватится — руки примерзают к студеному камню. А скала все больше грудь выпячивает, будто норовит столкнуть в пропасть идущих по тропе. Ветер налетает упругими порывами, тянет за собой туда, куда взглянуть-то страшно. Снег залепляет рот и нос — дышать невмоготу. В такие мгновенья Абдулла приседает на корточки, обхватив руками коленки, прячет лицо за воротник, пережидает, когда у ветра сила иссякнет. Едва порыв ослабеет, он опять прижимается спиной к скале и пробирается вслед за овцами…
Вдруг неподалеку что-то ухнуло. Абдуллу обдало упругой волной воздуха и снежной пылью. Это позади рухнул снег с высоты, завалил дорогу. Испугался Абдулла. Забыл на секунду об осторожности. Нога тотчас соскользнула с камня, и его бросило в сторону, в бездну, где выло и хохотало невидимое глазу чудовище. Успел-таки Абдулла вцепиться в затвердевший наст. Повис, а его ветром раскачивает. Из горла сам собой вырвался крик. Абдулла знал, что его все равно никто не услышит — зря только силы растратишь. Закусил губы, чтобы не расплакаться, попробовал сам справиться с бедой. Но колени соскользнули с острых уступов, покрытых ледяной коркой. Наст под рукой крошился. «Пропал… — подумал Абдулла, — не выбраться мне…» Вспомнились слова деда: «Чабан, даже падая в пропасть, не должен падать духом. Может, его чекмень еще зацепится за сук или, может, его подхватит на крыло пролетающий мимо орел…» И глубже впились пальцы в кромку наста. Вот нога нащупала выемку в стене. Совсем маленькую, кончик носка уместился только. Но и этого было достаточно, чтобы подтянуться. Теперь осталось ухватиться за камень. Вон за тот, на котором какая-то овца оставила клок шерсти. Вот так. Теперь все, спасен…
Лишь когда Абдулла оказался на тропе, припал он грудью к отвесной черной стене, заплакал в голос. Ветер мгновенно слизывал с его лица слезы, хлопал по щекам.
Солнце потеряло яркость, обрело цвет уголька, тлеющего в костре. Заснеженные края скал зарумянились. Синие тени, наполнявшие расщелины, потемнели, стали таинственнее. Абдулла огляделся и сообразил, что выбрал совсем неподходящее время, чтобы раскисать. Пошмыгал немножко носом, унимая плач, и стал пробираться вслед за стадом. Где тропка становилась совсем узкой, проползал на четвереньках, уподобясь своим же овцам. В такие моменты ему очень не хотелось, чтобы животные оглядывались — казалось, что они могут над ним посмеяться…
Наконец догнал стадо. Овцы стояли неподвижно, прятали от ветра головы, уткнувшись друг в друга. Передние почему-то со страхом пятились, напирая на задних.
«Неужели там волки?» В холодные зимы они переходили сюда с таманского берега по замерзшему заливу…
— Такку! Вперед, лохматые черти! — прикрикнул Абдулла и щелкнул в воздухе кнутом. Но от холода руки сделались бесчувственными, будто деревянными; кнут причудливо изогнулся, полетел в пропасть. А овцы ни с места. Стоят как вкопанные. Ясно, боятся чего-то. Абдулла сорвал с головы шапку и ею стал настегивать тех, что были в хвосте цепочки… Наконец вожак набрался храбрости, высоко вскинув голову и навострив уши, пошел дальше. Время от времени останавливался, вглядывался в сумерки. Прядал ушами, прислушиваясь. Но Абдулла, как ни всматривался, ничего подозрительного впереди разглядеть не мог.
Вот овцы одна за другой ступили на занесенную снегом яйлю, сбились в кучу. Вдруг вожак, насторожившись, задрал голову и вздрогнул. В одно мгновенье он огромным скачком отпрянул в сторону и… исчез. Лишь спустя какое-то время откуда-то, словно из-под земли, послышался глухой удар — будто пропасть вздохнула. Овцы привычно последовали за вожаком — к пропасти. Абдулла сорвался с места, увязая в снегу, крича и махая шапкой, кинулся им наперерез. Услышав властные окрики чабана, овцы остановились. Абдулла обернулся и оторопел, обмер от страха: огромные сугробы, мягко расцвеченные закатом, пришли в странное движение. Белые изваяния вдруг выросли прямо из-под снега и медленно пошли ему навстречу. Абдулла в страхе попятился. И тотчас услышал предупредительный возглас:
— Мальчик, осторожно!
Оглянулся и увидел, что стоит у самого обрыва, на краю наста, откуда только что рухнул козел-вожак. Чьи-то руки подхватили Абдуллу и понесли. Кто-то набросил на него свою шубу. Слышались голоса:
— Спирту ему дайте!..
— Что ты, он же малыш.
— Всего глоток. Не повредит.
— Сразу не вносите в землянку. Надо снегом оттереть. Ноги отморозил, поди…
Абдуллу кто-то нес на руках. А вокруг хрустел снег под множеством ног… Шли люди в белых маскировочных халатах.
Абдулла очнулся в жарко натопленной землянке. В чугунной печке потрескивали дрова. И совсем по-домашнему шумел и позванивал чайник. Сам он лежал на широких нарах, укрытый лохматой шубой. Над столом висела керосиновая лампа с круглым жестяным абажуром. Какой-то бородатый дядька склонился над картой и размечал что-то карандашом.
— Дяденька, а где овцы? — спросил у него Абдулла.
Бородач обернулся к Абдулле и приветливо улыбнулся.
— A-а, проснулся! — сказал он. — Овцы в порядке. Всех пригнали. Даже того дурня-козла достали, что прыгнул в пропасть…
Мужчина присел на краешек нар, спросил у Абдуллы:
— Ты чей будешь? Из какой деревни?
Абдулла рассказал.
— Спасибо, братишка, — сказал командир партизанского отряда. — Теперь наши ребята наберутся сил и так ударят по врагу, что только пух полетит!
Командир снова сел к столу, торопливо написал что-то на бумажке и, сложив ее вчетверо, протянул Абдулле.
— Передашь своему деду, — сказал он. — Это расписка. После войны все возвратим хозяевам. А сейчас им большое партизанское спасибо…
Тут командир полез в нагрудный карман кителя.
— А это тебе от меня, малыш, — говорит он. — На память. Храни ее и вспоминай дядьку-бородача. Может, еще доведется когда-нибудь свидеться, — и подал Абдулле звездочку. Такую же, какие бойцы на пилотках носят. — Считай, это награда за твой поступок…
Абдулла вернулся домой к полудню следующего дня. Проводили его до самого дома сыновья Зейнеп-апте — Амет и Селямет. Дед уже, оказывается, собирался сам отправиться в горы — на поиски внука. Эх, стоит ли рассказывать, как обрадовались он и мать, когда увидели Абдуллу на пороге дома…
Арба громыхала по узкой искривленной улочке чужого кишлака. Возница умолк. Лошадь почувствовала близкий отдых, вспомнила про душистый клевер, который ожидает ее в кормушке, и ускорила шаги. На улице было безлюдно.
— Абдулла-ака, а где сейчас этот мальчик? — спросил Анвар.
— В нашем колхозе, — отозвался Абдулла-юлдузча и с улыбкой поглядел на ребят.
И по-особому ярко сверкнула на его старой ушанке уже поблекшая от времени звездочка.