История (этой книги) сводится к тому, что история, которая (в ней) должна быть рассказана, рассказана не будет
То, чем, возможно, пренебрегли Бакунин и его время, развивается везде и всюду: это будет построено. Построить это необходимо, кто спорит, кроме того, все так неясно, приблизительно и предполагает так много защитных покровов для маленьких беглецов, вынужденных искать прибежища. Это будет построено без творческой страсти. Наше время не желает ничего знать о том, что нужно строить великое и что великие строители всегда были и великими разрушителями.
После Бакунина Европе больше не было предложено радикального понимания свободы.
Был сентябрь, и накрапывал дождь, крыши блестели, а улицы были безлюдны: ни души; так продолжалось много дней, никакого движения, лишь иногда мерцали листья и тяжелые капли падали вниз. Далекий шум улицы и еще более далекий шум железной дороги, а рядом — шаги в комнате, его собственные шаги, еще ближе; пальцы скользят по мраморному столу, чиркает спичка, переворачиваются страницы, шариковая ручка бежит по бумаге, и при этом эхо, еле слышное эхо — шагов, пальцев, спички, бумаги, ручки, — которого он раньше никогда не слышал, он изучал лишь тишину дней — часов — минут — секунд. Если так будет продолжаться, то когда-нибудь он услышит даже эхо эха этих звуков; ему так хотелось бы, чтобы ни один день не был похож на другой, а каждая ночь отличалась бы от предыдущей, и каждое утро начиналось бы не так, как вчерашнее, ему хотелось избежать повторения, что не удавалось, оно настигало его опять, повторение, возвращение к чему-то знакомому, возвращение от того, во что он верил, от того, что ненавидел, все это разыгрывается без его участия и, скажем, без сопротивления, он прекратил защищаться, он позволил всему этому вторгаться, обрушиваться, вливаться, пока его не затопила тишина, или шумы, или повторения.
И так продолжается много дней.
Он приехал в Neuchâtel, это было в сентябре, и накрапывал дождь.
Здесь спокойно. Здесь хороший воздух. Здесь можно вкусно поесть. Можно ходить гулять на озеро. Кормить чаек. Можно ходить в горы. За тридцать минут на фуникулере можно добраться до Chaumout (1170 м). Здесь спокойно показывают справку полицейскому. Магазины работают до семи. Здесь семнадцать отелей. Есть театр. Шесть кинотеатров. Знаменитый драматург[4] проживает здесь. Здесь проводятся конгрессы. В конце сентября устраивают главный праздник вина в Швейцарии. Проводится филателистическая ярмарка. С местными обитателями нужно говорить по-французски; мало кто разговаривает по-немецки. Почта образцово точная. Отсюда отправляется скорый поезд на Базель. Здесь танцуют на прогулочном корабле под навесом. Ночи здесь скучные. Имеется университет. Рю де Бакунин здесь не существует.
Все спокойно.
Мы приехали в Невшатель
Был сентябрь
И накрапывал дождь
Так умирают фразы
Так блекнут слова
Когда-то было настоящее
А теперь будущее стало прошедшим
Те же слова но в другом смысле
Остается сомнение
(Сомнение к примеру и сомнение прежде всего)
И больше мы ничему не научились
Те же образы но в другом смысле
Остаются слова образы
Прибыли в город
Незваные нежданные чужие
Изучаем улицы
Обследуем парки
Исследуем пивные
Мерзнем в гостиничных номерах
Скучаем за чтением газет
Отдаем себя на суд продавца часов
Хороним себя в сумраке города
Мы находим знаки мы принимаем сигналы
Сломанная ветвь — это что-то знакомое
Подъезжающий автобус
Набитый рабочими из предместий
Каштан который растрескался
Сборище любопытных
Рев полицейской сирены шум воды в клозете
the cry of the people for meat[5]
Шумы действуют так чтоб мы не утопли
Чтоб мы не сдавались
Чтобы не умирали
Вечером мы выходим на улицу
Мы кричим
Мы спрашиваем в библиотеках
Мы ищем среди изготовителей часов
В синдикате
В гостиничных номерах
В туалетах
Мы не находим
Мы отрекаемся от жестов
Мы глядим из окон терминов
Тут ничего кроме будущего светлого будущего
только его имя
находим мы на белом камне Бремгартена
Мы остаемся в городе
Мы овладеваем его словами
Теми же словами в другом смысле
Мы приехали в Невшатель
Сентябрь
И накрапывает дождь
Он записал на будущее:
Понятие анархизма оклеветано бранными словами. Исследовать, когда это началось. При этом выяснить, какую роль сыграл в этом Маркс. (Анархия — это большая лошадь для парадов их учителя Бакунина, который от всех социальных систем берет лишь названия. Из частного циркуляра Генерального совета Интернационала, 1869.) Преследования анархистов при Александре III и Николае II. Смешение. Не путать анархистов с террористами. Ленинское предложение о сотрудничестве. (Мы не одобряем их метод, но мы высоко ценим их за самопожертвование и верность. Ленин, 1918.) Одновременно кампания в прессе против анархистов. Особое внимание обратить на ликвидацию вождей анархистов и синдикалистов в ночь с 14 на 15 мая 1918 г. в Петрограде под руководством Белы Куна. Петроградская кровавая свадьба. Безжалостная борьба Троцкого против Махно. (Об этом мало материала. Посмотреть у Рокера и Хобсбаума.)
Он мог полюбить какую-нибудь книгу из-за одной-единственной фразы. Но он мог и недолюбливать книгу из-за одной-единственной фразы. Он постоянно носил при себе книгу, в которой нашел такое высказывание: «Выдвинуть тезис, а потом сравнить его с действительностью и защищать его от действительности». Он повторял это снова и снова. Правда, если бы его спросили, кто это написал, ему пришлось бы взглянуть на обложку, чтобы ответить правильно. Однако никто его не спросил об этом.
Если кто-нибудь рассказывал о чем-то, что ему не нравилось (или казалось ему сомнительным), он обязательно спрашивал: «Кто это сказал?» А если рассказывали что-то, что ему нравилось (или с чем он сам был согласен), он молчал. Собираясь что-нибудь сказать, он говорил вначале: «Прервите меня сразу же, если вам что-нибудь не понравится. Не ждите конца фразы». Он ненавидел публичные выступления. И монологи. Он прочитал в воспоминаниях Веры Фигнер (которая принимала участие в покушении на Александра II и за это просидела двадцать два года в Шлиссельбургской крепости) одну мысль и был настолько потрясен актуальностью этой мысли, что постоянно подчеркивал ее в книге, хотя экземпляр был из городской библиотеки St. Gallen, из Biblioteca Vadiana. Он написал в Мюнхенское издательство с предложением о новом издании, но его отклонили. Тогда он написал в Берлин одной продавщице книг, он знал, что она в контакте с людьми, занимающимися незаконным печатанием. Она ему не ответила. Возможно, письма затерялись. За это время он дважды менял квартиру.
Теперь он жил у некоей мадам Никлос на Rue de Neubourg, 7, в центре города, он любил эти узкие грязные улочки: Rue de Chavannes, Rue de Boucheries, Rue de Fausses Brayes, особенно Rue de Temple neuf, но, быть может, лишь из-за названий, ведь это был, наверное, самый бедный квартал в Neuchâtel, в ближайшее время его намеревались снести. Комната стоила 100 франков, это все же было довольно дорого, зато позволялось пользоваться ванной (не в последнюю очередь именно из-за отсутствия ванной он покинул последнюю квартиру). Кроме того, мадам Никлос нередко приглашала его на ужин. Она была диабетичкой: почти постоянно подавалась несоленая рыба (отварная); почти всегда мадам засыпала после еды (за столом). Иногда посреди разговора. Она замолкала, долго смотрела на него отсутствующим взглядом, голова опускалась, в последний момент подпертая рукой. И так она сидела потом не двигаясь. «Сахар в крови», — сказала она однажды, извиняясь, когда он терпеливо просидел рядом с ней пятьдесят минут и не двигался, сахар вечером быстро падает, это создает усталость. Потом, уже зная, в чем дело, он вставал и шел в свою комнату. Продолжал чтение воспоминаний Веры Ф.
Власть и террор он ощущал (как и она) как бремя совести и одновременно как печальную необходимость.
В пять часов вечера в нашей квартире появились Суханов, Грачевский и Кибальчич, чтобы всю ночь работать над изготовлением бомб. Вечером я уговорил Перовскую лечь спать, чтобы к утру она набралась сил, а сам работал с тремя мужчинами до двух часов ночи. Всю ночь горели лампы и огонь в камине; мужчины работали ночь напролет. Когда Перовская и я в семь часов проснулись, были готовы две бомбы. Перовская отнесла их на квартиру Саблина в Телешной; потом ушел Суханов; под конец я помогал Грачевскому и Кибальчичу, которые наполняли две оставшиеся жестянки взрывчатой смесью, а Кибальчич унес их.
Первого марта в 8 часов утра, после пятнадцатичасовой работы трех человек, бомбы были готовы. В 10 часов на квартиру Саблина пришли: Русаков, Гриневицкий, Емельянов и Тимофей Михайлов. Перовская дала им четкие указания, где они должны стоять и, после того как с царем будет покончено, где они встретятся.
По распоряжению Комитета я должен был 1 марта до 2 часов дня оставаться дома, чтобы ждать у себя. Потому что был уговор, что Богданович за час до того, как царь пересечет улицу, покинет магазин, Якимова же — сразу после сигнала, что царь появился на Невском проспекте. Электрический ток должен был включить кто-то третий, кто покинул бы магазин под видом постороннего, в случае если царь погибнет под развалинами домов.
Ни Богданович, ни Якимова не пришли; зато Исаев вернулся с вестью, что царь не пересек Садовую, а отправился прямо из манежа домой. Я вышел из дому в уверенности, что покушение не удалось в результате каких-то непредвиденных обстоятельств.
На самом деле царь пошел другой дорогой, и здесь Перовская показала, насколько она владеет ситуацией. Она тут же поняла, что на обратном пути царь поедет вдоль Екатерининского канала, и решила действовать только с помощью бомб. Она подошла к тем, кто должен был бросить бомбы, указала им новые места и договорилась с ними, что подаст знак, махнув носовым платком.
Около 2 часов друг за другом последовали два взрыва, напоминающие пушечный выстрел: бомба Русакова разворотила царскую карету, бомба Гриневицкого настигла самого царя. Через несколько часов и царь, и Гриневицкий умерли.
Когда я после возвращения Исаева вышел на улицу, там все было тихо. Но через полчаса, когда я находился неподалеку от Успенского, ко мне подошел Иванчин-Писарев с известием, что в городе произошли взрывы, что царь убит и что его наследник уже принял присягу.
Я отправился дальше. Взволнованная толпа на улицах говорила о царе, о его ранах, о крови и смерти. Я вернулся домой, друзья не имели никакого понятия о происшедшем, от волнения, что царь убит, я еле ворочал языком. Я плакал, как и остальные; кошмар, который десятилетиями тяготел над молодой Россией, был окончен.
Этот момент, кровь царя, отозвался ужасами тюремного заключения и ссылки, жестокостью и действиями властей, которые были направлены на сотни и тысячи наших единомышленников; тяжелый груз лег на наши плечи, в ответ (так нам казалось) должна была в конце концов начаться работа по обновлению России.
В этот торжественный момент все наши помыслы были отданы грядущему благу нашего отечества.
Он вспоминал Франкфурт, Ульм, Мюнхен, хэппенинг и митинги протеста, демонстрации, в которых он участвовал. Он вспоминал о том моменте, когда они подняли черные флаги в Мюнхенской академии. Что-то было в нем, что будоражило: чувство освобождения. Хотелось кричать. Петь. Совокупляться. Хотелось вывесить тысячи черных флагов на всех городских столбах. Тогда. Но другие только стояли, не говоря ни слова. И ждали (можно понять, как это ему теперь представлялось), пока не поднимутся черные флаги. Затем раздались аплодисменты. После этого послышались выкрики против министра культуры, против закона о высшей школе, против манипуляций искусством, сначала нерешительно, потом громче, он кричал вместе со всеми. Тогда он надеялся, что жизнь будет состоять из похожих на этот, следующих друг за другом моментов… каждый сам по себе был печален… но все вместе… и снова и все снова…
Теперь он признавался себе, что этот (и еще несколько других, похожих) единственный момент, выпавший ему на долю, и был подлинно революционным.
Кальм сказал тогда: эти моменты будут жить, составляя суть, это единственное, что мы можем сегодня. Практическую революцию совершат, по-видимому, другие… Кальма освистали; Кальм удалился. Он стал делать «YES NO», литературный журнал, который прекратил существование после третьего номера, он написал для Бура текст к одному фильму. Позднее был задержан в одном кафе из-за торговли наркотиками, но скоро освобожден.
Теория насилия, теория агрессивности, теория разрушения, теория изменения, теория восстания, теория государственного переворота, теория нового человека, теория теории. Нет: практическая деятельность.
АНАРХИЗМ СОЗДАЕТ СКОРЕЕ НЕ РЕВОЛЮЦИОННУЮ ОРГАНИЗАЦИЮ, А РЕВОЛЮЦИОННУЮ СИТУАЦИЮ.
Франко Вентури
НАДПИСИ НА СТЕНЕ в Академии изобразительных искусств в Мюнхене. За день до ландтага (с одобрения всех партий)
СПИСАНО 17 ИЮНЯ 1969
Выйди на улицу
и ударь первого встречного
которому с виду за тридцать
Это наверняка будет
справедливо
OWI[6] среди нас
Искусство и анархия —
это одно и то же
Бейте профессоров,
где бы они ни
встретились
В ателье критики следуйте
за представителями OWI
В рот… министра культуры
Страсть к разрушению есть
творческая страсть
Организуйте сопротивление!
Да здравствует анархия!
ЗАКРЫТИЕ В УСТАНОВЛЕННОМ ПОРЯДКЕ
Восстание в Болонье. Здесь были необходимы розыски. Пока что слишком многое оставалось неясным. Что произошло там с Б.? Почему он возлагал такие большие надежды на это восстание и почему оно так катастрофически провалилось? Доступные печатные источники противоречивы. По Стеклову, Б. стал неудобен для молодых революционеров. Его неуемная ненависть против марксистского заговора в Интернационале сводила на нет стремление к перемирию. К совместной работе с могучим Интернационалом стремилась определенная группа. Ее идолом по-прежнему оставался Б., в этом нет и не может быть никаких сомнений. Но чтобы сохранить веру в него и в его революционное дело, они решили пожертвовать им. Кто первым пришел к этой идее, теперь установить нельзя. Возможно, Кафиеро. Б. должен был пасть на баррикадах восстания и стать символом для революционного мира. (Великая идея нуждается в мучениках, писал Б. в письме к Реклусу). По Неттлау, Б. сам требовал восстания в Болонье. В Эмилии бакунисты с группой экстремистов-мадзинистов были сильнее и воинственнее всех. Поэтому именно Эмилию избрали и революционеры-тессинцы для того, чтобы начать всеобщее восстание патриотических сил Италии.
Всю свою жизнь он проповедовал философию действия, а остался в пределах литературы и теории. Он хотел быть кем-то большим, чем противник Маркса. Не издали, к примеру из Лондона, взимать на свой счет жертвы Парижской коммуны для себя и своей идеи. Ему хотелось быть среди них, среди революционеров, в то время, когда они делали революцию. И это было единственное, во имя чего он жил. Не исключено, что восстание в Болонье состоялось раньше, чем было первоначально назначено, именно по настоянию Б-а. Наверное, он надеялся погибнуть на баррикадах революции. Раньше, в Праге, в Дрездене, в Лионе, он мечтал победить на баррикадах революции. Теперь он разочаровался. Никому не рассказывая об этом. Но ему было ясно: Великое время для Великой революции еще не наступило. Он долго размышлял над этим и пришел к выводу, что ему не дано дожить до нее. И что, возможно, лишь своей смертью он способен содействовать ускорению революционного процесса.
Он не нашел этого ни в книгах, ни в документах и бумагах, но ему стало ясно, что тогда Б. охватил страх. В это время Б. занимал дом с участком земли в Локарно, он наблюдал, как расцветают первые цветы и подрастают кусты, которые он посадил своими руками. Можно ходить по улицам, никто его не преследует. Были друзья, которые прислушивались к нему. Были ученики, распространявшие его учение. Прошло более двадцати пяти лет с тех пор, как он выходил на улицы Праги и Дрездена и строил баррикады. Он посвятил свою жизнь революции, но революция не приняла его жертвы, во всяком случае, он не победил.
Были годы тюрьмы в Кёнигштайне, Радебойле, Ольмюце, выдача его России, страдания в Шлиссельбурге и, наконец, ссылка в Сибирь. Тогда он не ведал страха. Теперь все стало по-другому. Теперь он постарел, ему шестьдесят один, он страдает болезнью простаты, у него астма. Он стосковался по спокойной жизни. Своему другу Аге (Огарев) он процитировал старую русскую поговорку: Отзвонил звонарь. Слезай с колокольни!
17 июня 1874 г. Б. выехал из Локарно в Болонью. В городе он снял комнату в Albergo del Sole, в маленьком незаметном домике для приезжающих недалеко от муниципалитета. Был уговор, как мы видим из записей Беллерио, что группа повстанцев на пути к ратуше, насвистывая, пройдет мимо этого домика примерно за час до полуночи. Б. должен был присоединиться к этой группе и после занятия ратуши огласить воззвание.
Вероятно, получилось это так.
Б. в прокуренном трактире один сидит у стола, чуть отодвинув стул в сторону, беспокойный, пишет воззвание, в то время как за другими столами ремесленники и мелкие торговцы выпивают, играют в домино или рассказывают сальные анекдоты. Нервозность Б-а нарастает от часа к часу, а после половины одиннадцатого — от минуты к минуте. Незадолго до одиннадцати он вскакивает из-за стола и начинает бегать туда-сюда по залу, ему так хочется прямо сейчас, здесь, призвать к революции и доверительно сообщить собравшимся, что с ними ничего не случится, они все — под его личной защитой. Теперь он прошелся у самой двери, но снаружи все оставалось тихо. Он еще несколько раз прошелся рядом с дверью, так что все с удивлением посмотрели на него. Он открыл дверь. Прислушался: снаружи, на улице, пусто, не слышно ни малейшего шума, даже издалека не доносилось ни звука. Когда в половине первого пришел хозяин, чтобы запереть дверь трактира за последним посетителем, Б. пришлось отправиться в свою комнату — он был настолько взволнован, что во время разговора у него тряслась борода. Он попросил у хозяина ключ от дома, чтобы в том случае, если сигнал прозвучит позже (в каком бы часу ночи это ни случилось), тут же выскочить на улицу. Покачав головой, хозяин вручил ему ключ. До самого утра Б. караулил в своей комнате у окна, но на улице стояла тишина.
Два дня и две ночи он провел в этой гостинице. Его первоначальное волнение сменилось равнодушием. Он оставался в постели и спускался, только чтобы поесть.
Вопрос: о чем ему думалось в это время? Что представлялось? Что он переживал? О чем мечтал?
(От чего страдал?)
На третий день рано утром в Albergo del Sole появился крестьянин из Эмилии, который справился о синьоре Фабрицци, под именем которого записался Б. в гостинице. Шатаясь, Б. спустился по лестнице. Он кашлял, лицо его было бледным, щеки ввалились. Он не сказал ни слова, лишь глядел на крестьянина. Тот прошептал, что ему поручено проводить синьора до границы. Окольным путем он провел его к телеге с сеном. Крестьянин объяснил, что Б. должен спрятаться в сене, иначе их задержат на заставе. По его огромной бороде его тут же узнают и задержат. Сначала Б. в ужасе отказался. Но потом, не увидев никого на улице, он залез в сено.
В Кьяссо в одежде католического священника он перешел границу. Лишь теперь узнал он, по какой причине провалилось восстание в Болонье. За несколько дней до этого двадцать восемь мадзинистов были схвачены на вилле «Эрколь Руффи», вблизи Римини, возможно из-за предательства. Революционеры из Эмилии так и не пришли, хотя исчислялись тысячами. Лишь несколько повстанцев вступили в стычку на окраине города; почувствовав отпор, они сдали позиции и отошли.
Это все.
Когда Б. узнал об этом, он заплакал.
Итальянские исторические книги не упоминают ни о каком восстании в Болонье в 1874 году.
Революция не приняла бренных останков Б. Многочисленные предложения перевезти гроб Б-а в Москву или в Премухино были отклонены советским правительством. Делегация анархистов из Швейцарии в феврале 1921 года предприняла срочную поездку в Советский Союз, чтобы принять участие в похоронах князя Кропоткина. И тогда в последний раз по улицам Москвы пронесли черные флаги анархистов. Через две недели после смерти Кропоткина вспыхнул Кронштадтский мятеж.
Могила Б. находится на кладбище Бремгартен в Берне. В 1966 году, когда истек срок владения этим участком кладбища, рекламный агент Пауль Гредингер взял его в аренду на пятьдесят лет. На могильной плите стоит надпись латиницей:
MICHEL BAKUNIN
1814–1876
RAPPELEZ VOUS
DE CELUI QUI SACRIFIA
TOUT POUR LA LIBERTE
DE SON PAYS[7]
Здравствующих родственников Б-а он не смог отыскать. Дочь, преклонного возраста, умерла в 50-х годах неподалеку от Неаполя. Следы сына, князя Луиджи Бакунина, затерялись… он нашел письмо 1932 года, в котором Луиджи протестует против романа “Il diavolo del Pontelungo” написанного Рикардо Баккели, поскольку автор, по его мнению, искажает в нем жизнь отца. Через библиотекаря он узнал, что в Neuchâtel живет родственник Джеймса Гильома (какое-то время один из близких соратников Б-а), художник Гильом Гильом, возможно, от него он узнает что-нибудь новое. В телефонном справочнике он его не нашел. В ратуше ему дали его адрес, но только после того, как он предъявил свои документы. Г. Г. жил за городом в La Coudre. Поскольку у него не было телефона, пришлось сообщить о своем посещении почтовой открыткой. И тогда он отправился — это было в воскресенье после обеда — по одиннадцатому маршруту до Chemin de la Chable, оттуда пришлось идти пешком до Chemin des Ruillieres. Там дома кончались, а улица переходила в чистую пешеходную дорожку, которая через Bois'l'Abbé вела к Chaumout. Он решил, что зашел слишком далеко, когда меж низких деревьев и за высокой изгородью показался дом, то ли перестроенный барак, то ли что-то вроде садового домика, огороженного проволочной изгородью. Он поискал звонок, не нашел, а поскольку дверь была закрыта, ему ничего другого не оставалось, как позвать хозяина. Через некоторое время из дома вышел старик, за которым нерешительно проследовали две кошки. Садовая калитка была открыта, и он представился. Старик лишь кивнул и движением головы пригласил идти за ним. Одну кошку он взял с земли на руки, а другая побежала впереди. Он пошел за стариком. Снаружи дом выглядел несколько запущенным, временным жильем, как будто здесь и жили временно. Когда он вошел внутрь, то убедился в обратном: ему показалось, что здесь ничего не менялось десятилетиями, как будто все было сработано на века, мебель грубая, тяжелая, незыблемая, так же как и вещи на столе, пепельница, ваза, большая пузатая бутылка из-под вина, горшок, бокал, все это черное от дыма и как будто из тяжелого металла. Он последовал приглашению старика и сел, но ему не пришло в голову подвинуть кресло к столу или, наоборот, стол придвинуть к креслу. Старик ни разу не пододвинул ему пепельницу, когда он закуривал сигарету. Вещи тут казались вечными, неизменными. Он удивился, что художник наклонялся вперед, когда готовил чай; тот был высок ростом и чуть ли не касался головой низкого потолка. Его речь была медлительной и тяжеловесной. Говорил он на каком-то грубом, твердом (с ударением на первом слоге) французском, характерном для жителей Юры, у него была привычка делать долгие паузы. Сначала он во время этих пауз бросал какие-то замечания, вводные фразы, но художник не обращал на них внимания… пока он не понял, что паузы — это неотъемлемая составляющая его речи.
Гильом рассказывал о пустяках. Почти ничего о Б. Пара фраз о его дяде Джеймсе, которого он помнит за письменным столом или играющим на пианино (он сказал: taper[8]), в то время как пепел его бразильской сигары падал на клавиши; или в дорожном пледе и с маленьким чемоданчиком в руке (car il était toujours prét[9]). Он вспоминал также о похоронах, кажется, они были в 1916 году, да, во время войны в Европе, это произвело на него неизгладимое впечатление, и он никогда этого не забудет, хотя тогда был еще ребенком. Старик указал на книжную полку позади себя, на ряд толстеньких книжек в одинаковых переплетах, на которых стояло имя: Джеймс Гильом. Они пили чай. Он поднес чашку к губам, но быстро поставил ее обратно, на неподвижное блюдце на столе, испугавшись, что она прилипнет к его рукам и будет становиться все тяжелее и тяжелее, и наконец утянет его на пол. Даже сигарета показалась ему как бы свинцовой, и дым, который он выдыхал, долго неподвижно стоял в воздухе. Он удивленно разглядывал кошек, грациозно прыгавших рядом.
Художник говорил о своих картинах, одну из которых он увидел еще в прихожей. Здесь, в комнате, над книжными полками, висели две картины большого формата, без рам, он рассматривал их, пока художник говорил. Рабочие в фабричном цеху, из голов которых бьет красное пламя, а наверху, на крыше, на шесте, голубь расправляет крылья. Другая картина представляла собой ландшафт предместья: заборы, дорожные указатели, столбы; молодой рабочий на велосипеде, рядом девушка, ее рука легко касается плеча юноши; они отводят глаза друг от друга. Рядом, это было что-то вроде ателье, он увидел еще одну: распятый Христос в сборочном цехе, рабочие согнулись над конвейером — и никто не замечает над собой креста. Остальные картины были завешены материей. Он не решился попросить снять покрывала. Он не смог бы сказать, хороши или плохи были картины. Самое удивительное было то, и об этом он раздумывал еще долго, что контуры расплывались, потому что художник, окончив картину, разбрызгивал по ней краски; сотни маленьких звездочек краски расходились по всей поверхности наподобие заградительной сетки и закрепляли собой содержание, в то же время разрушая его.
Он не знал, сколько времени провел у Гильома, знал только, что делал многократные попытки встать, но это ему не удавалось, он сидел там, прикованный к тяжелому креслу, и когда он наконец — долгое время спустя — оказался на улице, собственные ноги показались ему парализованными, и он мог двигаться лишь медленно, наверное, на обратную дорогу до остановки автобуса он затратил вдвое больше времени, чем на дорогу сюда.
Библиотекарю, который позднее осведомился о Гильоме, он ответил, это была ошибка, художник Г. Г. родственником Джеймса не являлся.
Речь шла теперь о чем-то совершенно ином, нежели о насильственном изменении общества. Веру в антиавторитарное общество он давно потерял, и его утопия теперь совершенно другая, вряд ли кому понятная, потому что он никогда не стремился ее сформулировать, нет, это было что-то иное, связывавшее его с другими, воля к действию, философия действия, хотя это и звучит чересчур патетически, но тут произошло нечто, чего до того не было и что позже никогда не повторялось, они уже больше так не сидели, не курили, не разговаривали, они уже больше так не сидели, не играли на игральных автоматах, не разговаривали, они теперь просто вышли на улицу.
(Он сомневался, что они смогут это понять.) Это было чувство, что что-то должно измениться, и это они чувствовали все вместе, в одно и то же время и изнутри: когда они, взяв друг друга под руки, штурмовали улицы, прорывая цепь полицейских, и скандировали одни и те же слоги, одни и те же слова, одни и те же фразы. Что это такое, спрашивали его тогда, то, что старые коммунисты и социал-демократы произносили с оттенком священного трепета: солидарность? Он едва ли мог ответить. Словами это не выразить. При каждом слове великое чувство непосредственного действия застывало и превращалось в… говорильню. Его мечта была, возможно, в том, чтобы видеть вещи в процессе разрушения, чтобы потом создать новые, более совершенные. Он очень разволновался, когда увидел впервые картину Фонтаны, который создавал произведение, разрушая, делая глубокий разрез посредине холста… это стало каким-то символом для него.
Надо лишить вещи и отношения причинно-следственных связей, говорил он.
Вообще: сначала нужно освободить язык.
Какой-то продавец книг из Цюриха познакомил его с одним анархистом. Они встречались в Одеоне. Запись беседы.
Существуют ли еще анархисты в Швейцарии?
Да, конечно.
Сколько?
Трудно сказать. Мы теперь не организованы, как раньше. От двух до трех тысяч. И к тому же надо подсчитать симпатизирующих…
Симпатизирующие — это что такое?
Художники и артисты, например, которые отрицают нынешнюю коммерциализацию искусства. Это, конечно, не политические анархисты, но они с нами заодно. Головин, к примеру, или молодой Гвердер здесь, в Цюрихе.
Это несколько расплывчато…
Художник, артист, который стремится к чему-то совершенно новому, обязан быть анархистом. Я это так вижу. Только из разрушения старой формы возникает новый порядок, искусство… Это то же самое, к чему мы стремимся политически. Только благодаря разрушению можно прийти к порядку.
Вы всегда говорите «мы»…
Я имею в виду группу… политических анархистов.
В каком случае можно считаться анархистом?
Трудно сказать.
У вас есть связи с социалистическими партиями? Или с внепарламентской оппозицией?
Нет, мы отвергаем любые организационные формы. Мы не авторитарны. Мы знаем также, что сейчас мы слишком слабы для последовательной политической работы. Мы хотим быть лишь жалом. Бакунин сказал однажды: наша задача — разрушение; только после этого может произойти настоящее обновление.
Что общего у вас с анархизмом Бакунина?
Масса общего. Конечно, я могу говорить только о себе, так как у нас нет никакой философской ортодоксальности, никакой догмы, и поэтому я не знаю, думают ли мои друзья так же, как я. Поэтому мне приходится говорить «я» вместо «мы»… Итак, приведу один пример: бакунинскую теорию стихийной революции… Вы, наверное, убедились по Парижскому маю, какой взрывной силой она обладает… я думаю, у нее больше шансов, чем у ленинской кадровой революции. Будущая революция, конечно, будет стихийной революцией, она произойдет совершенно неожиданно, возможно мгновенно, когда мы не будем даже помышлять об этом.
Ландау рассказал мне, что в начале года в Цюрихской ратуше подложили две бомбы. Как вы думаете, это были анархисты?
Наверняка. Точно. Первый принцип анархизма — поджог ратуш и банков, уничтожение имущественных документов и судебных решений.
Я все еще не понимаю, когда считаешься анархистом… В том случае, если ты член анархистской группы?
У нас нет союза, куда мы платили бы ежемесячно членские взносы, мы не издаем собственного журнала, и у нас нет никаких значков… Это во Франции… но там свои традиции… Анархист всегда одинок. Трое — это уже социалистическая секта…
Анархизм все же может превратиться в политическое движение…
Духовное движение! Впрочем, я — за практические действия…
…за разрушение?
Да.
Итак, анархист — это человек, если употребить клише, который бросает бомбы?..
Почему клише?
Разве это не так?
… В общем-то, да…
Они еще посидели некоторое время, попивая чай. Собеседник попросил не упоминать его имени.
L’homme revolté est l’homme de la destruction[10]. Что потом? Хватит мифов о Сизифе. Миф о Прометее.
Прометей: первый анархист. Первый, который восстал против господствующих общественных отношений. Б. пытался в Дрездене уговорить Рихарда Вагнера написать оперу о Прометее.
У меня тогда, захваченного чтением Евангелия, созрел план-набросок для идеальной сцены будущего, план трагедии «Иисус из Назарета», Б. просил меня избавить его от ознакомления с этим планом; а поскольку я пытался заинтересовать его несколькими устными рассказами о своем плане, он пожелал мне успеха, но очень настойчиво просил меня обязательно представить Иисуса слабым. Относительно музыки он предлагал при любых вариациях композиции только три текста: тенор должен был петь: «Обезглавить его!» Сопрано: «Повесить его!» и Basso continue: «Расстрелять! Расстрелять!» Р. Вагнер «Моя жизнь».
В своем изгнании в Сибири Б., по всей видимости, начал работать над поэмой о Прометее. Записи пропали. Теперь, незадолго до смерти, Б. опять вспоминает об этом.
В борьбе титанов за господство над богами и людьми Прометей бился на стороне Зевса. Жестокость и произвол небесного владыки обрушились на него позже, когда он стал защищать интересы людей. Он похитил огонь и отнес его людям, а бог хотел утаить его от них. Тем самым Прометей защитил людей от уничтожения и призывал их совсем освободиться от господства богов. Таким образом, он создает предпосылки для культурного развития человечества.
За это Зевс приказывает приковать бунтовщика и филантропа к скале.
Но власть Зевса однажды кончится, бог сам породит противника, который сбросит его с трона и должен будет усвоить, что существует два обстоятельства. Это знание Прометея побудило Зевса послать Гермеса в качестве посредника, чтобы договориться с прикованным Прометеем.
Мятежник не захотел получить свободу ценой рабства. Он предпочел принять еще более тяжкое наказание. Громом и молнией он был низвергнут в пропасть, и орел каждый день выклевывал его печень. Новые угрозы не действовали на Прометея, то были слова; но мир будет потрясен не словами, а революционными делами, в которых главное и решающее есть образ действия. Зевс смог наказать Прометея, но не уничтожить. С невероятным терпением дожидался прикованный Прометей дня своего освобождения.
ВОССТАНИЕ ЕСТЬ МАТЬ И СОЗИДАТЕЛЬНИЦА ЛЮБОГО ОСВОБОЖДЕНИЯ.
Бакунин в: “Rapports personels avec Marx”, 1871.
Нет, он никогда и не собирался писать биографию Б., с самого начала не собирался; его интересовал лишь поздний Б. Стареющий революционер: нет ничего более трагичного и комичного одновременно. «Можно было представить себе это очень ярко», — сказал он.
Когда в 1863 г. Б. вместе с Лапинским снарядил судно, чтобы поспешить на помощь повстанцам в Польше, они не смогли пройти через Швецию. Ему пришлось вернуться в Лондон, у него были нелады из-за польских дел с Герценом, который с самого начала их не одобрял. Б. переехал во Флоренцию.
В 1870 г. он принимает участие в восстании в Лионе. В результате нападения он вместе с группой революционеров занимает ратушу. Но уже через несколько часов (даже до сожжения документов еще не дошло, а именно это Б. проповедовал как одну из первых мер революции) Национальная гвардия вышла из казарм, и Б. с другими восставшими был захвачен. В последний момент его освободили случайно проходившие мимо повстанцы. Он осел в Марселе и ждал там признаков всеобщего народного восстания. Курьера, которого он послал в Лион, перехватили. У курьера нашли список лионских друзей Б-а, и они были арестованы.
Через три года (в 1874 г.) Б. находится в Болонье. Отсюда должен был быть дан сигнал главного восстания с целью свержения монархии. Но в решающую ночь Б. напрасно ждет в Albergo del Sole условного сигнала. Восставшие уже за несколько дней до этого, как раз когда они хотели собраться, были схвачены милицией; их тайное убежище было выдано. Б-ну удалось, спрятавшись в повозке с сеном, бежать из города.
(И снова: слишком большая вера Б-на в стихийную силу масс во время начала революции. Его нетерпение. Определение Герцена: «Б. принимает второй месяц беременности за девятый».)
Когда он вернулся, Кафиеро, его близкий друг, предупредил его о расторжении договора на «Баронату» в Локарно. Он купил в долг виллу «Бессо» в Лугано и пробовал разводить по новой методе овощные культуры. Он читает «Мир как воля и представление» Шопенгауэра.
Друзья отходят от него. Один из тех, кто до последнего держался за него, — это Огарев. Ему он часто пишет. Однако Огарев очень редко отвечает. Он пьет. Б. многократно ругает его в своих письмах (»Старый друг, пей в меру!») и жалуется, что Огарев не дочитывает его писем до конца и забывает ответить на вопросы Б-на. Представьте только себе эту картину, повторил он: Б., революционер, старый и больной, измученный астмой, покинутый друзьями, один со своей страстной (все еще яростной) ненавистью, выливаемой в письмах к далекому, живущему в Лондоне другу, впавшему в маразм от пьянства и не воспринимающему смысла его слов…
В последние годы жизни Б., из страха предательства, не называл ни имен, ни названий учреждений, а на их месте ставил цифры. Своим друзьям он отдельно послал список имен и цифр, которыми нужно было пользоваться в качестве шифра.
Бакунин имел номер 30
Маркс — 74
Гильом — 10
Лермонтов — 8
Салье — 78
Гройлих — 141
Стемпковский (польск. социал. общество) — 154
Большинство цифр не смогли расшифровать.
С Губернатисом он договорился о секретном языке. Каждую неделю он посылал ему шифр, который тот должен был выучить наизусть.
В переписке с Нечаевым он пробовал различные симпатические чернила.
Из окон «Баронаты» он упражнялся в световой сигнализации через озеро Lago Maggiore.
Он приехал в Локарно, был октябрь, и слегка накрапывал дождь. Сначала он справился о вилле «Бароната» в туристском агентстве, потом у шофера такси, потом в книжном магазине напротив вокзала, кто-то вспоминал, что как будто бы когда-то слышал это название, но никто не знал, в какой связи, и никто не знал местоположения виллы — и, уж конечно, никто не знал, что Б. когда-то жил здесь. «Бароната» недавно стала объектом спекуляции земельными участками, она продавалась за десять миллионов франков: это он узнал от торговца газетами, который ему еще посоветовал спросить в “Eco di Locarno”, но редакция уже закрылась. Он вспомнил какой-то фильм, который смотрел по телевизору, о немецких писателях, что жили в Локарно или в его окрестностях, он вспомнил об Андерше, нашел его номер в телефонной книге, но Андерш уехал, тогда он позвонил Нейману, который еще не вернулся с заседания PEN-клуба в Mentone, у Фриша никто не ответил; наконец ему пришел в голову издатель Шифферли (Меринга он не нашел в справочнике), жена которого порекомендовала ему журналистку с редкой фамилией Хазенфац, она знала по крайней мере, что аптекарь «Под аркадами» в Muralto хотел превратить «Баронату» в санаторий, и вот к этому-то аптекарю он потом пошел, тот уже отказался от своих планов, но знал точное расположение «Баронаты» и нарисовал на обороте рецепта, как пройти туда. Рецепт он ему с собой не дал, и пришлось, поскольку все подробности не запомнились, по дороге спрашивать.
Это было в октябре, и слегка накрапывал дождь, он нашел «Баронату» в Minusio на боковой улочке от via Gottardo, которая круто шла вверх; среди каштановых деревьев, пальм и шелковиц он увидел высокую желтую башню и позади нее широкополый навес маленького палаццо. Оказалось, что в «Баронате» устроили пансион, в Швейцарии и не могло быть иначе.
Он был немного смущен роем моделей самолетов, которые были подвешены в холле на тонких нитях под потолком, между ними висели маленькие цветные лампочки, которые вспыхивали через определенные интервалы времени. Хозяин когда-то был пилотом, и как почти все пилоты, однажды он упал с неба. С тех пор здесь наверху стало тихо; с тех пор сверкают лампочки; с тех пор разваливаются модели самолетов, некоторые просто потеряли какие-то важные части — пропеллер, кабину, крыло, остальное полопалось, отклеилось, но все они еще парили в воздухе, покрытые грязью. Когда открывались обе двери, они воспаряли на сквозняке, некоторые вылетали наружу и никогда больше не возвращались.
На второй или третий день нашего пребывания в Локарно мы с Б. поехали на лодке в купленный на его имя, расположенный недалеко от города дом, который он хотел нам показать. Мы пристали к берегу, поднялись по узкой тропе в гору и вошли в небольшие воротца. Я увидел перед собой одноэтажный дом с выцветшими стенами, которые когда-то, по-видимому, были выкрашены желтой краской. Фасад, выходящий на озеро, был выше, чем остальная часть, как это обычно бывает у домов, построенных на откосе. Толстые каменные стены придавали этому старому зданию, показавшемуся мне не слишком уютным, вид маленькой крепости. Когда мы вошли, нас встретил сырой, затхлый запах. В задних комнатах было темно, потому что окна выходили на круто поднимавшуюся гору, где был разбит маленький фруктовый сад. При этом, правда, дом располагал многими удобствами для устройства убежища. Отсюда можно было незаметно пробраться к озеру и потом идти в любом направлении. Можно было на лодке добиться до Италии, минуя таможенный пост. Б. начал рассказывать, как итальянские революционеры и он вместе с ними устроили здесь передвижную типографию и во время восстания печатали прокламации, как они здесь соорудили склад оружия, накапливали бомбы и другое оружие, а потом переправляли в Италию… Мы окончили осмотр и отправились в нижний этаж, где домоправитель приготовил закуску из хлеба, сыра и плохого, кислого вина.
На другой день он остался на «Баронате» один. Последние постояльцы разъехались рано поутру. Через открытое окно он слышал сквозь сон весь прощальный церемониал: стук дверей, шаги на гравиевой дорожке, то громкие, то приглушенные голоса, рев мотора. Он еще долго лежал так, вытянувшись, с закрытыми глазами, не двигаясь, прислушиваясь ко всем звукам, которые казались ему слишком громкими.
Целый день он оставался в своей комнате и читал “Il diavolo del Pontelungo”, книгу, что дал ему с собой Мондада. За день до этого он был с ним на могиле Георга на кладбище Minusio, в пяти минутах ходьбы от «Баронаты». Государство и анархия близко друг от друга. Вечером он прошел по комнатам, которые были открыты, а они были открыты все, кроме двух комнат хозяйки, и везде включил свет. На веранде, которая теперь была заставлена старой белой мебелью, он открыл окна. Он читал о пристрастии Б-а сидеть на веранде, в летние вечера тот даже нередко просил накрыть ему здесь стол; внизу, на террасе, чувствовался ветер с озера. Из окон открывался роскошный вид, далеко простиравшийся над Lago Maggiore, отсюда — до Magadino, San-Nazzaro и Indemini, маленькой деревушки глубоко в горах, вблизи итальянской границы, там Б., видимо, как рассказывают еще сегодня, хранил оружие и динамит. В ясную погоду с веранды можно было посылать световые сигналы вплоть до Indemini. Он несколько раз включал и выключал свет.
Б. любил хорошо освещенные помещения, и когда к нему приходили, свет на веранде горел ночь напролет. Однако Кафиеро, постоянно заботившийся об экономии, запрещал ему это. А для Б. это являлось воспоминанием о родительской усадьбе в Тверской губернии; его мать заботилась о том, чтобы в гостиной всегда горела керосиновая лампа, свет ее можно было заметить издалека, когда они возвращались из города в глухую деревню Премухино.
Он спустился вниз, по уже тогда немного расшатанной, а теперь совсем обветшавшей лестнице в бывшую гостиную, где находился камин, крытый зеленым кафелем; камин остался тот самый. Много времени спустя после смерти Б-а все здесь перестроили и из больших помещений сделали маленькие комнаты для постояльцев. Будучи убежденным атеистом, Б. никогда не посещал домашнюю часовню, он просто приказал, въехав в дом, запереть в нее дверь. Те, кто жил в «Баронате» после него, без всякого зазрения совести соорудили на этом месте душевую, а из крипты сделали туалет. Наверху под потолком еще видны новоготические своды.
Его охватило удивительное чувство: тут, в этом доме, один, он ходит по комнатам, прогуливается по коридорам, открывает окна и посылает световые сигналы в Италию; он сидит в старом, протертом кресле с высокой спинкой, греясь у камина, время от времени подбрасывая чурбачки в огонь; он стоит под вековым камфарным деревом и поднимает опавший лист, растирает его между пальцев и нюхает: все это и буднично, и литературно, и чуждо, и бессмысленно. Здесь, где все должно было напоминать о нем, ничто о нем не напоминало. Существовало лишь его собственное воспоминание, создавшее Б-а из ничего. Он осмотрелся вокруг. С побеленных стен, из глухих окон, из этой незыблемой окружающей обстановки исходило отражение Б-а. Нет, «Бароната» еще не стала музеем. Возможно, как раз это его успокаивало.
Б. привык поздно вставать, так что приходить к нему разрешалось только около десяти часов утра. Стояла солнечная погода, и со света на улице его комната, находившаяся в нижнем этаже, показалась мне совсем темной. Одно или два окна выходили на темное место, может быть в сад, и пропускали совсем немного света. У правой стены в углу я заметил в потемках большую низкую кровать, на которой лежал Б. Лежа, он протянул мне руки, тяжело переводя дыхание, поднялся с постели и начал медленно одеваться. Я оглянулся. У стены стоял длинный стол, заваленный газетами, книгами и письменными принадлежностями. Рядом находились простые, доходящие почти до угла комнаты деревянные полки, также заполненные всевозможными бумагами. В середине комнаты, на круглом столе, самовар, стаканы, табак, сахарница, ложки… все вперемешку. Стулья не прибраны, на некоторых журналы и книги, просто негде сесть.
Б. невероятно высок и массивен, лицо одутловатое, под светло-серыми глазами — мешки. Огромную голову венчает высокий лоб, но больше всего поражают все-таки его наполовину поседевшие, курчавые бакенбарды. Он одевался, задыхаясь, и время от времени посматривал на меня. Разговаривая, он шепелявил, потому что у него не хватало многих зубов. Когда он нагнулся, чтобы надеть сапоги, я заметил, как остановилось его дыхание. Выпрямившись, он тяжело задышал, дыхание пресеклось, его одутловатое лицо посинело. Все это доказывало, что болезнь уже дошла до крайней точки. Когда он оделся, мы вышли на террасу. Скоро явился почтальон с грудой газет и писем, и Б. начал просматривать их. Позже появился Зайцев, и завязался разговор о восстании в Барселоне, окончившемся провалом. Б. сказал, что сами революционеры очень виноваты в неудаче восстания. Надо было поджечь государственные здания! Таким должен быть первый шаг в любом восстании, а они этого не сделали. Он совсем разволновался.
Он поднялся во второй этаж виллы «Бароната». Дом находился примерно на сто метров выше «Баронаты». Б. велел построить его для укрытия революционеров, которые преследовались по всей Европе. Трехэтажный желтый дом давно стоит пустой и постепенно ветшает. Ставни закрыты, окна выбиты. Он шел по пустым комнатам и слышал, как тикают часы: вода капала медленно и непрерывно из протекающих труб; во многих местах прогнил пол. Б., который обладал наивной верой в технический прогресс, приказал установить паровое отопление (для тогдашних условий очень современное), огромную железную плиту для приготовления пищи ему доставили из Парижа, от фирмы на Rue de Miromenisle; она стоит до сих пор, чуть тронутая ржавчиной, в подвале. Тут, рядом с кладовой он нашел и экипаж Б-а, дерево гнилое, колеса сломаны, только металлические части поддерживают друг друга. Наверное, в том экипаже Б. в последний раз ездил в Берн летом 1876 г. вместе с молодым Сантандреа, сапожником. По дороге в Неттлау Б., по-видимому, пересекая Чертов мост, неподалеку от перевала Сен-Готтард сказал своему юному ученику: самый симпатичный персонаж Библии — это Люцифер, он олицетворяет собой в чистом виде идею мятежа.
После того как Б. умер в Берне, Кафиеро приказал отправить экипаж обратно; с тех пор им, вероятно, не пользовались.
Стемнело. Свет из окон падал на террасу и образовывал четырехугольник на рододендроне и лавре; серебристо мерцали заросли камфарного дерева; в кроне старого каштанового дерева раздавались глухие выстрелы лопавшихся каштанов. Под ним, похожее на огромную нору, раскинулось темное ночное озеро.
Потушив свет в комнатах «Баронаты», он медленно пошел обратно в гостиную. Он озяб. Был октябрь, и снаружи немного накрапывал дождь. Он придвинул друг к другу поленья в камине, а сверху положил сырую ветвь камфарного дерева. Пламя вспыхнуло и задрожало, отбрасывая красноватые блики на стены.
Он ждал. Ждал перемен, которые должны были произойти. Ждал больших перемен.
Его наполнило чувство удовлетворения, когда он понял, что другие пренебрегают им, что они над ним издеваются, избегают его, держатся на расстоянии от него, отвергают его, исключают из своего общества. Впрочем, именно этого он и желал, сам хотел такого остракизма. Не принадлежать ни к тем, ни к другим, не принадлежать к большинству.
Он очень хорошо видел, как они рассматривают его, поначалу исподтишка, как бы случайно бросив взгляд сквозь витрину или спрятавшись за прохожими; позже — все более открыто, прямо, смело; некоторые просто подолгу смотрели на него; некоторые оборачивались, глядя на него, подталкивая друг друга и смеясь; бывало, кто-то прерывался на середине фразы и продолжал разговор, лишь когда он отходил, или смотрел ему вслед до тех пор, пока он не исчезал в толпе. Сначала он пытался не обращать внимания, ходил по улицам, как прежде, но везде и всегда снова и снова ощущал, что остальные держали дистанцию: пустоту. Если он заходил в магазин за покупками, его тут же обслуживали, несмотря на возмущение покупателей, ожидающих своей очереди; его хотели поскорее выпроводить из магазина. Оказавшись в ресторане, где его не знали, он замечал, что официанты начинали беспокойно бегать туда-сюда и скапливались около него; никто не садился за его стол. Если он заходил в кино, его соседи справа и слева через некоторое время поднимались и пересаживались на другой ряд. Иногда он подумывал положить этому конец, легко было добиться результата, обрезав волосы, прекратив носить сапоги, черную рубашку, шинель; но он взял на себя эту роль. Не принадлежать к ним, к другим, ко многим, которые сидят в кафе и в хороших, ярко освещенных ресторанах и из их жирных тел исходит потом страх перед большими изменениями. Ему только нравилось, что они чувствуют как бы укол, когда он проходит мимо, укол, и еще укол, и еще укол, и ему хотелось послать против их ненависти свою тысячекратную ненависть. Но скоро он заметил, что эта ненависть не что иное, как тонкая пленка на его коже. Он не был способен на преступление, которое бы окончательно вытолкнуло его из общества и навсегда отделило от него.
С удовольствием он сделал бы что-нибудь такое, чтобы общество выблевало его…
Написав это, он понял, что не прав. Хотелось бы стать точно таким, как они. На днях, по телевизору, он их видел: сотни тысяч на футболе… это чувство коллективизма, это настроение, эта надежда: хотелось бы знать, что при этом ощущают.
Его исключили. Так получилось. Они не приняли его.
Вспомнилось: он еще ребенок; ему семь лет; он не отличался от других. Однако они не принимали его. Один наступил ему на ногу. Другой показал ему нос. Третий плюнул в него. Еще один ударил его по лицу. Кто-то дернул за волосы. Он все это запомнил. Однажды, когда они шли мимо канала, он столкнул того, который плевался, вниз по откосу.
И даже не посмотрел, как тот падал. Услышал только всплеск воды. Услышал крик. И убежал.
На другой день мать запретила ему играть рядом с каналом: «Вчера опять какой-то ребенок упал в воду, его спасли в последний момент». Он насторожился. Сделал грустное лицо и сказал: «Если ты так хочешь, я больше не пойду туда».
Когда Михаил Александрович Б. после сибирской ссылки приехал в 1861 г. в Англию, чтобы посетить в Лондоне своего друга Александра Герцена, таможенный чиновник в Саутгемптоне спросил его, кто он по профессии. Он ответил: революционер. Таможенник принял это за шутку, засмеялся и сказал, что именно так представлял себе революционера. И разрешил ему продолжить путешествие.
Когда Б. в июне 1870 г. ехал в Лион, чтобы принять участие в запланированном восстании, на швейцарско-французской границе он выдал себя за торгового агента. И мог беспрепятственно ехать дальше.
В июле 1872 г. Б. подал заявление в муниципалитет в Локарно о заграничном паспорте. Для этого надо было заполнить опросный лист. Дойдя до рубрики «профессия (теперешняя деятельность)» он заколебался на минуту. Потом написал: писатель.
ФИЛОСОФИЯ АНАРХИЗМА ЕСТЬ ФИЛОСОФИЯ ДЕЙСТВИЯ. Бакунин.
Сначала он побывал в Амстердаме. Ни в одной библиотеке Европы нет такого количества литературы об анархизме, как в Институте социальной истории (Internationaal Instituut voor Sociale Geschiedenes[11]), в Xeренграхте. Здесь находится и архив Бакунина… здесь он разговаривал с Артуром Ленингом, старым немецким анархистом, выпустившим первое историко-критическое издание трудов Б-а, четыре тома (большого формата) уже появились, одиннадцать следующих запланированы… здесь он сидел и дни напролет читал книги, журналы, газеты, фотокопии писем и рукописей… здесь он понял, что главный труд Б-а заключен скорее в его письмах, чем в его сочинениях, так как все они фрагментарного характера; его практическое влияние на революционные изменения (а позже посредством его учеников) основывалось на письмах и письменных указаниях, он писал иногда до двадцати пяти писем в день, по большей части на французском, многие по-русски, некоторые — по-немецки… здесь он впервые увидел трехтомную биографию Неттлау и прочел ее, одну из удивительных публикаций этого столетия, 837 рукописных страниц большого формата, а к ним 200 страниц примечаний. Никто не пожелал напечатать биографию Б., и тогда Неттлау переписал ее от руки на фольге, 50 раз переснял ее и послал друзьям и в библиотеки. Этот экземпляр носил номер двадцать пять и был посвящен голландскому социалисту Домеле Ньювенхаузу… (privetly printed; reproduced by the Autocopyist by the author at 36, Fortune Gate Terrace, Willesden, London N. W.)… биография, не напечатанная до сих пор. Четыре с половиной года Неттлау работал над этой (рукописью), с 21 февраля 1896 до 21 июня 1900 г., он никогда не знал Б-а лично, однако переговорил со множеством его друзей и учеников; с энтузиазмом изучил все доступные источники, ему хотелось еще раз все это пережить на основании рассказов. Но чем больше он узнавал о Б., тем меньше он понимал его. В конце своего длинного исследования он признавался:
Я рад, что на опыте (этой биографии) стал еще скептичнее, чем раньше, относиться к тому, что мы можем узнать. Нет ничего более скучного, чем разгаданная загадка. Итак, мы признаем бесконечное многообразие настоящей жизни, которое никогда не познается и не исчерпывается до конца… если бы мы отказались от поверхностной, односторонней трактовки, от собирания непроверенных фактов в однообразные книги, а накапливали знания…
Он хотел бы узнать о нем больше, чем знал, а знал он лишь то, что тот родился в 1865 г. в Вене, двадцатилетним студентом истории вошел в контакт с анархистским движением и с тех пор стал его (летописцем), пожертвовав своей карьерой и состоянием… Рокер назвал его «Геродотом анархизма»… В 1944-м он умер, почти восьмидесяти лет от роду, и оставил свою библиотеку, состоящую из более чем сорока тысяч книг, Амстердамскому университету…
Он бы не смог сказать, сколько времени он читал биографию, написанную Неттлау, сколько часов, сколько дней… факты нагромождались на другие факты… и под ними исчезла собственная жизнь Михаила Б. К примеру, нигде не сохранилось упоминания о причине внезапного отказа от «Баронаты». Объяснение Неттлау (Б. в ожидании своего русского наследства истратил слишком много денег, и средства Кафиеро были исчерпаны) не удовлетворяло его. Он задавал следующие вопросы:
Состоялось ли летом 1874 г. личное объяснение между Б. и Кафиеро? Какого рода оно было? Вообще, какого рода отношения существовали между Б. и Кафиеро? Почему Кафиеро расторг договор насчет «Баронаты» непосредственно после провала восстания в Болонье? В тот самый момент, когда он должен был знать, что Б. находится в состоянии глубокой депрессии. (В Шплюгене Б. высказывался по поводу самоубийства.) Был ли это все тот же Кафиеро, который поначалу толкал Б. на выход из революционного движения?
Существовали ли гомосексуальные отношения между Б. и Кафиеро? Между Б. и Нечаевым? Между Б. и Джузеппе Сантандреа? Откуда взялось утверждение (отличающееся от всех остальных) Неттлау, что Б. был импотентом? Только потому, что оба его ребенка в действительности были детьми Гамбуцци? (Что тогда было общеизвестно как из разных писем, так и от Извольской.)
Никто не смог ответить на его вопросы, даже Ленинг.
Он читал у Неттлау, в середине текста биографии: «Я сыт по горло Б-ым. Я прерываю на этом. Пойду-ка я как следует погуляю по лесу…»
Он засмеялся над этим.
Он вернулся к реальности.
Он рассматривал своих соседей в читальном зале, на которых до сих пор почти не обращал внимания, смотрел на книги, возвышавшиеся перед ним штабелями, он читал на корешках книг: Люксембург, Сочинения; Ленин, Сочинения; Гегель, Сочинения; Рокер; Голдман; Бакунин, Oeuvre[12]; Die Rote Fahne, Der Kampf, Das Wort, La revue proletarienne, Revue sindicaliste revolutionaire[13]. Он смотрел на отсутствующие лица читающих, отбывших не слишком далеко, но, во всяком случае, они пребывали не здесь, не в этом зале, не в этом времени. Он встал и отдал свои книги библиотекарше. На улице было еще светло. Впервые он покидал институт до наступления позднего вечера.
Он решил уехать на следующий день.
Запись интервью с Артуром Ленингом, 70 лет, Амстердам, в течение многих лет активный анархист; а теперь издатель первого выпуска Полного академического собрания сочинений Бакунина.
Кто из анархистских мыслителей наиболее влиятелен для нового революционного движения?
Бакунин, основатель анархо-синдикализма.
Какие из главных идей Бакунина актуальны для нашей действительности?
Борьба против монополистического и государственного капитализма и всех форм авторитарной власти, особенно государственной.
Лежит ли путь к анархизму через революцию?
Конечно, не через реформы. Изменения должны быть принципиальными. Монополия власти должна быть разрушена. Чего нужно добиться силой — так это экспроприации. Бакунин учил: надо разрушать институции, а не уничтожать людей. Революция необязательно должна быть кровавой.
Какие шансы имеет анархизм в Европе сегодня?
Без анархизма, без свободы невозможен гуманный социализм. Марксистско-ленинский путь ведет к диктатуре, причем не к диктатуре пролетариата, а к диктатуре одной партии. Это уже предвидел Бакунин, и он предостерегал об этом во всех своих письмах.
Отчего происходит теперешнее возвращение к жизни анархических идей?
Молодое революционное (студенческое) движение ждет нового социализма; они уже поняли, что все формы государственного коммунизма дискредитированы и что классовая демократия становится все авторитарнее. Так заново раскрываются идеи Бакунина.
Вы верите в то, что анархизм претворится в жизнь?
Вопрос поставлен неверно. Речь идет о том, какими методами, каким путем двигать вперед свободное развитие, то есть как во время и после социальной революции организовать общество без государственной диктатуры. Видимо, лучшие возможности для этого существуют в странах третьего мира, которые противостоят интеграции в капиталистическую систему и, наверное, смогут противостоять искушению авторитарного коммунизма. Я имею в виду в основном Южную Америку.
У каких революционных групп анархические идеи проявляются особенно отчетливо?
Возможно, у «интернациональных ситуационистов», как доказало майское восстание в Париже. Это группа бывших художников, которые перешли теперь к активной политической работе. В Германии также в APO[14] — я думаю о Кон-Бендите и Дучке, в особенности там, где они отказались от марксистской политической теории.
Значит ли это в будущем: вся власть анархистам?
Нет, сначала вся власть Советам! Советам анархо-синдикалистов. Власть должна через профсоюзы перейти к рабочим.
Не приведет ли это неожиданно к диктатуре профсоюзов?
Теоретически да, это зависит от духа Советов и от их способностей. Во всяком случае, Советы — практическое отрицание партийной диктатуры. В правильной системе Советов, функционирующей на федералистской основе, руководители не смогут превратиться в аппаратчиков, так как будут постоянно переизбираться.
Чего Бакунин хотел добиться с помощью «бомбового» анархизма?
Он пропагандировал метод прямого действия; он называл это: пропаганда с помощью практики. Сюда относятся забастовки, восстания. Но он не верил в то, что меньшинство способно «сделать» революцию.
В декабре в Турине состоится международный конгресс анархистов. Не явится ли это откликом на общественное движение?
Вы думаете так потому, что там выступают с докладами одни историки? И не только они. Приглашены также воинствующие анархисты, которые доложат об определенных теоретических и практических вопросах анархизма.
В будущем революционном движении вы видите больше черных флагов, чем красных?
По крайней мере, черных столько же, сколько и красных.
Никакой ясности не удалось добиться в вопросе отхода Б-а от революционного движения. В исследованиях анархизма по этому вопросу существует жуткая спекуляция, потому что почти все документы утеряны. Некоторые из опубликованных полны противоречий. Объяснение Б-а было напечатано 12 октября 1873 г. в бюллетене «Comité fèdéral Jurassieu»[15]. Никто не верил, что он пришел к своему мнению добровольно; одни приняли это за хитрость, другие — за разочарование, некоторые видели причины в начинающейся душевной болезни, иные — в попытке самоубийства, многие выдвигали предположение, что к этому его принудил Кафиеро. В «Memoire justcatif»[16] Б-а, составленных им 28 и 29 июля в Шплюгене, Б. объяснял, что это его право и долг — отдаться любому революционному движению, и при этом он говорит также о самом желательном конце — умереть во время большого революционного штурма. Эти «Memoire» никогда не были опубликованы, они перешли во владение Гильома, который держал их (возможно, под воздействием Кафиеро) в секрете. В приступе депрессии Гильом сжег в 1899 г. большую часть своих рукописей, и среди них всю переписку с Б. и документы Интернационала. «Memoire» находились среди них. Отрывки копии, которую тайно изготовил молодой друг Б., Беллерио, мог предоставить Неттлау.
Сплошные тайны и противоречия.
25 сентября 1874 г. в Neuchâtel на собрании федерации Юры Б. открыто объяснил свой окончательный уход. Несколько дней спустя он занес в свой дневник: Окончательный и полный разрыв. (Rupture[17])… Итак, никакого добровольного отхода… разрыв…
Изучить роль Кафиеро. Здесь, по всей вероятности, разгадка. Почему он устроил ему «Баронату», а через несколько лет отказал ему в ней? Борьба за власть между учеником и учителем? Или начало шизофрении у Кафиеро, вспыхнувшей позднее? В течение 20 лет он находился в одном из миланских сумасшедших домов. А Гильом, которого он иногда называл, например в цитате о Вагнере, «вернейшим из верных»? Почему он скрывал у себя документ, предназначенный для жены Б-а Антонии? И что скрывал его биограф Неттлау, а что он преувеличил? Его работы полны предвзятостей, они вынуждены быть таковыми, против него были направлены не только буржуазные, но и марксистские историографии.
Л. он однажды рассказал, как представил себя человеком, оказавшимся в джунглях, пролагающим путь к источнику с большим трудом и с помощью мачете, а оказавшись на месте, он обнаружил, что источник иссяк.
Он приехал в Neuchâtel, был сентябрь, и накрапывал дождь. Еще из поезда он видел гирлянды огней, простиравшиеся далеко над озером. Пейзаж был ему хорошо знаком. До прибытия оставалось еще несколько минут. «Мы уже прибыли, Беллерио», — сказал он своему юному другу. Отложив в сторону книгу, которую читал, он попытался встать, Беллерио помог ему. Поднявшись, шляпой он почти коснулся потолка, огромная борода обрамляла его мясистое, несколько одутловатое лицо. В коридорах уже толпились пассажиры. Беллерио поставил дорожную сумку на скамью, он все убрал в нее: книгу, платки, грелку и плед. Б. глядел в окно, ясно были видны освещенные окна нового здания почтамта, а рядом черный квадрат библиотеки. Поезд затормозил, и обоим пришлось крепко держаться, чтобы не упасть. Б. вцепился в мягкую обивку, он тяжело дышал. Путешествие утомило его. Без Беллерио он был совершенно беспомощен. Встретят ли их друзья с гор и проводят ли с вокзала? Он сообщил Гильому, когда прибывает поезд, но не был уверен, что письмо пришло вовремя. Раньше он любил ездить в Neuchâtel, он всегда радовался прогулкам к морю, разговорам с Гильомом в его маленькой квартирке на rue Neubourg, поездке в La Chaux de Fonds к часовых дел мастерам. Сегодня все было немного по-другому. Он хотел остаться только на один день, чтобы огласить перед собранием федерации Юры объяснение своего ухода. Он с большим удовольствием остался бы в Локарно, а обо всем сообщил бы им письменно, однако Кафиеро настоял на том, чтобы он объявил лично во избежание кривотолков. Поезд резко остановился. Беллерио протянул ему пальто, Б. накинул его на плечи и поправил шляпу, чуть съехавшую набок. Он не желал оставаться ни на день больше, хотя Гильом пытался уговорить его на это. Придется попрощаться с Юрой; здесь, куда он когда-то вложил столько надежд, теперь нужно говорить об окончании и об отречении… Они сошли с поезда и оглянулись вокруг; никто из друзей не пришел. Платформа блестела в свете карбидных фонарей, и массивная фигура Б-а отбрасывала огромную тень на мокрую мостовую. Беллерио подозвал носильщика. «К гостинице «Терминус», — сказал он. И они немного прошли пешком по вокзальной площади. Б. знал эту гостиницу, в ней он всегда жил, когда приезжал поездом. А когда он приезжал в экипаже, то останавливался в гостинице при почте, внизу у озера. Из «Терминуса» открывался самый красивый вид, далеко, до самых бернских Альп, а с другой стороны высились известково-серые хребты Юры. Теперь было темно, в городе виднелось совсем мало огней; далеко внизу над озером простиралась черная манящая пропасть.
Б. приехал в Невшатель, было 24 сентября 1874-го, и немного накрапывал дождь.
Ему хотелось зафиксировать некоторые картины.
Например, эту.
Телега, нагруженная сеном, на какой-то улице в Болонье. (Киношумы.) Конский топот. Скрип колес. У обочины дороги два итальянских солдата, машут. Голоса, визг тормозов, замирание шума, затишье. Впереди, на облучке, крестьянин, он чуть наклонился в сторону солдат, которые что-то спрашивают, один поднял руку. Крестьянин на козлах натягивает вожжи, щелкает языком, лошадь приходит в движение. Опять шум, как недавно, солдат отходит, исчезает из виду; повозка с сеном уменьшается, шум становится тише, дома по сторонам улицы исчезают из виду.
(Потом звук нарастает снова.) Телега увеличивается в размерах, останавливается, мужчина поднимается с козел, отходит назад, отодвигает в сторону сено, становится видна голова другого мужчины, она приближается, две руки выныривают из сена, потом оттуда вылезает мужчина, потом стоит на улице, немного покачиваясь, поддерживаемый крестьянином. Он стряхивает сено с костюма, с волос, вытаскивает из бороды. Он кашляет. Потом забирается на сиденье впереди рядом с возницей. Они едут дальше.
(Монтажный стык.) Телега останавливается перед деревянной гостиницей в Сан-Фермо. Двое мужчин выходят к двери, они машут. Старик спускается с повозки, мужчины подскакивают к нему, поддерживают, затем обнимают его. (Звук пропадает.) Двое ведут старика по ступеням наверх в комнату. Они разговаривают. (Видна лишь их жестикуляция.) Один показывает ему рясу католического священника. Старик отмахивается обеими руками, но его движения неторопливы и замедленны. Один из мужчин подает ему корзинку с куриными яйцами. Тут старик разволновался, он резко отталкивает руку с корзинкой, несколько яиц падают и разбиваются. Старик даже не смотрит на них. Он берет рясу и держит ее перед собой, она ему как раз. Лицо у него кривится.
Или такая картина.
Старик медленно идет маленькими шажками по дороге к «Баронате», опираясь на трость. Его фигура все еще выглядит могучей, он все еще элегантно одет, костюм с жилетом, толстая цепь для часов, манишка, широкополая шляпа. Правда, все несколько поношенное. (Это видно.)
Кафиеро выходит к двери, он издалека машет и идет ему навстречу, старик только на минутку поднимает глаза. (Крупный план.) Вымученная улыбка на лице. Он тяжело дышит. Левой рукой он вытирает лоб и глаза.
У Кафиеро есть домашняя обезьянка, которая бегает по саду «Баронаты». Обезьянка быстрыми короткими прыжками подбегает к старику, и он, оторопев, останавливается. Обезьянка высоко подпрыгивает, срывает шляпу с его головы и комкает ее в лапах; держа шляпу, обезьянка отскакивает. Старик с трудом удерживается на ногах, одной рукой опершись на трость, другой схватившись за голову. На его лице написан страх.
Кафиеро наблюдает все это — и начинает смеяться каким-то пронзительным, чужим, нечеловеческим смехом, что свидетельствует о его помешательстве.
1. Фамилия: Бакунин.
2. Имя: Михаил.
3. Место рождения: Торжок, Тверская губерния. Россия.
4. Местожительство: в настоящее время крепость Кёнигштайн.
5. Занятие или ремесло: литература.
6. Религия: греко-католик.
7. Возраст: 35 лет.
8. Рост: 77 1/2 дюйма.
9. Волосы: черные, вьющиеся.
10. Лоб: открытый и широкий.
11. Брови: черные.
12. Глаза: серо-голубые.
13. Нос: продолговатый, правильный.
14. Рот: полный, несколько полноватые губы.
15. Борода: черная, усы, борода и бакенбарды.
16. Зубы: все на месте.
17. Подбородок: округлый.
18. Форма лица: овальная.
19. Цвет лица: синеватый.
20. Фигура: сильная, высокая.
21. Язык: немецкий, французский, русский.
22. Особые приметы: отсутствуют.
Полицейский отчет. Берлин, 26 июля 1849.
Или такая картина.
(Смена перспективы.)
Старик окаменело сидит, выпрямившись в кресле, и смотрит по сторонам. Трубку он отложил в сторону, она не зажигается: табак совсем сырой. Правая его нога чуть выдвинута вперед. Он делает знак Сильвио, но тот не смотрит на него, он разговаривает, наверное, с Антонией, наклонившись вперед, Сильвио, по всей видимости, отпускает шутку, так как все смеются. Б. не понимает, над чем. Входит Эррико, он поднимает руку, приветствуя всех, улыбается, однако не идет к нему, а направляется прямо к Антонии и целует ее в щеку. Б. слышит их голоса, но разбирает лишь некоторые слова: «весело, цветок, вода, восхищение, печаль, дни, лодка», и непрерывное «да-да-да» Антонии, которое постоянно сопровождает ее повсюду. Он ждет, не подойдет ли к нему Эррико, хотя бы он, ведь он со всеми уже поздоровался, однако Эррико смешивается с остальными и не подходит. Тогда Б. делает попытку отодвинуть свое кресло немного в сторону, это ему удается с большим трудом. Он чувствует, как его левое веко начинает дергаться, прикладывает к нему руку, но подергивание не прекращается, он ощущает это своей ладонью, это дрожание переходит на грудь, плечи, живот, ноги, он опирается о камин, ему хочется залезть в камин, на стену, лечь на пол, обратить на себя внимание, напугать их, прервать, смутить. Однако они по-прежнему беседуют и ведут себя так, как будто не замечают дерганья его глаза.
Антония проходит мимо с графином в руках и наливает всем вино и воду. Он пытается встать, немного покачивается, ему удается сдвинуться с места, крепко держась одной рукой, и он кричит им: «Я не сумасшедший, я не сумасшедший, это выдумки Антонии, я лишь устал, только устал», и тут же замечает, что не может издать ни звука, что никто не замечает его. Он валится в кресло, ловя ртом воздух, его лицо искажается, голова падает на сторону. Теперь он видит все наискось; как они поворачиваются и смотрят на него, но ни один из них не двигается с места, никто не подходит, они лишь молча смотрят на него, и лишь через пару секунд, когда Антония им что-то говорит, они снова отворачиваются от него, поднимают стаканы, и пьют, и продолжают разговаривать, как будто ничего не произошло. «Они все-таки принимают меня за сумасшедшего», — шепчет он и медленно соскальзывает с кресла на пол. Теперь они подходят к нему, наклоняются над ним, Эррико гладит его по лицу, немного смущенно, но нежно, а Антония поливает ему лоб холодной водой…
Дж. написал ему из Берлина, что примкнул к коммуне при Living-theatre. И он послал ему листовку.
Быть свободным от классов
Быть свободным от предрассудков
Быть свободным от ненависти
Быть свободным от имущества
Быть свободным от наказания
Быть свободным от государства
Быть свободным, значит: уметь изменяться, быть революционером; жить без денег.
La revolution est baseé sur l’amour.
La revolution ne vent pas la violence mais la vie [18].
В процессе против Нечаева (в 1872 г., Петербург) отягчающим обстоятельством стала тонкая книжка, найденная у него во время ареста. Она была написана шифром. Незашифрованный текст содержал «Катехизис революционера». Нечаев признал себя единственным автором. Обвинитель придерживался мнения, что работа выдает стиль Бакунина. Николай Утин (из Интернационала), во всяком случае, указывал на использование текста Бакунина в качестве исходного. Бакунин не возражал против этого.
Росс, который после ареста Нечаева уехал в Париж и там в меблированной комнате охранял его наследие, утверждал, что «Катехизис революционера», написанный рукой Бакунина, был найден им и уничтожен. Неттлау верил в соавторство Бакунина и Нечаева. К этому выводу пришел и Томас Д. Масарик в своих «Очерках русской исторической и религиозной философии» (1913). Заведующий архивом Бакунина в Амстердаме Артур Ленинг считает Нечаева единственным автором. («Решительный язык, чуждый Бакунину».) Он ссылается на одно письмо от 2 июня 1870 г. от Б. к H., ставшее известным лишь в 1967 г. из наследия Натали Герцен. В нем Б. отмежевывается от идей Нечаева, он пишет там недвусмысленно: «Ваш Катехизис». Запись датируется летом 1869 г. в Женеве.
Он перевел «Катехизис революционера» заново. Удивленно смотрел он на предложения, представавшие перед ним. Он испугался их. Он хотел, чтобы они его не касались. Он не способен к такому аскетизму и самоотречению. Это был орденский устав для священников революции.
ИЗМЕНИТЬ МИР. Маркс.
ИЗМЕНИТЬ ЖИЗНЬ. Рембо.
Он не смог бы утверждать, что тогда произошло, и не было никакого внешнего повода для такой необходимости, но, по-видимому, что-то случилось с ним и в нем здесь, в Швейцарии, на расстоянии от политических событий, и все-таки это каким-то образом произошло, нет, не изменение образа мыслей, он мог бы лишь утверждать или, лучше сказать, ему вдруг стало ясно, что он не анархист в том политическом смысле, в котором это слово употреблялось, а скорее тип Базарова. Он был все-таки слишком индивидуалистом, с самого начала и, собственно, всегда; и лишь время от времени мог вступать в некое сообщество, как тогда, в то лето, когда они все вместе думали об одном и том же, что и составляет революционную ситуацию, из чего всегда исходил Б. Он, конечно, был скорее попутчиком, быстро воодушевлялся, но скоро его энтузиазм ослабевал, и так получилось, что (в настоящую революцию он никогда не верил) на месте революционной активности возникали научные тезисы и догмы, выдвинутые и без конца повторяемые, тут же возникал самый настоящий бюрократизм. Для индивидуального террора у него, наверное, просто не хватило бы мужества, да, он согласился бы с этим. Тогда, в Мюнхене, они все время спорили, в коммуне на Кайзерштрассе, настоящей коммуной ее, конечно, нельзя было назвать, но они все время там встречались, а некоторые жили там постоянно. Подобные разговоры происходили, конечно, лишь между двумя или тремя из них, и они планировали на будущее больше, чем было возможно. Однако тогда уже существовали решения (и пускай лишь перед собственной совестью), потому что это не должно было остаться только на уровне разговоров. Теоретически они проиграли уже подобный ход событий, так сказать в качестве модели, во время похорон Лёбе. Покушение. Ему выпал жребий выпрыгнуть наперерез траурной процессии, чтобы остановить ее, а Раймер должен был в тот момент бросить бомбу в правительственную машину. Они тогда втроем прилетели в Берлин и стояли на Курфюрстендамм, напротив кинотеатра «Лупа», Раймер недалеко от Maison de France, К. между ними как наблюдатель и сигнальщик. Когда мимо него проезжали полицейские мотоциклисты, он чувствовал как бы укол, а теперь он должен был выпрыгнуть вперед и броситься перед первой машиной на землю.
Да, он, кажется, читал, что Раймер подорвал пластиковой бомбой нефтебак в Ингольштадте. Он считал это бессмысленным. Когда Раймера арестовали, он уехал в Швейцарию. Его нельзя обвинить, потому что он не имел никакого отношения к покушению и в течение нескольких месяцев вообще не видел Раймера… впрочем, он еще раньше носился с мыслью отправиться в Локарно или в Neuchâtel, чтобы заняться биографией Б. Он почувствовал облегчение, поскольку никогда не был поставлен перед необходимостью серьезного решения… Итак, все-таки Базаров. Для которого радикальная перемена была лишь игрой? Конечно, правила игры имеют силу, пока игра не закончена. Никому не приходило в голову, что произойдет, когда игра превратится в действительность. Игра продолжается, пока каждый участник исполняет определенную роль. Покушение, наверное, нарушило правила игры. Однако так далеко дело не зашло. То есть правила игры и были таковы, чтобы ничего не менялось.
После долгого молчания он все-таки сказал: «Надо изменить действительность».
Потом, вечером, в пивной, они купили газеты. Он показал на одну статью: «Члены IRA подожгли в двух ирландских провинциях усадьбы «German Landlord». «Вот, — сказал он, — пропаганда действием».
Он спокойно вспоминает об этом. Последний разговор произошел между ними.
Он понял, что придет день, когда все это перестанет его интересовать: чтение писем к Огареву, Герцену, Фогту, Рейхелю, Реклусу, Гильому и другим, петиции, полемические статьи и споры из-за Интернационала, полемика и атаки или защита в желтой прессе, его посещения каких-то родственников Б., людей, бывших с ним в родстве, или друживших с Б., или когда-то однажды с ним встречавшихся, он не узнал ничего, что уже не было бы опубликовано (это есть только в давних, забытых анархистских газетах). Тихое возбуждение, тайный триумф, с трудом подавляемая радость открытия, когда в руки ему попадалось еще не опубликованное письмо или неизвестный отрывок текста, — на их место каждый раз приходило равнодушие, ведь эти открытия ничего не меняли.
Он связался с профессором Фогтом, заведующим урологическим отделением в кантональной бернской больнице, тот, как ему было известно, состоял в каком-то родстве с тем д-ром Адольфом Фогтом, что заботился о Б. в последние дни перед смертью. Фогт и старый друг Б-а с дрезденских времен музыкант Адольф Рейхель были у постели Б-а, когда он умер 1 июля без четырех минут двенадцать пополудни. Говорят, последние слова были: «Мне больше ничего не нужно… моя песенка спета». И другой перевод: «Мне ничего не нужно, я хорошо сделал свое дело». Рейхель в письме к Гамбуцци от 6 июля 1876 г.: «Через час после смерти я увидел его обмытым и одетым и поразился красотой его лица, на котором лежал великий покой». Об этом есть записи. Что нового может сообщить этот профессор? Тем более сегодня? Он опять отменил визит.
Он заперся в своей комнате и выходил очень редко. В городской библиотеке тоже появлялся нечасто. Иногда он сидел тут за своим маленьким четырехугольным, крытым зеленым бархатом столом, включив свет, положив перед собой стопу нетронутых книг. Он рассматривал пожелтевшие фотографии и рисунки, которые хранил в папке: Б., Вагнер, Нечаев, Герцен, Огарев, Гильом, Кафиеро — он все смотрел и смотрел на них в надежде прочесть на их лицах больше, чем в их трудах, письмах и записках, где он не нашел того, что искал. (Но что он искал?)
Например, Нечаев.
Кто он был на самом деле? Был ли он таким, каким представил его в своих воспоминаниях Огарев? Или княгиня Оболенская? Или полицейский комиссар Порфирий Петрович? Или Стемпковский, единственный действительно, по-видимому, любивший Нечаева и в конце концов выдавший его полиции, когда Нечаев хотел его покинуть, чтобы переехать к молодому Владимиру Салье. В любом случае он был не таким, как его видел Б.
Он взял несколько книг и папку с портретами с собой домой. Он теперь целыми днями лежал в постели. Не хотел никого видеть. Прошло много времени с тех пор, как он встречал нескольких молодых людей в кафе-баре при почте, с ними он с удовольствием побеседовал. Разговоры. Они тянутся бесконечно. Нет ничего, о чем бы не говорили. Все было как в свое время в Берлине. Он уже тогда хотел уйти. Прочь от праздной болтовни! Но каждый вечер он впутывался в новые разговоры. Разговоры. Иногда до полуночи. Герцен сказал о Б., что он был страстным и эмоциональным собеседником. Карл Фогт, которого он посетил в Париже, «наскучив как-то слушать бесконечные толки о феноменологии, отправился спать. На другой день утром по дороге в Jardin des Plantes он снова проходил мимо той квартиры, приоткрыл дверь — Прудон с Б. сидели на тех же местах перед потухшим камином и оканчивали в кратких словах начатый вчера спор»[19].
С этим кончено.
Вольфф, посетивший его тогда в Neuchâtel, рассказывал, что застал его в таком состоянии, которое можно было назвать лучше всего «полной потерей интереса к своему собственному телу». Однако он не установил никаких признаков болезни (и душевной в том числе). Он нормально говорил, быть может, только чуть тише, чем обычно. Поразительно было лишь то, что на вопросы, заданные ему Вольффом, он отвечал не сразу, и ответа приходилось ждать долго. Вольфф предположил, что он страдает временной депрессией, в чем, собственно, не было ничего удивительного. Он будто бы сказал ему тогда (во второй половине дня) под вечер, что зимой хотел бы опять поехать в Берлин. А до этого надо закончить книгу, тут он добавил дословно вот что: «По крайней мере, самые важные главы».
В подробности он не вдавался, однако предположительно речь шла о биографии Б-а, о которой раньше он не раз упоминал.
30 мая 1870 г. Б. пишет «Наставление» своим друзьям, в котором просит их о помощи в деле Невиля (т.е. Нечаева). Н. был арестован в Цюрихе, и опасались его высылки в Россию, где он обязательно был бы приговорен к смерти. Газеты сообщали, что посланы петиции в бундесрат, чтобы назначить открытое собрание в Цюрихе. Но тут выяснилось, что вместо Нечаева полиция арестовала Сергея Серебряникова, который был выпущен на свободу.
24 июля Б. пишет из Невшателя к Валерье: «…я умоляю, ради самих себя, прекратите все ваши отношения с Нечаевым и его маленьким компаньоном Владимиром Салье и, если возможно, совсем от них спрячьтесь».
А в письме от 19 августа он обвиняет Нечаева в предательстве: «Да, он нас предал и одновременно предал то, что мы ему передали, и твердо полагались на него. Да, еще в прошлом году он похитил наши письма…»
Что произошло между 30 мая и 24 июля?
Об этом нет никаких сведений, никаких источников, мы никогда этого точно не узнаем. Мы можем только догадываться.
Откуда такой переворот в чувствах у Б.?
Утин сообщает, будто бы Б. навещал Нечаева в Женеве, чтобы уговорить его снова отправиться в Лугано. Он больше не мог жить без него. Нечаев только посмеялся и объяснил ему, что намерен впредь оставаться в Женеве, может, позже отправится в Лондон, чтобы работать для возобновления «Колокола». Б. всячески уговаривал его поехать с ним, умолял и даже плакал. Нечаев оставался тверд и обозвал его «стареющей сиделкой революции с местожительством в Тессине».
Не стоит ли отнестись к свидетельству Утина с осторожностью? Не получил ли он задания от Маркса собрать компрометирующий материал на Б., чтобы исключить его из Интернационала?
К тому же периоду времени относится письмо Стемпковского, в котором он упоминает, что вынужден был дать двести франков Нечаеву, так как тот угрожал, что бросит его и уедет в Лугано к Б.
Тот ли это Стемпковский, который выдал Нечаева швейцарской полиции?
Да. Это, очевидно, произошло из ревности. Нечаев бросил его и ушел к Салье. Насколько неточны вообще источники, ясно хотя бы из того, что до сих пор мы не знаем наверняка, как все-таки звали этого поляка, в литературе встречается три написания фамилии: Стемпковский, Стемковский и Степковский.
Б. жаловался на похищенные письма. Что же произошло?
Нечаев, когда был в Женеве с Б., присвоил себе его именную почтовую бумагу, чтобы написать конспиративные письма и разослать их по всему свету. Он утверждал, что в Москве основано тайное революционное общество. Он получил в распоряжение для общества от Б. Бахметьевский фонд в сумме 12 500 франков. Но этого общества никогда не существовало. Позже Нечаев признался в своей «выдумке». Письма того времени могли бы его выдать, потому-то он и забрал их из квартиры Б. Жил он действительно бедно и наверняка истратил деньги не на себя.
Пытался ли Нечаев шантажировать Б.?
Этому нет никаких доказательств.
Б. высказывается в этом смысле во многих письмах.
Б. любил преувеличивать, особенно в последние годы жизни.
А как было дело с деньгами для перевода «Капитала» Карла Маркса?
Нечаев сообщил на именной почтовой бумаге Б-а русскому издателю, для которого Б. должен был сделать перевод первого тома «Капитала», что тот не может продолжить работу, поскольку всего себя посвятил революционному делу…
Фальсификатор.
Нечаев тогда действительно серьезно так считал. В том же письме он предлагает вернуть — из своих собственных средств — издателю уже заплаченный Б. аванс. Это письмо передано Марксу, который попросил Утина зачитать его на конгрессе Интернационала.
Нечаев разочаровался в Б.?
Да. Но позже. Нечаев посвятил себя практике революции и хотел освободить Б. от обязанностей перед теорией революции. Он жил революционной практикой, и для него было само собой разумеющимся обходиться без житейских забот. Однако Б. не хотел и не мог поступать так же, как он.
Я не хочу быть «Я»
Я хочу быть «Мы»
Так как я повторяю тысячу раз
Только при этом условии мы победим
Победит наша идея
Бакунин
План биографии Нечаева
Приезд Нечаева в Женеву.
Встреча с Бакуниным.
Стихотворение Огарева «Студент».
Посещение Герцена.
Возвращение в Москву.
Тайное революционное общество.
Топор, кинжал и револьвер.
Убийство студента Иванова.
Бегство.
Язык анархии.
Нечаев у Бакунина в Женеве.
Совместная работа над «Катехизисом революционера».
Ссора из-за Бахметьевского фонда.
Разоблачение Утина на заседании Интернационала в Гааге.
Разрыв Бакунина с Нечаевым.
Цюрих: Стемпковский, Салье, Халдин (Йозеф Конрад).
Арест 14 августа 1872 г. в Цюрихе и выдача в Россию.
Агитация в тюремном заключении.
Планы побега.
Смерть в Шлиссельбургской крепости в 1882 г.
Влияние «Катехизиса».
Принцип разрушения.
Нечаевцы. Нигилисты.
Как это могло бы продолжаться.
Б. называл Нечаева в своих письмах: Мой малыш, мой Сергей, boy[20], мой маленький boy, маленький тигр, мой дикий зверь.
Он читал, что Б. за годы подполья так привык к конспиративной работе, что и позже не мог избавиться от этой привычки. Так, он говорил о тайных обществах, которых никогда не существовало. Он даже выдумывал членов этих обществ. Своего друга Огарева он принял в качестве сотого члена организации «Народная воля»… Он даже завел списки с фальшивыми именами. После появления первой книги «Капитала» он подумал о том, чтобы наградить автора орденом. Для этого он придумал герб. Топор и молот. Позже он отверг эту идею. Его новый проект: серп и молот.
Когда Победносцев вернулся в Россию, он взял с собой этот знак. 3 марта 1881 г. он писал Эррико Малатесте: «Царь Александр II мертв. Его жизнь окончена в свинце, динамите, ненависти, крови и огне. Люди повалили в церковь, они поют и плачут. (Совершивший покушение повешен на Семеновском плацу.) Очень немногие думают о революции. Но когда-нибудь, и я чувствую, что это будет длиться недолго, наш знак заменит крест. А люди здесь станут только и делать, что петь…».
Вот уже больше года он сидит над книгой. Но писать он начал лишь несколько недель назад. Первое время он отдал исключительно изучению источников. Он накапливал записи, замечания, проекты; цитаты, фотокопии… Он не знал, как начать. Одно время он думал, что если только интенсивно и достаточно долго заниматься темой, то в один прекрасный день узнанное (передуманное) соберется само собой и начало придет само собой… Но этого не произошло. Он ждал. Он придумывал новые зачины. Это было самое неплодотворное время. Потом он стал писать что попало. Но уже во время писания почувствовал неловкость. Страница за страницей оставались приблизительными. Когда он прочитывал написанное, его охватывала удвоенная скорбь, которая исчезала лишь тогда, когда он начинал писать заново. Все это было выдумано, далеко, абстрактно, исторически; ему не принадлежало. Иногда он спрашивал себя, тот ли он человек, который тогда на площади Бетховена произнес речь о чрезвычайных законах перед пятитысячной толпой, ему казалось теперь, что он уже не является тем человеком, он вытащил брошюру из-под книг и газет и раскрыл ее, там было напечатано его имя, но во время чтения он заметил, что это не его слова, не его предложения, во всяком случае, не теперешние, это вообще не его голос. Он порвал тетрадку.
Он опять уселся за маленький мраморный столик, он хотел начать сначала и писать по-другому, совсем по-другому. Через минуту он встал, взял какую-то книгу, полистал ее, прочел пару строк, потом несколько страниц, положил ее обратно. Он опять писал, писал всю ночь напролет, а утром увидел, что сделано не больше двух страниц, заполненных маленькими черными кругленькими буковками. Он еще раз прочел то, что было на бумаге (он переутомился, глаза болели, во рту пересохло), теперь ему больше понравилось, но он все-таки еще не был удовлетворен, это должно быть по-другому, совсем не так, как он писал до сих пор.
Примерно так:
отточенные гладкие блестящие острия ножей отточенная блестящая гильотина блестящий и отточенный штык привязанная и сдобренная жиром петля прекрасный старый достойный уважения известный своими традициями аристократический пролетарский клерикальный солдатский полицейский юридический смертоносный содержащийся в порядке в сохранности омоложенный развивающийся верный арсенал пыток сабля древко копья кровавая ржавая полицейская дубинка висящая между ног берется в законодательную и исполнительную руку поднимается привилегированной рукой на голову которая есть лишь голова побитых пушек которыми они закованы в кандалы стреляной картечью калибры выстрелы из всех стволов смертельные выстрелы изуверские выстрелы кладбищенские камни баррикады ночные горшки сковороды кузнечный молот фитиль на бочке с порохом повешенные обезглавленные посаженные на кол поднятые на штык четвертованные утопленные мятежники Musee de la Marionette
Писать фразы, которые не теряют силы.
Ему хотелось прекратить работу, ему надоел Б., все это его больше не интересовало. Он рассматривал других в библиотеке, в супермаркете, в кафе, на улицах, в автобусе, он видел их в их мерзкой деловитости, и они были совсем далеки: он все больше отдалялся от них.
Теперь он просто оставался в постели и днем. Он договорился с соседским мальчишкой, чтобы тот приносил что-нибудь из еды. Он больше не выходил из дому. Читал он все еще много. На кровати и рядом на стуле, а также на полу лежали книги, многие раскрыты, многие с закладкой или заложенные карандашом. Газеты его больше не интересовали.
Он слушал песню итальянских анархистов, которые нашли убежище в Лугано и которым швейцарское правительство в девяностых годах не продлило паспорта.
Addio, Lugano bella,
о dolce terra mia.
Scacciati senza colpa
gli anarchici van via
E partano cantando
colla speranza in cuor
Ed è per voi, sfruttati,
per voi, lavoratori
che siamo ammanettati
al per dej malfattori!
Eppur la nostra idea
non è chel‘ idea d‘amor
Anonimi compagni,
amici che restate,
le verita sociali
da vorti propagate
Eguesta la vendetta
che noi vi domandiam.
Ma tu che ci discacci
con una vil menzogna,
repubblica borghese
un di ne avrai vergogna.
Ed oggi t'accusiamo
in faccia all‘avvenir.
Banditi senza tregua
andrem di terra in terra,
a predicar la pace
ed a bandir la guerra.
La pace fra gli oppressi,
la guerra agli oppressor
Elvezia il tuo governo
schiavo altrui si rende
di un popolo gagliardo
le tradizioni offende.
E insulta la leggenda
del tuo Guglielmo Teil.
Addio cari compagni,
amici luganesi,
addio bianche di neve
montagne ticinesi
I cavalieri erranti
son trascinati al nord.[21]
Он слушал пластинку. Все снова и снова.
Так продолжалось несколько дней.
Вместо он: писать я
вместо мы: я
вместо у него было: у него есть
вместо он хотел это сделать: он сделал это
вместо он сделал бы это: он сделал это
вместо косвенной речи: прямая речь
вместо прошлого: настоящее
вместо рефлексии: действие
вместо писаний: действовать
ЭТО ТОЖЕ ДОКАЗАТЕЛЬСТВО БЕССИЛИЯ.
Он делал это не для того, чтобы провести время или даже остановить его. С помощью гашиша, к примеру. С помощью мескалина. С помощью прелудина. Или с помощью каптагона, который можно было легче всего достать. Сюда же относилась и игра на игральных автоматах. Или длящееся часами, непрекращающееся слушание Джимми Хендрикса. Опиум он принял всего один раз, и ему стало плохо. Дж., с которым он вместе принимал опиум, сказал ему: «Бог наркотиков неблагосклонен к тебе, он тебя отвергает». Гашиш можно было одно время без особых трудностей найти в Мюнхене. После приема гашиша время превращалось в череду эротических мгновений. Мескалин, наоборот, как будто уничтожал время. Начало и конец были едиными и вечными. Мир состоял из пространства и красок. Время потом снова возвращалось, когда действие наркотика прекращалось и краски бледнели. Действие прелудина было такое, как будто даже помочиться — это уже грандиозное событие. Игра на игральных автоматах, да, это было что-то подобное, время выпадало из сознания. Когда игра на игральных автоматах вошла в моду, он прекратил все это. Лучше слушать Джимми Хендрикса. И это также служило наркотиком, который в сочетании с гашишем воздействовал особенно сильно. Ведь американцы тоже открыли определенный вид музыки для достижения состояния опьянения. Но пик воздействия наркотиков можно почувствовать, только если время от времени приходить в сознание и задерживаться в этом состоянии. Как в состоянии незыблемости, долговечности, вечности. В мескалиновом опьянении случались моменты, когда вдруг нападал страх, с тех пор приходилось оставаться в таком состоянии, и никаких изменений не происходило. Время останавливалось, но сознание продолжало жить своей жизнью и захватывало области ощущений, которые раньше были слепы и глухи. Но ни к одному средству он не приучился, нет. Он никогда не принимал ЛСД. Он боялся его, да.
Использованы следующие источники:
Макс Неттлау. Михаэль Бакунин. Биографический набросок. Берлин, 1901. Послесловие Густава Ландауера.
Виктор Дайв. Михаил Бакунин и Карл Маркс. Цюрих, 1905.
Эдуард Бернштейн. Карл Маркс и Михаил Бакунин. Тюбинген, 1910.
Рудольф Рокер. Банкротство русского государственного коммунизма. Берлин, 1921.
Макс Неттлау. Эррико Малатеста. Жизнь анархиста. Берлин, 1922.
Рудольф Рокер. Испанская трагедия.
Александр Беркман. Кронштадтская революция. Берлин, 1923.
Александр Беркман. Русская трагедия.
Эмма Голдман. Причины упадка русской революции.
Вера Фигнер. Ночь над Россией. Воспоминания. Берлин, 1924.
Добиться чувства, что ты не одинок. Думать так же, как остальные. Чувствовать так же, как остальные. Говорить так же, как остальные. Поступать так же, как остальные. Один и тот же язык.
Что-то делать, одному, в своей комнате. Знать, что другие делают то же самое, каждый из них, один, в своей комнате.
Позднее обнаружить, что это были лишь заблуждения. Лишь поверхностное соответствие всем. И даже здесь очевиден разлад.
Эти слова, список слов, который он собрал в последнее время, слова, бывшие травмой, повреждением, порезом на коже; возбуждением; слова, при помощи которых ему хотелось рассказать историю, отрывочно, он один с этими словами, с этими возбуждающими словами, и все должны слушать, а потом сказать: да, так точно это и было, теперь мы этого никогда не забудем, после этого описания; он пытался все выразить в этих словах, пытался их эксплуатировать, выжать, вытянуть из них все, повалять их, но выдавить, побить их, взорвать, разрушить — ему хотелось увидеть, будут ли они защищаться, запираться, прятаться, удирать от него, лопаться, не поддаваться ему, умолкать — или они устремятся на него, окружат его, нападут, изобьют, разорвут на части, разрушат или даже проглотят его, пока он вообще не исчезнет, только они, слова, только еще слова, только они одни, слова.
Слова и пустота.
В «Истории русской литературы» Петерса он прочел, что Тургенев списал главного героя своего романа «Рудин» с Б-а. В сороковых годах Б. подружился с Тургеневым; в Берлине они вместе слушали лекции Шеллинга и несколько раз встречались в Париже. У Гильома он нашел указания на то, что Б. в последние месяцы перед смертью неоднократно просил почитать ему вслух из «Рудина».
Когда Лючер посетил его в Невшателе, тот рассказал ему о чтении забытого в наши дни романа. Тургенев воспринимал Б. искаженно, чисто внешне и очень неуверенно, как мог воспринимать в соответствии со своим образом мышления мелкий русский помещик. Революционную деятельность он показывает в эпилоге на одной странице и, конечно, заставляет героев погибнуть на баррикадах Парижа — впрочем, достаточно неожиданно. То, что Б. впоследствии якобы полюбил эту книгу, он объяснил себе по-своему, набросав такую сцену.
Когда Б. приехал в Лугано на виллу «Бессо», он потерял всякий контакт с Кафиеро и остальными итальянскими революционерами. Однажды вдруг, к его большому удивлению, приехал Аркадий Тюгин и остался на несколько дней. Кафиеро не знал ничего об этом посещении, и было даже к лучшему, если бы это оставалось в секрете. В действительности Кафиеро послал Тюгина в Лугано следить за Б. Раньше Б. не слишком ценил Тюгина, он вел себя с ним чересчур замкнуто и холодно; он не видел в нем того, что его восхищало в молодых людях: пламенного идеализма. Однако теперь он был счастлив поговорить с ним по-русски и даже упрекал себя, что раньше обходился с ним не слишком вежливо. Однажды он попросил Аркадия почитать ему что-нибудь вслух из «Рудина». Впервые он получил книгу в 1856 г., Муравьев привез ее ему из Москвы в Сибирь со словами: «Вся Россия говорит, что РУДИН списан с тебя». Он тогда полистал книгу, полный презрения к автору, и везде наподчеркивал и наставил вопросительных знаков, а потом послал книгу Тургеневу. Теперь, когда Аркадий прочел вслух первые страницы, он понял, что это другая книга. То ли он сам так изменился? Или время? Грустное, меланхолическое настроение русской жизни охватило его…
Дальше, говорил он, дальше, переверните первые сто страниц. Я больше никогда не увижу Россию, живым уже не увижу. Читайте дальше. И когда Аркадий прочел про Дарью Михайловну, про Наталью Алексеевну и про болтливого Пегасова, он опять нетерпеливо махнул рукой. Дальше, сказал он, прочтите о Рудине, читайте то, что написано обо мне.
— Гениальность в нем, пожалуй, есть, — возразил Лежнев, — а натура… В том-то вся его беда, что натуры-то, собственно, в нем нет… Но не в этом дело. Я хочу говорить о том, что в нем есть хорошего, редкого. В нем есть энтузиазм; а это, поверьте мне, флегматическому человеку, самое драгоценное качество в наше время. Мы все стали невыносимо рассудительны, равнодушны и вялы; мы заснули, мы застыли, и спасибо тому, кто хоть на миг нас расшевелит и согреет! Пора! Помнишь, Саша, я раз говорил с тобой о нем и упрекал его в холодности. Я был и прав, и не прав тогда. Холодность эта у него в крови — это не его вина, — а не в голове. Он не актер, как я называл его, не надувало, не плут; он живет на чужой счет не как проныра, а как ребенок… Да, он действительно умрет где-нибудь в нищете и в бедности; но неужели ж и за это пускать в него камнем? Он не сделает сам ничего именно потому, что в нем натуры, крови нет; но кто вправе сказать, что он не принесет, не принес уже пользы? Что его слова не заронили много добрых семян в молодые души, которым природа не отказала, как ему, в силе деятельности, в умении исполнять собственные замыслы? Да я сам, я первый все это испытал на себе… Саша знает, чем был для меня в молодости Рудин.
— Браво! браво! — воскликнул Басистов, — как это справедливо сказано! А что касается до влияния Рудина, клянусь вам, этот человек не только умел потрясти тебя, он с места тебя сдвигал, он не давал тебе останавливаться, он до основания переворачивал, зажигал тебя!
— Несчастье Рудина состоит в том, что он России не знает, и это точно большое несчастье. Россия без каждого из нас обойтись может, но никто из нас без нее не может обойтись. Горе тому, кто это думает, двойное горе тому, кто действительно без нее обходится! Космополитизм — чепуха, космополит — нуль, хуже нуля; вне народности ни художества, ни истины, ни жизни, ничего нет. Но опять-таки скажу, это не вина Рудина: это его судьба, судьба горькая и тяжелая, за которую мы-то уж винить его не станем. Нас бы очень далеко повело, если бы мы хотели разобрать, отчего у нас являются Рудины. А за то, что в нем есть хорошего, будем же ему благодарны. И дай бог, чтобы несчастье вытравило из него все дурное и оставило одно прекрасное в нем! Пью за здоровье Рудина! Пью за здоровье товарища моих лучших годов, пью за молодость, за ее надежды, за ее стремления, за ее доверчивость и честность, за все то, от чего и в двадцать лет бились наши сердца, и лучше чего мы все-таки ничего не узнали и не узнаем в жизни… Пью за тебя, золотое время, пью за здоровье Рудина![22]
Б. впервые утер глаза, потом — через какое-то время — он начал смеяться, он смеялся, он так смеялся, что все его тело содрогалось, и у него начался приступ кашля. Успокоившись, он попросил: «Читайте дальше, Аркадий Андреевич, читайте конец…»
В знойный полдень 26 июня 1848 года, в Париже, когда уже восстание «национальных мастерских» было почти подавлено, в одном из тесных переулков предместья св. Антония батальон линейного войска брал баррикаду. Несколько пушечных выстрелов уже разбили ее; ее защитники, оставшиеся в живых, ее покидали и только и думали о собственном спасении, как вдруг на самой ее вершине, на продавленном кузове поваленного омнибуса, появился высокий человек в старом сюртуке, подпоясанном красным шарфом, и соломенной шляпе на седых, растрепанных волосах. В одной руке он держал красное знамя, в другой — кривую и тупую саблю и кричал что-то напряженным, тонким голосом, карабкаясь кверху и помахивая и знаменем, и саблей. Венсенский стрелок прицелился в него — выстрелил… Высокий человек выронил знамя — и, как мешок, повалился лицом вниз, точно в ноги кому-то поклонился… Пуля прошла ему сквозь самое сердце.
— Tiens![23] — сказал один из убегавших insurgès[24] другому, — on vient de tuer le Polonais[25].
— Bigre![26] — ответил тот, и оба бросились в подвал дома, у которого все ставни были закрыты и стены пестрели следами пуль и ядер.
Этот «Polonais» был — Дмитрий Рудин.[27]
Вы заметили, спросил он слушавшего этот отрывок Лючера, что жизнь революционера снижена до жанровых картинок? Пестрые лубочные сценки определенной эпохи. Кинокадры. Вы теперь понимаете, почему я отказался? Пройдет немного времени, и Голливуд экранизирует жизнь Б-а. Какой материал! Б. в берлинских салонах, у Тика, Варнхагена, Шеллинга, Б. путешествует по Швейцарии с Хервегом и Вейтлингом. Б. посещает Маркса и Прудона в Париже, принимает участие в Февральской революции 1848 г. в Париже, откуда отправляется в Бреслау, чтобы быть поближе к взбудораженным полякам. Во время Пражского восстания он в Праге — в качестве делегата приехал на Славянский конгресс, теперь он из Клементинума руководит боями против войск Шварценбергера. Во время майской революции 1849 г. в Дрездене он опять находится на баррикадах и принадлежит вместе с Хюбнером, Рёкелем и Рихардом Вагнером к активным революционерам. В Хемнице его арестовывают. Саксонские и русские тюрьмы, сибирская ссылка. Побег через Амур в Японию. Б. опять в Европе, он едет в Лондон к Герцену. Его работа в Интернационале, в Цюрихе, в Женеве, в Шт. Имьер; ссора и разрыв с Марксом. Б. в Лионе и Марселе. Б. во время восстания в Болонье, которое потерпело неудачу, едва успев начаться. Его побег, его отречение, его болезнь, его смерть в Берне…
Разве это не фантастика, чуть не закричал он… у него даже было готово название: «Жизнь для революции» или еще лучше: «Дьявол мятежа», это было бы кассовым названием. Сегодня прошло достаточно времени, чтобы средствами кино вернуть бунтаря обратно в лоно буржуазного общества. Да, да, но перед Дучке все еще испытывают страх… и они презирали Раймера за то, что он совершил взрыв в Ингольштадте. Еще придут Веры Фигнер, кричал он, пропаганда действием, это законное анархическое средство. Только подождите, подождите только…
Он, Лючер, кажется, сказал ему на это (грубо), что он не имеет права навешивать на Б. «бомбовый» анархизм, этот вульгарный вид анархизма, который не имеет ничего общего с революционной теорией Б. Но он не растерялся и снова взволнованно закричал, что именно это выводится из размышлений о Б. и неизбежно должно было впоследствии через его учеников (и он повторил: через его учеников) привести к «бомбовому» анархизму, который был не чем иным, как пропагандой действием, о чем постоянно говорил Б…
Он кричал все сильнее, и тогда Лючер просто ушел.
Он давно не выдвигал ящик письменного стола, но часто поглядывал на него. Тут, тут внутри, этот выход у меня всегда останется, думалось ему. Он выдвинул ящик стола и посмотрел на округлость черного металла.
Радио тоже разрушитель тишины; ничего, что изменяется, наконец применяется, сначала разговоры, песни на улице, полицейские сирены, зажигательные выкрики, удары резиновых дубинок, крик толпы, теперь печаль наступающей ночи, пустота
надоевшие разговоры
разрушение слов
печальные чучела птиц
траурный мятеж
Теперь он прекратил даже читать. Он упаковал книги в портфель и принес их обратно в городскую библиотеку. Ему пришлось проделать это дважды, так как книг оказалось слишком много. Первый раз библиотекарь осведомился у него, окончил ли он свою работу. Он ничего не ответил. Когда он второй раз притащил кучу книг, библиотекарь повторил свой вопрос, и он очень быстро и резко ответил: «Да, я закончил. Закончил».
Это звучало очень странно, говорил впоследствии библиотекарь. К тому же он не вернул одну книгу, «Рудин» Тургенева, сказал библиотекарь.
Кроме самих себя, мы ничего не имеем. Кроме своего лица и собственного голоса, у нас ничего нет. Все дело в том, чтобы услышать собственный голос.
Она лежит здесь. Ручная граната, похожая на черное яйцо. Это была красивая вещь, черная, таинственная, неподкупная. Тонкое красное кольцо посередине. Если потянуть за кольцо, пройдет ровно четыре секунды — двадцать один, двадцать два, двадцать три, двадцать четыре — и граната взорвется. Разрушение и повреждение людей и предметов на площади четырех квадратных метров на открытой местности, и в окружности восьми метров в закрытых помещениях: так предупредили его, когда передавали это черное, холодное, металлическое нечто. Он держал его в руке, долго рассматривал, а когда его вдруг охватил страх, быстро положил обратно в ящик. Там это и лежит. С тех пор он никогда не открывал ящик. Но он все время вспоминал о нем, как только его взгляд падал на ящик, а это случалось за день многократно. Теперь, когда он редко выходил из дому, это случалось еще чаще… невольно. Иногда он думал о том, чтобы зарыть это черное нечто в каком-нибудь укромном месте, или бросить в море, или просто потерять во время прогулки.
Однако потом он представлял, что оно могло бы ему еще пригодиться. Если они придут, чтобы его арестовать.
Он побежит по улице, кто-то закричит ему вдогонку: «Стой! Стой! Стрелять буду», и он услышит выстрел, и он замедлит свой бег и вытащит это черное нечто из кармана куртки, просунет средний палец в кольцо, выдернет, и повернется, и в тот же миг бросит гранату под ноги преследователей. Убегая, он услышит звук взрыва, но он не обернется, он побежит дальше, дальше. Или он убежит, когда они захотят надеть на него наручники, будет обеденное время и на улицах — полно людей, и они не рискнут стрелять в него. Они побегут за ним и попытаются схватить, будут кричать. Он забежит в какое-нибудь кафе и будет стоять посреди народа и скажет громко (но не переходя на крик): «Только тихо, соблюдайте спокойствие, ничего не произойдет, если вы будете соблюдать спокойствие». И тут из кармана куртки он вытащит черное яйцо, покачивая, подержит его некоторое время в руке, а потом крикнет, глядя на дверь, где толпятся его преследователи: «Если вы войдете, я взорву эту штуку». Он скажет «штука», и протянет ее вперед, и покажет ее, и все они онемеют и не смогут сдвинуться с места, они застынут, те, что внутри, и те, что снаружи, и секунды или даже минуты для них превратятся в вечность. А потом, после этой вечности, в какой-то момент, когда время вернется снова и остальные опомнятся, а преследователи окружат его со всех сторон, тогда он потянет за кольцо и швырнет в них эту черную штуку. Разве это не было бы символично: он один, посреди толпы один?
Но этого не случится. Он знает.
Если они придут и позвонят у двери, он (наверное) быстро засунет иглу шприца в вену. А потом подойдет к двери, и откроет, и увидит их, улыбнется с отсутствующим видом и не станет защищаться, когда они наденут наручники и будут обыскивать его, искать оружие, и они спустятся вниз по лестнице, ведя его посередине…
Рука хватается за ящик, он долго не решается выдвинуть его.
Он слишком долго оставался один.
Теперь тут ничего нет. Ничего.
На его столе лежит раскрытая «Philosophie positive» Comte.
Рядом с кроватью лежит «Сила и материя» Л. Бюхнера.
Он давно не заглядывал в эту книгу. Ему стало ясно: он заблуждался, обманывался — он слишком верил в себя, в своих друзей, в свое время. Время его не приняло. Не его это время. Он ждал другого.
Надпись на стене:
ХРАМ НАДО ОСКВЕРНИТЬ,
А ПОТОМ РАЗРУШИТЬ.
Революции не существует, есть лишь революционные моменты. Их мы и должны развивать.
Так он сказал, когда мы виделись в последний раз.
БЕЗ СТРАСТИ К РАЗРУШЕНИЮ РЕВОЛЮЦИОННАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ НЕМЫСЛИМА И НЕВОЗМОЖНА, ПОТОМУ ЧТО НЕ МОЖЕТ БЫТЬ РЕВОЛЮЦИИ БЕЗ СПАСИТЕЛЬНОГО, ПРОДУКТИВНОГО РАЗРУШЕНИЯ. ВЕДЬ ТОЛЬКО ИЗ НЕГО И ИЗ ЕГО СОДЕЙСТВИЯ РОДИТСЯ И ВОЗНИКНЕТ НОВЫЙ МИР. Бакунин.
Он долго готовился. Но это произошло совершенно неожиданно. Ничего не изменилось — и все-таки с тех пор все стало по-другому. Он был бессилен перед вещами, всеми вещами и предметами, которые находились вокруг, окружали его. Их поверхность вдруг стала издеваться над ним, и теперь он знал, откуда бралась слабость, что прежде нападала на него. Это было не что иное, как поверхность, она глубоко ранила его просто тем, что показывала себя ему, обнажалась перед ним и при этом запрещала ему все остальное, она разила… впервые за много дней он опять вышел из дому, пошел в какой-то кабак и заказал пива… но и здесь все было как дома, он не видел ничего, кроме поверхности… он пощупал рукой стол, неуклюже смахнул крошки хлеба, провел по лужицам пива, тарелке, по краю пивной кружки, по клейкой поверхности в форме кратера… он начал ее соскабливать, попытался ногтем пробуравить ее, но тот не проходил внутрь, мешала поверхность стола… он протянул руку к бутылке, ухватил ее за горлышко рукой, ладонью, которая ощущала лишь холодную, гладкую, голую наружность… рука скользнула по горлышку бутылки медленно, она почувствовала широкую часть бутылки, округлость, расширение, насмешку поверхности, дальше не было ничего, до чего дотрагивалась его ладонь, он схватил бокал, стоявший рядом и наполовину наполненный желтым пивом, он обеими руками схватил этот пузатый, гладкий, холодный бокал, повернул его в руках, гладкость поверхности стала еще более гладкой, прохладность ушла, из-за резкого вращения стекло нагрелось, он чувствовал это снаружи, но не проникал внутрь, он никуда не проникал, он оставался снаружи, во всем оставался снаружи, оставался вне, именно так это и было… Он все отчетливее ощущал, как поверхность его блокирует, он снял ладонь с бокала пива и попытался сжать руку в кулак и просунуть его в отверстие бокала, он хотел проникнуть, невозможно оставаться лишь снаружи, но чувствовал, что и изнутри он достиг лишь внешней стороны стекла. Он схватил тарелку, поднял ее на высоту глаз, посмотрел на нее снизу, потом поставил ее одним рывком на стол, так резко, что она звякнула… и еще раз взял бокал в правую руку, теперь он заметил, что бокал с трещиной, крепко обхватил его, слева взялся левой рукой, и эта рука легла на стекло там, где стекло было лишь стеклом, и пальцы скрестились, и кожа коснулась кожи… но он хотел глубже влезть в вещи, невозможно оставаться все время снаружи, исключенным, ему хотелось принять их внутрь, вникать в них, совсем глубоко, и он так крепко сжал свои руки, что бокал раскололся, почти бесшумно, потому что его руки гасили звук, а осколки не упали на стол, а врезались в мякоть его рук… он видел, как кровь медленно текла по рукам и капала на пальцы, он не чувствовал боли и не знал, проник ли он внутрь вещи или вещь проникла в него, он и потом не смог бы этого сказать, если бы его кто-нибудь спросил об этом, в какой-то момент он подумал, что надо потереть руки друг о друга, чтобы осколки проникли еще глубже, дошли до вен, но тут мимо прошла официантка, и посмотрела в его сторону, и громко закричала, подошли люди и окружили его, потом она пришла с аптечкой и положила на раны белую марлю, и во время долгой тирады, прерываемой восклицаниями, например: «О Господи, какой ужас. Нет. Ладно, теперь хоть кровь остановили. Что же вы наделали. Вот страх-то», она перевязала руки каким-то бесконечным бинтом, и он видел, как руки становились все меньше и как перед ним нагромождались горы марли и ваты.
Язык анархии — это действие, произвольное действие, отвергающее логику, разрушающее правила синтаксиса; быть анархистом означает неприятие причинно-следственных связей, мгновенный отрыв рокового круговорота природы, слом этого становления и уничтожение путем разрушения и начинания заново
я с готовностью выполню то что могу придя в мир тогда местность была пустынна и необитаема лишь две кошки к началу моего медленного не сразу заметного отчуждения все было пусто без глубины как кошмарный сон кто здесь стоит знает год за годом поднимается поток всегда говорит я не испытываю угрызений совести красный шрам на щеке блестит как узкий рот но скоро они снова исчезли и слышно как держит в плену моего лица какое-то мое прежнее лицо
эта местность и этот разговор кажутся мне сном на безлюдных или оживленных улицах когда я заговорил то ли о реформах то ли о своих планах она застонала я всегда сама делаю покупки по-видимому у них нет больше лошадей у них есть своя гора Елеонская но и на горе Елеонской они не могут заснуть а то что я теперь читаю вслух это ответ на мой вопрос
продолжать бесконечный роман который вращается как мельничные жернова поворачивая историю к концу он проглядывает сквозь похотливые переплетения водорослей со дна эти диковинные сексуальные органы и действия имеют обозначения которые происходят из разрушения из особого языка унижения
был бы ты нормальный человек безропотно и как положено ты поблагодарил бы палача если бы человек мог устроить свою жизнь в согласии с обретенным знанием если бы вновь спросил что такое хорошо и что плохо
я носился с намерением обезопасить его и потом выбросить в сферу обычного помешательства единственная цель чтобы их пальцы соприкасались поверх носовых платков я смеялся слезы навернулись мне на глаза
опять прошло время и мы снова многое забыли революция является как вполне понятный и обычный бунт и нужно прежде всего считаться с тем что на самом деле видит человек
сила и грязь объединяются неминуемо этот иссякающий голос мы слышим все снова и снова
Он думал о том что прочитал; и что выдумал сам.
§ 1. Революционер — человек обреченный. У него нет ни своих интересов, ни дел, ни чувств, ни привязанностей, ни собственности, ни даже имени. Все в нем поглощено единственным исключительным интересом, единою мыслью, единою страстью — революцией.
§ 2. Он в глубине своего существа, не на словах только, а на деле, разорвал всякую связь с гражданским порядком, и со всем образованным миром, и со всеми законами, приличиями, общепринятыми условиями, нравственностью этого мира. Он для него — враг беспощадный, и если он продолжает жить в нем, то для того только, чтоб его вернее разрушить.
§ 3. Революционер презирает всякое доктринерство и отказался от мирной науки, представляя ее будущим поколениям. Он знает только одну науку, науку разрушения. Для этого, и только для этого, он изучает теперь механику, физику, химию, пожалуй, медицину. Для этого изучает он денно и нощно живую науку людей, характеров, положений и всех условий настоящего общественного строя во всех возможных слоях. Цель же одна — наискорейшее и наивернейшее разрушение этого поганого строя.
§ 4. Он презирает общественное мнение. Он презирает и ненавидит во всех ее побуждениях и проявлениях нынешнюю общественную нравственность. Нравственно для него все, что способствует торжеству революции.
Безнравственно и преступно все, что мешает ему.
§ 5. Революционер — человек обреченный. Беспощадный для государства и вообще для всего сословно-образованного общества, он и от них не должен ждать для себя никакой пощады. Между ними и им существует тайная или явная, но непрерывная и непримиримая война на жизнь и на смерть. Он каждый день должен быть готов к смерти. Он должен приучить себя выдерживать пытки.
§ 6. Суровый для себя, он должен быть суровым и для других. Все нежные, изнеживающие чувства родства, дружбы, любви, благодарности и даже самой чести должны быть задавлены в нем единою холодною страстью революционного дела. Для него существует только одна нега, одно утешение, вознаграждение и удовлетворение — успех революции. Денно и нощно должна быть у него одна мысль, одна цель — беспощадного разрушения. Стремясь хладнокровно и неутомимо к этой цели, он должен быть всегда готов и сам погибнуть и погубить своими руками все, что мешает ее достижению.
§ 7. Природа настоящего революционера исключает всякий романтизм, всякую чувствительность, восторженность и увлечение. Она исключает даже личную ненависть и мщение. Революционная страсть, став в нем обыденностью, ежеминутностью, должна соединиться с холодным расчетом. Всегда и везде он должен быть не то, к чему его побуждают влечения личные, а то, что предписывает ему общий интерес революции.
§ 8. Другом и милым человеком для революционера может быть только человек, заявивший себя на деле таким же революционным делом, как и он сам. Мера дружбы, преданности и прочих обязанностей в отношении к такому товарищу определяется единственно степенью полезности в деле всеразрушительной практической революции.
§ 9. О солидарности революционеров и говорить нечего. В ней вся сила революционного дела. Товарищи-революционеры, стоящие на одинаковой степени революционного понимания и страсти, должны, по возможности, обсуждать все крупные дела вместе и решать их единодушно. В исполнении таким образом решенного плана каждый должен рассчитывать, по возможности, на себя. В выполнении ряда разрушительных действий каждый должен делать сам и прибегать к совету и помощи товарищей только тогда, когда это для успеха необходимо.
§ 10. У каждого товарища должно быть под рукою несколько революционеров второго и третьего разрядов, то есть не совсем посвященных. На них он должен смотреть, как на часть общего революционного капитала, отданного в его распоряжение. Он должен экономически тратить свою часть капитала, стараясь всегда извлечь из него наибольшую пользу. На себя он смотрит, как на капитал, обреченный на трату для торжества революционного дела. Только как на такой капитал, которым он сам и один, без согласия всего товарищества вполне посвященных, распоряжаться не может.
§ 11. Когда товарищ попадает в беду, решая вопрос, спасать его или нет, революционер должен соображаться не с какими-нибудь личными чувствами, но только с пользою революционного дела. Поэтому он должен взвесить пользу, приносимую товарищем, — с одной стороны, а с другой — трату революционных сил, потребных на его избавление, и на которую сторону перетянет, так и должен решить.
§ 12. Принятие нового члена, заявившего себя не на словах, а на деле, в товарищество не может быть решено иначе как единодушно.
§ 13. Революционер вступает в государственный, сословный и так называемый образованный мир и живет в нем только с верою его полнейшего, скорейшего разрушения. Он не революционер, если ему чего-нибудь жаль в этом мире. Если он может остановиться перед истреблением положения, отношения или какого-либо человека, принадлежащего к этому миру, в котором — всё и все должны быть ему равно ненавистны.
Тем хуже для него, если у него есть в нем родственные, дружеские или любовные отношения; он не революционер, если они могут остановить его руку.
§ 14. С целью беспощадного разрушения революционер может, и даже часто должен, жить в обществе совсем не тем, что он есть. Революционеры должны проникнуть всюду, во все слои высшие и средние, в купеческую лавку, в церковь, в барский дом, в мир бюрократический, военный, в литературу, в Третье отделение и даже в Зимний дворец.
§ 15. Все это поганое общество должно быть раздроблено на несколько категорий. Первая категория — неотлагаемо осужденных на смерть. Да будет составлен товариществом список таких осужденных по порядку их относительной зловредности для успеха революционного дела, так чтобы предыдущие номера убрались прежде последующих.
§ 16. При составлении такого списка и для установления вышереченного порядка должно руководствоваться отнюдь не личным злодейством человека, не даже ненавистью, возбуждаемой им в товариществе или в народе.
Это злодейство и эта ненависть могут быть даже отчасти и полезными, способствуя к возбуждению народного бунта. Должно руководствоваться мерою пользы, которая должна произойти от его смерти для революционного дела. Итак, прежде всего должны быть уничтожены люди, особенно вредные для революционной организации, и такие, внезапная и насильственная смерть которых может навести наибольший страх на правительство и, лишив его умных и энергических деятелей, потрясти его силу.
§ 17. Вторая категория должна состоять именно из тех людей, которым даруют только временно жизнь, дабы они рядом зверских поступков довели народ до неотвратимого бунта.
§ 18. К третьей категории принадлежит множество высокопоставленных скотов или личностей, не отличающихся ни особенным умом и энергиею, но пользующихся по положению богатством, связями, влиянием и силою. Надо их эксплуатировать всевозможными манерами и путями; опутать их, сбить их с толку и, овладев, по возможности, их грязными тайнами, сделать их своими рабами. Их власть, влияние, связи, богатство и сила сделаются таким образом неистощимой сокровищницей и сильною помощью для разных революционных предприятий.
§ 19. Четвертая категория состоит из государственных честолюбцев и либералов с разными оттенками. С ними можно конспирировать по их программам, делая вид, что слепо следуешь за ними, а между тем прибрать их в руки, овладеть всеми их тайнами, скомпрометировать их донельзя, так чтоб возврат был для них невозможен, и их руками и мутить государство.
§ 20. Пятая категория — доктринеры, конспираторы и революционеры в праздно-глаголящих кружках и на бумаге.
Их надо беспрестанно толкать и тянуть вперед, в практичные головоломные заявления, результатом которых будет бесследная гибель большинства и настоящая революционная выработка немногих.
§ 21. Шестая и важная категория — женщины, которых должно разделить на три главных разряда.
Одни — пустые, обессмысленные и бездушные, которыми можно пользоваться, как третьей и четвертой категорией мужчин.
Другие — горячие, преданные, способные, но не наши, потому что не доработались еще до настоящего бесфразного и фактического революционного понимания. Их должно употреблять, как мужчин пятой категории.
Наконец, женщины совсем наши, то есть вполне посвященные и принявшие всецело нашу программу. Они нам товарищи. Мы должны смотреть на них, как на драгоценнейшее сокровище наше, без помощи которых нам обойтись невозможно.
§ 22. У товарищества нет другой цели, кроме полнейшего освобождения и счастья народа, то есть чернорабочего люда. Но, убежденное в том, что это освобождение и достижение этого счастья возможно только путем всесокрушающей народной революции, товарищество всеми силами и средствами будет способствовать к развитию и разобщению тех бед и тех зол, которые должны вывесть, наконец, народ из терпения и побудить его к поголовному восстанию.
§ 23. Под революцией народною товарищество разумеет не регламентированное движение по западному классическому образцу — движение, которое, всегда останавливаясь с уважением перед собственностью и перед традициями общественных порядков так называемой цивилизации и нравственности, до сих пор ограничивалось везде низвержением одной политической формы для замещения ее другою и стремилось создать так называемое революционное государство. Спасительной для народа может быть только та революция, которая уничтожит в корне всякую государственность и истребит все государственные традиции, порядки и классы в России.
§ 24. Товарищество поэтому не намерено навязывать народу какую бы то ни было организацию сверху. Будущая организация, без сомнения, вырабатывается из народного движения и жизни. Но это — дело будущих поколений. Наше дело — страстное, полное, повсеместное и беспощадное разрушение.
§ 25. Поэтому, сближаясь с народом, мы прежде всего должны соединиться с теми элементами народной жизни, которые со времени основания московской государственной силы не переставали протестовать не на словах, а на деле против всего, что прямо или косвенно связано с государством: против дворянства, против чиновничества, против попов, против гилдейского мира и против кулака мироеда. Соединимся с лихим разбойничьим миром, этим истинным и единственным революционером в России.
§ 26. Сплотить этот мир в одну непобедимую, всесокрушающую силу — вот вся наша организация, конспирация, задача.
© 1970 Carl Hanser Verlag, München
© Перевод И. Кивель