Ньюмен сдержал свое обещание, или угрозу, часто бывать на Университетской улице и вряд ли мог бы подсчитать, сколько раз за последующие шесть недель виделся с мадам де Сентре. Он тешил себя мыслью, будто нисколько не влюблен, однако смеем предположить: его биографу это виднее. Как бы то ни было, Ньюмен не претендовал на льготы и авансы романтической страсти. Он считал, что от любви человек глупеет, но за собой ничего подобного не замечал; напротив, он чувствовал себя прозревшим — благоразумным, сдержанным, твердо знающим, чего хочет. Им владела безграничная нежность, и предметом этой нежности была необыкновенно грациозная и хрупкая, но в то же время сильная духом женщина, живущая в большом сером доме на левом берегу Сены. Нежность, переполняющая Ньюмена, не раз оборачивалась самой натуральной сердечной болью, и уж по одному этому симптому нашему герою следовало догадаться, каким названием нарекла наука его недуг. Но когда на сердце тяжесть, разве имеет значение, чту на него давит — золото или свинец? Во всяком случае, если счастье переходит в состояние, которое не отличишь от боли, настает момент признать, что власть рассудка на время отступает. Ньюмен страстно желал добиться расположения мадам де Сентре и, думая о том, что сделает для нее в будущем, ни на чем не мог остановиться — ничто не отвечало тем высоким требованиям, которые он сам себе назначал. Она представлялась ему столь совершенным созданием природы и обстоятельств, что, строя упоительные планы на будущее, он всякий раз спохватывался, не окажется ли задуманное им пагубным для нее, не нарушит ли присущую ей пленительную гармонию? Вот как охарактеризовал бы я владевшее Ньюменом чувство: мадам де Сентре, такая, как она была, столь восхищала его, что он, подобно молодой матери, чутко охраняющей сон своего первенца, стремился заслонить ее от всех превратностей судьбы. Наш герой был попросту зачарован и берег это ощущение, как берегут музыкальную шкатулку, которая, стоит ее неосторожно встряхнуть, перестает играть. Происходившее с Ньюменом служит убедительным доказательством того, что в каждом человеке, независимо от его темперамента, таится эпикуреец, только и ждущий какого-то вещего знака свыше, чтобы, ничего не опасаясь, выглянуть из своего убежища. Впервые Ньюмен действительно наслаждался жизнью — полно, свободно, проникновенно. Сияющие добротой глаза мадам де Сентре, ласковое выражение ее лица, глубокий певучий голос занимали все его мысли. Даже увенчанный розами житель Древней Эллады, погруженный в созерцание мраморной богини и давший на время блаженный покой своему пытливому уму, не мог бы служить более ярким примером того, как гармония торжествует над разумом.
Ньюмен не давал бурного выхода своим чувствам, не произносил сентиментальных речей, не переступал границу, за которой, как дала ему понять мадам де Сентре, начиналась область, пока еще запретная. Тем не менее у него было приятное ощущение, что день ото дня графиня все лучше и лучше понимает, как он увлечен ею. Не слишком разговорчивый от природы, он вел с нею долгие беседы, и она невольно рассказала ему о себе многое. Он не боялся наскучить ей ни своими разговорами, ни молчанием, а если иногда ей и становилось с ним скучно, она, пожалуй, еще больше ценила его за непосредственность и отсутствие тягостной стеснительности. Навещавшие мадам де Сентре визитеры часто заставали у нее Ньюмена — этот высокий, худощавый человек, непринужденно развалившийся в кресле, обычно сидел молча, но иногда вдруг издавал смешок, когда, с их точки зрения, ничего смешного не говорилось, и, наоборот, сохранял серьезность, когда при нем произносили заранее отточенные остроты, которые он, в силу недостаточной образованности, очевидно, был неспособен оценить.
Нужно сознаться, что Ньюмен не имел представления о множестве вещей, и добавить, что он и не пытался обсуждать то, о чем не имел представления. Он плохо владел искусством светской беседы, и в его арсенале имелось слишком мало расхожих фраз и общепринятых выражений. Зато слушать он был готов всегда с большим вниманием, а интерес его к предмету разговора диктовался вовсе не тем, сколько умных фраз может сказать по данному поводу он сам. Он почти никогда не испытывал скуки, и признать его молчаливость за дурное расположение духа было бы большим заблуждением. Однако, что интересного находил он в подобных собраниях, на которых лишь молчаливо присутствовал, мне, откровенно говоря, не вполне понятно. Правда, как уже известно, множество старых историй, набивших оскомину большинству, для Ньюмена имели прелесть новизны, и мы, вероятно, изумились бы, изложи он перечень того, что именно его в них поразило. Но с мадам де Сентре он разговаривал часами: рассказывал ей о Соединенных Штатах, знакомил с тамошними порядками, с обычаями, принятыми в деловом мире, и с правилами ведения дел. Судя по всему, ей это было интересно, хотя прежде предположить такое никто бы не мог. Относительно же того, что она и сама не прочь поговорить о подобных предметах, у Ньюмена сомнения не возникало, и это являлось приятной поправкой к портрету, который когда-то набросала ему миссис Тристрам. Он обнаружил, что мадам де Сентре по натуре чрезвычайно жизнерадостна. И как ему показалось с самого начала — застенчива. А застенчивость у женщины, чья спокойная красота и положение в обществе позволяли ей вести себя как вздумается, оставаясь, разумеется, в рамках благовоспитанности, только усиливала ее очарование. На первых порах мадам де Сентре смущалась и с Ньюменом, но потом стеснительность улетучилась, хотя в ее манере еще некоторое время угадывалось нечто, словно бы знаменующее сдержанность. Быть может, причиной тому был некий печальный секрет, о существовании которого подозревала миссис Тристрам и на что она намекнула, восхваляя сдержанность, глубокую натуру и прекрасное воспитание мадам де Сентре. Правда, тогда намек показался Ньюмену весьма расплывчатым. Вероятно, причина некоторой замкнутости мадам де Сентре заключалась именно в этом таинственном обстоятельстве, но Ньюмена все меньше и меньше заботило, какие секреты у нее могут быть, он все больше и больше укреплялся во мнении, что секреты нисколько не вяжутся с ее характером. Ее стихия — свет, а не тень, и по природе своей она склонна отнюдь не к загадочной сдержанности и интригующей меланхолии, она — натура открытая, жизнерадостная, кипучая, деятельная, и задумываться ей положено лишь ровно столько, сколько необходимо, ничуть не больше. И, по всей видимости, ему удалось вызвать к жизни эти ее свойства. Ньюмен чувствовал себя наилучшим противоядием от всех гнетущих секретов, ведь его главной целью было обеспечить ей радостное, лучезарное существование, при котором и нужды ни в каких тайнах не будет. По желанию мадам де Сентре он часто проводил вечера в неприветливой гостиной старой мадам де Беллегард, где утешался тем, что сквозь полуопущенные веки наблюдал за дамой своего сердца, которая в кругу семьи всегда старалась разговаривать с кем угодно, только не с ним. Мадам де Беллегард, сидя у огня, сухо и холодно беседовала со всеми, кто к ней подходил, а ее беспокойные глаза медленно оглядывали комнату, и когда этот взгляд падал на Ньюмена, он испытывал странное ощущение, будто на него внезапно пахнуло сырым, леденящим ветром. Каждый раз, здороваясь и пожимая руку старой маркизы, он, смеясь, спрашивал, «выдержит ли она» его еще один вечер, а она без улыбки неизменно отвечала, что, слава Богу, всегда справлялась с тем, что ей диктует долг. Однажды, говоря о старой маркизе с миссис Тристрам, Ньюмен заметил, что, в конце концов, ему вовсе не трудно иметь с ней дело: с откровенными бестиями иметь дело всегда нетрудно.
— Следует ли понимать, что вы столь элегантно определяете маркизу де Беллегард? — спросила миссис Тристрам.
— Ну а как же, — ответил Ньюмен. — Она дурная женщина и притом старая грешница.
— В чем же ее грехи? — поинтересовалась миссис Тристрам.
— Не удивлюсь, если она даже убила кого-нибудь, разумеется, исключительно из чувства долга.
— Какие ужасные вещи вы говорите! — вздохнула миссис Тристрам.
— Ужасные? Помилуйте! Я говорю это, будучи к ней расположен!
— Воображаю, что вы наговорите, когда захотите кого-то осудить!
— Осуждение я приберегу для кого-нибудь другого, для маркиза например. Не перевариваю этого джентльмена ни под каким соусом.
— А он в чем провинился?
— Пока не знаю, но он совершил что-то отвратительное, что-то подлое и низкое. И в отличие от матери, ему не хватает отваги, которая сколько-нибудь искупала бы содеянное. Сам он, пожалуй, не убивал, но наверняка присутствовал при убийстве — стоял, повернувшись спиной, и смотрел в сторону, пока убивали другие.
Невзирая на эту оскорбительную для маркиза гипотезу, которую следует воспринимать лишь как проявление причудливого «американского юмора», Ньюмен всячески старался сохранять в отношениях с маркизом ровный и дружелюбный тон. Он терпеть не мог плохо думать о тех, с кем имеет дело, и для собственного спокойствия был готов пустить в ход воображение (наличия которого за ним не подозревали), чтобы на время убедить себя, будто водит знакомство с добрым малым. И к маркизу он старался относиться как к доброму малому, более того — искренне считал, что на самом деле тот вовсе не такой надутый индюк, каким кажется. Простота Ньюмена в обращении с людьми никогда не переходила в фамильярность, его убежденность в том, что все люди равны, проистекала не из агрессивной бесцеремонности и не из каких-то возвышенных теорий, скорее ее можно было сравнить со здоровым аппетитом, который, никогда не подвергаясь ограничениям, не перерастает в отталкивающую жадность.
Ньюмен не давал себе труда задуматься над сомнительным положением, которое он занимал в этом обществе, что, надо полагать, бесило маркиза де Беллегарда, подозревавшего, каким грубым и бесцветным представляется он своему будущему зятю — ничуть не похожим на тот внушительный образ, который месье де Беллегард выпестовал в собственном воображении. Однако он ни разу не забылся и с привычной любезностью отвечал на все попытки Ньюмена «подъехать» к нему. Ньюмен же только и делал, что забывался, он засыпал маркиза бесконечными легкомысленными вопросами и предположениями, то и дело обнаруживая, что его хозяин смотрит на него с ироничной, снисходительной улыбкой. «Какого черта он улыбается?» — недоумевал Ньюмен. Справедливо было бы предположить, что для самого маркиза улыбка являлась компромиссом между множеством владевших им чувств. Пока на его лице играет улыбка, он выглядит любезным, а быть любезным его призывал долг. Более того, улыбка ни к чему, кроме любезности, его не обязывала, причем степень этой любезности оставалась приятно неопределенной. Улыбка не выражала ни осуждения — это было бы слишком ответственно, — ни согласия, что могло бы повлечь за собой серьезные осложнения. И последнее — улыбкой маркиз поддерживал собственное достоинство, которое он положил себе во что бы то ни стало сохранять незапятнанным в критической ситуации, когда слава его дома начала клониться к закату. Всем своим поведением Беллегард, казалось, давал понять Ньюмену, что никакого обмена суждениями между ними быть не может, он даже задерживал дыхание, только бы не втянуть в себя запах демократии. Ньюмен был весьма несилен в европейской политике, но любил иметь представление о том, что происходит вокруг, и часто интересовался мнением маркиза де Беллегарда о положении дел в Европе. Маркиз отвечал ему с учтивой краткостью, что дела эти обстоят из рук вон плохо, что он о них самого низкого мнения и что времени подлее еще не бывало, век насквозь прогнил. После таких бесед Ньюмен на мгновение преисполнялся к маркизу чуть ли не состраданием, жалея беднягу за то, что мир кажется ему столь безрадостным, и при следующей встрече пытался привлечь его внимание к разнообразным замечательным чертам современности. На это маркиз заявил ему, что придерживается одного политического убеждения, которого ему вполне достаточно: он верит в священное право Генриха Бурбона — пятого по счету — на французский трон. Ньюмен ответил ему изумленным взглядом и больше не заговаривал о политике. Высказывание де Беллегарда не покоробило, не шокировало, даже не насмешило Ньюмена, он испытал такое чувство, словно вдруг обнаружил странные вкусовые пристрастия маркиза — например, что тот обожает ореховую скорлупу и рыбьи кости. Узнай он такое, наш друг, разумеется, воздержался бы от дальнейшего обсуждения с хозяином дома гастрономических вопросов.
Однажды, когда Ньюмен зашел к мадам де Сентре, слуга попросил его немного подождать, пока госпожа освободится. Ньюмен стал прогуливаться по гостиной, разглядывая книги дамы своего сердца, вдыхая аромат ее цветов и любуясь гравюрами и фотографиями, и вдруг услышал, как у него за спиной открылась дверь. На пороге стояла пожилая женщина, которую, как ему помнилось, он не раз, приходя и уходя, видел в вестибюле. Высокая, прямая, она была одета в черное, а на голове у нее красовался чепец, форма которого, если бы Ньюмен разбирался в подобных тонкостях, сразу давала понять, что вошедшая — не француженка, чепец был явно английского происхождения. Бледное лицо женщины казалось грустным, усталые тусклые глаза смотрели с британской прямотой. С минуту она робко, но внимательно глядела на Ньюмена, а потом быстро сделала чопорный английский книксен.
— Мадам де Сентре просит вас: благоволите подождать еще несколько минут, — проговорила незнакомка. — Она только что вернулась и сейчас закончит одеваться.
— Я готов ждать сколько угодно, — ответил Ньюмен, — передайте, пожалуйста, пусть не спешит.
— Благодарю вас, сэр, — тихо сказала женщина, но вместо того чтобы вернуться к хозяйке, вошла в комнату, огляделась и, подойдя к столу, принялась перекладывать книги и какие-то безделушки. Ее внешность показалась Ньюмену такой респектабельной, что он побоялся заговорить с ней как со служанкой. Минуту-другую он расхаживал взад и вперед по комнате, а она прибирала на столе и поправляла занавеси. Наконец по отражению в зеркале, мимо которого он проходил, Ньюмен заметил, что женщина стоит, опустив руки, и внимательно на него смотрит. Она явно хотела вступить с ним в разговор, и, поняв это, он постарался ей помочь.
— Вы англичанка? — спросил он.
— Да, сэр, — быстро ответила женщина тихим голосом. — Я родом из Уилтшира.
— И как вам Париж?
— О, я об этом не думаю, сэр, — так же быстро и тихо ответила она. — Слишком давно я тут живу.
— Вот как! Так вы здесь уже давно?
— Больше сорока лет, сэр. Я приехала с леди Эммелин.
— Вы хотите сказать — со старой мадам де Беллегард?
— Да, сэр. Я приехала с ней, когда она вышла замуж. Я была камеристкой миледи.
— И с тех пор так у нее и служите?
— Служу в семье. Моя госпожа взяла в камеристки женщину молодую. Я уже стара. Сейчас у меня нет определенных обязанностей. Но я за всем понемножку присматриваю.
— Но вы крепкая и бодрая, — сказал Ньюмен, отмечая, как прямо она держится, как румяны ее щеки, хотя последнее обстоятельство, вероятно, объяснялось ее преклонным возрастом.
— Слава Богу! И слава Богу, на здоровье не жалуюсь, сэр. Слишком хорошо знаю свой долг — не стала бы ползать по дому, кашляя и отдуваясь. Но я уже стара, сэр, и только поэтому осмеливаюсь обратиться к вам.
— Говорите, говорите! — с интересом подбодрил ее Ньюмен. — Меня вам бояться нечего.
— Да, сэр, мне кажется, вы добрый, я ведь вас уже видела.
— На лестнице, да?
— Да, сэр, когда вы приходили к графине. Позволю себе заметить, что это случалось часто.
— Верно! Я частенько сюда наведываюсь, — засмеялся Ньюмен. — Не надо особой наблюдательности, чтобы это заметить.
— Я это заметила с удовольствием, сэр, — серьезно проговорила бывшая камеристка, продолжая стоять и глядеть на Ньюмена со странным выражением. Оно говорило о давно усвоенном смирении и почтительности, о долгой привычке держаться в тени и «знать свое место». Однако сквозь все это проступала и своеобразная робкая решимость, явившаяся следствием необычной в ее глазах обходительности Ньюмена. Лицо ее выражало также легкое безразличие к прежним запретам, словно старая служанка поняла наконец, что, раз ее миледи взяла к себе на службу другую, ей предоставляется некоторая свобода распоряжаться собой.
— Вы принимаете близко к сердцу дела этого семейства? — спросил Ньюмен.
— Очень близко, сэр. Особенно графинины.
— Рад это слышать, — отозвался Ньюмен и, помолчав, добавил с улыбкой: — Я тоже.
— Так мне и показалось, сэр. Мы ведь все видим и не можем не смекнуть, что к чему, сэр.
— Вы — то есть слуги? — спросил Ньюмен.
— Да, сэр, да. Хотя боюсь, что, когда я разрешаю себе вмешиваться в господские дела, я уже рассуждаю не как служанка. Но я глубоко предана графине! Собственную дочку я не могла бы любить сильней. Потому-то я и осмелилась обратиться к вам, сэр. Говорят, вы на ней женитесь?
Ньюмен всмотрелся в свою дотошную собеседницу и с удовлетворением отметил, что ею движет не любовь к сплетням, а искренняя преданность. Она глядела на него взволнованно и умоляюще и, судя по всему, была не из болтливых.
— Точно так, — подтвердил Ньюмен. — Женюсь на мадам де Сентре.
— И увезете ее в Америку?
— Я увезу ее, куда она пожелает.
— Чем дальше, тем лучше, сэр, — с неожиданной страстностью воскликнула старая служанка. Но тут же осеклась и, схватив пресс-папье, отделанное мозаикой, принялась полировать его своим черным передником.
— Я не хочу сказать ничего плохого про этот дом или про семью, сэр, только думаю, полная перемена обстановки пошла бы бедной графине на пользу. Здесь у нас очень тоскливо.
— Да, здесь не слишком весело, — согласился Ньюмен, — но сама мадам де Сентре, по-моему, веселого нрава.
— Про нее, кроме хорошего, ничего не скажешь. Вы, верно, не рассердитесь, если я замечу, что давно уже ее такой веселой, как в последние месяцы, не видела.
Это свидетельство успешности его ухаживаний чрезвычайно обрадовало Ньюмена, но он воздержался от бурного проявления своих чувств.
— А разве раньше мадам де Сентре часто грустила?
— Ей, бедняжке, хватало причин расстраиваться. Граф де Сентре был ей — такой милой молодой леди — не пара. И потом, я же говорю, это печальный дом. По моему недостойному мнению, лучше ей жить не здесь. Так что, простите мне мои слова, я надеюсь, она за вас выйдет.
— И я надеюсь, — сказал Ньюмен.
— Но вы не падайте духом, сэр, если она не сразу решится. Об этом-то я и хотела вас просить. Не сдавайтесь, сэр. Вы уж на меня не обижайтесь, но замужество для любой женщины при любых обстоятельствах большой риск, особенно если она однажды уже обожглась. Только по мне, если представляется случай выйти за доброго хорошего джентльмена, лучше долго не раздумывать. У нас тут среди слуг все очень о вас хорошо отзываются, а мне, уж позвольте сказать, нравится ваше лицо. Вы ничуть не похожи на покойного графа, в нем и пяти футов не было. И говорят, вы невесть как богаты. В этом тоже нет худа. Так что умоляю вас, сэр, не спешите, наберитесь терпения. Если я вам этого не скажу, никто не скажет. Я, конечно, ни за что не могу ручаться и ни за что не отвечаю, но думаю, сэр, шансы у вас неплохие. Видите ли, хоть я всего-навсего слабая старуха и тихо сижу в своем углу, но женщины всегда друг друга насквозь видят, а уж графиню-то я, смею сказать, отлично знаю. Ведь это я ее принимала, когда она на свет родилась, а вот день ее свадьбы был в моей жизни самым горьким. Так что пусть порадует меня другой свадьбой, повеселее. Словом, если вы не отступитесь, сэр, а вы, Бог даст, не отступитесь, может, мы до такого счастливого дня и доживем.
— Очень вам благодарен за поддержку, — от всего сердца сказал Ньюмен. — Добрые слова никому не лишние. Я не отступлюсь, и если мадам де Сентре выйдет за меня, вы переедете к нам и будете жить при ней.
Старуха как-то странно посмотрела на него своими добрыми потухшими глазами.
— Вы, верно, считаете меня бесчувственной, сэр, но я скажу, что буду рада-радешенька расстаться с этим домом, хоть и прожила здесь сорок лет.
— Самое время сменить обстановку, — одобрил ее Ньюмен. — За сорок лет любой дом надоест.
— Вы очень добры, сэр, — и верная старая камеристка снова присела и собралась уйти, но замешкалась, и на ее лице появилась робкая просительная улыбка. «И она туда же», — подумал разочарованный Ньюмен и с некоторой досадой полез в карман жилета. Его советчица заметила это движение и сказала:
— Я, слава Богу, не француженка, те, хоть старые, хоть молодые, заявили бы вам с бесстыжей улыбкой, что, мол, так и так, месье, мои сведения стоят столько-то… Но разрешите, сэр, сказать вам с английской прямотой, что мои слова и впрямь имеют цену.
— Сколько же я вам должен? — спросил Ньюмен.
— А вот сколько — дайте слово, что никогда не обмолвитесь при графине об этом нашем разговоре.
— Только и всего? Вот вам мое слово! — сказал Ньюмен.
— Только и всего, сэр. Благодарю вас, сэр. До свидания, сэр, — и старушка еще раз присела, причем в этой позе ее обтянутая юбкой фигура напомнила Ньюмену складной телескоп. Она тут же удалилась, и в тот же момент в противоположных дверях появилась мадам де Сентре. Она успела заметить, как шевельнулась портьера, и спросила Ньюмена, с кем он беседовал.
— Со старушкой-англичанкой, — ответил наш герой. — Вся в черном — и платье, и чепец, то и дело приседает и говорит как по писаному.
— Старушка? Говорит как по писаному и приседает? Ну да это миссис Хлебс. Я заметила, что вы ее покорили.
— Ей бы надо зваться миссис Кекс. Уж очень она славная, мягкая и приятная старушка.
Мадам де Сентре посмотрела на него.
— Интересно, что она вам наговорила? Она, конечно, преданное создание, но мы находим ее несколько унылой, она нагоняет на всех тоску.
— А вот мне, — сказал Ньюмен, — она понравилась, наверное, потому, что прожила с вами целую жизнь. С самого вашего рождения, как она мне доложила.
— Да, — просто подтвердила мадам де Сентре, — она верный человек, на нее я могу положиться.
Ньюмен никогда не заговаривал с графиней о ее матери и брате Урбане и ничем не выдавал своего отношения к ним. А она, будто читая его мысли, старательно избегала даже возможности дать ему повод обсуждать ее родных. Она ни разу ни словом не обмолвилась о том, как вершит домашние дела ее мать, ни разу не сослалась на мнение маркиза. О Валентине же, наоборот, говорила с Ньюменом часто и не скрывала, что очень любит младшего брата. Слушая ее, Ньюмен иногда испытывал беззлобную ревность — уж очень ему хотелось переадресовать часть ее нежных излияний на свой счет. Однажды мадам де Сентре с некоторым торжеством поведала Ньюмену о каком-то, весьма достойном, с ее точки зрения, поступке Валентина. Речь шла об услуге, которую он оказал старому другу их семьи, никто не ожидал, что он способен на столь «примерные действия». Ньюмен ответил, что рад за Валентина, и перевел речь на то, что занимало его самого. Мадам де Сентре слушала его некоторое время, но потом прервала.
— Мне не по душе, как вы говорите о моем брате Валентине, — сказала она.
Удивленный Ньюмен возразил, что всегда отзывается о нем только по-доброму.
— Слишком по-доброму, — ответила мадам де Сентре. — Эта доброта ничего не стоит, с такой добротой относятся к детям. Вы его словно не уважаете.
— Не уважаю? Да нет, думается, как раз наоборот.
— Думается? Вы не уверены? Вот уже свидетельство неуважения.
— А вы его уважаете? — спросил Ньюмен. — Если вы уважаете, то и я тоже.
— Когда любишь человека, на такой вопрос отвечать незачем, — ответила мадам де Сентре.
— Так и спрашивать незачем. Я очень люблю вашего брата.
— Он вас забавляет. Вы не согласились бы походить на него.
— Я ни на кого не хочу походить. Хватит с меня и того, что надо походить на самого себя.
— Что вы имеете в виду? — удивилась мадам де Сентре.
— Ну, поступать так, как от тебя ожидают. Выполнять свой долг.
— О, к этому стремятся только очень хорошие люди.
— Хороших людей много, — сказал Ньюмен. — По мне, так Валентин прекрасный человек.
Мадам де Сентре немного помолчала.
— А по-моему, не совсем, — сказала она наконец. — Я бы хотела, чтобы он чем-нибудь занялся.
— Что он умеет делать? — спросил Ньюмен.
— Ничего. Хотя и очень умен.
— И счастлив, ничего не делая, что свидетельствует о его уме! — воскликнул Ньюмен.
— По правде говоря, я не верю, что Валентин счастлив. Он умен, благороден, смел, но где ему проявить все эти качества? Почему-то его жизнь мне представляется грустной, а иногда меня даже мучают тревожные предчувствия. Не знаю почему, но я боюсь, его ждет большая беда, может быть, даже печальный конец.
— Ну так предоставьте вашего брата мне, — благодушно отозвался Ньюмен. — Я буду его оберегать и не допущу ничего плохого.
Как-то раз обычная вечерняя беседа в салоне мадам де Беллегард едва теплилась. Маркиз молча вышагивал по комнате, словно часовой, охраняющий богатую неприступную цитадель, старшая маркиза сидела, вперив взгляд в огонь, младшая усердно вышивала длинную дорожку. У мадам де Беллегард всегда бывало по вечерам несколько гостей, но сильная непогода, разыгравшаяся в тот вечер, вполне оправдывала отсутствие даже самых преданных завсегдатаев. В тишине, царившей в гостиной, явственно слышалось, как воет ветер и барабанит по оконным стеклам дождь. Неподвижно сидевший Ньюмен не сводил глаз с часов, твердо решив, что уйдет с последним ударом одиннадцати, и ни минутой позже. Мадам де Сентре уже некоторое время стояла спиной к присутствующим, отодвинув закрывавший окно занавес, и, прижавшись лбом к стеклу, вглядывалась в залитую дождем темноту. Вдруг она обернулась к невестке:
— Бога ради, сядьте за рояль и сыграйте нам что-нибудь. — В ее голосе звучала не свойственная ей настойчивость.
Мадам де Беллегард подняла вышивание и показала на маленький белый цветок.
— Нет-нет, и не просите. Сейчас я не могу оторваться. Я создаю шедевр. У моего цветка будет нежнейший аромат. Для этого надо добавить нитку золотистого шелка, я даже дышать боюсь, не то что оторваться. Сыграйте что-нибудь сами.
— Я? В вашем присутствии? Смешно! — ответила мадам де Сентре. Однако тут же подошла к роялю и с силой ударила по клавишам. Она сыграла что-то бравурное и быстрое, а когда закончила, Ньюмен подошел к ней и попросил сыграть еще. Она покачала головой и на его уговоры ответила:
— Я играла не для вас, а для себя, — и, вернувшись к окну, снова стала вглядываться в темноту, а вскоре ушла к себе.
Когда Ньюмен распрощался, Урбан де Беллегард по своему обыкновению спустился по лестнице ровно на три ступеньки, чтобы проводить гостя. Внизу Ньюмена ждал слуга, держа наготове его пальто. Ньюмен уже оделся, когда вдруг, быстро пройдя через вестибюль, к нему приблизилась мадам де Сентре.
— Вы будете дома в пятницу? — спросил он ее.
Она внимательно посмотрела на него и, не отвечая на вопрос, сказала:
— Мой брат и моя мать вам не по душе!
Ньюмен замялся.
— Вы правы, — тихо подтвердил он.
Мадам де Сентре взялась рукой за перила и, готовясь снова подняться в залу, опустила глаза, внимательно разглядывая ступеньку.
— Да, в пятницу я дома, — обронила она и пошла по широкой, плохо освещенной лестнице.
Едва Ньюмен встретился с ней в пятницу, как она попросила его не отказать ей в любезности и объяснить, почему он недолюбливает ее родных.
— Недолюбливаю ваших родных? — удивился он. — Это звучит крайне неприятно! Неужели я так и сказал? Если да, то я имел в виду что-то другое.
— Тогда позвольте узнать, что вы о них думаете, — сказала мадам де Сентре.
— Я ни о ком из них не думаю, я думаю только о вас.
— Именно потому, что вы их не любите. Скажите же правду, я не обижусь.
— Ну, видите ли, трудно, конечно, сказать, что я люблю вашего брата, — ответил Ньюмен. — Теперь я вспоминаю наш разговор. Но какой прок повторять сказанное. Да я уже и забыл.
— Вы слишком добродушны, — серьезно проговорила мадам де Сентре и, словно не желая, чтобы он принял ее слова за приглашение позлословить насчет маркиза, отвернулась и жестом предложила ему сесть.
Но Ньюмен остался стоять перед ней.
— Гораздо важнее другое, — проговорил он, помолчав, — вашей матушке и брату не по вкусу я.
— Да, не по вкусу, — согласилась мадам де Сентре.
— А вы не думаете, что у них странный вкус? — спросил Ньюмен. — Не могу понять, чем я им не пришелся?
— Ну, полагаю, каждый человек кому-то по вкусу, а кому-то нет. Вы не сердитесь… на моего брата? — Она запнулась и добавила: — И на мою мать?
— Иногда.
— Но ни разу не подали вида.
— И прекрасно.
— Что тут прекрасного? Вот они и считают, что обращаются с вами наилучшим образом.
— Не сомневаюсь, что они могли бы вести себя со мной гораздо хуже, — ответил Ньюмен. — Но я им очень признателен. Серьезно.
— Вы чрезвычайно великодушны, — сказала мадам де Сентре. — Но в итоге получается какое-то ложное положение.
— Для них? Не для меня.
— Для меня, — пояснила мадам де Сентре.
— Нисколько. Пусть их! — воскликнул Ньюмен. — Они считают, что я им не ровня. Я так не считаю. Но не ссориться же из-за этого?
— Я даже согласиться с вами не могу, не нанеся вам обиды. Обстоятельства с самого начала были против вас. Но вы этого, видно, не понимаете.
Ньюмен сел.
— Нет, наверно, не понимаю, — сказал он, глядя на нее. — Но раз вы так говорите, я вам верю.
— Это не причина, — улыбнулась мадам де Сентре.
— Для меня — причина, и вполне основательная. У вас возвышенная душа, вы занимаете высокое положение, однако держитесь всегда естественно и ненапыщенно, у вас никогда не бывает такого вида, будто вы позируете перед фотографом, сознавая себя богатой собственницей. Вы считаете меня человеком, у которого в жизни один интерес — делать деньги и заключать рискованные сделки. Что ж, это довольно справедливо, но далеко не все. Нет такого человека, который не интересовался бы чем-то еще, неважно чем, чем угодно. Я любил не сами деньги, мне нравилось их делать. Просто больше заняться было нечем, а бездельничать я не умею. Всем всегда было легко со мной, и мне самому с собой — тоже! О чем бы меня ни попросили, я всегда рад был все выполнить. О мошенниках я, разумеется, не говорю. А что касается вашей матери и брата, — добавил Ньюмен, — поссориться с ними я могу только в одном случае: я не прошу их восхвалять меня перед вами, я прошу предоставить вас самой себе. Если я узнаю, что они вам на меня наговаривают, им не поздоровится.
— Они и предоставили меня самой себе и ничего на вас не «наговаривают», как вы выражаетесь.
— В таком случае, — вскричал Ньюмен, — я заявляю, что ваши родные слишком хороши для этого света!
Казалось, его восклицание чем-то поразило мадам де Сентре, и, вероятно, она отозвалась бы на него, но в этот момент дверь распахнулась и на пороге вырос Урбан де Беллегард. Очевидно, он не ожидал застать у сестры Ньюмена, но удивление лишь легкой тенью скользнуло по его непривычно довольной физиономии. Ньюмену еще не случалось видеть маркиза в таком превосходном расположении духа, казалось, его тусклое бледное лицо преобразилось. Он придерживал дверь, давая дорогу кому-то еще, и вслед за ним, опираясь на руку джентльмена, которого Ньюмен видел впервые, в комнату вошла старая мадам де Беллегард. Сам Ньюмен уже встал с кресла, поднялась и мадам де Сентре, она всегда вставала, когда входила мать. Маркиз, едва ли не радостно поздоровавшись с Ньюменом, отошел в сторону, медленно потирая руки. Его мать со своим кавалером подошла к мадам де Сентре. Коротко и величаво кивнув Ньюмену, она высвободила руку из-под локтя незнакомца, дабы он мог поклониться графине.
— Дочь моя, — сказала старая маркиза, — хочу представить вам нашего новоявленного родственника, лорда Дипмера. Лорд приходится нам кузеном. Только сегодня он удосужился сделать то, что ему надлежало сделать давным-давно, — навестить нас и познакомиться с нами.
Мадам де Сентре улыбнулась и протянула кузену руку.
— Чрезвычайно странно, — проговорил сиятельный кузен, — но до сих пор я ни разу не мог выдержать в Париже больше трех, много — четырех недель.
— А сколько вы здесь на этот раз? — спросила мадам де Сентре.
— О, целых два месяца, — доложил лорд Дипмер.
Эти его высказывания можно было расценить как дерзость, если бы одного взгляда на лицо лорда не было довольно, чтобы понять, как и поняла мадам де Сентре, что он просто naivete.[96] Когда все уселись, Ньюмен, не принимавший участия в беседе, занялся изучением нового знакомца. Правда, лорд Дипмер вряд ли являл собой объект, достойный особого изучения. Это был маленький тщедушный человечек лет тридцати трех, лысый и коротконосый, с круглыми, доверчивыми голубыми глазами. У него не хватало верхнего переднего зуба, а подбородок был усеян угрями. Он определенно сильно конфузился и без конца хохотал, издавая при этом какой-то странный, пугающий звук, будто давился, — вероятно, полагал, что наилучшим образом имитирует непринужденность. Судя по его лицу, он был весьма простоват, не чужд жестокости и, видимо, не раз оказывался в дураках при всех преимуществах, данных ему образованием. Он заявил, что в Париже ужасно весело, но по сравнению с потрясающими увеселениями Дублина Париж — ничто. Дублин он предпочитает даже Лондону. А мадам де Сентре бывала в Дублине? Нет? Они все должны как-нибудь приехать туда, он покажет им настоящие ирландские развлечения. Сам он постоянно ездит в Ирландию на рыбную ловлю, а в Париж приехал послушать новые сочинения Оффенбаха. Премьеры обычно привозят и в Дублин, но он просто не имел сил дожидаться. Он уже девять раз ходил на «La Pomme de Paris».[97] Мадам де Сентре, откинувшись в кресле и сложив руки, глядела на лорда Дипмера, и лицо ее выражало явное недоумение, чего она обычно в обществе себе не позволяла. На лице же мадам де Беллегард застыла доброжелательная улыбка. Маркиз заметил, что его любимая оперетта — «Gazza ladra».[98] Затем он приступил к расспросам о герцоге и кардинале, о старой графине и леди Барбаре, и, послушав с четверть часа весьма невнятные ответы лорда Дипмера, Ньюмен поднялся и стал прощаться. Маркиз, как всегда, спустился с ним на три ступеньки лестницы, ведущей в вестибюль.
— Он что, ирландец? — кивнул Ньюмен в сторону нового гостя.
— Его мать, леди Бриджит, была дочерью лорда Финукана, — ответил маркиз. — У него большие поместья в Ирландии. А поскольку наследников мужского пола ни прямых, ни по боковой линии у лорда Финукана, как это ни удивительно, не оказалось, леди Бриджит унаследовала их все. Лорд Дипмер — его английский титул, и у него огромные владения в Англии. Обаятельный молодой человек!
Ньюмен ничего на это не ответил, но задержал маркиза, который уже вознамерился изящно ретироваться.
— Пользуясь случаем, — проговорил он, — хочу поблагодарить вас за точное соблюдение нашего уговора, за то, что вы помогаете мне завоевать доверие вашей сестры.
Маркиз удивленно на него уставился.
— Откровенно говоря, мне тут похвастаться нечем, — сказал он.
— О, не скромничайте, — засмеялся Ньюмен. — Я не смею льстить себе: разве я добился бы таких успехов благодаря собственным заслугам? И поблагодарите за меня вашу матушку! — с этими словами Ньюмен повернулся и вышел из дома, а маркиз де Беллегард с недоумением поглядел ему вслед.