В тихой заводи здравницы время ползло нестерпимо медленно — от еды к еде, от молитвы к молитве.
В те минуты, когда Асе удавалось прильнуть к оконному стеклу, так крепко прильнуть, что сплющивались нос и подбородок, она с жадностью всматривалась в улицу, дополняя воображением подмеченную сценку, провожая тоскующим взглядом и одиночку прохожего и редкий трамвай, обвешанный пассажирами. Что, кроме этого окна, кроме пролегающего за окном кусочка улицы, связывало ее теперь с мчащейся, манящей жизнью?
Заходила на прошлой неделе тетя Анюта, снова просила быть хорошей. Других посетителей, как она сказала, Асе ждать нечего. Еще в тот вечер, когда Ася осталась в здравнице, в особнячок Алмазовых явились Варя и Татьяна Филипповна, и там им было разъяснено, что Ася устроена наилучшим образом.
И все-таки Асе казалось странным, что никто о ней больше не вспоминает, ни одна душа. А она? Ловит минуты, чтобы подбежать к окну, взглянуть на калитку в надежде, что кто-нибудь покажется, кто-нибудь из ее прошлого, еще такого близкого, но уже словно отрезанного, оставшегося за чертой вот этой чернеющей среди зелени железной решетчатой ограды. Однако никто не показывался…
Ася жила как во сне. Ведь если взглянуть на свою теперешнюю странную жизнь глазами прежних товарищей — не только Феди и Кати, но и глазами любого детдомовца, — и впрямь покажется: видишь сон… Непонятный сон, нехороший. Даже выдумщица Сил Моих Нету никогда не видела таких снов…
Сегодня, в первое воскресенье июля, когда все обитатели здравницы, кроме занятых по хозяйству, отстояв обедню, вернулись из церкви, где служил тот самый батюшка, который любил кренделя, пахнущие ванилью, девочки оказались предоставленными самим себе. Не сразу, а после обеда, после положенного по расписанию отдыха.
Наверху собрались гости: неизменный батюшка, таинственная старуха, всегда приходившая к Казаченковым с большой закрытой корзиной, и другие «очень приличные господа», как несколько раз повторила запарившаяся тетя Груша, на обязанности которой лежало обеспечить в ближайшие часы тишину в бельэтаже.
Тетя Груша предпочла выставить девочек в сад; одной Асе удалось выпросить разрешение остаться в спальне, посидеть у окна. Другим бы она ни за что не позволила: оставишь девчонку без присмотра в комнате, того и гляди, что-нибудь испортит. Но Ася Овчинникова как-никак племянница Алмазовых. Тетя Груша поправила свой накрахмаленный чепец и буркнула:
— А пес с тобой… Сиди.
Взобравшись на подоконник, Ася могла видеть, как тетя Груша, проверив запор калитки, понесла в дом большой фигурный ключ. Стало быть, гости в сборе. Теперь старуха пойдет в сад позади дома, вдалеке от улицы, и будет наблюдать за сиротками, которые могут поломать кусты. Ася свободна до ужина. Она не сдвинется с места, не покинет свой излюбленный пост.
Сверху голоса почти не доносятся, там, даже за званым столом, предпочитают говорить шепотом: нынче все буржуи должны притихнуть. Ася, возвращаясь из церкви, вычитала кое-что из листовок, расклеенных по угловому забору. Вычитала и запомнила:
ОЧИСТИТЬ МОСКВУ ОТ СПЕКУЛЯНТОВ!
НЕТРУДОВЫЕ ЭЛЕМЕНТЫ ИЗ МОСКВЫ — ВОН!
Еще в листовках было страшное слово — ВЧК. Хотя Казаченковым-то оно не страшно: у них здравница, они трудовые.
Они даже добрые. За них злобствует Василиса Антоновна. Пусть она постоянно улыбается, так что рот у нее вечно похож на скобку, пусть не говорит, а поет. Все равно злюка. Асе часто кажется, что сестры Казаченковы, эти добрые дамы, для того и держат возле себя такую ведьму, чтобы самим оставаться хорошими.
Вчера во время чая одна из сироток, до того костлявая, что все ее зовут Спица, притащила из кухни кувшин кипятку и поставила его на буфет без подставки. На дорогом дереве остался круглый след. Это нехорошо, нехозяйственно, но Спице жгло руки, и она забылась. Прося прощения, она все повторяла:
— Я забылась.
А экономка не забылась! Как крикнет:
— Что же, людям срамиться с таким буфетом, когда вернется прежняя власть?
Сами Казаченковы так бы не крикнули.
Толстой Василисе можно забываться, а Асе не позволяют. Вот на днях перед ужином, перед принятием пищи, когда Ася вместе со всеми стояла за стулом, лицом к лику Спасителя, когда она вслед за другими шептала: «Ты даешь им пищу во благовремении, отверзаешь ты щедрую руку твою», ей представилась другая столовая — шумная, веселая, и она возьми да брякни, лишь только все уселись за стол:
— В детских домах тоже дают во благовремении, четыре раза в день по кухонным часам.
Василиса Антоновна, делившая запеканку на пятнадцать частей, обронила нож.
— Выйди, неблагодарная! Ведь знаешь, что за едой ни слова!
Почему «неблагодарная»? Почему «за едой», если запеканка еще не роздана? Ася осталась без ужина. Олимпиада Кондратьевна не заступилась, сделала вид, что все еще шепчет молитву. Эта сестрица, похожая на лягушку, всегда присутствует при трапезе, чтобы сироткам было кого благодарить за щедрую руку. Хоть бы сказала, чтобы Асе дали, ну, не запеканку, а порцию соуса, — можно было бы тарелку вылизать. Ничего не сказала. Пришлось Асе выйти из-за стола, а старательная экономка снова взялась за нож, снова заулыбалась.
Вспоминая это, Ася смотрит в окно. Тихо. Будто ночью… На улице почти пусто. Согнувшись чуть ли не в три погибели женщина протащила вязанку хвороста и вдруг… Вдруг, словно из-под земли, выросла знакомая крупная фигура.
Пересекая трамвайные рельсы, прямиком к калитке шагала Татьяна Филипповна в своем неизменном жакете, с непокрытой русой головой. Она! Точно — она!
Асе показалось, что Татьяна Филипповна тоже идет сгорбившись, словно и у нее на спине тяжесть. Что с ней? Однако раздумывать было некогда. Ася спрыгнула с подоконника и, минуя холл, через «черную» прихожую выбежала в сад. Она кинулась было к тете Груше, владетельнице ключа, да вспомнила, что сегодня не велено пускать посторонних из-за какой-то новой эпидемии в городе (когда у Казаченковых гости, в городе обязательно эпидемия). Скорей к Татьяне Филипповне, иначе она сгинет так же внезапно, как и появилась!
Ася и радовалась встрече и трусила. Неприятно, если Татьяна Филипповна возьмется за Асю по всем правилам новой педагогики, начнет разбирать ее проступки… Но вообще-то Ася согласна, чтобы разобрала, лишь бы не услышать, что слово «навсегда» действительно означает навсегда.
Захотелось выложить все свои жалобы, свои обиды, как когда-то выкладывала маме. Неужели не удастся уговорить Татьяну Филипповну? Это ничего, что калитка на запоре, можно махнуть через решетку…
Подстегиваемая нетерпением, Ася мчалась к калитке большими и, как ей казалось, необычайно ловкими прыжками. Руки то ритмично выбрасывались вперед, то откидывались назад.
Раз-два-три! Раз-два-три! Волевое упражнение на «гоп». Прыжок, еще прыжок!
По знаку заметившей ее Татьяны Филипповны Ася свернула от калитки в сторону и проскользнула в узкое, укрытое от глаз обитателей дома пространство между кустарником и оградой. Туда же со стороны улицы подошла Татьяна Филипповна, объяснив, что при странных порядках, заведенных в здравнице, лучше повидаться тайком. Варю, оказывается, два раза сюда не пустили. Погнали от калитки, и весь разговор…
Так они и встали друг против друга, разделенные железной решеткой, — Татьяна Филипповна и Ася.
— Вот ты как скачешь?! — не то удивленно, не то с облегчением сказала Татьяна Филипповна.
Но Ася, вглядевшись в пришедшую, перепугалась:
— Болели? Что с вами?
— Ничего.
У девочки имелись все основания, чтобы задать такой вопрос. Татьяна Филипповна не только сгорбилась, но и в лице ее, во всем облике произошли разительные перемены. Не от болезни, а от большой беды. Однако дети по решению Татьяны Филипповны не должны были знать о ее горе. Потому она и ответила Асе: «Ничего». А могла бы ответить: «Командир батальона Григорий Дедусенко погиб в боях за Стерлитамак».
Как и все жены, матери, дочери, проводившие на фронт своих близких, Татьяна Филипповна понимала, что многим бойцам не суждено вернуться, но, как и все, упрямо верила в будущую счастливую встречу.
Ей и Григорию почти не пришлось пожить вместе, но разве ее хоть на миг оставляла надежда, что наступит время, когда их ничто не разлучит. Она и сыну постоянно твердила: «когда вернется папа», «когда мы будем втроем»…
Теперь это кончено. Времена, когда они будут втроем, не настанут.
Горько Татьяне Филипповне вспоминать, как в самый канун разлуки она чуть не затеяла ссору. А ведь вина мужа была лишь в том, что, уходя в бой, он тревожился о «детском фронте» не меньше, чем о своей семье.
С той поры как Татьяна Филипповна стала бойцом этого фронта, в ней многое изменилось. Про нее, определяя стиль ее работы, стали говорить: «Не гремит и не пылит». Жизнь среди детей умерила ее жесты, поубавила размашистый шаг, отучила от скоропалительных решений.
Последние недели, когда она, оглушенная горем, пыталась ничем не выдать себя, налили ее спокойствием, как свинцом.
Ася была наполовину обманута этим спокойствием, но только наполовину. Она не удивилась, что Татьяна Филипповна, словно забыв об Асином бегстве, не стала углубляться в причины, а просто спросила:
— Так как же тебе здесь живется?
Посерьезневшая, повзрослевшая за последнее время Ася научилась многое понимать. Она почувствовала, что все приготовленные ею жалобы, все ее маленькие горести и обиды невелики рядом с чем-то, что согнуло эту высокую русоволосую женщину. Девочка, в свою очередь, вымолвила:
— Ничего.
— Меня, Аська, мучило, что я не пришла проведать раньше. Но я не могла.
Достаточно было взглянуть на Татьяну Филипповну, чтобы поверить — действительно не могла.
Татьяна Филипповна продолжала:
— Можно быть спокойной? Твоя тетка уверяла нас, что ты попала в исключительно хорошие условия.
Ася не позволяет себе жаловаться, она отвечает взрослым тоном:
— Условия приличные.
Татьяну Филипповну тоже не обманешь: Асина бодрость весьма сомнительна. Но ближайшее время — голодное лето девятнадцатого года — обещает быть таким грудным, что взрослые в отношении детей думают чаще всего так: дотянут ли они, выдержат ли до осени?
— Держись, Аська, — говорит Дедусенко, просунув между железными прутьями свою широкую ладонь с исколотыми иглой пальцами. Жесткие пальцы поглаживают худую, немногим толще прута, детскую руку. Столица почти без хлеба. Москвичам недодают даже скудной пайковой нормы. Подбираются последние запасы в детских домах. Татьяна Филипповна повторяет: — Держись!
Затем сообщает детдомовские новости:
— Мы на митинге были, на Пресне. Я и трое наших именинников. Да ты же не знаешь?! Хоть бы спросила о Феде, он о тебе справлялся. Приняли всех троих.
Вот как… Федя о ней справлялся… Федю приняли. Он теперь член Коммунистического союза молодежи. Ася выпрямляется, закладывает руки за спину. Федя запрезирает ее, если она будет распускать нюни.
— Так что же говорили на митинге? Про войну, про хлеб?
— Многое говорили… Например, про июль месяц. По какой-то случайности за последние три года он оказался самым тяжелым для революции, для пролетариата. — Татьяна Филипповна погладила Асину руку, вновь вцепившуюся в решетку. — И для ребятни этот июль тяжек, для тех, кого не удалось вывезти из столицы. — Она пошлялась отбросить слишком серьезный тон. — Кое-кому еще повезло. Тому, кто попал в приличные условия и прыгает себе, как коза. И знаешь, что еще было сказано? Что за июлем-то следует август — пора урожая. А затем недалек и месяц победы — октябрь. Выдержим, Аська? А?
Для Аси это прозвучало так: держись до осени, не просись назад. Она не просится, только спрашивает:
— А колонисты скоро вернутся?
— Тоже осенью.
Ага, «тоже»! Ася весело спрашивает:
— Как Шурка? Меня вспоминает?
Впервые по лицу Шуркиной матери скользнула улыбка:
— По секрету скажу: обижен. Как это Федя без него вступил в Союз молодежи!
Ася просит передать всем ребятам привет. Союзным и несоюзным.
— Набирайся сил, — говорит на прощание Татьяна Филипповна, еще раз просовывая сквозь решетку руку. — Но, пожалуйста, без твоих штук. Время слишком тяжелое, а ты не маленькая. Обещай мне, что никуда не сбежишь, не выкинешь новое коленце.
— Обещаю, — произносит Ася. — Знаю, что не маленькая.
Обратно от ограды она не бежит, не подпрыгивает на «гоп», а крадется, прижимаясь к стене ненавистного ей дома. Главное — остаться незамеченной, главное — сохранить возможность почаще уединяться у окна, видеть перед собой вечно манящую, живущую своей жизнью улицу.