Монохроники Юрия Коваля

Монохроники — это какой-то новый (для меня) жанр. Ясно, что это не дневник, ежедневные записи для меня невозможны, тогда пришлось бы бросить всю работу и писать, и рисовать только монохроники. И все-таки кое-что есть в них и от дневника. Записи автобиографичны, хотя иногда я считаю возможным переиначить события, взглянуть на них глазами художника.

Во многом монохроники — это случайный сбор. Захотелось что-то записать, нарисовать — «Монохроники»! Точной системы моей жизни в них нет, есть, наверное, какое-то общее движение.

Страницы монохроник я охотно предоставляю друзьям, пусть они пишут и рисуют что хотят. Однако «Монохроники» это не «Чукоккала», это не рукописный журнал, это все-таки неполная и разрозненная, но хроника моей жизни.

Многое уходит, не попадает в «Монохроники». Помогают рисунки — наброски — бумажки. Они, сделанные в точное время, точно напоминают о нём.

Разбирая материалы к «Монохроникам», вижу — у меня больше рисунков, чем записей. Рисунок, это, конечно, тоже запись, но понятная порой только мне.

«Монохроники» — это чтение и воспоминание в старости, это — попытка сохранить и свою и чужую руку, попытка, которая всё равно обречена на неудачу.

Повсюду, под Москвой, очень много рябины. Зрелые полные гроздья. Какой-то рябиновый год.

Не успевши выехать из Москвы и не доехавши до Загорска, купили для смеху и наслаждения ящик помидоров. Рябина и помидоры чем-то похожи меж собой.

Рябиновые годы, как я знаю, случаются редко. Я помню несколько за свою жизнь. Годы эти не были для меня безмерно счастливы, зато уж пожалуйста — сколько угодно рябины.

* * *

Шёл священник в синей рясе. Пузатый, шёл быстро и величественно. Вдруг он встретил другого в чёрной рясе. Они поцеловались. А потом Синий поцеловал у Чёрного руку. А Чёрный руку Синему не целовал. Жаль, не успел я нарисовать Чёрного.

До Загорска у нас грелись тормоза переднего контура. После Загорска — перестали. Не свеча ли, поставленная Николе, помогла намъ?

Но — так уж получилось.


…Измученные Москвою, счастливые, оказались мы в Плуткове. Отчего-то всегда так трудно выбраться из Москвы, а вырвешься — сразу счастье.


Светлые проточины

Поздним вечером, час назад, ну в пол-одиннадцатого — пошли прогуляться. Деревня Плутково освещена — горят фонари над чудовищной разъезженной дорогой. Грязь, изрубленная тракторами. …Вдруг справа за забором я увидел темные глыбы. Это были лошади со светлыми проточинами на носу. Светлые проточины. Мы остановились, а лошади подошли к забору. Мы стояли в темноте напротив друг друга. Три лошади со светлыми проточинами на носах, и мы без проточин. Мы говорили им, что нет у нас ни сахару, ни хлеба. Они слушали нас и, кажется, шептались. Нам было приятно стоять так друг напротив друга.

Счастливо и бездумно ночевали в Плуткове. Долго сидели за ужином. Лёва — хозяин дома — вёл себя так, будто не он, а каждый из нас хозяин. Это его качество. Тикали ходики на стене — забытое спокойствие дома и неожиданное спокойствие души.

Темнеет за окном, ты зажигаешь свечи[1],

И светлая рука стеклом отражена,

И снова к нам с тобой пришёл осенний вечер,

И в доме и в душе покой и тишина.

А где-то далеко шумит вечерний ветер,

Кружится в темноте опавшая листва,

И снова мы вдвоём, и с нами долгий вечер,

Вечерний разговор, вечерние слова…

…слышал ночью, как бьют по заборам и крышам домов гроздья рябин и падают на землю одиночные ягоды.


* * *

Мы решили провести денёк в Плуткове. С утра отправились в Сущёвский лес. Чистое солнечное утро. Мох, мох. Ёлки и мох. Мы двигались вдоль опушки, чуть перекликаясь, чуть пересвистываясь. Вадим свистел ястребом, научил меня крику гончатников. Договорились, что будем так перекликаться в лесу. Новое знание я немедленно применил на деле, получилось как-то дико. Это протяжный клич, который быстро переходит с человеческих рельсов на металлические, а кончается — ууу-оп! Грибов немного, но все нашли по белому, а я, грешник, два.

…видели журавлей. Они, перекликаясь, тянули над деревней, зашли против солнца, вдруг встали на месте. Курлыкали, курлыкали, разглядывая, видно, сверху поля осенние и речку Нерль. Хотели сесть, но, видно, им что-то не понравилось — полетели дальше.

Целый день Лёва ковырялся с машиной, неторопливо готовили Вадим и Витя грибной обед, а я рисовал, пользуясь спокойствием и миром в доме и природе. На редкость ясный сегодня и тихий день — бабье лето.


Сидели с Вадимом под стогом. Далеко за полем видна была церковь деревни Капшино.


И здесь, в Плуткове, всюду — рябины. Иные утеряли отчего-то все листья, и лишь гроздья тяжёлые болтаются над заборами.

Плутковские архитекторы строили дома свои, оглядываясь на соседа. Дома схожи между собой. Для рисунка я выбрал очень типичный дом. В нём есть признаки Севера, он крыт щепой, и всё-таки под Вологдой я таких не видал.

«Старушкой в платочке» назвал нарисованный мною дом Лёва. Его же дом почти такая же старушка, только платочек попроще и лик моложавей, но на наш век хватит и молодости его, и простоты убранства.


* * *

Вечером пролетела над домом цапля, крикнула.

Ир — так называется ручей, впадающий в Нерль. Ир и Нерль. Ир зимою не замерзает. Говорят, рыбен ручей Ир. Мы кидали удочки, да поймали только двух окуньков. В деревне Спасское, что видна в лугах за Иром — ручьём, церковь действующая. По субботам приезжает сюда священник и служит, московский священник отец Леонид. Старостиха церкви Татьяна Фёдоровна дала нам творогу и молока.

Ир — слово ещё более странное, чем Нерль.

Калязинская колокольня, залитая водой бог весть сколько лет назад, — всё так же стоит средь волжских вод.

— Это живой укор тем, кто… — начал было Вадим и замолчал, не зная, как обозначить укоряемых.

Печально ожидали друзья, пока я делал набросок.

Я вспоминал церковь в деревне Крохино, которую видел посреди Белого озера. Как и калязинская колокольня, стоит она в воде, никак не потонет, не разрушится и долго ещё простоит не слишком-то живым, но и не совсем ещё мёртвым укором тем, кто.

Приостановились на миг в деревне Андрияново. У автобусной остановки мялись два мужичка. Один подошёл к нам и шепнул:

— Картошку не берите — отбирают.

Довольный тем, что предупредил добрых людей, отошёл от нас. Неподалёку от деревни видали мы на дороге вагончик, из которого выглядывал милиционер. Он-то, как видно, и отбирал картошку. Итак, мы не могли купить картошки и везти её обратно в Москву, а мужичонка маялся у остановки, имея, очевидно, отбираемое. Каким-то внутренним чутьём угадал он в нас желание иметь картошку. Мы вошли в магазин, потоптались там и только вышли на улицу, как опять подскочил к нам картофельный мужичонка.

— Возьмите у меня мешок, — сказал он. — За десятку отдам.

Великий оказался продавец: вначале предупредил об опасности, а после и предложил товар.


* * *

В деревне Суховерхово Лёву остановил человек, жезлом указавший — к обочине! Лёва остановился. Человек достал из кармана рыболовную катушку, поднёс её к уху: «Да! Да! Кириллов! Я слушаю!» Потом ко рту: «Кириллов! Здесь нарушают! Да! Обгон запрещён! Превышение!» К Лёве: «Ваши права и документы!» Лёва стал извиняться. Человек с катушкой обошёл вокруг машины, постукал сапогом баллоны и в катушку: «Кириллов! Вы слушаете? Нарушают». К Лёве: «Придётся сделать дырку», — и достал из кармана кривой гвоздь. Потом-то Лёва с ним разговорился:

— Ну что, Лёха, на свадьбу-то пойдёшь?

— Ой, пойду, пойду.

— А винцо-то любишь?

— Ой, люблю.

— А девок?

— Ой, девок-то люблю!

— А что ты с ними будешь делать?

— Ой, не знаю!

И вправду, говорят, в новых сапогах отправился Лёха на свадьбу.

В Углич добрались мы к вечеру. Розовый вечер.

(Этюды в Угличе написаны вином — «механджийско».)

Под храмом На Крови женщины полоскали бельё, баржи шли по Волге, какой-то полуглиссер фыркал под берегом. Я пристроился рисовать на задворках пристани. Сторож, который сторожил эти задворки, подошёл ко мне. Я думал, он прогонит меня, а он оказался любителем заглянуть художнику через плечо. Тут уж я рассердился и прогнал его. Растерянный, в речной помятой фуражке, он стоял посреди своих задворок и не знал, что же теперь делать.

Я между тем, рисуя, уклонялся от солнца. Не слишком ослепительное к закату, оно всё же слепило меня, затеняя ближние детали. Я пристроился так, что оно оказалось за куполом. Но не успел я провести первые торопливые линии, как оно уже вышло, обогнув купол. Быстрое осеннее солнце.


* * *

Проехавши Углич, сразу встали мы на высоком лесном берегу Волги. На пеньках и гнилушках — опята. Старые коричневые и гнилые опята на жилистых крепких ногах. Огромные в заплесневших манжетах. На месте старого рыбацкого кострища разложили мы и свой костёр. Быстро стемнело, и взошли звёзды. Спустившись к воде, я закинул удочку и поймал в темноте самого захудалого волжского ершонка.


* * *

Ночью прогремел мимо палатки лось. Ночной буксир тащил кран, освещённый огнями, — и кран болтался от берега к берегу.


Вадим указал мне на звезду: «Арктур». Но выше было созвездие Персея. Я быстро нашёл Арктур и сказал, что под Персеем нет яркой звезды. А это была взошедшая уже прекрасная — Капелла.


* * *

Вдруг попали в сосновый моховой бор. Из окна увидели грибы, стоящие во мху. Какие-то шалые автогрибники уже бродили меж сосен. Остановились и мы, набили свои кепки моховиками. Потом узнали, что это знаменитый Охотинский Бор и посреди его на берегу Волги — деревня Охотино. Высокие, рубленные по-северному дома, спокойствие в пространствах меж домами. Мы с Лёвой восхищённо принялись мечтать о своём доме в Охотине. Мечтали долго, давно уже отъехавши от сосен. Надо вернуться сюда и поглядеть Охотино ещё раз.

Дождём и серостью встретил нас город Рыбинск. Асфальт его поблескивал, как щучья чешуя. И всё же в сером небе, тусклых облаках таилось некоторое золото. Откуда бралось оно, я не мог понять.


* * *

Близкое соседство огромной воды веселит. Голова кружится от этого соседства, появляются шалые мысли, вроде того, что неплохо бы иметь свой небольшой кораблик. Но и не совсем же маленький, в общем, что-то вроде катера, вроде тех буксиров, грязноватых тружеников с трубой. Хотелось бы, чтоб на палубе его уместилась эта наша машинка «Жук-Скарабей». Лёва мигом поддерживает мои шалые мечты, Вадим обещает достать катер, но поменьше, в который «Скарабей» не влезет.

— Надо, чтоб влез, — толкую я.

— Это — невозможно, — убеждает Вадим.

Скепсис Вадима, вера Лёвы, надежда Вити разжигают шалые мысли, которые выглядят так: крепкий, северной рубки дом в деревне Охотино, в окошки его виден сосновый бор, Волга и у причала этот грязноватый с трубой труженик волны, а на палубе его «Скарабей», из-под которого торчат Лёвины коленки.


Так что же всё-таки нам необходимо — катер, в который влезает «Скарабей», или катер, который влезает в «Скарабея»?


Скорей всего, и то и другое. Прекрасная картинка: катер с трубой, а на палубе его «Скарабей», из которого торчит другой катер, но поменьше, без трубы, для прогулок по отмелям.

Пошехонье

«Кровяная колбаса!» — восклицали Витя и Лёва, вернувшиеся из магазина.

— Где она?

— В магазине — пошехонская кровяная колбаса.

— Чего же вы не купили?

— У нас ведь лозунг — сбрасывать балласт, уничтожать консервы.


Не рассуждая больше о балласте, бросились в магазин за колбасой, а магазин уже закрылся, напрасно канючили под окном. В пошехонском кафе играли свадьбу, чинные пошехонцы ходили за стеклом со стульями в руках. Хотели было и мы поиграть пошехонскую свадьбу, но не решились, пошли спать.

Дождливым утром тронулись от Пошехонья, благословясь. Я всё-таки успел перед отъездом пройтись по городу и полюбоваться двумя бабами, которые вначале бешено полоскали, а затем дико выжимали бельё.


«К нам никто не ездит, — признался шофёр газика. — Ну, за Пошехонье пяток километров вы ещё проедете, потом десяток протянут трактора, а уж дальше нельзя — дальше дыра».

Не решились ехать через «дыру». Возвращаемся в Рыбинск и через Ярославль на Вологду.

Дорожные размышления о каланчах пожарных

Всю жизнь, с самых детских лет люблю я каланчи пожарные. В них имеется много смысла и красоты. Случайно нарисовавши каланчу угличскую и в Рыбинске, я решил развить огненную тему.

Рыбинская каланча показалась даже изящней угличской. Впрочем, всякая каланча всегда хороша. Всегда я ненавидел идиотов, которые снесли каланчу возле Ново-Спасского монастыря в Москве. В Ростове, сколько помню, каланча идиотская. Она устроена на месте купола колокольни. На свете, кажется, не было художника, который бы рисовал пожарные каланчи. Не могу вспомнить ни одной картины. Сам пробовал писать Сокольническую, да не сумел.

Ярославль прошли мы краем. И я, мечтавший о сверхархитектурных рисунках, огорчился. Внезапно, проезжая по мосту через Волгу, увидел каланчу на том берегу. Умоляя Лёву ехать помедленней, кой-как сделал набросок. Удивительной красоты город оставил в моём журнале ничтожный след. Прошу прощенья у Ярославля.

Между тем в центре Ярославля имеется каланча куда более совершенных форм.


Более унылого города, чем Грязовец, на свете, по-моему, нет. Лёва предлагает вывести отсюда всех жителей, а город сжечь. Название его, которое дала Екатерина II, в точности отвечает впечатлению.

НАЧАЛО РАССКАЗА:

«Если бы не малосольные огурцы, я бы, наверно, прямо с ума бы сошёл».

В Данилове зашли мы на рынок. Торговля уже кончалась. Дождь и невиданная грязь, водки не продают, тускло на рынке. Я вернулся в машину, поставленную у колодца.

Через Данилов проезжал я и прежде не раз и как-то не замечал, что на окнах здесь удивительные наличники. На одном доме такие наличники, что не поймёшь — то ли это сталактиты, то ли намёк на оргáн (муз. инстр.), то ли какие-то резные сосульки. На другом же доме обнаружились наличники с двуглавым орлом. Слава богу, при подробном осмотре смекнули мы, что это две лебёдушки.

Толя Гелескул рассказал, что Вологда во времена Иоанна Грозного называлась — НЕРОН. Прикинули, обнаружили общий корень — озеро НЕРО, река НЕРЛЬ.


* * *

Самое мутное, самое безотрадное впечатление произвела на нас вологодская барахолка. Вынесенная почти за город, она огорожена противным дощатым забором. На самом месте торга сколочены четыре длинных, даже длиннющих стола, за столами стоят продавцы скучного, вроде старых кирзовых сапог, пепельного и пыльного товару. Меж столами грязь, которую бесцельно месят одиночные покупатели. Стиснув зубы, мы с Лёвой обошли всю барахолку. Я купил на рубль пять гранёных стопочек, а он на другой — молочник.


* * *

Мы в Москву ездим за вологодским маслом. Там есть магазин на Преображенке. Я пачку масла ем два месяца. А Троцкого убили кирпичом.


* * *

Глядя на собор св. Софии, Вадим сказал:

— Послушать бы звон.

— И узнать бы, где он, — добавил я.

— В ушах у меня, — сказал Лёва.


* * *

По местам этим гулял Батюшков.

— Сегодня у нас концерт, — сказал Валентин Иваныч.

Оказалось, летом в Ферапонтово трудился некий стройотряд из студентов Ленинградской консерватории. Среди них был Серёжа Чиж, знаток духовных песен. Они ещё летом пробовали спеть в храме — получилось хорошо. И вот сегодня, 21 сентября, в праздник Рождества Богородицы они приехали специально из Ленинграда, чтоб спеть в храме Рождества среди фресок Дионисия. Меня тянуло поскорей поехать на гору, но ребята удержали — захотелось послушать. И вот в назначенный час снизу от школы к монастырю двинулась странная для Ферапонтова процессия: восемь молодых людей почти в смокингах и с бабочками возле шеи и две девушки в бархатных платьях. Изумлённые жители расступались перед ними, поднимая пыль. Молчаливо прошествовав, они вошли в храм, расставились вокруг сколоченного наспех пюпитра, на котором зажглись две свечи, и начали пение.

Это была почти полная праздничная служба. В храме постепенно поднабилось народу в резиновых сапогах, все слушали внимательно и изумлённо, только не видел я, чтоб кто-нибудь осенял себя крестным знамением. Я слушал вначале не слишком внимательно. Меня поражал, так сказать, антураж — вдруг пение — вдруг в Ферапонтово. Я делал наброски. А кончивши набрасывать — вслушался.

Пение захватило меня, очистилась вдруг душа. Чуть не плача, вышел из храма.


* * *

Познакомились с певцами, и я пригласил их назавтра в гости на Цыпину Гору.


* * *

Валентин Вьюшин сказал мне, что журавли уже прошли. А я-то думал, что увижу их на Горе.

Приехавши к бане, мною обнаружены раки в ведре. Вьюшинские раки во вьюшинском ведре. Ведро стояло в предбаннике, раки мало шевелились, зато шевелился вовсю сам Валентин Иваныч.


Самое неприятное для меня после бани — это натягивать сапоги. Я уж, бывало, ещё и до сапог измучаюсь, одеваясь. Ничего после бани на меня не налезает. Кое-как рукав тельняшки натяну и отдыхаю. А тут ещё сапоги впереди!

После бани посидели с Валентин Иванычем, у которого, между тем, находился за столом и небезызвестный мне Лёха Хоботов. Выждав паузу, приличную для поздравлений «с лёгким паром», Хоботов провешшился:

— А вот, уважаемый товарищ, я тоже хочу рассказать. У нас в деревне — Сиверскó — находится особый памятник культуры. Этот памятник культуры вроде как бы скульптуры. Он изображает, уважаемый товарищ, мужской как бы сказать — член. — Лёха Хоботов мигал глазками, шмыгал носом не слишком уж маленьким, делал лицом изумляющие знаки. Мы все заизумлялись.

— Представляете себе — лежит в траве, под соснами, слева от деревни. Ну, будто натуральный, только из камня. Вот таких размеров, — и Лёха отрубил рукою полстола.

— Ты им не рассказывай, — прервал Валентин Иваныч. — А то они его в Москву отвезут.

— Так и пусть везут. Может, это памятник, а мы не понимаем. В траве лежит, и верхушка, уважаемый, отполирована. И вот таких размеров, — и Лёха снова стукнул по столу, показав величину памятника.


* * *

Лёвушка набрал вчера на берегу Бородаевского озера ферапонтовских камушков, натёр их и изготовил мне краски, которыми я и раскрасил банные наброски.


Сегодня в южном полушарии нашей планеты началась весна, а у нас — осень. Сегодня день осеннего равноденствия. День стал равен ночи, но мы этого почти не заметили. Я с утра и до обеда занимался дневником, что-то дорисовывал, докрашивал, записывал. Вадим бродил в лесах, принёс двух рябчиков, стрелял трижды в глухаря, но не взял его. Витя принёс опят. Лёва возился с машиной. Женя пропадал весь день на протоке.


* * *

Нашли на дороге убитого, как видно, сокольцом козодоя. Необыкновенность его облика — крупные глаза, странные волоски, торчащие из широко распахнутого рта. Нет, наверно, не соколец. Скорее — сова. Козодой — птица вечерняя. Крылья у него стройные, узкие, стремительные.


* * *

Целый день повсюду на дорогах сойки. Никогда я не видал так много соек. Отчего вылетают они к дороге? Неужели камушки клюют? А может, просыпанное зерно? Надо проверить будущей осенью — будут ли сойки на дорогах.


* * *

В Коротце хотели обедать. Но столовая кормила школьников, прохожих гнали взашей. Разъярённый и голодный Женя, когда мы отъезжали от столовой, крикнул в окно встречной бабке: «Не кормят у вас ни хрена, тётка!» Бабуля заинтересовалась, приникла к окну машины: «Чего, батюшка?» — «Не кормят ни хрена, матушка!» — «Ты бы чаю попросил». — «И чаю ни хрена не дают». — «Ах, беда, батюшка, ты бы их поругал». — «А лучше ты меня покорми!» — «Чаем-то я тебя напою». — «Да у тебя чай-то небось грузинский. Я такого не пью. Я индийский пью или цейлонский». — «Да я далеко живу. Подвезёте — так чаем напою».

В деревне Филинское увидал я старинный рукомойник, висящий у дверей дома. Хотел купить его у хозяйки, но твёрдая старушка — не продала.


Молодые овсяночки на дороге, и вдруг у деревни Ракула — целый табун вяхирей. И всюду — сойки и сумасшедшая всюду рябина.


* * *

ЧАРОЗЕРО, о котором я так давно мечтал, куда не успевал никогда добраться, огорчило нас. Разбитая церковь, резиновые сапоги, дощатые тротуары, и само-то Чарозеро в 4-х километрах от посёлка. Рожки в столовой, опадающие листья. Ничего нет в Чарозере, только названье, зато великолепное — Чарозеро.


За Чарозеро я никогда не пробирался. За Чарозером, говорят, — лагеря. Говорят, там шлагбаум с автоматчиками.

Проходящий почтальон указал нам дорогу к Веретьеву. Красивое и родное, хоть никогда не виданное место. Взгорочек в низине, могучая церковь, забытый погост, два мёртвых дома за спиною, поднявшиеся из обширной тресты утки, мой одинокий промах, мгновенно отнесённый ветром в сторону Ферапонтова.

Когда я вижу погост, особенно сельский, думаю порой — желал ли бы я здесь лежать, успокоиться здесь? Неуместны бывают эти мысли, не ко времени ещё, кажется. На этом погосте — покойно. Старая церковь, и вид оттуда — вечный. Но вот разрастётся город, живые пойдут по мёртвым. Но всё-таки эти знаки — старая церковь на бугре, кресты, берёзы — знаки покоя. Хорошо и не страшно, легко на душе, когда я вижу погост, особенно сельский.


* * *

Болотная дорога привела меня вначале к брошенной в ольшанике ржавой барже. Будто из-под баржи вытекал торфяной ручей. С полсотни шагов прошёл я по ручью, и, окружённая лесами, открылась мне медленная болотная река. Это и была — Мóдлона.

Мóдлона — ударенье ставят местные жители на первом слоге. Это обычно в вологодских краях — Мóдлона, Сýхона…

Как ни поставь ударенье, Модлона — слово удивительное. Медленно течёт Модлона, и не от этого ли слова «медленно» происходит её названье?

…Модлона течёт модлонно… Дремучая, по-болотному ласковая река. А водятся в ней чернейшие окуни и воронёная сорога. Обычно нет рыбы светлей и серебристей сороги, а тут — темна, глаз и плавник красен, брюшко тёмного серебра, а уж спина — воронёная.

Мы пробовали пройти сегодня в Чистый Дор. И мы прошли через Гридинско. В этом доме, что я решился нарисовать, 17 лет назад был я счастлив.

Потом был я здесь через десять лет, в 1972 году, но не зашёл ни к кому из жителей, а на этот раз (третий раз в деревне Гридинско) объявился. Я встретил седого человека и вспомнил имя его — Сергей, и жену его звали Мария. Её я не видел. Сергей вспомнил меня. Мы беседовали с ним минут десять, и он больше молчал, и я вспомнил, что и 17 лет назад был он молчалив. А жена его Мария общительна и весела. Я захотел купить этот дом (заколоченный сегодня и 17 и 10 лет назад) и пошёл к Александру Ионычу (крайний слева дом), беседовал с ним, потом зашли к нему в дом, и жена его вспомнила меня.

— А я тебя в окно узнала, батюшка.

— Да как же, ведь я постарел.

— Совсем не постарел, всё такой же.

И вдруг я с изумлением увидел, что и они не постарели. Только счастье моё.


Весь день сегодняшний — воспоминания о счастливом 1963 годе. Ещё вчера хотел я попасть сюда, но — промахнулся. А помню, как, нагруженный, шёл по лесной дороге, и со мной был человек, безмерно любимый. Как и тогда, дошёл до деревни Ивашково. А в деревне Олюшино всё по-прежнему, и магазин работает с 10 утра до 12-ти, и так же чайки сидят на полях, и сиверко гонит волны к нашему берегу. Я волновался, вспоминая забытые изгибы берега, торопился к Гридинско и — дошёл.

Ничто не изменилось здесь, в Гридинско, только жутко разворотили болотину, прокладывая новую дорогу на Вашки.

Восемь лет назад поразил меня Сергей Абрамов. Через десять лет после моей счастливой жизни в Гридинско, гуляя от Белого озера через Чистый Дор, зашёл я, как прохожий, к Сергею Абрамову с двумя друзьями. Он принял нас как прохожих, но выставил на стол сковородку, на которой лежал карась, занявший её под обод. И, только выпив с нами рюмку, он сказал:

— А ты не Юра ли Коваль?

Я не понимаю, как он, подслеповатый, узнал меня через 10 лет.

И вновь узнали меня — уже через 17 лет — в деревне Гридинско. И это поражает меня, не узнанного для чего-то и через два дня. Я благодарен этим людям — неторопливому Сергею и жене Александра Ионыча.


* * *

Вадим рассказал, что дед его убил чёрного зайца. Деду сказали жители, что это не к добру, нехорошо. И верно, собак, гонявших чёрного зайца, вскоре отравили. Не знаю, как мой красный заяц — к добру ли, нет? Всё же, думаю, к добру. Осень-то — золотая, и заяц мой — красён.


* * *

Пёхоть — деревня эта поразила меня ещё в 1963 году. Когда мне пришлось описывать Чистый Дор, я имел в виду именно Пёхоть. С тех пор я не бывал здесь, и вновь увидел Пёхоть и радуюсь этому. Нас приняли в Пёхоти дед и бабушка Поличевы, дали нам творогу со сливками. Их дом четвёртый слева.

А колодцев-журавлей в Пёхоти — четыре.

Мы отошли от Пёхоти, и за нами увязался кобелишко. Он радостно подпрыгивал к рюкзаку, в котором покоился заяц. Потом покинул нас, и вдруг мы услышали из чащи кобелишкин голосок. Прыгнувши через полевую изгородь, мы с Вадимом побежали на голос. Только подбежали — голосок заглох, кобелишка пропал. Не поймёшь, кого он облаивал — глухаря, рябчика, белку?

Разбрелись мы с Вадимом по сторонам, и, когда сошлись на дороге, он спросил меня вдруг, в чём разница между лошадью и коровой. Я промолчал, всем своим видом намекая на вымя и рога.

— А как встаёт с земли лошадь и как корова?

— Лошадь подымается на передние ноги, — ответил я, — а потом уж зад. А корова наоборот.

— Верно, — сказал Вадим. — А как встаёт с лёжки лось?

— Наверно, как лошадь, на передние.

— Ха, — сказал Вадим. — Как корова. Только что я поднял в крепи лосиху. И увидел, как вначале подымается из кустов её зад, а уж потом всё остальное.

Этот вопрос — как подымается с лёжки лошадь, корова и лось — Вадим задал всем — и Лёве, и Вите, и Толе Гелескулу, и Жене Уханову. Все отвечали, как я, и Вадим торжествовал. Только на Жене Уханове Вадим напоролся. Вот их разговор:

— Как подымается с лёжки лошадь? — На передние ноги. — А корова? — На задние. — А лось? — На передние. — Ха-ха. Только что я поднял с лёжки лосиху, и она вначале показала зад. — Так это была лосиха! А лось, конечно, вначале на передние. Лосиха — баба. Она показывает зад — вдруг кто заинтересуется. И действительно, заинтересовался.


* * *

Женя уехал сегодня в Вологду, и, попрощавшись с ним, мы с Вадимом отправились на охоту. День — и солнечный, и ветреный, и временами пасмурный. На Палшумской дороге плоховато — подняли только двух рябчиков, на Белоусовской — тоже хреново, подняли 3-х рябчиков, и без выстрела подошли к Мысовскому озеру. Тут я решил подойти к воде — вдруг подыму уток! — подошёл и сразу увидел стайку черняди — голов тридцать. Пятясь, пятясь, отошёл назад, свистнул Вадиму и, адски гримасничая и жестикулируя, пояснил ему, что вижу уток. После этого хлопнулся я на колени и пополз, хоронясь за кустами и былинками. Прополз, наверно, 10 метров — тут и грянул за моей спиной выстрел — Вадим хлопнул рябчика. Черняди напугались и, не дожидаясь моего подполза, поднялись на крыло. Я стал ругать Вадима, а его уж не было, он убежал в крепь.


Неподалёку от камня Козьмы и Демьяна поднял я косача и ударил влёт. Так этот день стал для нас днём черныша.


На мосту (на протоке) целый час на ветру ждал Вадима. Промёрз, обругался, наконец услышал его охотничий клич. Пошёл ему навстречу и увидел, как бежит передо мною в траве рябчик.

Вадим задержался, оказывается, для того, что резал опята. Набил целый рюкзак опят. Возвращаясь домой, мы с ним напали на опячье месторождение адских масштабов. Дома подрядили ребят и кинулись за опятами. Нарезали десять вёдер. Я никогда не видел таких опят.


Добыча Вадима сегодня — 3 рябчика. У меня два рябчика и косач.


Ночью кричали над Горой уходящие на юг табуны гусей.

Вчера насобирали 10 вёдер опят. Сегодня с утра я остался дома, Витя и Лёва бросились дорезывать недорезанные вчера опята, Вадим отправился в леса. Витя и Лёва принесли ещё 8 вёдер опят, Вадим 4-х рябчиков. Однако Вадим оставил в болотах убитую им Серую Утку. Не решился плыть за ней через холодную, прихваченную льдом воду. И вот началась сумасшедшая обработка опят, потом мы с Лёвою погрузили «Одуванчик» на машину и отправились за Серою Уткой. «Одуванчик» вошёл в машину только наполовину, и это походило на муравья, тянущего соломину. Дотянули кой-как, осел я в лодку, достал Серую Утку, которая и посвящалась Николке. А Витя, как бес с бородою, маячил в ночи над костром, доваривая опята. Вадим же щупал рябчиков, из которых получился праздничный ужин.

Не слишком-то рано, но всё-таки рано утром отправились с Вадимом на охоту. Уже спустившись с Горы, увидел я вдруг Гелескула, стоящего на крыльце своего дома. Он провожал нас, так сказать, взглядом.

— Спать пора, Толя, — крикнул ему я.

Он махнул рукой в ответ и пробормотал что-то.

— Давай с нами на охоту, — крикнул я с некоторой насмешкой.

Он опять махнул и пробормотал. Охота у нас оказалась никудышной. Вадим стрельнул один раз, а я девять и все девять безобразно промазал.

Восемь выстрелов я всё радовался редкому и чудесному охотничьему дню, а уж на девятый сразу вдруг и окончательно огорчился. Возвращались полями на Гору, и Вадим сказал:

— Это Гелескул наколдовал.

Мы перебрали всё, всё взвесили, вспомнили, как он ел зайца у нас в гостях, как стоял на крыльце и махал и бормотал, и поняли, что это так.


Когда я писал короткий розовый натюрморт с битым зайцем, — как раз зашёл Гелескул. Я огорчился — показывать ему зайца было нельзя. Но раз уж увидел — пусть смотрит, и я пригласил его с женою на ужин, на зайца. Они пришли — был день рожденья Жени, — сидели, болтали, пили и веселились. К зайцу Толя не притронулся, супруга клюнула ножку вилкой. Толя, между прочим, рассказал, как однажды здесь, на Горе, собаки Соколова из Леушкина гоняли лису и он случайно оказался на пути зверя и собак. Он тут же затоптал следы лисы и чуть поколдовал — и собаки лису потеряли. Мы хохотали, радуясь, что он такой чудесный чародей, а сегодня попались ему сами. Примечательно, что сегодня вечером он не зашёл к нам. Видно, стыдится колдовства своего. Или боится, что оно не получилось. Получилось, Анатолий Михайлович, я промазал девять раз.

Между тем — 12 рябчиков, 1 заяц, 1 тетерев, 1 утка — наша добыча.


* * *

Прорвались через коварзинскую немыслимую грязь и, миновавши Гридинско и Пёхоть, доехали до Чистого Дора, где я не бывал 10 лет.

И до сих пор Чистый Дор — лучшая из деревень, виденных мною в жизни. Ничто не изменилось в Чистом Доре, только часовня св. Георгия пропала.

Оказывается, тракторами отвезли её с дороги — мешала, и сломали навершие. Стоит сейчас часовня за магазином и не похожа на часовню. Единственное, что огорчило меня в Чистом Доре.


* * *

Полумёртвая деревня — Палшумо. Давно мечтал я добраться до неё, ещё в 1963-м. Укутанная платками толстоносая Настя дала нам молока. Я заплатил ей, выгреб из кошелька всю мелочь и взял кастрюлю с молоком. Мы обедали на берегу озера — молоко, хлеб, сало, — как вдруг объявилась Настя с банкой нового молока:

— Ты дал 67 копеек. Это очень много. Вот ещё банка молока. Пейте.

На дороге (обратной) из Палшумо в Чистый Дор Лёва увидел вепрей. Там была свинья с поросятами. Они спали в болоте. На той же дороге я стрелял в глухаря, да и наступил, грешник, в медвежье говно. Рябину ел чистодорский медведь. Мы шли дорогой, а Вадим крепью, и на дороге мы видели больше, чем он в крепи.

Неподалёку от нашей Цыпиной Горы есть деревня Палшемско, и вот — Палшумо. Деревни-близнецы, и озёра при них очень схожи. Конечно, «Палшумо» — нерусское слово, и все-таки я прикидываю, что кто-то когда-то делал здесь пал — палил лес, и был от этого пала немалый шум.

Вчера ещё вечером, возвращаясь из Чистого Дора, видели в свете фар иней на траве. Ночью мёрзли и утром мечтали о бане. Поехали в Ферапонтово, и добрый Валентин Иваныч согласился истопить нам баню. Мы наносили воды, и через три часа наслаждались, грелись и даже, распаренные, окунались в святые воды Бородаевского озера.

Приехал к нам снова Женя Уханов. Привёз таз печенья, ведро варенья, конфет и ещё неведомо чего.


* * *

Были мы в деревне Лукинско. Искали там дом умершего дедушки. Дом и сад. Нашли и глядели на дом и сад, ниспадающий к реке. В своей жизни я побывал уже во второй деревне с названьем Лукинско. Первая — на Бородаевском озере, где мы ловили раков. И, пожалуй, впервые я понял, что названье это происходит не от лука — огородного плода, а от речной излучины. Лука реки или лука озера? И деревни Лукино, которые я встречал не раз, того же корня.


* * *

Почему же день сегодня — кислого пороху? День Кислого пороху вот почему. За деревней Лукинско, что неподалёку от Красного, мы с Лёвой заметили над головою нашей шестерых гусей. Это были гуменники. Вдруг они сели неподалёку на поле. Я стал к ним подкрадываться, хоронясь за стожком, и подошёл на 80 шагов. Выделив, я ударил, но сработал только капсюль, порох не воспламенился, картечь взрыла землю в 15 шагах передо мной.


* * *

В гостях у нас были Марина Сергеевна и Лена. Научные сотрудники Ферапонтова монастыря почтили нас. Милейшие и замечательные люди.

Мы принимали и угощали их, как могли. Опятами. Опята солёные, опята жареные. Между тем зашёл и Гелескул.

— Так признайся, — сказал я, — колдовал?

— Моя сила так далеко не распространяется, — сказал он. — Но немного-то поколдовал.

На Шексне ожидали парома. Две женщины бродили у паромного причала. Увидевши нас, они прервали было своё дело, но после плюнули и снова продолжили. Они шарили в кустах — собирали пустые бутылки. Не слишком много, но десятка два собрали.

Поехали мы в Белозерск. На пароме через Шексну шофёры повылезали из своих грузовиков, и этот гусь вылез первым.

«Какой-то полупузан, — думал я, делая набросок. — Полушофёр — полуБальзак».

Он меня смешил задумчивостью своей и полуромантизмом. Тут из другого грузовика вылез новый шоферюга, прислонился к машине, облокотился на капот, закурил.

Он не оглядывался по сторонам, на всё ему было наплевать, видывал он всё это, видывал и Шексну, и грузовики, и затопленные церкви.

Пока трясся паром на шекснинской волне, он и не шевельнулся, только рука его с папиросой взлетала — вверх-вниз, вверх-вниз и щёлкнула, наконец, окурок в воду.


* * *

Вашки — Вашпан — Вашкозерки. Что это за «Ваш» — не понимаю. А Вашкозерки — очень красивое место. Деревня на дороге — изломанные озерки справа и слева. Но деревня-то опять полумёртвая, два дома живут, остальные заколочены.


* * *

От Шубача лесом шли к Святому озеру. Шли — не знали, отчего оно Святое. А как вышли на высокий берег, сразу поняли — вправду Святое.


Неподалёку от Святого озера поднял на лесном холме стаю тетёрок.

Пошёл после обеда в лес. Не охотиться, а глянуть известный у нас на Горе камень — Божий следок. На камне этом явно отпечатаны два следа человеческой ноги. Отпечатки глубоки, но не слишком, как раз в меру. С такой глубиной отпечатывается нога человека в глине или рыхлой земле. Божий Следок завален был опавшими листьями, я разгрёб их и обнаружил ягоды ландыша, положенные в следы, какие-то цветочки. Видны были на камне и восковые капли. Кто-то зажигал здесь свечу.


Хотел было узнать, какого размера нога, оставившая след в камне. Но приложить собственную ногу, чтоб соразмериться, — не решился.


* * *

К нам на Гору пришёл старичок с бидончиком и с сундучком. Бидончик старичок унёс, а сундучок у нас остался. В бидончик свой старичок шиповных спелых ягод понабрал, а сундучок набился требухой от рябчика и тетерева. Сундучок-то был собака, и так мы его сразу назвали: Сундучок. А кто хотел звал его Рундучок и Чемоданчик.


Сундучок

К нам приблудился кургузый толстоватенький пёс, которого мы назвали Сундучок. Лапы у Сундучка так странно искривлены, как будто ласты у тюленя. Пасть у него здоровая, и в неё влезает что угодно. В первый же день Сундучок стал своим человеком в нашей компании. Он слопал всю рябчиковую требуху, а что не влезло в него, где-то закопал. Мы все были довольны, что требуха не пропала даром, а особенно Витя, который вообще не любит, когда что-то пропадает даром, хотя бы и требуха. Сундучок пристроился жить у нас под крыльцом, исправно встречал и провожал нас. Из-за требухи Сундучок воевал с сороками, отгонял их от дома, опасаясь, что они разыщут его захоронки. Один раз я заметил, что Сундучок жуёт что-то странное, что-то чёрное и длинное торчит из его пасти. Жевал он это слишком долго, и я вышел на улицу поглядеть, что это он жуёт. Это оказался хвост леща. Лещ же копчёный, верней, его хвост имел соседский вид. Остальную часть Сундучок, скорей всего, уже заглотал. Я не знал, как быть, — то ли тянуть за хвост, спасая леща, то ли спасать Сундучка. Полдня ходил Сундучок с хвостом леща, торчащим из пасти, и имел в этот день два хвоста — свой собственный и лещовый.

Прощаясь с Горою, пошёл я в лес. Сундучок увязался со мною. Я его отогнал, чтоб не мешался. Но он никак не хотел отставать — всё плёлся за мною. Тогда я обругал его и крепко пригрозил. Он прилёг на бугорок и всё следил, как ухожу я в лес. Уже у самого леса, оглянувшись, я всё видел Сундучка, лежащего на бугорке, том самом бугорке, где токуют весною тетерева.

Про меня почему-то думают, что я должен защищать щенков…

Песенка про 15 собак

Не пью я вина, не курю я табак,

Зато я имею 15 собак.

Встаю спозаранку — часы и пиджак

Приносят к кровати 15 собак.

Заливай, Зажигай, Гай, Давило,

Обругай, Докучай, Чай, Чудило,

Купорос, Патронташ, Плакса, Чайка,

Виртуоз, Ералаш, Балалайка.

И я улыбаюсь и песню пою,

15 кусков колбасы достаю,

Мои дорогие собаки и псы

Весьма уважают кусок колбасы.

Припев

Отправлюсь я в лес, а вокруг из кустов

Виляют мне сразу 15 хвостов.

А если устал я и духом ослаб,

Тогда подают мне 15 штук лап.

Припев

Не пью я вина, не курю я табак,

А если уж выпью — держусь за собак.

Они меня любят, меня берегут

И под руки к дому всегда приведут.

Заливай, Зажигай, Гай, Давило,

Обругай, Докучай, Чай, Чудило,

Купорос, Патронташ, Плакса, Чайка,

Виртуоз, Ералаш, Балалайка.

Весь день — утро. С утра — солнечное и туманное, только намёк на туман и свежесть. И днём — всё то же утро. И даже к вечеру всё ещё утро.

«Да что же это такое-то? — думал я. — Когда оно кончится?»

Но оно не кончалось. А потом внезапно сразу превратилось в ночь.


* * *

Лёша Носырев решил ввести в фильм образ сказочника. Поскольку сказка носит уссурийский характер, придумали состряпать этот образ на основе жень-шеня. Получился Женя-Шеня. Вначале этот Женя-Шеня меня смешил, а сейчас отчего-то раздражает. К тому же, кажется, он — явный еврей.

Женю-Шеню в дальнейшем мы неумолимо сократили.


* * *

100 лет со дня рождения А. Грина. Был куплен Алексиным:

— Любишь Грина?

— Люблю, — сказал я, хотя особенной любви никогда не питал. Но мне нравились некоторые концовки его вещей («Бегущая по волнам»).

Пришлось выступить в Большом зале ЦДЛ. Спел для забавы песню из рассказа «Капитан Дюк»:

Позвольте вам сказать, сказать,

Позвольте рассказать,

Как в бурю паруса вязать,

Как паруса вязать… и т. д.

Закончил так:

Позвольте вас под ручку взять,

Ах, вас под ручку взять

И что-то мокренькое дать,

Ну, скажем, кружку пива…

Далее сообщил слушателям:

— «Грин» по-английски — «зелёный». Как по-вашему, подходит ли этот цвет к Александру Грину?

— Нет, — дружно реагировал зал.

— А какого он цвета?

— Конечно, алый, — сказал Алексин.

Я согласился с ним, потому что это получилось изящно. На самом же деле Грин — светло-голубой.


После выступления подскочили вдруг возбуждённо-ненормальные молодые люди:

— Мы из клуба «Строка, оборванная пулей».

Я растерялся:

— Моя-то строка вроде ещё не оборвана.

Но оказалось, что и не оборванная ещё их волнует. Спел песню «Сундук», которую хрен кто оборвёт, для их магнитофона. Очень уж серьёзные и даже фанатичные молодые люди. Они даже пели, обнявшись, возле доски погибших писателей.


* * *

Получил письмо от Коли Силиса из Греции. Он пишет так:

«Чтобы сразу покончить с описанием Греции, скажу, чего в ней нет. В Греции нет мух, полицейских и плохой погоды — остальное в неограниченном количестве…»

Далее:

«Ты, наверно, по себе знаешь, что по приезде в капстрану нашего человека прежде всего охватывает покупательный зуд. Мы не стали сопротивляться этому зуду и накупили хрен знает чего. Даже курицу тухлую удосужились отыскать на супер-рынке…»


* * *

Вдруг случайно видел по телевизору Владимира Яковлевича Лакшина. Передача о Блоке. Очень хорошо. Владимир Яковлевич — прекрасный актёр, настоящий литератор. Проще всего потерять лицо в телевизоре. Он не потерял ни секунды, даже — обрёл. Я всегда очень нежно относился к В. Лакшину. И вот однажды (март 1978 года) мы вышли с Б. А. из главного корпуса «Переделкино». Вдруг встретился Лакшин.

— Добрый вечер, Владимир Яковлевич, — сказал очень дружелюбно я.

— Здравствуйте, Бэлочка, — ск. Вл. Як.

Б. А. повела плечами:

— Простите, не будучи представлена…

— Да ведь это… — засуетился я, — …

— Не знаю, не знаю… — сказала Б. А.

— Напрасно вы так, — сказал я попозже. — Он — добрый человек.

— Но о нём плохо писал Солженицын, — заметил Андрей Битов, бывший с нами.

— Видимо, это я и имела в виду, — ск. Б. А.

На другой день снова встретил я Лакшина, к которому по-прежнему нежно (и сейчас тоже) относился.

— Что вы, Юрочка, — сказал он. — Она — бабочка, порхает, порхает…


* * *

Лемпорт и Силис вернулись из Греции. Я встречал их 3 раза.


* * *

Утром сегодня упали первые снежинки. Даже не снежинки, а какие-то полуградинки, то, что называется — крупа. Это был единственный косой какой-то порыв ветра. А потом уж начался откровенный дождь.


* * *

С утра писал неплохо вроде бы. Почти написал главку, как дед Аверя понукает свою голову взлетать. Назову её: «Давай, давай, матушка!»

Был вечером у Э. Успенского. Он пригласил меня, оказывается, для того, чтобы предложить услуги своего психиатра.

— Если тебе надо, — сказал он, — я сделаю это для тебя.

Психиатр же Эдиков — Виктор Столбун — мой бывший пионервожатый. До занятий психиатрией он написал песню «Сиреневый туман над нами проплывает…». Эдика он лечит от агрессивности. Он не велит сидеть на стуле нога на ногу — это поза властолюбия. Весь вечер Эдик рассказывал мне с восторгом о Столбуне, и мои намёки на сиреневый туман над нами проплывали.

Этой весной мы с Эдиком вместе выступали дважды. Второе выступление происходило в Доме архитекторов. Выступали вдвоём — он и я. В пригласительном билете дружеские алфавитные правила были нарушены — первым значился Успенский. Это меня несколько рассердило, но не слишком. К началу выступления Эдик опоздал, и мы не договорились о том, что будем делать. Это усилило мою рассерженность, но пока не до конца. Когда же я понял, что Эдуард приехал совершенно осипшим, рассерженность моя, казалось, дошла до предела, но меня ждал дополнительный сюрприз.

— Веди всю программу, делай что хочешь, — просипел известный писатель, — я не могу говорить.

Надо было, конечно, отменить концерт, но я, неразумный, вылез на сцену. Эдик уселся за стол. Я объяснил публике, что он осип, и взялся за гитару.

Глянув в зал, я понял, что сюрпризы не кончились. В зале сидели дети, а я готовил программу для взрослых. Сам Эдик, его секретарь и работники Дома архитекторов меня злостно надули, обещая взрослую аудиторию. Думаю, что это был последний концерт, на котором зрители видели нас на сцене вместе.


* * *

Вспомнил вдруг, как Тимур Гайдар сказал про меня Якову:

— Он всегда уезжает и иногда возвращается.


Приехали с Яшей в Малеевку. Здесь Чухонцев, здесь и Солонович, здесь и Ст. Рассадин.


Генка Снегирёв позировал для портрета. Попивая клюквенную, рассказывал рецепт против алкоголизма:

— Возьми ногтей человечьих и влей в них бутылку водки. Получается — ногтёвка. Дай настояться как следует и выпей.


Гена лечит наложением рук. Всё время допытывался, нет ли у меня каких болезней. Потом все-таки придумал мне болезнь, схватил меня за лоб и дико закричал:

— Снимаю!

И снял.


Отвёз в Москву Рассадина. Очень резкий в оценках, но милый человек. Рассказывает и рассуждает занятно.

Генка Снегирёв лечил здесь, в Малеевке, одну старуху наложением рук. У старухи болела печёнка. С криком «Снимаю!» Генка ударил её под рёбра. Потом Генка уехал, а старуха валялась в постели. Ей, дуре, было очень плохо. Яша встретил Генку в ЦДЛ и сказал:

— Старуха жалуется.

Генка ответил:

— Я же ей, дуре, сказал, что поначалу после наложения рук будет трудно. Полная перестройка организма.


Генка Снегирёв объяснял Ире Токмаковой, что каждая женщина должна иметь свой стиль.

— Ты должна работать в стиле — «на коровьем реву».

— Ты ль это предо мною, Гена?[2]

— Да, это я. Иду с рентгена.

— Туберкулёз?

— Да нет, пустяк.

Ходил просвечивать костяк.

Вот, погляди на плёнку эту.

Что видишь?

— Признаки скелету.

Ужели этот строй костей —

Твоих вместилище страстей?

— Да, это так! Зимой и летом

Я этим пользуюсь скелетом.

— Ну, друг, с такою арматурой

Широкой надо быть натурой!

— Пойдём скорее в «Пиво-воды».

Ведь пробегают наши годы!

— Да, всё течёт! И с каждым летом

Всё больше шансов стать скелетом.


* * *

Яков приехал из Москвы с оригинальным сообщением: «Уже два дня, как умер Косыгин, но об этом пока молчат. Должны сказать сегодня по телевизору».

Радио (не скажу чьё): «ТАСС наконец объявил о смерти Косыгина» (запись Я. Акима).

Яков рассказал, что в Молдавии сняли Бодюла. Он был душитель интеллигенции. Всех выгнал из Молдавии. Здесь, у нас в Малеевке, живут Ион Друце и Видрашку. Жена Видрашку — Аллочка — всё время болеет.


Незамедлительно после известия о смерти Косыгина спросил меня Яков, нет ли выпить. Был у меня, был у меня кальвадос, о котором я мечтал со времён чтения Ремарка.


Выпивши кальвадоса, Яков пел весь день. Мы катались в Осташево, и Яков спел всё, даже — «Жил отважный капитан…».


Сухое лицо

По дороге на Осташево махнул мне мужичок с рюкзаком. Я остановился, посадил его.

— Мне до Солодово, в магазин. Здесь-то магазин тоже есть, да я из доверия вышел.

— Отчего так?

— Так уж.

В автомобильное зеркало я видел его лицо, спитое, конечно, но не очень, больше бледности болезненной и никчёмности. Действительно, невзрачное какое-то и никчёмное лицо. Ни носа тебе опухшего, ни заплывших глаз — сухое лицо. Но не благородная сухость, а так — выветренность прошлогодней травы. Безразличнейший разговор:

— Мне надо много водки.

— Сколько же?

— Да уж сколько надо.

— А отчего из доверия вышел?

— Да так, проштрафился.

Рассказывать он ничего не хотел, а поболтать ему хотелось.

Доехали до магазина, у которого я и увидел возок, что на рисунке. За Сухим Лицом вослед зашёл я в магазин и услыхал, что заказывает он ящик водки. 26 бутылок попихал он в рюкзак и попросил отвезти его обратно. Я купил кагору, и Сухое Лицо ревниво перешиб меня, купив два кагора.

Повеселевший, на обратном пути он рассказал, на что ему ящик водки. Он продаёт водку. На Рузе-реке продаёт он водку замёрзшим рыбакам (подлёдным). Бутылка — 5 рублей. Чистый доход с ящика — 15 рублей.

— А больше ничем не зарабатываешь?

— Не берут меня.

Меня так и подмывало взять с Сухого Лица деньги за проезд, и всё же я его пожалел, не взял денег. Вылезая из машины, Сухое Лицо раскололось:

— Надо мне было раньше сесть. Вышел бы молодым, женился. А теперь?

Я много поездил, пока жил в Малеевке. Был в Боровске, был в Можайске, в Волоколамске, был в Верее. Добрался и до деревни Марс.

Деревня эта стоит на буграх, и не знаю, что в ней особенно марсианского — разве многоплановость пейзажа. Набросок сделал я торопливый, марсианского не нашёл, и это, конечно, моя беда. Можно бы сделать мощно. Но я уже рад, что хоть плохонькой, но есть в моей жизни рисунок — «Деревня Марс».

А больше всего понравилась мне Верея. Здесь бы мне дом.

Одно из любимых моих блюд в Малеевке — блинчатый пирог. Меня поражало это соединенье пирога с блинами, переложенное капустой.


Чабук — так звали в лагере Чабуа Амирэджиби (рассказал Марлен Кораллов). Марлен получил 25 лет за организацию покушения на Сталина.

Чабуа в общей сложности был осуждён на 83 года.

С Марленом Коралловым я познакомился на похоронах Ю. Домбровского. После похорон мы с Андреем Битовым и Юзиком Олешковским поехали в ЦДЛ. Там неожиданно собрались мы за одним столом с Чабуа и Марленом. Поминая Юру, мы все встали. Б. А. сидела в баре и печально глядела на нас. Она была не одна, и подойти к нам не могла. Чабуа поразил меня.


Всё та же оттепель с утра. Вялый туман стелется над землёй, душит.

Очень темно в комнате. С утра сидеть с электричеством тяжело и душно. А на улице влажный озноб. Вернёшься в электрическую комнату, и вроде поуютней.

Загрузка...