В ясный солнечный день зимой 1952 года на станции Тайга (Кузбасс) на ледяном катке (залитом, кстати, нами самими) некто Паюза — средний из семи братьев Портновых, обитавших на нашей улице (Телеграфной), дал, наконец, понять всем катающимся на катке, за что он вскоре сядет. Старшие братья Паюзы отправлялись в исправительные лагеря регулярно, вот и ему пришла пора. И сядет он за меня, за глупого Гену Прашкевича, ведь это я единственный на катке рассмеялся, увидев, как Паюза споткнулся на своих прикрученных к валенкам «снегурках» и упал.
Резко упал.
Такое бывает.
Но засмеялся я один.
Ещё в детстве поразила меня красивая таблица-схема, вложенная в монографию Вильяма К. Грегори «Эволюция лица от рыбы до человека» (Биомедгиз, 1934).
Пустые злобные глазки, страшная разверстая пасть, ничего умилительного, чистый ужас, почти машинный стандарт, — позже я не раз встречал акулье выражение на вполне, казалось бы, обычных лицах. Лукавая хитринка в чудесных, расширенных от волнения зрачках опоссума, — позже я не раз замечал её в глазах провинциальных, себе на уме, простушек, да поможет им Бог. Близорукие глаза долгопята с острова Борнео. Знаю, хорошо знаю писателя, который до сих пор смотрит на мир такими же близорукими глазами. Наконец, взрослый нахмуренный шимпанзе, надменно оттопыривающий узкие губы. Не самый близкий, но всё же родственник тем гамадрилам, что были расстреляны грузинским солдатом, заглянувшим в смутные времена в Сухумский заповедник. Хотелось бы мне увидеть этого небритого придурка, передёргивающего затвор. Он что, в самом деле считал сухумских гамадрилов террористами?
Я на всю жизнь запомнил таблицу Вильяма К. Грегори:
— девонская ископаемая акула,
— ганоидная рыба,
— эогиринус,
— сеймурия,
— триасовый иктидопсис,
— опоссум,
— лемур,
— шимпанзе,
— обезьяночеловек с острова Ява, и, наконец,
— римский атлет, триумфально завершающий эволюцию.
И всё это — одно лицо. И всё это — наше сегодняшнее лицо.
С огромным изумлением я видел, что между обезьяночеловеком с острова Ява и пресловутым римским атлетом совершенно замечательно вписывается в таблицу бледное, вытянутое, как зеленоватый пупырчатый огурец, лицо среднего из семи братьев Портновых — Паюзы. Я забыл сейчас его имя, хотя длинное лицо с холодными глазами, никогда не меняющими выражения, с кустистыми, совершенно взрослыми бровями, мне не раз снилось. Вовка-косой, сутулый Севка, Мишка-придурок, Колька-на-тормозах, Герка, самый сопливый из семерых, наконец, ещё более сопливый Васька — всех отчетливо помню, всю большую тараканью семью Портновых, но имя Паюзы напрочь вылетело из памяти.
Мы росли на улицах своей железнодорожной станции; улица была нашим миром. Своя улица, подчеркну я. Та, на которой тебя побить могли только свои. Явись сюда чужаки, меня защищал бы даже Паюза.
Он был старше меня года на два (мне стукнуло одиннадцать).
Холодные глаза, кустистые брови, злые крепкие кулачки. В кармане потрёпанного полупальто всегда лежала заточка. Где-то в Сиблаге (кажется, под Тайшетом) самый старший Портнов — создатель Вовки-косого, сутулого Севки, Кольки-на-тормозах, Мишки-придурка, Герки, самого сопливого из семерых, ещё более сопливого Васьки и, понятно, Паюзы, о котором речь, отбывал свой срок — за убийство, а, может, за грабёж, это, в общем, не важно. Гораздо важней (для меня) было другое: зимой 1952 года все на нашем катке узнали, наконец, за что теперь сядет и средний Паюза.
Лет с семи, а, может, ещё раньше — с пяти, а, может, вообще с самой первой прочитанной мною книжки я жил двойной жизнью. Были книги — свои, и те, которые я выпрашивал у приятелей, ещё книги приносил отец, ремонтировавший городскую библиотеку. Кстати, среди книг, принесённых отцом, попадались иногда поистине удивительные. И всё равно, даже самая лучшая из книг всё больше и больше подталкивала меня к странной мысли, что между книжным (прекрасным) и самым обычным (реальным) мирами есть разница.
В самом деле. Героический человек штурман Альбанов погибал, пытаясь спасти своих безнадёжно потерявшихся во льдах товарищей, герои «Плутонии» обходили изнутри земной шар, они знали, что даже в таком путешествии могут положиться друг на друга, а вот наш тайгинский конюх Рябцев, погуляв с дружками, вышел на зимний двор в одном нижнем белье и никто его до самого утра не хватился. Я сам не раз пускал слезу над приключениями какого-нибудь маленького оборвыша, но, встретив такого же оборвыша на нашей улице, без раздумий пускал в ход кулаки.
Книги книгами, жизнь жизнью. Видимо, глаза пятнадцатилетнего капитана просто обязаны лучиться мужеством и умом, а вот в холодные глаза Паюзы, глубоко спрятанные под кустистыми бровями, лучше не заглядывать. Капитан Гаттерас может обойти весь мир, а конюх Рябцев никогда не бывал дальше Анжерки. Любой сосед мог при случае обложить соседа матом, а в книгах я читал и такое: «Для большинства млекопитающих, птиц или пресмыкающихся не могло быть особенно важно, покрыты они волосами, перьями или чешуей». Представляете? Большинству млекопитающих, птиц или пресмыкающихся, живи они на нашей улице, было бы наплевать на чешую или перья. Непонятно. И Колька-на-тормозах, и Паюза, и даже Мишка-придурок не отказались бы от тёплых волосяных покровов или чешуи на руках: наши сто раз подшитые валенки и чиненые-перечиненные «москвички» плохо нас грели. Читая о всяких млекопитающих, я содрогался от восторга, представляя себя или Кольку-на-тормозах в густых, до самых колен, волосах.
Настоящие мужики!
Евстихеевы.
Одиннадцать лет. В любой подворотне тысячи тайн.
Иногда всего один жест, одно слово определяют твою судьбу.
Катясь на своих «снегурках», Паюза споткнулся, взмахнул руками и опрокинулся на спину. Конечно, ему было больно, очень больно, но вот его глаза, я это видел, ни на секунду не изменили своего выражения. Маленький злой старичок (таким он мне показался), прекрасно знающий, что ему написано на роду.
Паюза, и вдруг упал!
Вот я и рассмеялся.
И сразу на шумном катке, оглашаемом визгом и криками, сгустилась пронзительная, бьющая по ушам тишина. Все прошлые предсказания, все неясные слухи сбылись. Раньше все только предполагали, что Паюза вот-вот сядет, а теперь пришла ясность: наконец-то Паюза сядет — за меня. Никто не произнёс ни слова, но странным образом все в одно мгновенье поняли, что я обречён, а сам я будто уже почувствовал в боку смертный холод заточки.
Но Паюза не торопился.
Он медленно поднялся со льда.
Он медленно сунул руку в карман, но вовсе за ножом или заточкой, просто рука замерзла. Потом присел, отмотал ремешки коньков и молча, по-взрослому сутулясь, побрёл домой.
И я побрёл домой.
Тоже молча и тоже сутулясь.
Меня никто не преследовал, думаю, меня даже жалели. Хотя, чего уж теперь жалеть, дело ясное. Ну, не сегодня, так завтра Паюза меня всё равно убьёт. А завтра не получится — придёт послезавтра.
Ясный день, сугробы, дым над кирпичными трубами.
Дома было пусто. Солнце не по-зимнему весело играло на лакированных стойках самодельной этажерки, но меня это не радовало. На столе лежала толстая большого формата книга, видимо принесённая отцом, но даже книга меня не обрадовала. Мажорный, хорошо знакомый голос из чёрного радиорепродуктора разносился на весь дом: «И раз… И два… Начали… Не снижайте темпа…» Боже мой, каждый день один и тот же голос. «И раз. И два…» Неужели Паюза правда убьёт меня? «И раз. И два. Не снижайте темпа…»
Да что, собственно, изменилось в мире?
Сейчас включаешь телевизор, а там не лучше; там по экрану прямо с утра шарашится баба с огнемётом. «Ох, Лех-Леха! Мне без тебя так плёхо!». И город за окном — дымный, долгий.
Боже мой, неужели это навсегда?
Прижавшись спиной к кирпичному обогревателю печи, всё ещё чувствуя на себе холодный чужой взгляд Паюзы, я тоскливо взвесил на руке толстую, принесённую отцом книгу. «Происхождение видов». А если уж точно, то — «Происхождение видов путём естественного отбора или сохранение избранных пород в борьбе за существование». 1935 год издания. Перевод академика К.А. Тимирязева, исправления и указатели академика Н.И. Вавилова, вводная статья академика Н.И. Бухарина. (Выходные данные я, конечно, внёс в текст сейчас). Толстая, добротная книга. С такой можно отсидеться до самой весны. Не могу я теперь выходить из дома, зарежет Паюза. Уже, наверное, отслеживают меня. Вот Колька-на-тормозах постучит в окно, идём, мол, на каток, что ему ответить? Теперь так и буду отвечать: не велено мне выходить на улицу, я вот «Происхождение видов» изучаю.
Вздохнув, я раскрыл книгу.
И увидел слова: «Моему уму присуща какая-то роковая особенность, побуждающая меня всегда сначала предъявлять моё положение или изложение в неверной или неловкой фразе…»
Точно сказано! Со мной всегда так!
Я рассмеюсь сначала, а потом уже думаю.
Такая роковая у меня эволюционная особенность.
Но следующая фраза оказалась для меня ещё интереснее.
«Не во власти человека изменить существенные условия жизни; он не может изменить климат страны; он не прибавляет никаких новых элементов к почве, но он может перенести животных или растения из одного климата в другой, с одной почвы на другую; он может дать им пищу, которой они не питались в своём естественном состоянии…»
Я был поражён. Как точно сказано. Не во власти человека изменить существенные условия жизни. Действительно. Как изменишь?
Правда, можно перенести самих животных или растения из одного климата в другой и даже дать им пищу, которой они не питались «в своём естественном состоянии». Мне даже захотелось увидеть автора такой точной и совершенной формулировки, и я вернулся к первым страницам «Происхождения видов». В такой добротной книге непременно должен быть портрет автора.
Но, увидев портрет, я почувствовал настоящее отчаяние.
Паюза! Постаревший, стоптавшийся, но Паюза! Не знаю уж, где он раздобыл такую хорошую шерстяную куртку, украл, наверное. Борода. Ну, это ерунда. При желании можно вырастить не только бороду. Ну, большая залысина, но у Паюзы и сейчас уже лоб как у быка, может и темя обрить, оставил для красоты только седину над висками. Вот только с кустистыми своими мохнатыми бровями Паюза ничего делать не стал, смотрел на меня из-под них мрачно.
Потрясённый, я прочёл под портретом: Чарльз Дарвин.
Что ж… Почти месяц я ходил в школу дальними снежными тропками, обходил все подозрительные фигуры, старался не отдаляться от дома и школы. Я жил мучительно и трудно. Дома изучал Дарвина, на улицах скрывался от Паюзы. Ни ничто не длится вечно. Однажды до меня дошёл слух: сел Паюза! На целых три года сел! Вот оно — мгновение! Я могу выйти на волю. Не во власти человека изменить существенные условия жизни или изменить климат, но он, оказывается, и правда может перенести животных или растения (и даже человека) из одного климата в другой, с одной почвы на другую. Пока я штудировал Дарвина, Паюза попал совсем в другую историю. И вот, как сказал бы Дарвин, он получает теперь пищу, которой, конечно, не питался в своём естественном состоянии.
Так что, я вышел на волю дарвинистом.
Через много-много лет я рассказал эту историю Кристи Тернеру, знаменитому американскому антропологу, моему другу. Он всю жизнь до этого считал себя последним истинным дарвинистом на свете, но со мной теперь таких стало два.
Надеюсь, мы всё-таки не последние.
В Малайзии, в жарком влажном Куала-Лумпуре, Миша Давиденко, опытный китаист, объездивший всю юго-восточную Азию, предложил мне и драматургу Сене Злотникову попробовать плод дуриана. Я-то пробовал, время ваше пришло. Запах у дуриана дерьмовый, предупредил он нас, щуря хитрые узкие умные глаза. Ну, скажем так, трудноватый запах. Но если победить его, сделать самый первый укус, о-о-о! — вас потом за уши никто не оттащит от этого дуриана. Даже на Северном полюсе будете мечтать о дуриане!
Сильная речь. Мы решились.
Мы купили круглый, как брюква, плод дуриана.
Мы выбрали зелёную и милую лужайку в самом центре Куала-Лумпура.
Как настоящие белые люди мы возлегли на траве, и Сеня Злотников достал из кармана изящный позолоченный ножичек, с которым объехал чуть не полсвета. Вас теперь от дуриана за уши не оттащишь, сказал Миша, любовно оглядывая голый и страшный плод. Жаль, он, Миша Давиденко, старый китаист, столько за свою жизнь этих дурианов съел, что ему полезнее выпить баночку пива. Он только на минутку отойдёт во-о-он туда, выпьет баночку пива и вернётся, чтобы, значит, оттаскивать нас за уши от полюбившегося нам дуриана.
И Миша отошёл. Выпить пива.
Было жарко — в тени далеко за сорок.
Мы с Сеней переглянулись. Прикрикни на нас в тот момент кто-нибудь, даже не полицейский, не было бы нужды оттаскивать нас за уши от дуриана, мы бы сами от него побежали. Мы даже вспомнили официальное предупреждение, помещённое на видном месте у входа в отель: «Плоды дуриана не вносить!». Одно утешение: указанное предупреждение в запретном списке отеля шло только вторым, после наркотиков. Правда, за внос наркотиков правительство Малайзии обещало смертную казнь.
«А что обещают за дуриан?»
Злотников мрачно пожал плечами.
Судя по тому, что дуриан идёт сразу после наркотиков. Ну, может, три пожизненных. Хотя климат тут не тот. Вряд ли в таком климате удастся отсидеть хотя бы одно пожизненное.
«Режь, — решился я. — Кусанем пару раз, и тогда пусть оттаскивают за уши».
Сеня сделал легкий разрез, почти незаметную легкую царапинку, нечто почти ненаблюдаемое, как марсианский канал, и на нас явственно и мощно пахнуло трупом. Во влажной тропической жаре этот страшный запах многократно усиливался. Обливаясь потом, оглядываясь, не спешат ли на полянку малайские полицейские оттаскивать нас за уши, мы торопливо зарыли плод (труп) дуриана в землю. Кстати, вместе с заслуженным позолоченным ножичком, о чём Сеня в те минуты нисколько не жалел. По крайней мере, когда в отеле, несколько отдышавшись, я предложил ему ещё раз смотаться на знакомую лужайку, Сеня покачал головой: «Лучше пожизненное».
«Писатель виден по тексту. Сразу.
Пусть он будет самым последним из чукчей, пусть правильно или неправильно расставляет слова, пусть его вкус и мера подводят — главное, чтобы текст был живой. С живым человеком всегда можно договориться. А если не договориться, ну, хотя бы по причине крайней отдалённости вкусов и характеров, то — разойтись, продолжая уважать друг друга. Если писатели подерутся, в этом тоже своя прелесть. Вот, скажем, Толстой и Тургенев. Жаль, что дело между ними всё-таки не дошло до дуэли; единственный, кажется, в мировой истории был бы пример, как стрелялись два больших писателя. Пришлось бы потомкам по-настоящему разбираться! А то Пушкин и Дантес, Лермонтов и Мартынов. Тут и разбираться не надо, кто прав, кто виноват. Конечно, Пушкин с Лермонтовым правы. Потому что они были писателями, а Дантес и Мартынов — только членами СП. Так вот».