В знаменитую Очёрскую палеонтологическую экспедицию я попал в 1957 году (опять в прошлом веке) по приглашению Ивана Антоновича Ефремова — учёного и писателя. «Мы выезжаем в поле 20 мая, — писал мне Анатолий Константинович Рождественский, занимавшийся делами экспедиции, — но поскольку ты будешь сдавать экзамены (в школе), то приедешь на место основной работы уже после экзаменов. Выедешь по следующему адресу: Пермская область, станция Верещагино. От Верещагино сядешь в автобус или автомашину (попутку) и проедешь до города Очёр. Из Очёра пройдёшь пешком 8 км до села Семёново и ещё дальше по этой же дороге до животноводческой фермы колхоза. В Семёнове или на ферме спросишь, где работает экспедиция, и найдёшь нас неподалеку от фермы, выше по ручью. Мы прибудем на указанное место только в середине июня, поэтому из какого-то пункта я пошлю тебе телеграмму о твоём выезде, чтобы ты не приехал на пустое место раньше нас. Терпеливо жди».
Я терпеливо ждал.
И выехал сразу по телеграмме.
И весь указанный путь проделал самостоятельно, появившись перед Чудиновым уже прямо на раскопках. Вороша рукой свои светлые волосы, Петр Константинович удивленно сказал: «Я думал, ты пришлёшь нам телеграмму из Верещагино». Я посмотрел на него непонимающе: «Вы же писали, что я должен добраться сам». Это ему понравилось.
Иван Антонович болел, к сожалению, приехать в Очёр в тот год не смог, но его присутствие чувствовалось. Каждую неделю почта приносила письма и бандероли. Елена Дометьевна Конжукова, жена Ефремова и сама палеонтолог, была чрезвычайно щедра и книги, присланные ей, тут же попадали в наши руки: томик только что переизданного наконец Александра Грина, роман Чэда Оливера «Ветры времени», повести Хайнлайна и Гамильтона, «Кибернетика и общество» Норберта Винера, Джеймс Конрад — «Зеркало морей». Эти книги в немалой степени отражали вкус Ивана Антоновича.
Я был счастлив. Дни мои были заполнены работой.
Два мощных бульдозера снимали тонкий пласт породы.
В паре с кем-то я шёл за ревущим трясущимся чудовищем, и как только в серой породе выявлялось оранжевое пятно, отмечавшее возможную окаменелость, бульдозер останавливали. Вся научная группа (П.К. Чудинов, Е.Д. Конжукова, А.К. Рождественский, Николай Иорданский и будущий академик Леонид Петрович Татаринов) сбегалась к находке. Определялась степень повреждения костей, в отвалах разыскивался каждый фрагмент. Находка окапывалась, обшивалась досками, получившийся прочный ящик переворачивался, заливался гипсом. Все эти монолиты мы отправляли в Москву. Кстати, именно на тех раскопках найдены были останки позднепермского дейноцефала («страшноголового»), позже названного в честь Ефремова — «Ивантозавтром меченосным» (Ivantosaurus ensifer).
Самого Ефремова я увидел уже в Москве — широкоплечий, грузный, чуть картавящий. В руках клетчатый платок — жарко. Поглядывает с некоторым удивлением. В виде поощрения я живу прямо в Палеонтологическом музее. Под гигантским скелетом диплодока брошен спальный мешок, сумеречно темнеют парейазавры, за стеклянной витриной — отполированный временем череп доисторического бизона с круглым (пулевым якобы) отверстием.
«Кто на него охотился? — улыбается. — А ты перечитай «Звездные корабли».
«Почему начал писать фантастику? — он задумывается. — Видимо не устраивала система доказательств, которой оперируют учёные». Тут же объяснил: у любого учёного, плох он или хорош, накапливаются со временем какие-то собственные замыслы и наблюдения. Практического применения они почти не находят, вот и получается: с одной стороны, всяческие, иногда очень остроумные гипотезы, с другой — невозможность поддержать эти гипотезы строго научными доказательствами».
Иван Антонович разворачивал клетчатый носовой платок.
«Тогда я начал писать фантастические рассказы. Они понравились читателям».
Август. Вечер. Большая Калужская. Я счастливо крутил головой, пытаясь заглянуть в открытые окна кафе «Паланга». Оттуда несло вкусными запахами. Там, внутри, красивые взрослые люди ели, пили, там крутился огромный волшебный вентилятор под самым потолком. Самое время, вздыхал я про себя, поговорить о чём-то особенном, о всяких тайнах науки, о фантастике, но Иван Антонович к моему безмерному удивлению почему-то предпочитал другие темы. Например, ни с того, ни с сего спросил, прочёл ли я «Анну Каренину», что там случилось в этой несчастной семье?
Я кивнул: а то! В школе проходили.
А если прочёл, спросил Ефремов, то чем там всё закончилось?
Совсем уж странно, подумал я. Интереснее же рассуждать о Джозефе Конраде, о ветрах времени, зеркалах морей, при чём тут про семью Карениных?
Но я ответил честно.
Нормально там всё закончилось.
Анна Аркадьевна бросилась под паровоз, старенький Каренин занялся вопросами образования, Фру-Фру сломала хребет, и всё такое и прочее.
Иван Антонович даже остановился. И я остановился, потому что ничего не понял.
О чём это он? Это я сейчас вспоминаю о Ефремове. Герои его романов летали к другим мирам, спорили с самим Пространством-Временем, устанавливали связь с обитателями самых отдалённых созвездий, а тут — Анна Аркадьевна… флигель-адъютант… лошадь…
Кому это нужно?
О будущем надо говорить.
«Девушка взмахнула рукой, и на указательном пальце её левой руки появился синий шарик. Из него ударил серебристый луч, ставший громадной указкой. Круглое светящееся пятнышко на конце луча останавливалось то на одной, то на другой звезде потолка. И тотчас изумрудная панель показывала неподвижное изображение, данное очень широким планом. Медленно перемещался указательный луч, и так же медленно возникали видения пустынных или населённых жизнью планет. С тягостной безотрадностью горели каменистые или песчаные пространства под красными, голубыми, фиолетовыми, желтыми солнцами. (Читая это, я невольно вспоминал любимую свою книжку — «Астробиологию» профессора Г.А. Тихова). Иногда лучи странного свинцово-серого светила вызывали к жизни на своих планетах плоские купола и спирали, насыщенные электричеством и плававшие, подобно медузам, в густой оранжевой атмосфере или океане. В мире красного солнца росли невообразимой высоты деревья со скользкой чёрной корой, тянущие к небу, словно в отчаянии, миллиарды кривых ветвей.
Другие планеты были сплошь залиты тёмной водой. Громадные живые острова, то ли животные, то ли растительные, плавали повсюду, колыхая в спокойной глади бесчисленные мохнатые щупальца…».
Вот оно — истинное будущее.
А Каренина? Да проходили мы этот роман.
Иван Антонович даже остановился. И по его помрачневшим глазам я вдруг почувствовал, что нашей (пока ещё не сильно долгой дружбе) может наступить неожиданный конец. Похоже, я ответил ему неправильно.
«Вернёшься домой, перечитай и напиши мне».
И я вернулся. И принёс книгу из библиотеки. И перечитал.
И в процессе медленного внимательного чтения (в школе мы так никогда не читали) вдруг каким-то неясным образом стало доходить до меня, что Лев Николаевич роман свой написал, видимо, не столько ради несчастной Анны Аркадьевны, сколько ради последней восьмой части, которую я прежде даже и не читал, принимая её за что-то совсем необязательное, ненужное.
«Уже стемнело, — тревожно вчитывался я, — и на юге, куда он (Левин) смотрел, не было туч. Тучи стояли с противной стороны. Оттуда вспыхивала молния, и слышался дальний гром. Левин прислушивался к равномерно падающим с лип в саду каплям и смотрел на треугольник звёзд и на проходящий в середине его Млечный Путь с его разветвлением. При каждой вспышке молнии не только Млечный Путь, но и яркие звёзды исчезали, но, как только потухала молния, опять, будто брошенные какой-то меткой рукой, появлялись в тех же местах…»
Я вдруг физически увидел это вспыхивающее и потухающее небо.
И это небо необыкновенно поразило меня. Как и помещика Левина, впрочем.
«Ну что же смущает меня? — думал Левин (а с ним теперь думал и я). — Мне лично, моему сердцу открыто несомненное знание, непостижимое разумом, а я упорно хочу разумом и словами выразить его».
Знание, непостижимое разумом.
Эти слова меня по-настоящему раздавили.
Когда Кити, жена Левина, негромко спросила: «А, ты ещё не ушёл? Ты ничем не расстроен?» — при свете очередной молнии Левин только улыбнулся. «Она понимает. Она знает, о чём я думаю». Но в ту минуту, как Левин уже совсем было решился рассказать ей о своих размышлениях, о своих важных и внезапных прозрениях, она сама заговорила. «Сделай одолжение, поди в угловую и посмотри, как Сергею Ивановичу всё устроили. Поставили ли там новый умывальник?».
И Левин вышел, не сказав что-то важное.
И снова навалилось на него то, от чего он вроде бы оттолкнулся.
«Так же буду сердиться на Ивана кучера, так же буду спорить, некстати высказывать свои мысли, — подумал он. — Так же будет стоять стена между мной и другими, даже между мною и женой моей». Вечность и непонимание. Непонимание и вечность. «Всё же жизнь моя теперь, независимо от всего, что может случиться, не только более не бессмысленна, как прежде, но имеет несомненный смысл добра, который я властен вложить в неё!».
Сложно, не просто сказано.
Тёмная вечность, тёмное непонимание.
Я вчитывался, я упорно пытался пробиваться к сути.
Я сравнивал прочитанное с тем, как я тогда сам жил. Я вспоминал, как ведут себя наши соседи и совсем незнакомые люди. И когда, наконец, написал Ивану Антоновичу о том, что же всё-таки случилось в семье Карениных, он ответил мне без задержки, и мы с ним не просто дружили долго-долго, но сама наша переписка приобрела совсем новое измерение.