...Они ушли вдвоем, она его держала за руку, а он ел грушу...
Яр — с кривыми краями, огромная рваная рана...
Вот и все. А мы живем еще. И не понимаем, откуда у нас вдруг появилось больше прав на жизнь, потому что мы не евреи.
Здесь лежат мои евреи...
Эту войну нам нельзя проигрывать...
Независимо от того, вынашивал Сталин собственные агрессивные планы против Гитлера или нет, Вторая мировая началась не 22 июня 1941 года, а 1 сентября 1939 года. И начал ее Гитлер, одержимый двумя бесами-комплексами — геополитической неполноценности Германии после Версаля и расовой полноценности арийцев.
Первый бес обернулся яростной и бесчеловечной семилетней схваткой военных армад двух коалиций, конфигурация которых окончательно определилась только после Перл-Харбора.
Второй — невиданными расистскими идеологией и пропагандой с человеческими жертвоприношениями на сей гнусный алтарь. Выявлению и безоговорочной ликвидации подлежали все умственно неполноценные, все евреи, все сталинские политофицеры, а если попадутся на глаза — то и цыгане. О себе этот второй бес заявил в первый же день войны — 22 июня[104].
Для рациональной концентрации и технологичной ликвидации евреев на просторах Европы постепенно создавалась широкая панъевропейская сеть из тысяч транзитных лагерей, гетто и комендатур, из нескольких десятков зондер- и эйнзатцкоманд СД в обозе вермахта и из 6-7 (как считать) технопарков массовой, конвейерной смерти: Аушвиц, Майданек, Треблинка, Собибор, Белжец, Хелмно, Штутгоф...
В этом свете оставление части евреев и цыган в живых — лишь временная мера, диктуемая соображениями экономической целесообразности (отложенная смерть через трудоиспользование), реже — потребностью в «обменном фонде» (например, «вип-кацет» в Берген-Бельзене).
Ну, или недосмотр (чтобы не сказать «саботаж»!) румынской администрации в Транснистрии. Большинство евреев, переживших Холокост под оккупацией, т. е. в руках убийц, — именно оттуда.
Для прочих нелояльных корпораций — социалистов и асоциальных, коммунистов и националистов, а также свидетелей Иеговы — существовал архипелаг рядовых и на этом фоне чуть ли не уютных концлагерей СС с их бесчисленными рабочими филиалами под смиренным девизом «Arbeit macht frei!».
Оккупация и «инкорпорация» десятка европейских стран неизменно сопровождалась жесткой дискриминацией тамошних евреев, нередко погромами и убийствами, как, например, в Польше или Греции, но хотя до 22 июня 1941 года весь этот агрессивный антисемитизм уже был инициативным и спонтанным, но системным — еще нет, а стало быть, не был и Холокостом. И только с нападением на Советский Союз он Холокостом стал — сначала на быстро растущей оккупированной территории на востоке, а ближе к концу 1941 года — и на западе Европы.
Холокост — это всего лишь одна из попыток, оседлав рациональную зависть и иррациональную ненависть, стереть с лица земли древний еврейский народ. Довольно удачная, замечу, попытка: еврейство — главным образом, европейское — не досчиталось тогда половины!
Вторая мировая явила миру, бесспорно, наихудшую из разновидностей антисемитизма — немецкую. Это антисемитизм расовый, системный, тотальный и индустриальный. И, самое страшное, — людоедский!
Советская историографическая школа, пожалуй, права: Великая Отечественная война (или, в немецкой терминологии, Ostfeldzug, т.е. Восточный поход) — это нечто совершенно особое. Но не в том смысле, что она сама по себе, а Вторая мировая — сама по себе. Уникальной Великую Отечественную сделали не ужимка советской пропаганды (мол, это — наша война, а все что до 22 июня — нет, Гитлеру мы руку не пожимали и ни разу с ним не союзники!), а идеологическая начинка и беспрецедентная прививка ненависти, исходившие от самого агрессора: «Война мировоззрений!» «Война на уничтожение!» «Крестовый поход против жидобольшевизма!»
Крестовый (точнее, свастичный) поход — не просто метафора, но метафора, стремящаяся материализоваться! Ни коммунистическому классовому государству, ни еврейскому населению не место на этой земле! Только — в этой земле, только трупами!
Конечно, и в Первую мировую две империи-самоубийцы — Россия и Австро-Венгрия — ничтоже сумняшеся отводили душу на мирном населении прифронтовых зон, объявляя подчас целые этносы (например, евреев или поляков) предателями и шпионами и то депортируя их, то попустительствуя их погромам, то подвергая другим репрессиям. Свой первый этноцидный опыт — колониальный — у Германии уже был: народности гереро и нама в Германской Юго-Западной Африке, восстававшие против немцев соответственно в 1904 и 1905-1907 годах. Но с патентом на первостатейный массовый этноцид — армянский и греческий — вырвалась тогда далеко вперед четвертая империя-самоубийца — Османская, причем при полной поддержке третьей — Германской.
В этом смысле фюрер — ученик скорее султанов, чем кайзеров. Выступая перед своими высшими янычарами под звуки альпийской грозы в Бергхофе 22 августа 1939 года, Гитлер, предвкушая и смакуя событие завтрашнего дня, неспроста говорил им: «В конце концов, ну кто сейчас говорит об уничтожении армян?»[105]
Сам он думал о поляках и о евреях, но при этом надеялся на географическое разрешение не только польского, но и еврейского вопроса («Вон из Рейха, вон из Новой Европы!»), а не на биологическое («В расход!»). Сделанное Рейхом Советскому Союзу и датированное февралем 1940 года любезное предложение принять в дар два с лишним миллиона польских, чешских и немецких евреев[106] — одно из усилий именно в этом направлении.
Иррациональный переход от «географического» решения еврейского вопроса к «биологическому» наложился у Гитлера на другой иррациональный шаг: напасть на ненавистного и заклятого, но все же сообщника по распилу Восточной Европы. Когда в конце 1940 года он приказал Генштабу спланировать этот самый «Восточный поход» (Ostfeldzug), разработчики «Барбароссы» явно недопонимали и недооценивали ту страшную новизну смыслов, которая им в это закладывалась[107]. Отсюда те дополнительные переговоры, которые вермахту и СС пришлось вести друг с другом весной — летом 1941 года, дабы еще на берегу уточнить цели кампании и согласовать взаимные обязанности[108].
В свете этого важной и понятной новацией и особенностью Восточного похода стало специфическое участие в нем, наряду с армией как таковой, еще и Waffen-SS — де-факто самых боеспособных солдат Рейха. Генетически связанные с охранным функционалом концлагерей (дивизия СС «Мертвая голова»), они заместили рёмовские СА, разгромленные в 1934 году. Официально они были конституированы осенью 1939 года, уже по завершении польской кампании. Во французском походе они хоть и принимали участие, но еще ничем не выделялись на фоне вермахта[109].
Важный водораздел с вермахтом проходил по кадрам: в вермахт призывались только рейхсдойче, а в «Ваффен СС» — кто угодно: и фольксдойче, и любые арийцы или годные к аризации. Со временем это привело к формированию национальных дивизий, полков и батальонов СС, не исключая даже индийского!
Другой водораздел проявился исключительно в Восточном походе. Специфика действий «Ваффен СС» в СССР заключалась в готовности — чтобы не сказать в заточенности — на то, чтобы легко и просто идти на любые военные преступления и преступления против человечности. Вермахт же от этого по возможности дистанцировался.
Оперативно подчиненные вермахту (яростному противнику их создания!), военнослужащие СС хорошо помнили о том, кем были рождены и вскормлены. А Гиммлер, в свою очередь, рассчитывал на то, что и вермахт проникнется пониманием и величием миссии его руно- и черепоносцев на востоке — избавить арийский мир от еврейского. И, если потребуется, его охранные и военно-полицейские части поддержат братские эйнзатцкоманды СД в их труднейших для арийской психики расстрельных акциях — ну там постоят в оцеплении, а иной раз и со взведенными курками и на линии огня — у не до конца еще заполненных трупами ям, яров и рвов.
Военные этому как могли противились, но линия компромисса ожидаемо прошла не по усвоению сотрудниками СС и СД рыцарских манер и замашек, а по деградации вермахта, что ярко проявилось и в двух совершенно новаторских — и абсолютно преступных — приказах, изданных еще накануне Восточного похода.
Первый — «О военной подсудности и особых мероприятиях войск» от 13 мая 1941 года — освобождал военнослужащих даже от тени судебной ответственности в оперативной зоне армии: индульгенция наперед за любое убийство или насилие против мирных граждан![110] Охотников попользоваться такою «не-подсудностью» в вермахте, не говоря о ваффен-эсэсовцах, оказалось немеряно. Безнаказанность быстро превращала хорошо воспитанных юнцов из культурных немецких городов и цивилизованных деревень в самых настоящих беспредельщиков — бешеных псов (овчарок!) или зверей: недаром для описания всего того, что они вытворяли на советских оккупированных землях, не нашлось слова лучшего, чем «зверства».
6 июня 1941 года был выпущен приказ Гитлера «О комиссарах» («Инструкция по обхождению с политическими комиссарами»), предписывавший всем войскам при взятии в плен красноармейца и идентификации его как политкомиссара или политрука — ликвидировать его сразу, на месте!
К чему, собственно, и приступили со рвением уже 22 июня, и первыми — именно военнослужащие, в том числе и из «Ваффен СС», а не профи из СД. Принять соответствующее решение, оно же приговор, мог только офицер: но какой офицер, оболваненный валом старой и новой пропаганды о евреях, большевиках и жидокомиссарах, смог бы отличить комиссара или политрука от еврея, а еврея-политрука от не политрука?
Так что в вермахте повелась селекция любых евреев в массе военнопленных с их последующей безоговорочной ликвидацией. Именно соединения «Ваффен СС» — в лидерах по исполнению «Приказа о комиссарах». И именно этот приказ раскрутил колесики Холокоста как немецкой государственной программы систематического уничтожения евреев как расы.
Отчего 22 июня смело можно считать открытием сезона государственной охоты на евреев, т. е. датой начала Холокоста. После чего вскоре, еще летом, убийство не просто еврейских мужчин призывного возраста, но и женщин, а потом и детей приобрело системность и систематичность.
Открывая банки с «Циклоном Б» или передергивая у рвов и у яров свои автоматы и пистолеты, убийцы, конечно же, не задумывались о том, что на этих местах когда-нибудь возникнут мемориалы, к которым будут приходить люди — для того чтобы в тишине почтить память безвинно убиенных еврейских жертв и проклясть их убийц, то есть — их.
Неспешно, постепенно, но это происходит. Сетью памятных знаков, монументов, музеев, исследовательских и учебных центров охвачен весь мир, а не одна только Европа со всей своей холокостной аутентичностью. Ей следует и вторит широкая палитра памятования[111] — от безличных брам Аушвица, пропустивших через себя миллионы душ, до крошечных «Stolpersteine», или «камней преткновения», — латунных квадратиков, вжатых в тротуарную брусчатку или в асфальт немецких городов, поименно напоминающих о тех конкретных людях, что жили вот в этих вот домах до того, как их депортировали в лагеря смерти или в транзитные лагеря на пути туда.
С огромным запозданием происходит это и в Восточной Европе, в частности на постсоветском пространстве, где, собственно, и начался Холокост как величайшее в мировой истории народоубийство и зло. Не как географическое, т.е. половинчатое и сугубо оптическое, а как биологическое, т. е. окончательное и системное, решение еврейского вопроса!
Однако есть на этом глобусе ненависти несколько мест с совершенно особым статусом. Это узлы высочайшего символического напряжения и значимости — своего рода кульминационные точки и одновременно исторические архетипы Холокоста, говорящие не только о себе, но и о Катастрофе в целом, как бы за всех и от имени всех жертв.
Это, во-первых, Аушвиц (или, по-польски, Освенцим) — место изобретения, апробации и постановки на поток самого технологичного — конвейерно-химического — способа массового убийства (1,1 миллиона трупов, из них миллион — еврейские). На протяжении почти трех лет сюда, как в воронку, затягивало и засасывало евреев со всей Европы — от Гюрса в Пиренеях до белорусского Минска и от норвежского Тронхейма до греческого Ираклиона.
Это, во-вторых, Варшава с ее восставшим 19 апреля 1943 года гетто и с беспрецедентным героизмом и упорством восставших. Может быть, это Амстердам с его Домом Анны Франк — памятником семейному масштабу Холокоста и всем тем, кто попытался укрыться от жидомора, пересидеть его, попытался — да не смог.
И это, наконец, киевский овраг Бабий Яр — место рекордного единовременного убийства евреев, вероломно, под угрозой расстрела, собранных здесь якобы для переселения. Почти 34 тысяч трупов и всего за полтора дня — 29 и 30 сентября 1941 года: и это, возможно, без учета детей!.. Полпроцента Холокоста! Да еще ручная, в отличие от конвейерного Аушвица, работа! Столько же примерно евреев пали жертвами целой хмельниччины и столько же — примерно — гугенотов было вырезано католиками хоть и за одну всего — Варфоломеевскую — ночь, но по городам и весям всей Франции!
Варшавское гетто, несмотря на разгром восстания, — маркер скорее героический и положительный. Дом Анны Франк — по крайней мере до предательства и ареста — тоже история относительного успеха. Аушвиц же и Бабий Яр, напротив, — маркеры предельно отрицательной сакральности, оба — исчадия Зла, резиденции Смерти и своего рода Anus Mundi (буквально: «задницы мира») — Места входа во Ад.
Это делало их мировыми святынями и достопримечательностями, причем не только еврейскими, но и общечеловеческим. Мемориала с музеем в двух этих местах поэтому просто не может не быть! Это же как дважды-два-четыре, нечто само собой разумеющееся, не так ли?
Да, хотя путь к музеефикации Аушвица и Варшавы в Польше уже пройден, простым он не был. В конце 1945 года, после того как в бараках бывшего концлагеря, сменяя друг друга, перебывало несколько советских госпиталей и фильтрационных лагерей, его территория была возвращена Польше, а та собралась здесь, в Освенциме и Бжезинке, создать государственный музей. Фактическое его открытие состоялось 14 июня 1947 года, в 7-ю годовщину прибытия в Аушвиц-1 первого транспорта с первыми заключенными-поляками, и это одно уже неплохо выражало концепцию того музея, или, как сейчас бы сказали, его базовый нарратив.
Выглядел тот нарратив примерно так: «Дорогие посетители, вы находитесь в самом чудовищном из существовавших при нацизме концентрационных лагерей... Здесь сидели и погибали многие десятки тысяч храбрых польских патриотов, героически боровшихся с нацистами за свободу Польши и тяжко за это пострадавшими... Да-да, евреи здесь тоже были, да, с миллион или чуть больше, да, правда, их изверги тоже обижали, да, це так, так, но не забывайте: главные жертвы и главные герои — мы, поляки!» Ну и немножечко о Красной армии — освободительнице, — чтобы не дразнить московских гусей.
Со временем оценка погибших в Аушвице людей была уточнена — не 4,5, а 1,5 миллиона трупов. Нарратив подтянулся к реальности, цифры на плитах исправлены[112], а израильские туристы стали едва ли не самым заметным контингентом в кругу посетителей мемориала. Но и до сих пор руководство музея отказывается провести серьезный зондаж почвы вокруг развалин крематориев[113], а если надо, то и раскопки (в последний раз они были в начале 1960-х), чтобы узнать уж наверняка, не хранит ли сыра земля в этом проклятом месте хоть что-нибудь еще, говорящее о жертвах и палачах.
О вечнозеленый, о молодой «национализм»! О святые наши пальчики, сквозь которые, умиляясь его мужественной пушистости, мы на него смотрим!
На Украине это и вовсе дискуссионный вопрос, за признание которого надо еще бороться и рубиться.
Вся история увековечения памяти того входа во ад, что отверзся в Бабьем Яру, от всего этого еще печальнее. Прошло более 80 лет, но и по сей день в Яру нет достойного мемориала-музея, что и вопиюще позорно, и позорно вопиюще.
Заменить его не в силах ни лживый советский монумент 1976 года, ни те несколько десятков отдельных памятников и памятных знаков, возникших здесь самосевом и самостроем и безо всякой общей идеи или хотя бы попытки эстетического взаимоучета. Любым же усилиям по преодолению этого зияния противостоят асимметричные старания — государственные или, когда государство уходит в тень, общественные — но с неизменной целью: торпедировать такие усилия!
Как и Аушвиц, Бабий Яр стал местом нарицательным. А именно — точкой отсчета, мерой вещей и историческим архетипом «расстрельного Холокоста», или, в терминологии Патрика Дебуа, «Холокоста от пуль», что по-русски звучит несколько неуклюже. Католический священник и президент созданной в 2004 году ассоциации «Яхад-ин унум», директор Епископального комитета по католическо-иудейским связям под эгидой Французской конференции епископов, Дебуа посвятил свою жизнь изучению Холокоста, борьбе с антисемитизмом и укреплению отношений между католиками и евреями.
Его организация отправляет поисковые группы на Украину, в Россию, Беларусь и Польшу для проведения бесед с пожилыми местными жителями, которые были очевидцами массовых убийств своих соседей. Вскрытый им с помощью «умных интервью» пласт информации — важное и недостающее звено в документации Холокоста. В 2008 году Дебуа издал обобщающую книгу «Холокост от пуль: Путешествие священника в поисках правды об убийстве полутора миллиона евреев»[114].
Вопреки названию, главное в этом поисково-полевом проекте не в акценте на способе убийства евреев (пули, расстрел), а в общей нацеленности на изучение Холокоста в сельской местности на Украине, в многочисленных местечках. Архетип этот маркируется мобильностью палачей и их упорным следованием за жертвами, нанесением палачами смертоносных визитов жертвам как в больших городах, так и в малых селах. Другие маркеры — «короткие» гетто, пешие марши (иногда — на телегах или грузовиках) к местам убийств и переход к расстрелу всех поголовно, а не одних только мужчин, как это практиковалось в самом начале.
И определяющим в его генезисе и уникальности является не ведомственная принадлежность палачей (разные управления РСХА), а осознанное сочетание функции народоубийства с основным функционалом войны, встраивание первого во второе, но и, поелику возможно, второго в первое. Именно отсюда — мартовский, 1941 года приказ Гитлера о комиссарах и июльские боевые приказы Гейдриха и все эти перманентные попытки РСХА, хорошо и повсеместно представленного в боевых частях контрразведывательными отделами «1с», запятнать мундир вермахта, помазать еврейской кровью и вовлечь в свои будничные палаческие зверства.
На степном и не слишком лесистом юге Европейской части СССР всякий «государственный стыд» за совершаемое перед местным населением был отброшен, отчего площадки для осуществления казни выбирались без учета угроз душевному здоровью аборигенов, а единственно из соображений логистического удобства палачей. Как в крупных городах, так и в небольших селах евреев расстреливали пусть и на периферии, но еще в пределах городской черты или прямо за нею.
При этом особой тайны из происходящего немцы не делали, более того — к рытью и закапыванию могил часто привлекалось местное население, с которым, как правило, делились одеждой, реквизированной у убитых. Сами места расстрелов после их завершения уже не охранялись, что недвусмысленно провоцировало местных жителей — вчерашних соседей убитых и сплошь набожных христиан! — становиться «копачами», т.е. мародерами еврейских могил в поисках золота и драгоценностей, как знать, припрятанных евреями на себе и не доставшихся немцам. «Холокост от лопат», так сказать.
Аушвиц — маркер другого Холокоста — «Холокоста от газа», т.е. комбинации из «долгих» гетто, «длинных» депортаций, штучных (всего-то несколько!) лагерей смерти, селекций на их рампе и связки «газовая камера — крематорий». Это, конечно, принципиально другой уровень технологичности и эффективности убийства людей, обеспеченный не только конструктивным совершенством газовых камер и многомуфельных крематориев, но и принципом подвоза жертв к палачам, а не палачей к жертвам, как это имело место на оккупированных просторах СССР при «Холокосте от пуль».
С «Холокостом от газа» невольно рифмуется и «Холокост от газвагенов»: количество их жертв неизвестно, но это точно не десятки, а сотни тысяч, по инерции списываемых на пули[115]. В таком случае появление на востоке — в Киеве и Риге — уже в конце 1941 года первых машин-душегубок, или «газвагенов» с использованием выхлопных газов[116], — это модернизация и «гуманизация» убийства. Гуманизация, разумеется, не для жертв, а для палачей: эсэсовцам не нужно было ни в кого целиться, стрелять или пристреливать — достаточно было включить зажигание и проехать за рулем 15-минутный маршрут (разгрузку же и очистку машин от нечистот, как и предание трупов земле, можно было — в отличие от автомата и пистолета — доверить и самим жертвам или военнопленным). На бумаге в «выигрыше» должны были оказаться и жертвы: предполагалось, что при определенном режиме поступления угарного газа в кузов они не задыхались бы в страшных муках, а мирно засыпали бы и отходили в мир иной в сладком сновѝдении!
Своим появлением душегубки отчасти обязаны визиту рейхсфюрера СС Гиммлера 14-15 августа 1941 года в Минск — в группу армий «Центр». Приземлились в Барановичах, где делегацию[117] встречали командующий тылом группы армий генерал Шенкендорф и высший командир СС и полиции «Россия-Центр» группенфюрер СС фон дем Бах (Бах-Залевски). Пообедали и поехали на автомобилях в Минск, в Ленинхауз[118]. За сытным ужином, к которому присоединился командир эйнзатцгруппы[119] «В» бригадфюрер СС Артур Небе, разговор зашел о расстрелах евреев. Гиммлеру спонтанно предложили самому проинспектировать такую экзекуцию, и рейхсфюрер храбро кивнул головой.
Ничего не оставалось, как подготовить для него за ночь такое спецпредставление, что и было оперативно сделано. Сразу же после завтрака кавалькада машин отправилась в 30-километровое путешествие на восток — или в Смиловичи, где был дулаг, или в Смолевичи, где находился армейский сборный пункт для советских военнопленных: и там, и там, очевидно, имелся достаточный контингент из евреев-военнопленных и политруков, содержавшихся, словно скот на убой, в отдельных загонах. Образцово-показательная экзекуция нескольких десятков, а возможно и сотен — ради Гиммлера нисколько не жалко! — несчастных изможденных издевательствами и голодом людей, среди которых было и две женщины (перестарались?), — рутинное в общем-то для рядового эсэсовца и даже иного вермахтовца зрелище. Но, согласно одной из легенд, впечатлительного и потливого рейхсфюрера, неженку и двоеженца, зрелище как таковое и долетевшая до него капелька мозга повергли в столь сильный нервный шок, что рвотные массы в его холеном и рыхлом теле пришли в движение, а мундир в негодность.
Несколько смущенные, члены делегации расселись по машинам и к двум часам дня вернулись в Минск, где переоделись, пообедали и продолжили свою инспекцию — посетили Минское гетто и лечебницу для душевнобольных в Иванково, в 6 км к северо-востоку от Минска.
В результате всего увиденного и пережитого Гиммлер приказал Артуру Небе разработать более гуманные методы убийства, нежели расстрел. Да еще, по возможности, и более экономные. Группенфюрер СС Небе — бывший начальник всей уголовной полиции Рейха — фигура тут не случайная, не просто так подвернувшаяся под руку. С 1940 года он отвечал в СС за оптимизацию стерилизаций и убийств евгенически «неполноценных» немцев в рамках программы «Т4» — эвтаназии (эдакий национал-социал-дарвинизм, или инструмент ускорения естественного отбора). И для этой, относительно скромной задачи (консенсусная оценка числа жертв внутри Рейха — «всего» 70 тыс. чел., а с учетом других аналогичных программ, например, в немецких концлагерях, то и все 90-100 тысяч) Небе склонялся к газу, в частности к комбинации угарного газа и кремации[120]. Но и в Минске, даже посоветовавшись с экспертами, он так и не придумал для 120 пациентов из Иванково ничего лучшего, чем применить для их убийства 18 сентября 1941 года сладчайший угарный газ.
Но окончательное решение еврейского вопроса, от одного вида которого траванул даже Гиммлер, не могло быть достигнуто инструментарием и масштабированием эвтаназии с ее многоуровневыми администрированием и враньем родственникам. Тут требовалась совершенно иная, более массовая, логика и более жесткая и откровенная логистика.
В конечном счете это и определило выбор газовой химии в качестве основного способа массовых убийств. В Аушвице в августе — сентябре начались эксперименты с «Циклоном Б», а в Минске и Могилеве — с выхлопными газами, что в конечном счете — уже в следующем году — обернулось строительством монструозных газовых камер и обустройством лагерей смерти на западе[121] и опытно-серийными газвагенами (автомобилями-душегубками) на востоке, постепенно вытеснявшими садистские оргии расстрельных команд в тылу восточных групп армий.
В 1899 и 1907 годах в Гааге были подписаны различные конвенции об обычаях сухопутной и морской войны, сформировавшие костяк международного права в военной области. Первая мировая была вполне уже тотальной, т.е. отмеченной высокой степенью вовлеченности гражданского населения в конфликт. Если отвлечься от немецких премьер газовых атак и вероломства и оккупантских зверств по отношению к нейтральной Бельгии, первая фаза войны прошла сравнительно цивилизованно, под знаком стремления к соблюдению Гаагских конвенций 1907 года, нашедших свое опытно-абстрактное усовершенствование в Женевских конвенциях 1929 года. Этнические эксцессы «ограничились» (sic!) тогда погромами, заложниками и депортациями мирного населения в примыкающих к линии фронта зонах, но практически не затронули личный состав воюющих армий.
Совершенно иной оказалась Вторая мировая! Принципиальное ее отличие в том, что в качестве конечных политических целей войны — впервые и априори — рассматривались не только военнослужащие противника, но и его «цивилисты» — мирное население враждебных стран. Главной премьерой стал национальный и идеологический ракурс: все человечество воспринималось под углом зрения «арийской» расовой теории и вытекающих из нее сугубо этнических эмоций — от братской солидарности (с арийцами всех стран) и даже любви (к фольксдойче) до брезгливого презрения (к славянам) и лютой ненависти (к евреям и цыганам).
Оставим здесь побоку обусловленные этим — разной степени добровольности — угоны гражданского населения завоеванных стран в качестве принудительных рабочих в видах их хозяйственного использования в Третьем рейхе. Если в плане депортаций и эксплуатации гражданского населения (равно как и по жестокости отношения к военнопленным!) Япония могла еще и фору дать Германии, то в культе государственной ненависти к евреям, яро исповедуемой и истово практиковавшейся Германией, она безнадежно «проваливалась». Впрочем, собственных евреев в Японии практически не было: во всяком случае их было меньше, чем их спас японский консул в Литве Тиунэ Сугихара полулиповыми своими транзитными визами на Кюрасао.
Гитлер же, не преуспев с географическим решением еврейского вопроса (Мадагаскар, Уганда, Люблин-Ниско, Биробиджан!), накануне войны перестроился на более радикальное его решение — биологическое, оно же окончательное. После 22 июня 1941 года это распространялось на всех евреев, включая и немецких с австрийскими, но, правда, исключительно на евреев по расе, а не по вере (что оказалось спасительным для большинства караимов и части горских евреев в оккупированных областях СССР). Остальных надлежало собирать в гетто и лагеря смерти и систематически убивать, убивать и еще раз убивать, при этом «полезных» евреев, т. е. классных специалистов, — позже, чем остальных.
Впрочем, известны и яркие исключения: генерал-фельдмаршал люфтваффе Эрхард Мильх (1892-1972), банальный мишлинг по отцу, был настолько нужен Герингу и Рейху, что ему даже подправили генеалогию, уговорив мать признаться в «грехе» с немецким аристократом (sic!)! Так что Геринг отвечал за свои слова, когда якобы говорил своим кадровикам: «Кто тут еврей, решаю я!»
Уничтожение европейского еврейства было одной из главных целей Гитлера на востоке — целью, для достижения которой к восточным — польским, советским, румынским — евреям постепенно были «подверстаны» и остальные — западные евреи, включая немецких.
При такой конфигурации, когда на кону судьба целого народа, меняется очень многое, даже в проблематике героизма. Общая мерка ратных подвигов на полях сражений тут не годится, хотя евреев в составе армий Коалиции, как и совершенных ими традиционных ратных подвигов, было немало.
Впрочем, и с общей, нееврейской, меркой, евреи-воины смотрятся достойно.
По данным переписи 1939 года (проведена в январе, т.е. до начала Второй мировой и первых советских аннексий), три с небольшим миллиона советских евреев были седьмой по численности национальностью в СССР — после русских, украинцев, белорусов, казахов, узбеков и татар (1,77%). А по погибшим на войне они были пятыми (142,5 тысяч, или 1,64 %)1, как пятыми были они и по числу Героев Советского Союза в РККА, т.е. в сухопутных войсках: 108 Героев[122], а один — полковник Давид Драгунский — даже дважды Герой! В обоих случаях впереди них были только русские, украинцы, белорусы и татары. Если нормировать эти цифры числа Героев по довоенному населению, то евреи будут даже четвертыми.
Интересно, что самые первые герои-евреи — генерал-полковник Григорий Михайлович Штерн и генерал-лейтенант авиации Яков Владимирович Смушкевич — получили свои звезды еще за Халхин-Гол, причем у Смушкевича это была уже вторая (первая — за Испанию). Оба погибли в один и тот же день — 28 октября 1941 года, в разгар немецкого наступления на Москву.
Их расстреляли... чекисты на даче НКВД в поселке Барбыш под Куйбышевым (Самарой)! Такой вот еще и «Барбышевский фронт»!
Простодушный детский дневник виленской школьницы-еврейки Маши Рольникайте ставит самые что ни на есть трудные взрослые вопросы. Самый главный из них — отношение евреев к своей судьбе, к экзистенциальной задаче выживания в навязанном им аду.
Желание выжить совершенно понятно, но как это сделать? Как это — выживать и выжить под нацистами?! Какая внутренняя политика для этого эффективнее — та, что у большинства юденратов, готовых откупаться все новыми и новыми евреями, — или политика партизан-сопротивленцев, предпочитающих «смерти на коленях» «гибель, но стоя в полный рост»?
С высоты сегодняшнего знания ревизии подвергается центральный вопрос политики еврейского выживания в людоедских условиях немецкой оккупации — он же и центральный вопрос историографии еврейского Сопротивления: играть или не играть в шахматы с дьяволом? Или: что стратегически правильнее — боясь смерти, терпеть, унижаться и выторговывать каждую еврейскую жизнь за счет еврейской смерти — или, не боясь смерти, бороться за каждую жизнь с риском погибнуть в бою?
Владимир Порудоминский, автор предисловия к книге Григория Шура «Евреи в Вильно», поляризирует и противопоставляет эти две линии друг другу, кристаллизируя их в следующих категориях — «прагматики» и «герои»[123]. При этом он фокусирует внимание на человеческих психологии и обременениях совести — и тех, и других. Ведь не только «прагматики» имеют на совести бессчетно катакомб из стариков и детей, отданных как отступное за жизни стариков и детей из своей мишпухи, а также молодых и трудоспособных. Но и за каждый партизанский подвиг жизнями рассчитывались заложники в тюрьмах и собратья-невольники в гетто. Лучшим из них по плечу такой шаг, как подвиг Ицика Виттенберга, уподобившегося Иисусу Христу и принесшего себя на заклание немцам как искупительную жертву во спасение всего гетто[124].
В действительности этих полярных крайностей как чистых типов не существует[125]. Они перемешаны друг с другом, а точнее, сосуществуют внутри каждого еврея, и решающим становится то, какую меру пластичности и какую пропорцию этих полюсов он находит в себе или для себя допустимой.
«Героям» без «прагматиков» трудно с чисто практической точки зрения: для успеха их деятельности всегда полезно иметь прикрытие в виде удостоверения полицейского или иной хорошей ксивы. Но и «прагматикам» позарез нужны «герои»: все они признают и сопротивление тоже, но как последнюю возможность, как крайнее средство, к которому прибегают тогда и только тогда, когда все остальные себя исчерпали, не оправдав надежд.
Сопротивленцы и партизаны в глазах «прагматиков» — опасные сумасшедшие и провокаторы, играющие с огнем. Их бессмысленные героизм и жажда подвига во имя еврейского народа вызывают у них отторжение и протест, ибо мешают проводить мудрую, как им кажется, политику малых уступок и полезности палачам. Они как бы спрашивают у оппонентов-«героев»: «Ну что, много евреев спаслось после Варшавского восстания?»
Но и «герои» (останься они живы) могли бы чуть позже у них спросить: «А много ли спаслось в вашем гетто?» Сегодня мы уже твердо знаем, что все большие гетто — все до единого! — ликвидировались: последним из них было гетто в Литцманнштадте-Лодзи, окончательно проглоченное, — в том числе аушвицкими газовнями и крематориями, — только в августе 1944 года.
Иными словами, вся борьба «прагматиков» сводилась, в сущности, к установлению очередности смерти и управлению этой «очередью». Блатной закон «Умри ты сегодня, а я завтра», в сущности, ничем от этого не отличается. (Что ж, и это, в глазах «прагматиков», имело смысл: как знать, а вдруг завтра, а может, послезавтра произойдет нечто такое, что спасет? В то же время слабое место в рассуждениях «прагматиков» — необъяснимая уверенность в «добропорядочности» СС, и прежде всего в том, что кто-кто, а именно они умрут последними — и «послезавтра».)
И когда «прагматика» — представителя (де-факто фюрера) гетто Якоба Генса ликвидировали вне очереди, то даже такой его недоброжелатель, как Григорий Шур, увидел в его смерти неожиданное — утрату Вильнюсским гетто своего последнего шанса на восстание. Отныне «в гетто не было никакой организаторской силы, никакого авторитетного человека, вокруг которого могли бы собраться остатки молодых сил, уцелевшие еще в гетто, частью сгруппированные в кружки». И далее — приговор: «Обнаружилась ошибочность тактики Генса, который все время шел по линии уступок немцам и выдавал по их требованию новые и новые тысячи людей, которых под разными предлогами вывозили из гетто. Он не только не организовал евреев в гетто для борьбы с врагом, а наоборот, ослабил их, довел до того плачевного состояния, в котором они оказались в последний день»[126].
Шур при этом забывает, что «партизанам» в концепции «прагматиков» места нет, отчего Генс не кооперировался с Виттенбергом и Ковнером, а боролся с ними. Зато наличие такой промежуточной фигуры, как Глазман, долго сидевший на обоих стульях[127], — как бы намек на действительно упущенную возможность сосредоточения всех еврейских рычагов — юденрата, полиции и партизанского штаба — в одних мудрых руках.
Сегодня мы уже твердо знаем, что все большие гетто — все до единого! — были ликвидированы: последним из них было гетто в Лицманштадте-Лодзи, окончательно проглоченное только в августе 1944 года. Те гетто, что уцелели на Буковине и вообще в румынской оккупационной зоне, — не в счет: их «защитили» румынские неисполнительность и некровожадность, а также интуитивная смекалка, инстинктивно готовившая себе аргументы для будущей защиты на неизбежном, как казалось, румынском «Нюрнберге» (так и не состоявшемся из-за покровительства Советов, не дававшего в обиду ни собственных палачей — например катынских, ни «усыновленных»).
Тем самым мы понимаем, что надеяться было не на что и что вся борьба «прагматиков» сводилась, в сущности, к установлению очередности смерти и управлению этой «очередью». Блатной закон «Умри ты сегодня, а я завтра», в сущности, ничем от этого не отличается. Что ж, и это, в глазах прагматиков, имело смысл: как знать, а вдруг завтра, а может, послезавтра произойдет нечто такое, что спасет? В то же время слабое место в рассуждениях «прагматиков» — необъяснимая уверенность в «добропорядочности» СС и прежде всего в том, что кто-кто, а именно они умрут последними — аж «послезавтра».
Но у «прагматического» подхода есть и другая слабость — его этическая сторона. Порудоминский пишет о «нравственном пределе, переступив который, человек обрекает себя на жизнь, утратившую главные человеческие ценности, самый смысл бытия...»[128]
Существование этого предела признает и Генс, мало того — он сам обозначает его и даже кается в том, что его переступил: «Господа, я просил вас собраться сегодня, чтобы рассказать вам об одном из самых страшных моментов в трагической еврейской жизни — когда евреи ведут на смерть евреев... Неделю тому назад пришел к нам Вайс из СД с приказом от имени СД поехать в Ошмяны... Получив этот приказ, мы ответили: “Слушаемся!”... в Ошмянах было собрано 406 стариков. Эти старые люди были принесены в жертву... Еврейская полиция спасла тех, кто должен был остаться в живых. Тех, кому оставалось жить недолго, мы отобрали, и пусть пожилые евреи простят нас... Они стали жертвами ради других евреев и ради нашего будущего... Но я говорю сегодня, что мой долг — пачкать свои руки, потому что для еврейского народа настали страшные времена. Если уже погибло 5 миллионов человек, наш долг — спасти сильных и молодых, молодых не только годами, но и духом, и не поддаваться сентиментальности... Я не знаю, все ли поймут и оправдают наши действия, — оправдают, когда мы уже покинем гетто, — но позиция нашей полиции такова: спаси все, что можешь, не считайся с тем, что твое доброе имя будет запятнано, или с тем, что тебе придется пережить. Все, что я вам рассказал, звучит жестоко для наших душ и для наших жизней. Это вещи, которых человеку не следует знать. Я открыл вам тайну, которая должна остаться в ваших сердцах... Мы будем думать обо всем этом потом, после гетто. Сегодня же мы должны быть сильными. Во всякой борьбе цель оправдывает средства, и иногда эти средства ужасны. К несчастью, мы должны использовать все средства, чтобы бороться с нашим врагом»[129].
Но Генс не понимал, вернее, не признавал того (и даже приводил в свое оправдание аргументы!), что переступил сей нравственный порог гораздо раньше — задолго до ошмянских стариков и без соучастия в их расстреле. Каждая чистка в гетто — это пролог к смертоносной селекции в Аушвице.
Нет, еврейский героизм в годы Второй мировой — особенный: у евреев была своя война — битва за выживание народа — и свое отчаянное, героическое сопротивление! Шла она на всех уровнях соприкосновения с врагом — в каждом гетто, в каждом эшелоне с депортируемыми, в каждом лагере смерти, в каждом партизанском отряде, где командовали или просто находились евреи.
И тут евреям есть что предъявить и чем гордиться: восстания в лагерях смерти — в Собиборе, Треблинке и Аушвице-Биркенау, восстания в гетто — Белостокском, Варшавском, Новогрудковском, еврейские партизанские отряды (братьев Бельских в Белоруссии), «марш жизни» двухсот долгиновских евреев, выведенных русским партизаном Николаем Киселевым из оккупированной территории к своим — через Суражские ворота к линии фронта[130].
При этом каждый еврей держал еще и свой личный, индивидуальный фронт в битве за победу — для него это еще и битва за личное выживание. Ибо каждый выживший еврей — это Давид-победитель в поединке с Адольфом-Голиафом.
Вот один такой случай — солдатская судьба киевлянина Леонида Исааковича Котляра. Она не просто нетипична — она уникальна!
Но не тем, что его непосредственное участие в боевых действиях ограничилось всего одним месяцем и свелось к почти незамедлительному попаданию в плен — таких красноармейцев 5,7 миллионов! И даже не тем, что в плену он выжил, — это было и впрямь непросто, но удалось каждым двум из пяти, так что и таких счастливцев еще миллионы!
Котляр был евреем, и его и без того распоследний в иерархии пленников статус советского военнопленного (какие, к черту, Женевские конвенции и прочие нежности?!) должно умножать на «коэффициент Холокоста» как однозначного немецкого ответа на решение еврейского вопроса. Иного, кроме смерти, таким как он немцы не предлагали[131].
Мало того, именно советским военнопленным-евреям выпало стать первыми де-факто жертвами Холокоста на территории СССР: их систематическое и подкрепленное немецкими нормативными актами физическое уничтожение началось уже 22 июня 1941 года, поскольку «Приказ о комиссарах» от 6 мая 1941 года целил, пусть и не называя по имени, и в них[132].
Таких — еврейской национальности — советских военнопленных в запачканной их кровью руках вермахта оказалось не менее 85 тысяч человек. Число уцелевших среди них известно не из оценок, а из репатриационной статистики: это немногим меньше 5000 человек[133]. Иными словами, смертность в 94% — абсолютный людоедский рекорд Гитлера!
Недаром пресловутое «Жиды и комиссары, выходи!», звучавшее в каждом лагере и на любом построении, звенело в ушах всех военнопленных (а не только еврейских) и запечатлелось в большинстве их воспоминаний.
Но Леониду Котляру посчастливилось попасть в число этих уцелевших. Вот он — один из подлинных, хотя и неприметных еврейских героев, вот он, Давид-победитель!
Но как же он этого достиг?
Смертельная опасность поджидала его с первого же дня плена, но ближе всего смерть со своей косой стояла к нему в Николаевском шталаге во время хитроумной селекции «затаившихся» евреев и комиссаров.
Селекция шла посредством сортировки всех военнопленных по национальностям:
...Из строя стали вызывать и собирать в отдельные группы людей по национальностям. Начали, как всегда, с евреев, но никто не вышел и никого не выдали. Затем по команде выходили и строились в группы русские, украинцы, татары, белорусы, грузины и т.д. В этой сортировке я почувствовал для себя особую опасность. Строй пленных быстро таял, превращаясь в отдельные группы и группки. В иных оказывалось всего по пять-шесть человек. Я не рискнул выйти из строя ни [тогда,] когда вызывали русских и украинцев, ни, тем более, — татар или армян. Стоило кому-нибудь из них усомниться в моей принадлежности к его национальности — и доказывать обратное будет очень трудно.
Я лихорадочно искал единственно правильный выход. Когда времени у меня почти уже не осталось, я вспомнил, как однажды в минометной роте, куда я ежедневно наведывался как связист штаба батальона, меня спросили о моей национальности. Я предложил им самим угадать. Никто не угадал, но среди прочих было произнесено слово «цыган». За это слово я и ухватился, как за соломинку, когда операция подошла к концу и нас осталось только два человека. Иссяк и список национальностей в руках у переводчика, который немедленно обратился к стоящему рядом со мной смуглому человеку с грустными навыкате глазами и огромным носом:
— А ты какой национальности?
— Юда! — нетерпеливо выкрикнул кто-то из любителей пошутить.
Кто-то засмеялся, послышались еще голоса: «юда! юда!», но тут же все смолкло, потому что крикуны получили палкой по голове за нарушение порядка. В наступившей мертвой тишине прозвучал тихий ответ:
— Ми — мариупольски грэк.
Последовал короткий взрыв смеха.
Не дожидаясь приглашения, я сказал, что моя мать украинка, а отец — цыган. И тотчас последовал ответ немца, выслушавшего переводчика:
— Нах дер мутер! Украйнер!
— Украинец! — перевел переводчик.
Приговор был окончательным, и я был определен в ряды украинцев. Теперь любой, кому пришла бы в голову фантазия что-либо возразить по этому поводу, рисковал схлопотать палкой по голове. Немцы возражений не терпели[134].
Так еврей Леонид Котляр «переложился» в Леонтия Котлярчука, украинца по матери и киевлянина по месту жительства. Отметим не только успешность, но и нетривиальность сделанного им в Николаеве выбора: случаи маскировки под русских, украинцев, армян, татар или грузин в этой же ситуации относительно часты, а вот под цыган, составляющих собственную группу экзистенциального риска, — единичны[135].
Тогда, в Николаевском шталаге, Котляр-Котлярчук вытащил дважды счастливый билет. Лагерная комиссия под руководством «особиста» из СД освободила его из военного плена и отпустила, отныне свободного цивилиста[136], из Николаевского шталага домой, в Киев, снабдив на дорогу хлебом и «аусвайсом»![137]
«Домой», понятно, «Котлярчук» не спешил, по дороге он застревал и кантовался где только мог — сначала в селе Малиновка Еланецкого района Николаевской области — при пасеке, а потом на хуторе Петровский соседнего Братского района — пастухом. Но осенью 1942 года Украину накрыла очередная (третья по счету) волна заукелевских вербовочных кампаний, и 3 октября староста Петровского закрыл спущенную ему разнарядку двумя прибившимися к хутору «оцивиленными» военнопленными, в том числе и Котлярчуком.
А тот, благополучно пройдя два чистилища медосмотров (обоих врачей, кроме отсутствия признаков венерических болезней, ничто более не заинтересовало), уже через несколько дней сидел вместе с другими угнанными в эшелоне, направлявшемся из Вознесенска в Германию, куда и прибыл (в Нюрнберг) уже 12 октября. Попав по распределению на завод «Зюддойче Кюлерфабрик Юлиус Фридрих Бер» в Штутгарте, изготовлявший всевозможные радиаторы для двигателей внутреннего сгорания, он проработал на нем слесарем все полтора года, что отделяли Штутгарт от 19 апреля 1945 года — дня освобождения города американцами.
Селекция в Николаеве — лишь один из эпизодов, связанных с выяснением национальности автора. Всего же таких «эпизодов» было как минимум шестнадцать: шесть в лагерях для военнопленных, восемь во время вольного батрачества по украинским селам и еще два — медицинские проверки на пути в Германию. Каждый из них запросто мог завершиться разоблачением и смертью.
Но ни один из эпизодов не был чистым везением, отнюдь! Всякий раз Котляр делал или говорил то и только то, что могло бы отвести опасность и спасти. И это не было актом инстинктивного или интуитивного выживания — это было его сознательной борьбой и его подвигом, смыслом его жизни и, если хотите, его пращою Давида. Он писал:
Если еврей — с сентября 1941 -го все еще не разоблачен немцами, если он проявил столько изобретательности и воли, мужества и хладнокровия, и Господь Бог ему помогал в самых безнадежных ситуациях, то он уже просто не имеет права добровольно отказаться от борьбы. Такой поступок означал бы акт капитуляции человека, дерзнувшего в одиночку вступить в единоборство с огромным, четко отлаженным механизмом массового истребления евреев.
И Леонид Котляр не капитулировал — и выжил!
Крошечный еврейчик Давид одолел-таки немца-жидоеда Голиафа!
В оперативном пространстве нападения на СССР вермахт живо напоминал фигуру трехглавого дракона. Головы — это три группы армий: «Север», «Центр» и «Юг», нацеленные каждая на крупнейшие столичные города СССР — Ленинград, Москву и Киев. Так и понеслись они, плюясь пламенем и сея смерть, к тройке своих «суженых», и, казалось, ничто их не остановит! К Ленинграду подобрались в сентябре, к Москве — все-таки самый дальний маршрут — в октябре, ну а Киев — Киев в сентябре уже с легкостью взяли!
Произошло это так быстро потому, что 21 августа центральная из голов — по единоличной воле фюрера — резко и на всем ходу заложила вираж на юг, в сторону Черного моря[138], украинского урожая и вальяжного Крещатика. Костяк группы армий «Центр» фон Бока оставался на московской колее, но притормозил, чтобы лучше перемолоть и сжевать миллионный Брянско-Вяземский котел (одних только военнопленных — 688 тысяч!). Но две армии — 2-я танковая Гудериана и 2-я пехотная Вейса — оторвались от «Центра» и устремились на юг, чтобы стать северной клешней другого, не менее впечатляющего котла — Киевского (665 тысяч военнопленных). Южная же клешня была прочерчена группой армии «Юг» фон Рунштедта.
16 сентября у Лохвицы танки Гудериана поцеловались с танками фон Клейста. Четверо красных командармов (а с командующим Пинской флотилией, контр-адмиралом Д.Д. Рогачевым, так и пятеро) едва унесли ноги из этого котла. Генерал-майор Михаил Потапов (5-я армия) попадет в немецкий плен, а командующий Юго-Западным фронтом генерал-полковник Михаил Кирпонос — в пафосно-нелепом ожидании письменного приказа Сталина — безрассудно застрянет и понапрасну погибнет, утянув за собой в могилу едва ли не весь свой штаб. Гудериан же и Вейс еще успеют вернуться к средней драконовой голове аккурат к началу операции «Тайфун»...
И вот наступило 19 сентября 1941 года — день оккупации Киева.
Вся Кирилловская улица (при советской власти она называлась улицей Фрунзе, но название не прививалось), была, сколько видно в оба конца, забита машинами и повозками. Автомобили были угловатые, со всякими выступами, решетками, скобами.
У каждой машины есть лицо, она смотрит на мир своими фарами безразлично, или сердито, или жалобно, или удивленно. Так вот эти, как и первая, что увезла пушку, смотрели хищно. Отродясь я не видел таких автомобилей, и мне казалось, что они очень мощные, они заполнили улицу ревом и дымом.
Кузова некоторых грузовиков представляли собой целые маленькие квартиры с койками, привинченными столами.
Немцы выглядывали из машин, прогуливались по улице — чисто выбритые, свежие и очень веселые. Будешь свежим и веселым, если у них пехота, оказывается, не шла, а — ехала! Они смеялись по любому поводу, что-то шутливо кричали первым выползающим на улицу жителям. Между фурами со снарядами и мешками лихо юлили мужественные мотоциклисты в касках, с укрепленными на рулях пулеметами.
Доселе нами не виданные, огромнейшие, огненно-рыжие кони-тяжеловозы, с гривами соломенного цвета, медлительно и важно ступая мохнатыми ногами, запряженные шестерками, тянули орудия, будто играючи. Наши малорослые русские лошаденки, измордованные и полудохлые, на которых отступала Красная армия, показались бы жеребятами рядом с этими гигантами.
В ослепительных белых и черных лимузинах ехали, весело беседуя, офицеры в высоких картузах с серебром. У нас с Шуркой разбежались глаза и захватило дыхание. Мы отважились перебежать улицу. Тротуар быстро наполнялся, люди бежали со всех сторон, и все они, как и мы, смотрели на эту армаду потрясенно, начинали улыбаться немцам в ответ и пробовать заговаривать с ними.
А у немцев, почти у всех, были книжечки-разговорники, они листали их и кричали девушкам на тротуаре:
— Панэнка, дэвушка! Болшовик — конэц. Украйна!
— Украина, — смеясь, поправили девушки.
— Йа, йа! У-край-ина! Ходит гулят шпацирен битте!
Девчонки захихикали, смущаясь, и все вокруг посмеивались и улыбались[139].
Киев же был обречен, и для 6-й армии генерал-фельдмаршала фон Рейхенау давно уже не смотрелся крепким орешком. Когда 19 сентября город пал, то назавтра, 20-го, фон Рейхенау обратился к войскам:
Взятие Киева имеет определяющее значение. Мужество, вождизм и ни с чем не сравнимая храбрость всех частей позволили нам за чрезвычайно короткое время создать здесь крепчайший оплот. Враг пережил убийственное поражение. Путь на Восток нам отныне открыт. Я благодарю пехотного генерала фон Обстфельдера[140], командующего этим наступлением, и его бравые дивизии.
Фельдмаршалу тогда и в голову не могло прийти, что он и сам не протянет на этом свете дольше четырех месяцев! После занятия Киева он пойдет на повышение и 1 декабря сменит фон Рунштедта на посту командующего группой армий «Юг», а его самого в 6-й армии заменит Паулюс, впрочем, тоже еще не подозревающий о своем грядущем Сталинграде. Что касается Рейхенау, то 14 января 1942 года, после зимней, на 40-градусном морозе, охоты под Полтавой его, 57-летнего спортсмена, хватит инсульт, а 17 января — при перелете в клинику в Лейпциге — он умрет прямо в самолете...
Между прочим, 19 сентября — знаменательный день и для немецких евреев. То был день взрывной дополнительной радикализации еврейской политики непосредственно в Рейхе. День, когда немецким и австрийским евреям было вменено в обязанность носить, как и евреям в гетто на востоке, «желтые звезды»:
С этого дня надо было носить с собой гетто, словно улитка свой домик, — звезду Давида. Над входной дверью висели бумажки с нашей фамилией: над моей — «звезда», под именем жены — «арийка»... Теперь я был у всех на виду, изолированный своим опознавательным знаком и беззащитный. И как же мучительно это постоянное напоминание о том, что, казалось бы, никак не может влиять на жизнь филолога по призванию и немецкого патриота по убеждению!..[141]
Десятки тысяч евреев, в том числе и прочно и осознанно ассимилированных (как тот же Виктор Клемперер — глубоко убежденный христианин-протестант), были не просто отвергнуты, обижены и унижены, но и подвергнуты такой же точно дискриминации, как и их отцы и деды, — сброшены обратно в нелюбимое ими, и, казалось, в уже покинутое родовое, сиречь расовое, еврейство.
...Эх, нам бы их заботы, — могли бы подумать те же киевские евреи, если б узнали о клемпереровых переживаньях. Но сами «рейхсъюден» еще долго не понимали, что латка с магендовидом на груди и спине была знаком куда более зловещим, чем визуальная дискриминация. Что клетка Третьего рейха захлопнулась за ними за всеми и что время пришло и им, отныне промаркированным, приготовиться к самому худшему — к панъевропейской и панъеврейской судьбе.
Эйхман на следствии рассказывал, что примерно через три месяца после начала войны (т.е. примерно в 20-х числах сентября) Гейдрих сообщил ему о решении фюрера перейти к физическому уничтожению всех евреев, что означало в том числе и прекращение усилий эйхмановского отдела IV.B.4 РСХА по реальной «эмиграции» евреев.
7 декабря разразился Перл-Харбор, и Америка вступила в войну. 12 декабря 1941 года Гитлер произнес речь, в которой объявил о решении уничтожить все европейское еврейство. Для так и не эмигрировавших еще из Рейха немецких и австрийских евреев — это означало конец: всё — мышеловка захлопнулась![142]
Впрочем, первые транспорты с немецкими евреями уже в октябре — ноябре 1941 года потянулись на восток — сначала в Вартегау (в Лицманштадт, бывшую Лодзь), а с ноября и дальше — в Рейхскомиссариат Остланд (в Минск, Ригу и Ковно, а также в эстонскую Раазику).
Но вернемся в Киев и к Рейхенау. Он не сомневался в «бравости» не только своих вояк, но и своих карателей, постепенно съезжавшихся в Киев.
Еще 19 сентября прибыли 53 человека передового отряда зондеркоманды 4а под началом оберштурмфюрера СС Августа Хэфнера; остальные, во главе с командиром группы штандартенфюрером СС Паулем Блобелем (1894-1951), задержались на еврейской акции в Житомире и прибыли в город только 25 сентября, одновременно со штабом всей эйнзатцгруппы «С» (начальник — бригадефюрер СС д-р Отто Эмиль Раш).
Блобель вступил в НСДАП еще в 1931 году[143]. Это, кстати, год первых электоральных успехов этой партии, год ее кровавых уличных битв с коммунистами и — какое совпадение! — год первых еврейских погромов в Германии, покамест без трупов: «В сентябре 1931 г. гитлеровцы громили в центре Берлина, на Курфюрстендамме, выходивших из синагог и гулявших по случаю праздника Рош-гашана евреев»[144]. До Йом-Кипура в Бабьем Яру оставалось всего десять лет!..
Блобель служил муниципальным служащим в Золингене и Дюссельдорфе. С 1933 года — Блобель в гестапо, с 1935 — в СД, в ноябре 1938 года — конфисковывал имущество сгоревших в Хрустальную ночь синагог в Ремшайде, Золингене и Вуппертале. С 22 июня 1941 года Блобель на Восточном фронте — командир зондеркоманды 4а, чей кровавый след протянулся через всю Украину. До Киева — это Сокаль, Луцк, Ровно, Житомир, Радомышль, Коростень, Фастов и Белая Церковь, после Киева — Чернигов, Яготин, Лубны, Полтава, Харьков, Сумы и Белгород.
Айнзатцгруппа С действовала в это время в Киеве и вокруг, включала в себя две зондеркоманды (4а и 4Ь) и две эйнзатцкоманды (5 и б). Каждая айнзатцгруппа вместе с подчиненными подразделениями включала от 500 до 800 душ.
Тут следует пояснить специфику зондеркоманд и эйнзатцкоманд внутри эйнзатцгрупп СС. Первые двигались вместе с вермахтом или чуть позади, и их непосредственная и главная задача была в деятельности по горячим следам, в частности в охоте за функционерами, архивами и т.п. Карательная функция в их мандате — не первостепенная: она — прерогатива эйнзатцкоманд, прибывавших к местам своей службы, как правило, с большим или меньшим лагом запаздывания.
Тогда же в Киев прибыли штаб айнзатцгруппы С бригадефюрера СС и генерал-майора полиции Отто Раша с подчиненной ротой войск СС (командир — оберштурмфюрер СС Бернхард Графхорст), штаб полицейского полка «Юг» (командир — подполковник полиции Рене Розенбауэр) и два его батальона — 45-й резервный (штурмбаннфюрера СС Мартина Бессера) и 303-й (штурмбаннфюрера СС Генриха Ганнибала[145]), две роты 82-го полицейского батальона (командир батальона — майор полиции Рудольф Эберт), группа ГФП 708 (командир — комиссар полевой полиции Бернхард Зюссе), часть штаба Высшего командира СС и полиции «Россия-Юг» обергруппенфюрера СС Фридриха Еккельна[146]. Все они — общей численностью около 2300 человек — так или иначе были задействованы в «Гросс-акции» 29-30 сентября[147].
Главная нагрузка, повторю, легла на зондеркоманду 4а Блобеля. Ей все это было не впервой. Среди того, что уже было у них за душой, выделялся расстрел 22 августа девяти десятков плачущих еврейских сироток в Белой Церкви, где накануне были расстреляны их родители. Своим нескончаемым плачем они покушались на покой солдат вермахта, на что, а также на антисанитарию (sic!) в помещении, где они находились, командующему армией пожаловался подполковник Гельмут Гросскурт, 1-й офицер штаба 295-й пехотной дивизии, которому в свою очередь пожаловались на это церковные капелланы[148].
Вопрос этот блобелевцы, конечно, «решили», не подвели, а сироты подзадержались на этом свете всего на сутки. Были они, кстати, одними из первых детских еврейских жертв: до этого расстреливали мужчин, а затем — мужчин и женщин.
Немцев своих Блобель тогда пощадил, расстреливать приказал украинским полицейским. Оберлейтенанту Бингелю, наблюдавшему их за работой в Умани, где они расстреляли около 6000 человек, показалось, что убивали они «с удовольствием, словно занимались главным и любимейшим делом своей жизни»[149]. Но и для некоторых из них расстреливать такой контингент было испытанием, иных даже била мелкая дрожь[150].
...Покуда СД и СС только съезжались и обустраивались, окончательным решением в Киеве занимался сам бравый вермахт. Начиная с 22 сентября военные патрули (позднее к этой работе подключились украинские полицейские) охотились по всему городу за мужчинами призывного возраста: забирали всех — и гражданских, и окруженцев, и беглых военнопленных, а потом среди них выявляли евреев и комиссаров.
23 сентября весь Киев обклеили портретами Гитлера-освободителя, аза-одно и воззваниями ОУН про самостийную соборную украинскую державу и про Москву, Польшу и Жидову как ее главных ворогов: «Знищуй их!» В тот же день началась и регистрация населения Киева — главным образом на рабочих местах — причем количество записывавших себя украинцами зашкаливало: население, кажется, уловило связь явлений друг с другом.
А 24 сентября, ровно в полдень, началась страшная и многодневная диверсионная «радиоигра» Кремля с неудержимо взлетающими на воздух по радиосигналу, посылаемому, предположительно, из Воронежа, зданиями в центре города и пылающим Хрещатиком: первыми взлетели на воздух штаб 454-й охранной дивизии (бывший «Детский мир») и ортскомендатура[151]. Несмотря на всю свою ожидаемость, игра явно застала расслабившихся немцев врасплох. Удары радиоуправляемыми минами Ф-10 были не только болезненны, но и для их всепобедительного духа оскорбительны[152]. Под развалинами задохнулся и замысел переноса в Киев из Ровно столицы Рейхскомиссариата Украина[153]. С таким-то Хрещатиком!
«Радиоигра» выкинула на улицу полусотню тысяч киевлян, которым срочно занадобилась крыша над головой. Так что идея не цацкаться с обустройством в Киеве такой роскоши, как гетто (судя по всему, оно и так не планировалось), а «переселить всех евреев», т. е. расстрелять их и как можно скорей всех — представив это как месть «за Крещатик» — напрашивалась![154] В тот же день — 24 сентября — в лагерь на Керосинной было доставлено 1600 евреев-киевлян[155].
Идея встретила понимание, поддержку и детальную разработку на серии совещаний, посвященных, разумеется, и взрывам, и другим вопросам. Первыми — уже 24 сентября — собрали комендантов и командиров дивизий. Назавтра — 25 сентября — встречались Рейхенау с Обстфельдером. 26 сентября к вермахту (генерал-майор Курт Эберхард, с 29 сентября — новый комендант Киева[156]) присоединились будущие палачи Бабьего Яра из СС и СД — Еккельн, Раш и Блобель. Основное бремя «гросс-акции возмездия» должно было лечь на зондеркоманду 4а, для поддержки которой (сгон жертв, внутреннее и внешнее оцепление места казни) Еккельн по просьбе Блобеля выделил дополнительно роту СС и два полицейских батальона — 45-й и 303-й (впрочем, не целиком, но отдельные его роты).
27 сентября — сразу два заседания. Первое — внутриармейское: Обстфельдер, Эберхард, Циквольф (командир 113-й пехотной дивизии, он же новый начальник киевского гарнизона) и майоры генштаба Винтер и Гебауэр. Второе — с участием офицеров абвера 29-го корпуса, подчиненных дивизий и городской комендатуры, представителей от СД, полиции, ГФП, министерства оккупированных восточных областей и рейхскомиссара Украины. Совещание вел начальник отдела 1с (разведка и контрразведка) 29-го армейского корпуса Ширмер: речь шла о тотальной «эвакуации», т.е. об убийстве всех евреев. Мотив «мести за взрывы» в этом кругу не нужен был (все понимали, что такое «эвакуация»), но между рядовыми немцами и украинцами он уже вовсю гулял по городу в порядке слухов.
Евреев, схваченных до взрывов на Крещатике, бросали в тюрьмы, а схваченных после 24-25 сентября — в дулаг 201, обосновавшийся в этот день прямо в городе, на стадионе «Зенит»[157] — по адресу: Керосинная улица, 24[158]. В качестве дулага лагерь просуществовал только до 11 октября 1941 года, после чего был переведен в Ромны и далее в Харьков, где и «задержался»[159].
Но была в этом дулаге и «гражданская», она же еврейская, часть, куда собирали евреев. Вот впечатления о лагере:
Потом всех построили в колонну и повели в общий лагерь на Керосинную. Это был мой первый, но не последний лагерь, начало моих мытарств...
На Керосинной мы пробыли дней десять, наверное, это было что-то вроде перевалочного пункта. Узников здесь разместили в двухэтажном здании и в бывших гаражах — их было штук пять-шесть, по-моему. Раньше в них стояли пожарные машины, здесь была пожарная команда.
Военнопленных держали отдельно от гражданских. Первые пять дней нас вообще ничем не кормили, только на шестые сутки дали какую-то баланду. Наливали ее кто в котелок, кто прямо в пилотку — у кого что было. Только потом вместо мисок появились привезенные из какого-то магазина ночные горшки. Ни о каких ложках и речи быть не могло, там из-за них чуть ли не драки возникали. Я наливал себе в пилотку, потом споласкивал ее.
Здесь каждый день умирало по тридцать-сорок человек, преимущественно пожилые люди. На седьмые сутки стали забирать молодежь — лет по 15-16, и машины с ними отправлялись в неизвестном направлении. Но мы слышали, что где-то стреляют. Сперва не поняли, в чем дело, а потом, когда те же машины возвращались с их одеждой, догадались, куда и для чего их увозили[160].
Одновременно, начиная с 25 сентября и до середины октября 1941 года, в Киеве примостился другой дулаг — 205[161], подчинявшийся, как и дулаг 201, 454-й охранной дивизии[162]. Он размещался в Дарнице, в 12 км от Киева, на левом берегу Днепра, на месте бывших казарм РККА на огромной — 1,5x1 км — территории.
В том же октябре 1941 года место дулага 205 в Дарнице занял стационарный лагерь для советских военнопленных — шталаг 339 (его еще называли Stalag Kiew-Ost, или шталаг Киев-Восточный[163]). Периметр лагеря, окруженный 3-4 рядами колючей проволоки, охранялся снаружи немцами, изнутри — украинской полицией. Максимальная заполненность составляла 15-20 тыс. чел. При лагере имелся лазарет для советских военнопленных. Шталаг просуществовал здесь до 19 июля 1943 года, но с апреля (по другим данным — до июня) 1943 года — уже как шталаг 384[164]. При шталаге 384 имелся еще и отдельный лагерь для советских летчиков-перебежчиков[165].
Расположенный на левом берегу Днепра шталаг 339 практически не взаимодействовал с «правобережьем»: общее количество погибших в нем военнопленных составляло, по оценке ЧГК, 68 тыс. чел.[166]
А незадолго до оставления Киева в городе промелькнул еще и филиал ду-лага 214. Возможно, это и есть тот загадочный лагерь на Тираспольской улице (в районе Сырца), упомянутый С. Аристовым[167], или лагерь на Борщаговке, в который угодил Капер?
Возле Киева — в Жулянах, по улице Земской, — был еще один стационарный лагерь для советских военнопленных. Он располагался близ аэродрома в Пост-Волынском и администрировался не вермахтом, а люфтваффе: в нем, надо полагать, содержались пленные летчики.
Уход дулага 201 с Керосинной улицы в октябре 1941 года вовсе не означал ликвидацию лагерного пространства и лагерной инфраструктуры: просто их переняла другая организация — СД, в просторечии и не вполне точно именуемая гестапо[168].
В этой «юрисдикции» лагерь на Керосинной просуществовал до весны 1942 года, после чего, очевидно, был переведен в Сырец, в самой непосредственной близости от Бабьего Яра. Территория, которую лагерь там занимал, была весьма значительной — около 3 км[164]. На ней разместилось сначала 16, а потом и 32 полуземлянки-полубарака: имелись отдельные зоны — еврейская (барак №2), партизанская, женская (человек на 300). Квалифицированные еврейские узники Керосинной/Сырца использовались также на строительно-ремонтных работах как минимум на двух городских объектах — на Институтской улице, 3-5 (еврейский рабочий лагерь), и на улице
Мельникова, 48, где они ремонтировали общежитие СС[169]. Имелся у Сырца еще и загородный филиал — подсобное хозяйство СД в поселке Мышеловка в 18 км от Киева (ныне в черте города, Голосеевский район): там заключенные использовались на сельскохозяйственных работах[170].
До середины 1943 года он официально именовался сначала лагерем принудительного труда (Zwangsarbeitslager), а потом — транзитно-арестным лагерем (Durchgangshaftlager) — своего рода аналогом следственного изолятора[171]. Это отличало его типологически от концлагеря, являвшегося местом отбывания наказания, но без транзитного потока. В остальном де-факто разница была не слишком большой.
Сырецкий лагерь функционировал с мая 1942 до сентября 1943 года. Он подчинялся командиру полиции безопасности и СД в «генеральном округе Киев» оберштурмбаннфюреру СС Эриху Эрлингеру[172]. Комендантом лагеря — и человеком с явно садистскими наклонностями — был штурмбаннфюрер СС Пауль-Отто Радомски (1902-1945), неразлучный со своей собакой — немецкой овчаркой по кличке Рекс[173]. Его заместители — унтерштурмфюрер СС Пауль Паатц и рыжеволосый ротенфюрер Ридер, переводчик — фольксдойче Рейн, староста лагеря — чех Антон. Охраняли лагерь украинские полицейские из состава 23-го полицейского батальона (Schutzmannschaft-Bataillon 23), командиром которого в январе — декабре 1942 года был шарфюрер СС Альберт Байль, а с января 1943 года — унтерштурмфюрер СС Виллибальд Регитчник (1912-1947)[174].
По состоянию на 4 августа 1943 года в лагере содержалось около трех тысяч заключенных. В нем царили террор и безграничный произвол начальства. Заключенных расстреливали из-за потери трудоспособности, в качестве заложников, за попытки побегов и просто так, по капризу садистов-начальников. После освобождения Киева на территории лагеря были обнаружены шесть расстрельных ям, из которых было эксгумировано 650 трупов.
Контингент узников формировался не только в Киеве, но и по всей Киевской и Полтавской областям: его составляли партизаны, коммунисты-подпольщики и те, кого подозревали в связях с ними. Отдельный контингент и обособленную зону в лагере составляли трудоспособные мужчины-евреи: это или те, кого разоблачили и схватили в городе, или евреи-военнопленные, в том числе евреи-моряки Пинской флотилии[175]. Один из них, С.Б. Берлянт, бывший парикмахер Пинской флотилии, прославился активным участием в восстании части зондеркоманды «1005» из Бабьего Яра.
Сохранилось несколько фотографий евреев-моряков, сделанных на днепровской набережной в Киеве, — видимо, вскоре после их пленения[176]. На них видно около десятка человек, очевидно, под охраной, но охранников не видно. Ясная солнечная погода и характер одежды на фотографиях позволяет уверенно датировать их концом сентября — началом октября 1941 года. Очевидно, что эта группа не имеет никакого отношения к другой группе моряков — ставшей одной из героических легенд Бабьего Яра[177].
Созданная в 1929 году Организация украинских националистов была программатически фашистской партией и национально-освободительным движением одновременно. Она боролась за украинскую государственность, но одной только державы-государства ей было заведомо мало: золотая ее мечта — не просто украинская земля, но и украинский порядок на украинской земле. Из чего и вытекал ее агрессивный настрой как против населяющих Украину (какой они ее понимали) других народов, в том числе и евреев, так и против стран проживания остальных украинцев.
Первый руководитель ОУН — Евгений Коновалец, заслуженный полковник-петлюровец — был убит Павлом Судоплатовым в мае 1938 года. Вторым головой ОУН в августе 1939 года был избран Андрей Мельник, но уже в начале 1940 года организация раскололась надвое — на относительно умеренную ОУН(м) («мельниковцы») и радикальную ОУН(б) («бандеровцы», от их вождя, Степана Бандеры). Уже 30 июня 1941 года ОУН(б) провозгласила во Львове свое самое искомое и заветное — создание украинского государства, чем вызвала нешуточные гнев и репрессии Третьего рейха против своих сторонников.
В отличие от бандеровцев, доминировавших в Галиции и вообще в Западной Украине, мельниковцы видели в Германии не только тактического союзника, но и стратегического партнера. Ареал внутриоуновского преобладания мельниковцев — все, что восточнее Житомира и Винницы, Киев в первую очередь. Бандеровцы и мельниковцы между собой конкурировали и враждовали, первые даже пошли на политическое убийство 30 августа в Житомире Николая Сциборского (1898-1941), видного теоретика украинского национализма и члена ОУН(м).
Один из очевидцев немецкой оккупации Киева — журналист Николай Моршен (Марченко)[178] — вспоминал спустя неполное 10-летие об украино-центричной атмосфере начала немецкой оккупации в Киеве:
Еще до прихода немцев в Киев, т.е. в августе — сентябре 1941 (немцы вошли в Киев 19.9.41) по Киеву ходили слухи о том, что «немцы восстанавливают Украинскую республику». Говорили о том, что будто бы в Житомире уже сидит украинское правительство... Поэтому, когда в Киев вошли немцы, то никого не удивило то, что сразу же повеяло «украинским воздухом»: послышалась украинская речь, появились всюду желто-блакитные флаги и т.д.
«Щирые» к тому времени захватили все те пункты, которые можно было захватить при немцах: всю Городскую управу, Днепросоюз (объединение укр[аинских] кооперативов), сахаротрест и его предприятия, аптекоуправление, Укрбанк (Госбанка им немцы не дали), прессу и ряд других областей. Появились сотни людей явно не местных: это были галичане из Галиции и Буковины. Они держали себя очень заносчиво, очень самоуверенно и сразу возбудили к себе неприязнь. Начался явный антагонизм между «западниками» и «надднепровцами», т.е. между пришлыми и местными украинцами. Этот антагонизм чувствовался, о нем говорили...
У меня и близких людей создалось тогда такое впечатление: где-то на Западе (во Львове?) есть некоторый штаб, который всем руководит и направляет своих людей. Цель этого штаба — политическая: создание Украинской республики...[179]
Первым начальником Киевской городской управы, т.е. местным бургомистром, был Александр Петрович Оглоблин (Мезько, 1899-1992), вчерашний профессор Киевского университета и будущий — Гарвардского.
В Киеве, как и везде, деньги и ценности убитых евреев конфисковывались в пользу Рейха, их одежда предназначалась частично для местных фольксдойчей, а частично оставалась в распоряжении управы. Так, «трофеи» Бабьего Яра свозились в здание 38-й школы, где на первом этаже складировали продукты, на втором — белье, на третьем — верхнюю одежду, а на четвертом — шубы, часы и ювелирные изделия.
Большая часть принадлежавшего евреям жилья и имущества перешла тогда в руки фольксдойче и украинцев.
Кое-что украинцы прибирали себе сами, не спрашиваясь, вводили явочным порядком. Например, рядом с немецкими, красными, — жовтно-блакитные флаги над управами и над Софийским собором. Или антирусские таблички с надписями «Только для немцев» и «Только для украинцев».
Моршен точно подметил, что на украинизацию привычным образом намазывался хорошо знакомый масляный слой коррупции:
Получилась амальгама: с одной стороны — идейно-национальный антагонизм... (не думайте, будто я описался: именно национальный антагонизм между «галичанами» и «нашими»!), а с другой стороны — разлагающее влияние беспринципной и морально неустойчивой массы советских «рвачей» (особая и весьма распространенная порода), которые подбавили в украинскую идею весьма значительную порцию коррупции[180].
Дрожжи коррупции, к слову, не миновали и школу № 38, т. е. склад вещей расстрелянных в Бабьем Яру евреев. Там начались махинации, что-то оттуда стало мелькать на базаре, о чем стало известно в комендатуре. Вызванный в гестапо на допрос Оглоблин со страху упал в обморок и даже «ховался» в психушке, т. е. чуть ли не прямо в Бабьем Яру. Убивать профессора не стали, но уволить уволили. В должности бургомистра он продержался лишь месяц с небольшим!
За этот месяц он успел основательно сблизиться с ОУН в ее мельниковском изводе и даже вошел в Украинскую национальную раду, таинственную организацию под председательством профессора-экономиста Николая Ивановича Величковского (1882-1976) — полувиртуальный орган самоидентификации украинства на случай необходимости представлять себя перед немцами. В Киеве Рада была создана явочным порядком 5 октября, запрещена немцами 17 ноября, но продолжала тайно существовать и в 1942-1943 годах[181]. Первую скрипку в ней, наряду с Величковским, играл поэт и археолог Олег Кандыба (Ольжич; 1907-1944), в январе 1944 года — после ареста Андрея Мельника — занявший его место в иерархии всей ОУН(м).
Неудивительно, что Оглоблин всячески поддерживал украинскую «патриотическую» прессу — шипяще антисемитскую и антирусскую: газета «Українське слово» («Украинское слово») под редакцией западенца Ивана Андреевича Рогача (1913-1942) и литературное приложение к ней — журнал «Літавры» («Литавры») под редакцией Елены Телиги (1906-1942) — начали выходить еще в сентябре 1941 года[182].
Де-факто оба издания были не столько городскими, сколько чисто оуновскими. «Украинское слово» выходила трижды в неделю, по одному-двум листам в номере. Гнусность ее поистине не знала границ. Бешеный антисемитизм служил ей и легкими, и воздухом, и лицом, и изнанкой, и идеологией, и физиологией. Не было такой гнусности о жидах, перед которой здесь остановились бы или хотя бы поморщились, — напечатали бы любую.
Литературно-художественный журнал «Литавры» формально был приложением к «Украинскому слову» и, соответственно, имел ответственным редактором все того же Ивана Рогача. Но хозяйкой журнала была ее редактор, поэтесса Елена Телига. Предполагалось, что 16-страничный журнал будет еженедельным, но на практике он выходил нерегулярно, свет увидело всего несколько номеров, да и те в более куцем формате. Де-факто «Литавры» были органом основанного Телигой Союза украинских писателей[183]. Упомянутый запах в журнале, разумеется, тоже был, но гораздо слабее, чем в газете.
Политика преференций украинцам со стороны немецких оккупантов была поначалу и широкой, и системной. Так, при взятии заложников — с хорошей перспективой быть расстрелянным — брали почти исключительно евреев, иногда русских, а украинцев старались не брать.
При попадании в плен красноармейцев-украинцев массово высвобождали из статуса военнопленного, выдавали им пропуска и отпускали до родимых хат, если таковые были позади, а не впереди фронта[184]. Основания — приказ генерал-квартирмейстера ОКХ Э. Вагнера от 25 июля 1941 года о высвобождении из плена представителей ряда «дружественных» национальностей — фольксдойче, украинцев, прибалтов, белорусов, румын, финнов и даже «кавказцев», распоряжение ОКВ от 14 октября 1941 года о проверке советских военнопленных на предмет их принадлежности к «привилегированным» национальностям[185] и др. Конец акции намечался на февраль 1942 года[186], но фактически она продолжалась еще некоторое — небольшое — время. Не приходится удивляться тому, что, согласно статистике ОКХ, среди высвобожденных доминировали украинцы: так, по состоянию на 1 апреля 1942 года, всего из плена было высвобождено 290 270 чел., из них украинцы — 277 769, или 96 %. Далее, с колоссальным отставанием, шли эстонцы и фольксдойче[187].
Собрав в кулак последние остатки наивности и романтизма, Третий рейх по-отечески рассматривал украинских националистов как свою опору на Украине и исходил из того, что и последние удовольствуются своей ролью и ограничатся такой функцией. Свое наивысшее покровительство и защиту украинцы находили у рейхсминистра по делам восточных территорий Альфреда Розенберга (1892-1946), но из Ровно Украиной рулил враг и политический антипод Розенберга рейхскомиссар Украины — Эрих Кох (1896-1986). Будучи одновременно и гауляйтером Восточной Пруссии, он имел прямой выход на Гитлера по партийной линии и, заручившись поддержкой фюрера, нередко переигрывал Розенберга бюрократически. А представления о добре и зле были у них чуть ли не противоположными: под прикрытием расовой теории, немецкой дисциплины и немецкой справедливости (синоним отсутствия сентиментальности!) Кох по отношению к населению оккупированной территории Украины проводил чрезвычайно жесткую линию. Репрессии против ОУН конца 1941 — начала 1942 года не могут быть правильно поняты вне контекста этого противостояния.
Оуновцы же в сентябре — ноябре завели при немцах и с немцами такой «театр»: преданно глядя им в глаза, выслушивая приказы оккупационных властей и кивая понятливо головой, щелкали каблуками и брали под козырек, а на самом деле — все делали по-своему и только изображали, что выполняют рейхову, а не свою волю.
Но если все это немцы какое-то время еще готовы были терпеть, то фактическое формирование под прикрытием Киевской управы национального украинского — теневого — правительства и объявление без спросу в газете о восстановлении конституции петлюровской Украинской народной республики 1918 года цистерну их терпения переполнило. Уже в ноябре 1941 года уверенность в нелояльности оуновцев окрепла настолько, что начались их аресты. «Медовый двухмесячник» коллаборации и толерантности в отношениях нацистов-немцев и националистов-украинцев закончился.
Не сразу, но со временем немцы оуновский «театр» раскусили — их вызывающую, под маской лояльности, нелояльность, сходу переходящую в двойную игру и в саботаж. Им стала мерещиться даже такая химера, как союз против них патриотов-украинцев с подпольщиками-коммунистами при руководящей роли последних!..
О слухах, которыми полнился тогда Киев и о репрессиях, которые обрушились тогда на оуновцев, тот же Морщен вспоминал:
В конце ноября или в начале декабря я поймал слух: идут, якобы, какие-то тайные переговоры между украинцами, которые «у нас», и украинцами, которые находятся в Англии, США и особенно в Канаде: создается единый украинский фронт, который собирается противопоставить себя будущему победителю, кто бы он ни был... Но как Вы знаете, немцы весьма ревниво относились к каким бы то ни было попыткам связаться с «англо-американцами» и, конечно, этот слух они поймали. Было ли последующее следствием этого слуха и того, что под ним крылось, или оно было вызвано иными причинами (тем, что немцы и не собирались допустить никакой самостоятельной Украины), но в середине декабря произошел крах: все крупные украинские деятели были арестованы. Состав Городской управы был изменен, пресса была передана в другие руки и по городу пошли слухи о многочисленных расстрелах в Гестапо. Приехавших галичан сразу же как вымело... После этого все украинское движение перешло в подполье, а поэтому сведений о нем стало и еще меньше...[188]
Иными словами, даже относительная «умеренность» ОУН(м) в сочетании с активностью в проведении собственной национальной повестки представлялась Рейху достаточно радикальной для того, чтобы на стыке 1941 и 1942 годов очень жестко погромить ее сеть по всей Украине. Но прежде всего — в Киеве, где были арестованы и, как правило, казнены все активные члены ОУН(м), в том числе сотрудники городской администрации — этой, по словам Э. Коха, «цитадели украинского шовинизма», во главе с самим бургомистром — Владимиром Пантелеймоновичем Багазием (1902-1942), бывшим и при Оглоблине вице-бургомистром. Впервые в отчетности СД он возникает 2 февраля. Вслед за констатацией высокой инфильтрации в ряды украинских националистов большевистских агентов читаем: «Во все это оказались замешаны бургомистр Киева и первый секретарь Академии наук»[189].
Киевская часть следующего «Сообщения» — №164 от 4 февраля 1942 года — начинается с признания СД в том, что отныне центр тяжести ее борьбы с антинемецким подпольем все больше смещается от коммунистов.
к националистам. Багазий здесь не упоминается, но говорится о таких оуновских очагах, как нелегальная Рада и легальные Союз писателей во главе с Еленой[190] Телигой, Академия наук и Церковь во главе с архиепископом Холмским и Подлясским (позднее митрополитом) Илларионом (Огиенко)[191].
Багазия арестовали в начале февраля 1942 года, причем, как пишет рейхскомиссар Э. Кох рейхсминистру Розенбергу, новость эта достигла Берлина раньше, чем Ровно, ибо уже 6 февраля из министерства поступило распоряжение — дело расследовать, но с должности не снимать. Непосредственно арест Багазия и ряда других работников Киевской управы состоялся 7 февраля[192]. Следственные действия, по Коху, только подтвердили все худшие подозрения о Багазии — от коррупции до нелояльности Рейху[193]. Кох в своем меморандуме прямо обвинял Розенберга в покрывательстве этого злостного предателя.
Под руководством Багазия Киевская управа стала гнездом и оплотом украинского шовинизма. В каждом ее отделе штаты были намеренно раздуты и заполнены сплошь националистами. Багазия обвиняли в инфильтрации своих людей в полицию и в Красный Крест, превращенный в нечто наподобие курьерской службы националистов, в сборе данных об экономической политике немцев на Украине, в особенности о ее неудачах, и даже... в спекуляции бензином! Припомнили, конечно же, и преподавание до войны в еврейской школе, и частные уроки детям Никиты Хрущева![194]
Так или иначе, но Багазий пережил в тюрьме практически всех своих однодельцев-оуновцев и повесился у себя в камере 3 октября 1942 года[195].
Помимо управы, сугубыми рассадниками национализма и неоправданным собесом для своих выглядели и Академия наук с Союзом писателей, причем Академия, как и Православная церковь, обе тянули на то, чтобы смотреться эдакими ипостасями распущенной Национальной Рады.
Под раздачу попали и журналисты, в том числе редакторы Рогач и Телига. 12 декабря вышел последний номер «Украинского слова», а уже 14 декабря — первый номер «Нового украинского слова». Новый редактор — Константин Феодосьевич Штеппа (Штепа, 1898-1958). А вот объяснение для аудитории:
К нашему читателю! С сегодняшнего дня украинская газета будет выходить в новом виде, под названием «Новое украинское слово». Крайние националисты совместно с большевистски настроенными элементами сделали попытку превратить национально-украинскую газету в информационный орган для своих изменнических целей. Все предостережения немецких гражданских властей относительно того, что газета должна быть нейтральной и служить лишь на пользу украинскому народу, не были приняты во внимание. Была сделана попытка подорвать доверие между нашими немецкими освободителями и украинским народом. Было произведено очищение редакции от изменнических элементов[196].
Преемник Багазия на посту бургомистра Киева — Леонтий Иванович Форостовский (1896-1974), крепкий хозяйственник и покровитель непобедимой футбольной команды «Старт», перекладывал всю вину за эти репрессии и вовсе на коммунистов-подпольщиков, якобы просочившихся в немецкие органы, чтобы уничтожать украинцев немецкими руками[197].
Альянс немцев-оккупантов с украинскими националистами разрушился в ноябре 1941 года — отныне оуновцы и враги, и жертвы. Немцы инкриминировали оуновцам одновременно и безудержный сепаратизм, и чуть ли не союз с коммунистами против себя.
В Киеве на стыке 1941 и 1942 годов несколькими широкими волнами прошли сравнительно массовые аресты и расстрелы украинских националистов — не украинцев, а именно украинских националистов. Первой волной — еще 12 декабря 1941 года — накрыло Ивана Рогача, последней — 9 февраля 1942 года — Елену Телигу, расстрелянную 21 февраля[198].
Десятки человек[199] были тогда расстреляны — но не в Бабьем Яру[200], а во дворах двух тюрем на улице Короленко — тюрьмы СД (Короленко[201], 33) и тюрьмы городской полиции (Короленко, 15). Где хоронили расстрелянных, неизвестно. Но скорее всего это могло происходить в противотанковом рву на Сырце[202]. А это хоть и близко к Бабьему Яру, но все же не Бабий Яр!
Зато совершенно достоверно, что бургомистр Багазий первым вписал свое имя в длинный ряд благоустроителей Бабьего Яра посредством его преобразования в свалку и засыпки мусором. 15 ноября 1941 года он издал постановление «Об упорядочении санитарного состояния города», в котором Бабий Яр фигурирует в качестве постоянного места для вывоза бытового мусора с последующей его утилизацией путем компостирования на полях и свалках, а также для сваливания снега и льда[203].
Экс-бургомистр Оглоблин, с подачи коллеги-историка Константина Штеппы, ставшего ректором Киевского университета, получил в университете профессорскую должность. До этого Штеппа служил у Оглоблина заведующим отделом культуры и просвещения, так что в ректоры он фактически назначил себя сам, сохранив при этом и позицию в управе, и пост директора Музея-архива переходного периода[204].
Холокост — не чисто арийское мероприятие. Без слаженного аккомпанемента локальных вспомогательных полиций — украинской, белорусской, прибалтийской, русской, фольксдойчной — и без энтузиазма местных дворников-активистов никакому Гиммлеру или Блобелю был бы не под силу столь впечатляющий рекорд, как в Бабьем Яру: полпроцента всего Холокоста всего за полтора расстрельных дня!
И не случайно, что и второй по скорострельности результат — расстрел 30 августа 1941 года в Каменец-Подольском 23600 евреев — был достигнут тоже на Украине[205]. Собственно, это больше, чем в Бабьем Яру за одно только 29 сентября!
Сходное взаимодействие было, конечно, и в Польше, и в Латвии, и в Литве, но только на Украине имелась своя парамилитарная структура — Украинская повстанческая армия (УПА), открывшая для евреев свой собственный корпоративный расстрельный «счет».
Убивала евреев, не спросясь в Берлине, и Служба безопасности ОУН. Пополнялся этот счет, правда, уже в 1943-1944 годах — под самый конец немецкой оккупации, когда проводники ОУН одновременно и призадумались: а не пора ли евреев начинать жалеть, дабы не перегрузить их кровью свои будущие переговоры с американцами и англичанами?[206]
Даже с учетом названных ограничений накопилось на этом счету немало: по оценке Арона Вайса — 28 тысяч еврейских жертв[207], а по оценке Джона-Поля Химки — около 15 тысяч[208]. В. Нахманович, как всегда, снисходителен к репутации ОУН и готов признать всего одну тысячу. К цифре в 1-2 тысячи склоняется, согласно Химке, и польский исследователь украинских националистов Григорий Мотыка. Сам же Химка в своей последней книге — «Украинские националисты и Холокост» — сознательно уходит от количественных оценок и ограничивается таким пассажем: «Оценка в первые тысячи человек далека от того, чтобы претендовать на точность»[209].
Но разве и тысяча человек — ничтожная, не стоящая разговора цифра? Особенно если вспомнить, что это лишь крошечная добавка к тем сотням тысяч евреев, которых оуновцы убили, будучи облачены в мундиры частей СС или в прикиды украинских полицаев — от имени и по поручению Третьего рейха?
Исторически роль украинских националистов в Холокосте неоспорима: беспощадные палачи, а многие еще и садисты, они яростно боролись не только с «ляхами» и «москалями», но и с «жидами». Так что юдофилия их никогда не шла дальше того, что евреи не главные их враги, а «второстепенные» — ближайшие приспешники их главных врагов[210].
Организационно эта роль и эта ненависть текли сразу по нескольким каналам и протокам — каждая в своей униформе. Например, через национальные подразделения СС («Нахтигаль», «Галичина»). Или через УВП и органы местного самоуправления, создаваемые оккупантами в помощь себе самим, в том числе и по еврейской миссии: и в СС, и в полицию, и в управы ОУН массово делегировала или кооптировала своих людей. И, наконец, через собственное военное крыло — УПА.
При этом бесстрашными борцами с собственно немецкими оккупантами мельниковцы не были, до советских партизан в этом отношении им было очень далеко. А вот самодовольными соучастниками расстрелов беззащитных евреев — завсегда и с радостью — были.
Но вернемся в Киев...
«Наиглавнейший враг народа — жид!» — название статьи в киевской городской, фактически оуновской, газете «Украинское слово» (редактором в ней и служила Телига). В номере за 2 октября некто «Р.Р.» чуть не захлебнулся от восторга по поводу состоявшегося буквально позавчера бенефисного расстрела в Бабьем Яру: «...Но нашлась сила, которая сорвала их [жидовские. — П.П.] планы, которая мстит за гекатомбы жертв жидовского владычества. Вся Европа борется теперь с этой заразою. Жиды не знали милосердия. Пусть же теперь и сами на него не рассчитывают»[211].
Украинские соучастники «Гросс-акции» стали стягиваться в Киев еще задолго до нее. Раньше всех — еще 21 сентября — из Житомира прибыла передовая команда: 18 человек во главе с Богданом Коником.
23 сентября прибыла казачья сотня Ивана Кедюлича. Это ее, по-видимому, увидел в Киеве 16-летний Костя Мирошник:
На второй день появились украинские полицейские с желто-голубыми повязками и надписью О.У.Н. — организация украинских националистов. Они стали следить за порядком в городе[212].
Подтянулась — из Житомира — и украинская полиция. 27 сентября 1941 года 454-я охранная дивизия передала киевской, 195-й, полевой комендатуре сотню обученных украинских полицейских из Житомира «со знанием киевской специфики» (sic!) под командой капитана Дидике[213]. Для их перевозки было выделено три грузовика, отправление от казармы 28 сентября в 8 утра. В Киеве — полдня на устройство и подготовку к своим действиям на завтрашний день.
Один из этой сотни, взводный Олег Стасюк (1911-?), летом 1946 года показывал на допросах в МГБ, что по приезде в Киев их разместили сначала в школьном здании на бульваре Шевченко недалеко от Евбаза, а позднее — в казарме на Подоле. В расстреле 29 сентября его взвод принимал, по его словам, конечно же, самое пассивное участие: собирал, грузил на машины и охранял площадку, где были сложены вещи расстрелянных, перед этим, разумеется, проходивших через эту площадку. Сам Стасюк, паинька, под грузом свидетельств признал за собой лишь то, что взял всего-то пару еврейских сапог и часы, а золотое кольцо и вовсе купил потом у фольксдойче-галичанина[214].
29 сентября из Житомира на подмогу были посланы еще 200 полицаев, итого житомирских перед «Гросс-акцией» — всего 300[215].
В Киеве между тем набиралась и своя, киевская, вспомогательная полиция — под командой оуновцев, поручика Андрея Орлика[216] и сотника Григория (Петра?) Захвалинского (с ноября 1941 по ноябрь 1942 года)[217]. Набирали в нее как гражданских (в идеале — имевших зуб на советскую власть), так и содержащихся в лагерях для советских военнопленных, особенно среди перебежчиков. В обоих этих контингентах преобладали украинцы, так что официальное поименование охранной полиции украинской — не такая уж и неточность, как это иной раз понапрасну пытаются оспорить[218].
В начале ноября полицейское пополнение поступило и с Западной Украины — это так называемый Буковинский курень во главе с Петром Войновским. Долгое время считалось, что именно буковинцы ассистировали немцам 29-30 сентября в Бабьем Яру. Оказалось, что это не так. В. Нахманович привел веские аргументы в пользу того, что буковинцы прибыли в Киев лишь 4 ноября 1941 года[219]. Но вопросом, а чем же занимался «курень» до прибытия в Киев и чем занимался в Киеве после, исследователь не заморочился. А занят он был своим любимым делом — жидомором, выявлением и ликвидацией евреев. То есть тем же, от обвинения в чем — но только применительно к Киеву в комбинации с 29-30 сентября — его «защитил» Нахманович!
Существенно, что мельниковцы-буковинцы были радикальнее мельниковцев из Житомира или Киева, так что их десант в Киев вполне мог помочь тому, чтобы терпение немецких оккупантов лопнуло несколько быстрее, навлекая аресты и расстрелы на оуновцев на стыке 1941-1942 годов[220].
Да, непосредственно в овраге немцы распоряжались и расстреливали сами. Что ничуть не означает факультативности роли, пассивности поведения и, соответственно, минимальности ответственности украинской полиции в эти горячие палаческие деньки: мол, только оцепление, всего лишь сбор, охрана и транспортировка вещей расстрелянных — т.е. сугубая логистика, ничего более![221]
Да и в оцеплении их функционал был куда шире. Дина Проничева и другие спасшиеся вспоминали о том, что после завершения расстрела по трупам ходили люди, говорившие по-украински. Они светили фонариками в поисках еще живых, пристреливали, если находили, и засыпали верхний слой трупов песком. Проничевой даже запомнилась фраза: «Демиденко! Давай прикидай!»[222]
Другая часть украинских полицейских рыскала в эти два дня по Киеву в поисках тех, что посмели проигнорировать столь лестное для евреев приглашение дружественных властей на свою казнь: обнаруженных избивали и доставляли в полицию или на сборный пункт в подвале дома на Ярославской, 37 или прямо в Бабий Яр.
Цитирую допрос одного из таких полицейских, Федора Захаровича Си-роша, в МГБ в 1947 году:
...Григорьев подошел к немецкому офицеру и заявил: «Мы Украинская полиция — привели жидов». Сначала немецкий офицер не понял Григорьева, но женщина-еврейка, что стояла рядом, перевела ему слова Григорьева. После того офицер позвал другого немца и приказал ему отвести нас дальше в поле, где всех раздевали... Когда пришли на это место, я, Сирош, Григорьев, Гришка и Щербина начали раздевать всех людей, которые шли мимо. После того, как с того, кто проходил, было снято всю верхнюю одежду, он проходил вперед, а мы раздевали следующих. Примерно через час к нам подошел немец и приказал прекратить раздевать людей и начать грузить вещи на авто[223].
Конечно, даже среди полицаев находились люди с противоположным поведением — и чуть ли не претенденты на «Праведников Бабьего Яра»[224].
В самом Киеве, на низовом — дворовом и домовом — уровне, клокотало и булькало еще и другое варево.
Василий Гроссман словно услышал голоса и заглянул в недобрые глаза тех, кого сам назвал «новыми людьми»:
И словно вызванные приближающейся черной силой, в переулках, темных подворотнях, в гулких дворах появились новые люди, их быстрые, недобрые глаза усмехались смелей, их шепот становился громче, они, прищурившись, смотрели на проводы, готовились к встрече. И здесь, проходя переулком, Крылов впервые услыхал потом не раз слышанные им слова: — шо буле, то бачилы, шо буде, побачимо[225].
То же самое интуитивно чувствовала и имела в виду 15-летняя Софа Маловицкая, когда писала 9 сентября из Киева в Воронеж Азе Поляковой, своей эвакуировавшейся подруге: «...Мы остались на верную гибель»[226].
В первые же часы оккупации — еще задолго до расправы — Киев превратился в адову диктатуру этих «новых людей», прежде всего дворников и управдомов — диктатуру над евреями, коммунистами и членами их семей.
Превосходно, но жутко описал это Наум Коржавин, чьи родители погибли в Бабьем Яру, и в чьем дворе дворником был Митрофан Кудрицкий, из раскулаченных:
Он не изменил ни судеб мира, ни судеб страны — только намеренно и изощренно отравлял последние дни людям, ничего плохого ему не сделавшим. Не более чем двадцати. Лично превращал их жизнь в сплошной кошмар и лично получал от этого удовольствие. То, что он над ними совершал, простить может только Бог [и еще] те, над кем он измывался. Но они лежат в Бабьем Яре. Так что прощать некому...
Я говорю не о юридическом прощении. Их убили немцы, а не он, а он лично, насколько мне известно, никого не убил, не служил в лагере, не стоял в оцеплении во время немецких акций по «окончательному решению», не был оператором в газовой камере или шофером душегубки. Он был только дворником. И работал только сам от себя и для себя, для собственного удовольствия...
Немцы вошли в Киев 19 сентября, расстрелы в Бабьем Яре начались 29-го. Все эти десять дней родные мои жили под властью не столько Гитлера, сколько Кудрицкого. У Гитлера были еще другие заботы, у Кудрицкого, видимо, только эта. Он устроил им персональный Освенцим на дому, и ему было не лень следить за его «распорядком», чтоб не забывались. И хотя погибли мои родные не от его руки, но измывательства его были таковы, что, вполне возможно, эту гибель они восприняли как освобождение. От него. То, что он им устраивал перед смертью, было, по-моему, страшней, чем сама смерть... Ему для удовлетворения и крови было мало. Надо было еще и мучить[227].
Это ж надо: гибель в Бабьем Яру — как меньшее из зол, как освобождение!
А 29 сентября — главный день расправы — стал праздником сердца для всей этой дворничьей сволочи.
Согласно приказу, сбор евреям был назначен на 8 часов утра. Но дворники и управдомы не дали своим евреям даже выспаться напоследок: они их будили в четыре утра! Немцы этого совсем не требовали, но смысл этой дворничьей инициативы совершенно ясен. Евреев выпихивали из их квартир, забирали у них ключи (под обещание передать ключи немцам, с чем они потом не спешили), — лишь для того, чтобы у евреев было поменьше времени на сборы, а у них, у дворников — побольше времени на грабеж.
Вот характерное признание Федора Лысюка, управдома нескольких домов на улицах Жилянской и Саксаганского. На одном из допросов после своего ареста он так описал свои обязанности и свой «интерес»:
На управдомов были возложены обязанности следить за тем, чтобы в их домоуправлениях не остались евреи, и обеспечить их явку на сборные пункты... С этой целью я сам лично ходил по квартирам, где проживали евреи, и проверял, все ли ушли, а квартиры в соответствии с указаниями райжилуправы опечатывал... В домах моего домоуправления оказалось трое больных евреев, две женщины-старухи и мужчина. Эти люди вообще не поднимались с кровати, поэтому самостоятельно явиться на сборный пункт не могли... Моя функция заключалась в том, что когда прибыли подводы, я организовал людей, которые вынесли больных с их квартир и положили на подводы... Когда я пришел в квартиру с целью вынести из нее старуху [Хаю Гершовну Урицкую. — П.П.], то со мной также вошли люди, которые должны были ее вынести. Я предложил старухе быстро одеться, но она одевалась долго, тогда я дал указание взять ее и завернуть в одеяло и так вынести на подводы. Несмотря на просьбу старухи, я не позволил ей одеть пальто... Я это сделал потому, что, во-первых, видя отношение немцев к евреям, был настроен антисемитски, во-вторых, я знал, что так или иначе эта старуха будет немцами расстреляна, а в-третьих, я был заинтересован в том, чтобы чем больше одежды и других вещей осталось, так как имел планы использовать их для себя с целью наживы[228].
Комендант украинской полиции А. Орлик издал приказ № 5, предписывавший всем домуправам и дворникам в течение 24 часов выявлять в своих домах евреев, сотрудников НКВД и членов ВКП(б) и сдавать их в полицию или в еврейский лагерь при лагере для военнопленных на Керосинной улице. Тем же, кто посмеет евреев укрывать, тем расстрел[229].
От дворников не отставали и соседи-жильцы. Не дожидаясь ордеров от управы, они выволакивали жидов-соседей из их комнат, плевались, передразнивали жаргон, били, душили, иногда убивали. После чего, лоснясь от свершившейся справедливости и сияя от радости, заселялись в опустевшее жилье.
Вспоминает военврач Гутин:
А один из двора, где жили потом, рассказал о нашей соседке по общей квартире, женщине по имени Степа: «В комнате, где вы живете, жил старый больной еврей, двигаться не мог и в Бабий Яр не пошел, так Степа его собственными руками задушила, вышвырнула на улицу и заняла комнату»[230].
Такая же участь — у Сарры Максимовны Эвенсон — редактора выходившей в Житомире газеты «Волынь»[231] и первой переводчицы романов Лиона
Фейхтвангера. Украинцы просто выбросили ее, старую и больную, из окна ее квартиры на третьем этаже на улице Горького, 14[232].
Большинство этих «новых людей» сочетали в себе ненависть и корысть: они и после войны так и остались в «своих» — бывших еврейских — квартирах или комнатах, в окружении «своей» — бывшей еврейской — мебели и обстановки.
Но встречались и чистые, беспримесные антисемиты, готовые постараться даже за голую идею, безо всякой личной материальной выгоды. Пещерная ненависть, жадность, зависть заставляли этих людей не просто доносить на евреев, но активнейшим образом искать и находить их, соучаствуя в уничтожении.
Вот один из таких персонажей — Петр Денисович Дружинин (1919— 1945), дезертир и агент. После «Гросс-акции» он вселился в еврейскую квартиру на Пушкинский, 31, кв. 13 и приоделся. Он самозабвенно охотился за евреями, как и за коммунистами и партизанами. А когда евреи «кончились», то взял след украинки Марии Хлевицкой, заподозренной им в скрытом еврействе![233] Приговорили Дружинина на основании УПВС от 19 апреля 1943 года к каторжным работам сроком на 20 лет с поражением в правах еще на пять лет.
...Знал ли Илья Григорьевич Эренбург (1891-1967), в какое кривое и кровавое зеркальце он заглядывал, когда — для публикации в качестве газетного объявления — в уста мастера Хулио Хуренито вкладывал следующий текст?
В недалеком будущем состоятся торжественные сеансы уничтожения иудейского племени в Будапеште, Киеве, Яффе, Алжире и во многих иных местах. В программу войдут, кроме излюбленных уважаемой публикой традиционных погромов, также реставрирование в духе эпохи: сожжение иудеев, закапывание их живьем в землю, опрыскивание полей иудейской кровью и новые приемы, как то: «эвакуация», «очистки от подозрительных элементов» и пр. и пр.
Написано это было в 1921 (sic!) году, а спустя 20 лет «пророчество» — вплоть до Киева и «эвакуации/переселения» — сбылось!.. А фраза «Нет больше евреев ни в Киеве, ни в Варшаве, ни в Праге, ни в Амстердаме» из выступления на митинге в конце мая 1942 года[234] звучит как перекличка с процитированным фрагментом[235].
Другой киевлянин, Давид Иосифович Заславский (1880-1965), журналист-правдист и первый в стране специалист по персональным травлям (среди его жертв — Осип Мандельштам в 1920-е, Дмитрий Шостакович в 1930-е, Борис Пастернак в 1950-е годы!). Оказавшись в декабре 1943 года в Харькове, на процессе над немецкими преступниками, он в своем дневнике за 12 декабря так высказался о евреях, оказавшихся под немцами, в знакомых руках блобелевой зондеркоманды 4а:
Мы смотрели те места, где в декабре — январе 1941 -1943 гг. жили, а потом были зверски уничтожены все евреи Харькова. Это — бараки за Тракторным заводом и Добрицкий Яр.
...Кто эти евреи? Этого мы никогда не узнаем. Среди них есть такие, которые не могли уехать из-за болезней, не могли двигаться, не попали почему-либо в эшелоны. Надо отметить, что евреев сажали в эшелоны при эвакуации предпочтительно перед другими [ложь! — П.П.], потому что еврею остаться при немцах значило погибнуть наверняка. Не подлежит сомнению, что часть евреев осталась добровольно, веря, по-видимому, в то, что немцы не всех убивают. Часть не хотела расстаться со своими вещами, со своей квартирой. Можно думать, что среди оставшихся были мелкие ремесленники, которые рассчитывали на то, что проживут ремеслом и при немцах, бывшие торгаши, не примирившиеся с советскими порядками и верившие в то, что немецкие жестокости как-нибудь пройдут, а капиталистические порядки останутся. Слухи о немецких зверствах эти евреи принимали, вероятно, за «пропаганду». Старые евреи-торговцы, вероятно, помнили время немецкой оккупации 1918-1919 гг., когда немцы относились к евреям не только терпимо, а даже покровительственно. Как бы то ни было, эти евреи жестоко расплатились за свое легковерие. Они не хотели принять серьезно предостережение, которое делалось советской печатью [ложь! — П.П.], раскрывшей зверства немцев... К тому же поголовные истребления евреев начались только в оккупированных советских районах. До того немцы ограничивались организацией гетто.
Евреи, оставшиеся в Харькове, допускали, что их переселят в гетто и подвергнут унижениям. Они не думали о поголовном истреблении. А часть из них предпочитала унижения при немцах, но с торговлей, с восстановлением старых нравов, с синагогой и т. п. Может быть, до них доходили слухи о том, что евреи все же живут и торгуют в Германии, в Польше. Они готовы были претерпеть лишения, но оказаться снова в атмосфере буржуазного порядка и вольной наживы. Были среди них, конечно, и такие, которые претерпели от советской власти, затаили глубоко в душе ненависть и лично для себя не делали большой разницы между немцами и большевиками. Наконец, могли быть и эвакуированные из Белоруссии, Западной Украины, которые рассчитывали теперь вернуться к себе домой, исходя из того, что немцы и война — это зло временное, и сносная жизнь как-нибудь наладится, хотя бы и с унижениями, но ведь и к унижениям эти евреи привыкли.
Все это предположения. А несомненно то, что погибшие составляли самую неустойчивую, наименее достойную часть советского еврейства — часть, всего более лишенную и личного и национального достоинства. Еврей, который по тем или иным причинам остался при немцах и не покончил с собой
Эх, вот порадовался бы Геббельс, прочти он сокровенные мысли этого коллеги-подлеца, даром что еврея!
Может показаться, что именно в Киеве немцы перешли важную для себя внутреннюю черту — от выборочной ликвидации евреев (одних только мужчин!) к тотальной — всех!!! Но это не так: грань эта стерлась все же раньше!
Но Киев действительно первый и, пожалуй, единственный столь крупный и столь столичный оккупированный город, где не стали ни гетто разводить, ни с селекцией по трудоспособности и прочими церемониями возиться.
В расход! Причем не дифференцируя — всех![237]
Есть разного рода свидетельства о сильно ранних датах первых расстрелов в Бабьем Яру — тут и 28[238], и 27[239], и 25, и 24, и 22[240] и чуть ли не 20 сентября даже![241]
Представляется, что все даты, что предшествуют субботе 27 сентября, — элементарно недостоверны. Иначе был бы недостижим тот поразительный эффект, когда в ответ на приказ собраться и явиться пожаловали не пять-шесть, как ожидалось, а почти 35 тысяч киевских евреев! Сколько бы их было, знай евреи о своей участи загодя и наверняка?
Непротиворечивой же представляется такая реконструкция.
Самыми первыми жертвами расстрелов в Бабьем Яру стали, вероятно, евреи-заложники, схваченные в городе в первые же дни оккупации[242], в том числе и в синагоге в шабат, 26 сентября. По некоторым сведениям, общее число заложников, накопившихся в двух тюрьмах на улице Короленко, составляло 1600 чел.[243] Их еврейскую часть скорее всего и расстреляли уже в субботу, 27 сентября, заодно примерившись к топографии местности.
Вторыми — 28 сентября — стали евреи-красноармейцы — военнопленные, окруженцы, особенно политофицеры, охота на которых велась с первых же дней оккупации. В дулаге на Керосинной, как мы помним, было специальное отделение, заполненное исключительно евреями и комиссарами, числом около 3 тысяч человек. Быстрое заполнение отсека новыми кратковременными гостями какое-то время было гарантировано теми сотнями тысяч военнопленных и окруженцев, которых породил Киевский котел. Расстреливать на Керосинной было негде, вот лагерь и разгружали регулярно от ненужных постояльцев.
Зато де-факто публичной была сама «Гросс-акция» — массовые расстрелы 29-30 сентября непосредственно в Бабьем Яру, про которые можно сказать, что палачи подготовились, изучили местность и чувствовали себя уверенно, а их логистика выглядела продуманной до мелочей.
Для осуществления «Гросс-акции» необходимо было в определенном месте собрать людей. А для этого надо было напечатать и расклеить по городу тысячи объявлений!
27 сентября две тысячи штук напечатали на грубой оберточной бумаге серого или, как вариант, синего цвета в полевой типографии «Ост-Фронт» 637-й пропагандной роты вермахта. А в середине дня 28 сентября 1941 года эти листовки были расклеены Украинской вспомогательной полицией (УВП) по всему городу.
Вот что можно было прочесть на трех языках — русском, украинском и немецком (соответственно, крупным, средним и мелким шрифтом):
Все жиды города Киева и его окрестностей должны явиться в понедельник 29 сентября 1941 года к 8 часам утра на угол Мельниковой и Доктеривской [Дегтяревской. — П.П] улиц (возле кладбищ).
Взять с собой документы, деньги, ценные вещи, а также теплую одежду, белье и пр.
Кто из жидов не выполнит этого распоряжения и будет найден в другом месте, будет расстрелян.
Кто из граждан проникнет в оставленные жидами квартиры и присвоит себе вещи, будет расстрелян[244].
Об этой листовке Ирина Александровна Хорошунова (1913-1993), летописец оккупации Киева, написала так:
Проклятая синяя бумажка давит на мозги, как раскаленная плита. А мы абсолютно, абсолютно бессильны!..[245]
Грубый и никем не подписанный приказ «всем жидам города Киева» — собраться и, не уклоняясь и не опаздывая, прибыть на свой расстрел 29 сентября. Киевские евреи поразились не только содержанию приказа, но и самому его тону и анонимности. Они разделились на две большие группы: на тех, кто писаному поверил и стал собираться в путь, и на тех, кто не поверил, кто сразу понял, что это — приглашение жертв на казнь!
Первые — а таких явное большинство — внутренне подчинились предписанию и побрели назавтра к указанному перекрестку Мельникова и Дегтяревской. Внутри этой группы большинство испытывало всевозможные сомнения, но опция уклониться, бежать, спрятаться была ими под страхом расстрела отвергнута. Мол, ничего не поделаешь! Многие еще помнили «хороших» немцев-оккупантов в 1918 году — по сути защитников евреев от петлюровских погромов, и дичайшая мысль о смертельной западне такими даже не отметалась — не приходила в голову.
28 сентября Нина Герасимова, русская девушка, записала в дневнике:
20:00. Каждый час новости. В середине дня был вывешен страшный для евреев приказ: чтобы завтра 29/IX все они явились к 8 ч утра на Лукьяновну (в Бабий Яр) с документами, теплыми вещами. Кто не явится, тот будет расстрелян.
Как видно, все они будут высланы из Киева. Волнение среди евреев страшное. Тяжело видеть страдания людей. Многие из них думают, что они идут на смерть. Пришла Мария Федоровна, страшно взволнованная, и сказала, что они евреи и завтра им нужно идти. А паспорта у них были русские, но она их потеряла. Тяжело было смотреть, как плакал Филипп Игнатьевич, стараясь скрыть слезы. Я дала ему валерьянку. Евреи этого никак не ожидали. Вечером пришел Виктор и позвал Ф.И. играть в дурака. Я отговаривала, но он боялся не пойти, чтобы не вызвать подозрений, т[ак] к[ак] все соседи их считают русскими. Скоро вернулся. Люда мне сказала, что ей сказал Ароньчик, что евреев вышлют в Советский Союз. Я радостно прибежала и сказала своим. Ф.И. поверил, был страшно рад и сказал: «Ниночка, вы у меня с души камень сняли, позвольте мне вас поцеловать», — и поцеловал в щеку. Я, кажется, этот поцелуй никогда не забуду. Пошел лично поговорить с семьей Арона.
Я уговорила завтра отправить только старуху, а самим пока не идти. Все равно в один [присест] не отправят, а там видно будет.
Старухе 80 лет. Она просила, чтобы я никогда не расставалась с подаренной мне пудреницей и всегда помнила, что ее молитва всегда со мной. Приготовила ей белые сухари на дорогу[246].
Большинству же соседей было не до сухарей. Они-то поняли немецкий приказ безошибочно и с гнусной любезностью помогали растерявшимся или беспомощным евреям собираться в их последний путь. Сами же все норовили оказаться в их комнатах и доброхотно брали «на хранение» мебель, посуду и все-все-все. А иные, подсадив «старичье» на свою подводу, даже подбрасывали их до Бабьего Яра.
Вот картина, запавшая в душу профессору Владимиру Михайловичу Артоболевскому (1874-1952), директору Киевского университетского Зоологического музея. 29 сентября он шел по Гоголевской улице к себе в музей:
Особенно запечатлелась в моей памяти фигура одной женщины. Я проходил мимо дома, парадное было раскрыто, перед ним стояла подвода, а на подводе на вещах стояла женщина, старая, ее седые волосы были растрепаны, вид выражал крайнее отчаяние, ее жалкие тощие руки были подняты, и она что-то кричала. Что она кричала, я не знаю, так как она кричала по-еврейски, но вся ее фигура — безумный ужас, предел человеческого отчаяния, что не выразить словами. Нельзя это рассказать, только искусный скульптор мог бы воплотить ту муку и страдания, которые выражали ее вид и жесты. Было больно, было тяжело и было стыдно почему-то видеть эту фигуру, видеть все это шествие евреев, обреченных на неведомое будущее[247].
Иные евреи решили проводить и отправить стариков, а сами — будь что будет! — вернуться и остаться с детьми (случай Дины Проничевой, между прочим).
До «пункта невозврата» — первого немецкого поста около противотанкового ежа и заградки из колючей проволоки у перекрестка Мельникова (бывшей Большой Дорогожицкой) и Лагерной (Дорогожицкой) провожать родных и близких можно было без риска для сопровождающих.
По другим сведениям, точка невозврата была у перекрестка улиц Мельника и Пугачева (Академика Ромоданова). Вот одно из свидетельств Дины Проничевой (1946):
Шли утром, в 7 часов утра для того, чтобы к 8 попасть к месту, иначе нам грозил расстрел. Народа было столько, что о том, чтобы добраться до 8 часов, не могло быть и речи. Стоял шум, гул, мы шли с Тургеневской улицы... Мы дошли к половине дня до ворот еврейского кладбища, шли по улице Мельника, в самый конец. Почти у самых ворот еврейского кладбища находилось заграждение из противотанковых ежей, недалеко было и проволочное заграждение. Туда проходили все совершенно свободно, но обратно выйти нельзя было[248].
Неевреи из смешаных семей с понурой покорностью, но дисциплинированно провожали своих еврейских супругов и детей до роковой точки и, уже слыша выстрелы, разворачивались домой, как если бы в сумочках у их жен или мужей лежали путевки в санаторий, а у них у самих сертификаты высшего правомочия на продолжение жизни от Гитлера-освободителя, только что освободившего их от самых близких и любимых людей.
Частыми провожающими были и соседи: событие-то неординарное, да и не дотащатся старики в одиночку со своей поклажей — надо же им помочь, бедным, проводить, поднести. Вот впечатления поэтессы Людмилы Титовой. Она провожала мадам Лурье, свою 80-летнюю соседку по коммуналке[249], кстати, полагавшую, что их всех повезут... в Палестину! Вместе они долго шли по указанному маршруту, невольно замедляясь во все более и более густой толпе. Но как только старуха поняла, что это за выстрелы слышны впереди, она остановилась, отобрала у Люды чемодан и прогнала ее домой. Оказалось, что она зашла уже достаточно далеко, за точку невозврата, и немцы ни за что не хотели ее выпускать, сколько она ни показывала им свой паспорт с графой «русская». Жизнь ей спас украинский полицейский (не пан ли Гордон?), восхитившийся ее молодостью и красотой.
Дома же Людмилу ждал «второй Бабий Яр» за день — домашний:
Она пришла домой, двери комнаты мадам Лурье были распахнуты — соседи торопливо растаскивали барахло. «Что вы делаете?! — закричала Люда. — Когда она вернется, вам стыдно будет!» «Она не вернется», — криво усмехнувшись, сказала одна из соседок. Глаза их встретились, и Люде стало не по себе. Она прошла в свою комнату, закрылась изнутри, опустила шторы. Она не желала ничего больше видеть, ей просто не хотелось жить. Так она провела четыре дня[250].
Поведение Люды Титовой не было типичным. Характернее были соседские насмешки, злобные или глумливые, и оскорбления:
Когда выходили из дома, у ворот увидали дочку дворника. Ни свет ни заря она вышла посмотреть на спешащих к месту сбора людей. Стояла, лузгала семечки. С ухмылкой посмотрела на нас и, лениво сплевывая шелуху, сказала: «Вот дурни, спешат на тот свет. Да вас же там всех поубивают»[251].
Евреи шли изо всех частей города, но основных потоков было два. Первый — из нагорных частей города, по улицам Львовской и Дмитриевской, второй — из нижней части, с Подола, по Глубочицкому шоссе. Оба маршрута сходились в начале Лагерной (современной Дорогожицкой) улицы, около Лукьяновского базара, в один общий поток — «заполняющий оба тротуара и мостовую широкой улицы. Люди шли тесной толпой, как при выходе со стадиона после футбольного матча, и казалось, что не будет конца этому страшному шествию»[252].
А вот свидетельство Сергея Таухнянского (1980):
Когда [мы] вышли на улицу Мельника, то она была просто запружена людьми, продвигающимися в сторону пересечения улиц Мельника и Пугачева... Люди двигались сплошным живым потоком. Многие несли на себе сделанные в виде рюкзаков мешки, некоторые катили перед собой тележки с больными, не способными двигаться самостоятельно. Матери везли в колясках грудных детей, а более старших — несли на руках или держали за руку; абсолютное большинство идущих были старики, подростки, женщины и дети. Люди плакали от страха перед грядущим неизвестным...[253]
От названного в объявлении перекрестка улиц Мельникова и Дегтяревской дальнейший маршрут — по улице Мельника — был уже общим.
От точки невозврата евреев — пока еще самотеком, но уже под конвоем — направляли к восточной ограде соседнего Братского воинского кладбища. Там у них отбирали шубы и пальто, драгоценности и документы. Затем разбивали на группы в несколько сотен человек и, уже в сопровождении немецких полицейских, гнали вдоль южной ограды воинского кладбища, прямо на двойную цепь из эсэсовцев с овчарками. Попадавших в этот узкий коридор людей избивали палками, заставляя их, под ударами, бежать к широкой площадке, упирающейся в большой юго-западный отрог Бабьего Яра.
Здесь, избитых и деморализованных, их заставляли еще раз разуваться и раздеваться — до белья, а то и догола. У края площадки были возвышения, а между ними — узкие проходы-лазы, переходящие в тропы, ведущие на дно оврага. Там их поджидало три сменных расстрельных команды по 4 ствола каждая из состава роты войск СС, зондеркоманды 4а и 45-го полицейского батальона, распределенных по тальвегу оврага. В оцеплении же стояли 303-й полицейский батальон[254] и украинская полиция, занимавшаяся еще сортировкой вещей и их погрузкой на машины.
Оберштурмфюрер СС Август Хэфнер, командир подкоманды зондеркоманды 4а, свидетельствовал на суде в Дармштадте в 1967 году:
...Евреи гуськом подходили к яме... Они должны были там стать на колени и притом таким образом, чтобы они согнули спину к коленям, наклонили голову и сложили руки [кровь или мозги тогда не брызгали на палачей. — П. П].
Стрелок становился за ними и с близкого расстояния производил из автомата выстрел или в затылок, или в мозжечок. После того, как первые евреи были расстреляны, в яму гуськом приходили другие. Они должны были становиться на колени на пустые места, оставленные уже расстрелянными, и были расстреляны таким же способом.
Так заполнялось дно лощины. После того, как дно лощины было заполнено, расстрел дальше происходил так, что в этой яме были расстреляны послойно пласт за пластом. Стрелки стояли на трупах. Евреи, которые подходили гуськом и с края ямы видели расстрел, шли без сопротивления в яму и были расстреляны вышеописанным способом...[255]
Ноу-хау такого типа массовой экзекуции, когда жертв расстреливали и укладывали компактными пластами, принадлежит обергруппенфюреру СС Еккельну. Сам он цинично называл это «укладкой сардин».
Расстреливали в овраге одновременно в разных местах, поэтому в пределах одного дня убивали по-разному: есть свидетельства о пристрелянных пулеметах с противоположного склона, но чаще все же — стреляли в затылок из поставленных на одиночные выстрелы «Шмайсеров»[256].
К шести вечера 29 сентября эсэсовцы остановили расстрел и отправились отдыхать. Под вечер, уже в сумерках, согласно Дине Проничевой, наступал черед украинской полиции: они спускались вниз, светили вокруг фонариками, шли по трупам на доносившиеся стоны и пристреливали недобитых.
Понимаем ли мы, где именно в Бабьем Яру все это происходило?
В. Нахманович, проанализировав всю доступную ему информацию, пришел в 2004 году к выводу, что расстреливали на площадке близ устья западного отрога, при соединении его с главным руслом Бабьего Яра[257]. С ним не согласился исследователь исторической топографии Бабьего Яра Лев Дробязко, отнесший место расстрелов к расширению этого оврага несколько выше[258]. К мнению Дробязко впоследствии присоединились историки Мартин Дин и Александр Круглов, опиравшиеся на разработки по трехмерному моделированию Бабьего Яра Максима Рохманийко, директора Центра пространственных технологий МЦХ.
А. Круглов предположил, что место расстрела, установленное В. Нахмановичем, было отвергнуто из-за меньшего своего размера после того, как стало ясно, что евреев собирается гораздо больше, чем ожидавшиеся 5 тысяч[259]. А разве что-то мешало немцам использовать оба расстрельных места?
Но что же делать с теми евреями (около 11-12 тысяч человек), которых еще не успели убить? Их смерть отложили на несколько часов и, загнав в танковые гаражи неподалеку от Яра, оставили ждать до завтра.
Там же, в гаражах, оказались и те из поверивших объявлению, кто поверил в него с энтузиазмом и слепо, на все 100 и больше! Как и мадам Лурье, они домыслили себе и конечную цель железнодорожного маршрута: Лукьяновка — Палестина! А коли так — то ведь мест может на всех и не хватить, и надо не быть дураками и оказаться в первых и лучших рядах! Такие направились не к перекрестку, а прямо к станции Лукьяновка, где, по их представлениям, уже стояли составы[260]. Немцы сначала даже растерялись, но потом нашлись и, отобрав у умников (а было их, по некоторым оценкам, чуть ли не 10 тысяч!) весь багаж и документы, сбили их в большую колонну и проводили куда надо. Там их — вместе с теми, кого чисто физически не успели расстрелять до 6 часов вечера 29-го, — заперли на ночь в тех самых танковых гаражах.
Узники танковых гаражей и составили большинство тех, кого расстреливали во вторник 30-го сентября — непосредственно в еврейский Судный День (Йом-Кипур). Никто из евреев в этот день, вопреки иным мемуаристам, уже по городу сам не шел, некоторых приводили — чаще подвозили — это тех, кого дворники и полицаи обнаружили сегодня или вчера к концу дня. Некоторое количество евреев накапливалось в подвалах зданий городской и районной полиции, некоторые — в подвале сборного пункта на Ярославской улице, 37.
Убийцы тоже немного расслабились — все крепко выпили, а некоторые, напившись, выкрикивали что-то вроде «Наколино» или «Наголино!»: это транскрипция команды, которую палачи как могли выучили и кричали своим жертвам по-русски: «На колени!» (То есть: встать на колени, на трупы нижнего ряда — и умереть так, чтобы улечься, согласно ноу-хау Еккельна, «сардинами»!).
На вермахт, кстати, была возложена еще одна миссия — инженерная поддержка работы СС. В самом конце дня 30 сентября саперы точечно подрывали склоны, чтобы махом присыпать землей двухдневную выработку палачей — эти горы убитых и недобитых евреев на дне оврага...
Земля там буквально шевелилась...
О том, что произошло в Бабьем Яру 29-30 сентября, киевляне узнали практически сразу:
2 октября. Уже все говорят, что евреев убивают. Нет, не убивают, а уже убили. Всех, без разбора, стариков, женщин, детей. Те, кого в понедельник возвратили домой, расстреляны уже тоже. Так говорят, но сомнений быть не может. Никакие поезда с Лукьяновки не отходили. Люди видели, как везли машины теплых платков и других вещей с кладбища. Немецкая «аккуратность». Уже и рассортировали трофеи!
Одна русская девушка проводила на кладбище свою подругу, а сама через забор перебралась с другой стороны. Она видела, как раздетых людей вели в сторону Бабьего Яра и слышала стрельбу из автомата.
Эти слухи-сведения все растут. Чудовищность их не вмещается в наши головы. Но мы вынуждены верить, так как расстрел евреев — факт. Факт, от которого мы все начинаем сходить с ума. И жить с сознанием этого факта невозможно.
Женщины вокруг нас плачут. А мы? Мы тоже плакали 29-го сентября, когда думали, что их везут в концлагеря. А теперь? Разве возможно плакать?
Я пишу, а волосы шевелятся на голове. Я пишу, но эти слова ничего не выражают. Я пишу потому, что необходимо, чтобы люди мира знали об этом чудовищном преступлении и отомстили за него.
Я пишу, а в Бабьем Яру все продолжается массовое убийство беззащитных, ни в чем неповинных детей, женщин, стариков, которых, говорят, многих зарывают полуживыми, потому что немцы экономны, они не любят тратить лишних пуль...
А на Бабьем Яру, выходит, правда, продолжаются расстрелы, убийство невинных людей.
Было ли когда-либо что-либо подобное в истории человечества? Никто и придумать не смог бы ничего подобного. Я не могу больше писать. Нельзя писать, нельзя пытаться понять, потому что от сознания происходящего мы сходим с ума....
Вот и все. А мы живем еще. И не понимаем, откуда у нас вдруг появилось больше прав на жизнь, потому что мы не евреи.
Проклятый век, проклятое чудовищное время![261]
В первый день «Гросс-акции» — в понедельник 29 сентября — было расстреляно 22 тысячи евреев, а во второй — около 12 тысяч (впрочем, мы не знаем наверняка, учитывались при этом дети или нет, а детей среди расстрелянных, согласно свидетельству В. Ф. Кукли, было до четверти).
Нескольким евреям и еврейкам, оказавшимся за точкой невозврата, посчастливилось уцелеть и выжить даже в ней. «Вариантов» тут было всего два: первый — упросить кого-то из палачей поверить, что ты не еврей (а правилом было скорее не-еврея расстрелять, чем помиловать), второй — уцелеть под пулями, после чего выбраться из-под трупов и спастись благодаря милосердию окрестных жителей и своих близких (случай Дины Проничевой).
Например, о начальнике следственного отдела городской украинской полиции и члене ОУН Романе Биде (Беде) под псевдонимом «Гордон», чей пост 29 сентября был около стены Лукьяновского кладбища, есть свидетельство В. Альперина, тогда пятилетнего мальчика. Его, вместе с матерью и бабушкой, вывел почти из-под пулемета за пределы Бабьего Яра «украинский полицай с печальными глазами», назвавшийся «паном Гордоном». Потом он помог этой семье и с фиктивными документами и даже смог получить для них ордер на поселение в другой квартире[262].
Аналогичные свидетельства есть и о немцах-палачах из нижних чинов. Вот история 12-летнего Сергея Таухнянского, уже на ровной площадке перед самым Бабьим Яром разлученного с матерью, крикнувшей ему: «Беги!» (перед выходом из дома какая-то женщина-соседка дала ей небольшой крестик с цепочкой, а мать повесила его сыну на шею):
Я стал метаться во все стороны, не зная, что делать, но вскоре заметил стоявшего отдельно от оцепления гитлеровского солдата. Обратившись к нему, я стал просить и объяснять ему, что я не еврей, а украинец, попал сюда совершенно случайно и в подтверждение стал показывать упомянутый крестик. Солдат после небольшого раздумья показал мне на валявшуюся неподалеку пустую хозяйственную сумку и жестами приказал мне собирать в нее советские деньги, которые ветром относило от того места, где раздевали обреченных. Насобирав полную сумку денег, я принес их солдату. Он велел спрятать деньги под кучу одежды, а самому мне отойти на небольшой глиняный бугорок, сесть там и никуда не уходить, что я и сделал. Недалеко от меня стояли две автомашины — легковая и крытая металлом, без окошек, грузовая, такие машины назывались «душегубками». Людей в этих машинах не было. Возле них прохаживалось несколько офицеров в черной форме с эмблемами СС и черепами на кокардах фуражек. Они, по моим наблюдениям, давали жестами какие-то указания солдатам, находившимся в оцеплении места расстрела. Вскоре неподалеку от меня остановилась еще одна легковая машина, в которой были солдат и офицер в темно-зеленой форме. Солдат, заставлявший меня собирать деньги, подошел к офицеру и о чем-то переговорил, затем жестом позвал меня и велел сесть в машину, я выполнил это. Рядом со мной села девушка лет шестнадцати, и автомашина направилась в центр города. На улице Саксаканского офицер нас отпустил, и мы разошлись. С той девушкой я не знакомился, и кто она такая, мне неизвестно...[263]
А Ревекка Ароновна Шварцман вспоминала о 29 сентября:
По дороге и шоссе шло много людей, везли вещи и парализованных на тачках. Немецкие каратели ехали на мотоциклах с пулеметами на плечах, и на груди их блестели цепи с какими-то орлами. Лица их были смеющиеся, а мы шли, плакали, не знали, куда мы идем. Уже подошли к Бабьему Яру. Там заслоном стояли немецкие солдаты и подгоняли людей. Соседи с нами попрощались и быстро вернулись, а девочки Леночка и Валечка понесли Славика на руках дальше. С нами они потом тоже попрощались, отдали мальчика.
Немецкий солдат обратил внимание на нас. На руках у меня был маленький белобрысый ребенок, и он обратился ко мне: «Юда?» Я ответила: «Я, пан». Он проговорил: «Цурюк, капут, шейн блонд клейн кинд, цурюк». Мы с сестрой Сонечкой поняли, что он подсказал, что нужно убежать, он чуть не вытолкнул нас из толпы. Я со Славиком еле выбралась из толпы, забыв о родных. Мы очутились на кладбище и спрятались в склепе. День 29 сентября был жаркий, а в склепе холодно. Мы пересидели там[264].
Не забудем и о том своеобразном милосердии и толерантности, проявленных другим немецким охранником по отношению к Дине Проничевой и еще нескольким женщинам, утверждавшим, что они не еврейки, а украинки. Он оставил их в живых до вечера, и только главный распорядитель расстрела (по всей видимости, Еккельн) распорядился всех их, казалось бы, уже спасенных, немедленно расстрелять!
...Но были в Киеве, разумеется, и такие евреи, кто сами сразу все поняли и ни на букву не поверили гнусному приказу. По некоторым оценкам, таких было около 17 тысяч, или каждый третий киевский еврей.
Иные из них — немногие — осознав всю безвыходность положения, решили больше не тянуть и убили себя сами — так или иначе. Таким, между прочим, «повезло»: немцы хоронили их на кладбище.
Большинство же просто остались дома: или потому что были не в состоянии идти, или потому что решили обождать, осмотреться, не торопиться, или потому что надеялись потом укрыться у кого-то в городе или в деревнях.
Вот один такой случай — семья Пеккеров. Муж — Соломон Абрамович Пеккер (1884-?), жена — Ольга Романовна Мухортова-Пеккер (1902-?). Как только 28 сентября они увидели приказ, то первым делом вычистили свое еврейство из паспортов, быстро собрались и вчетвером (с ними были еще два мужниных друга) отправились в Святошино, где Ольга заранее сняла квартиру у некоего М. и даже выплатила аванс. Однако, когда все они туда заявились, М. категорически отказался им помогать. В Киеве уже шел комендантский час, так что ночевать пришлось в лесу. Назавтра Ольга сходила в Киев и вернулась с ужасными новостями о расстреле. Устроив мужчин на несколько дней в Святошине у матери своего первого мужа, она сама вернулась в Киев и, как погорелица, получила ордер на другую квартиру, куда все четверо и перебрались. Но полиция приходила за ними и туда. Некоторое время они прятались в склепах Байкова кладбища, а потом снова в Святошине и снова в Киеве, где сумели нелегально прожить до освобождения[265].
На евреев, оставшихся в Киеве, уже 29 сентября без устали охотились. Именно ими — вместе с евреями-военнопленными и схваченными подпольщиками или партизанами — заполнялись расстрельные рвы или кузова газвагенов в октябре — ноябре: рутина для прибывшей в Киев несколько позднее (около 15 октября) айнзатцкоманды 5[266], продолжавшей ловить и — чуть ли не по расписанию[267] — убивать врагов Рейха в течение всей оккупации.
В отдельных случаях обнаруженных евреев просто линчевали на месте — по-садистски и, как правило, в присутствии нескольких немцев-гуманистов, относившихся к происходящему как к забаве, но и не отказывавшихся, по долгу службы, в какой-то момент прекратить потеху и пристрелить жертву. Задачу упрощало наличие в городе множества ям-щелей, вырытых во многих парках и садах в качестве укрытий от бомбежек.
Среди таких волонтеров-убийц были и Егор Денисович Устинов, Никифор Алексеевич Юшков и Венедикт Евсеевич Баранов[268], а также маляр Сергей, дворник Алексей, некто Григорий и другие. На допросе 21 декабря 1943 года Устинов показал:
...Примерно 12 октября вечером я участвовал в закопке евреев в садике напротив д. 30 [по] ул. Верхний Вал... Вечером я нес ведро вина к себе на квартиру... По пути я услышал шум в садике и свернул туда. Подойдя ближе, я увидел, что люди закапывают пойманных евреев. Особенно активно распоряжался маляр Сергей. Этот Сергей потом забрал себе теплое одеяло и продукты этих евреев. Увидев это, я оставил ведро с вином своему сыну Николаю, а сам сбегал за лопатой и стал помогать закапывать. Всего мы закопали 6-7 человек, некоторые из них были еще живые, кричали и просили нас не закапывать их, но мы их били лопатами по головам и закопали. Особенно кричала и просила нас молодая девушка лет 20 и старушка, которую притащили к яме с разбитой головой. Немецкий офицер, присутствующий тут, ранил ее из пистолета, а в яме уже добил солдат из автомата.
Из показаний Юшкова:
В конце сентября 1941 г. вечером я возвращался домой с Александровской улицы. Подходя к садику около моего дома, я увидел толпу народа и услышал шум. Подойдя ближе, я увидел, что тут избивают и закапывают евреев. Я застал яму уже наполовину засыпанной, добивали около ямы молодую девушку лет 20, которая кричала и молила о пощаде. Эту девушку в тот вечер так и не добили, а утром на другой день ее пристрелил немец. Самыми активными в этом деле были Устинов Егор Денисович и Григорий, фамилии его не знаю. В конце женщины, фамилии их я не знаю, отобрали у Устинова и Григория лопаты и не дали им закапывать полуживую девушку. На другой день утром в другую яму в том же садике дворник дома 37 по ул. Нижний Вал по имени Алексей стаскивал избитых полуживых евреев из д. 37, которых немцы пристреливали уже в яме.
Свидетель А. Герасимова, проходившая тем же вечером мимо того же садика, заметила «толпу детей, вооруженных немцев и работавших лопатами мужчин». Подойдя ближе, она увидела:
...мужчины закапывали яму, в которой находились живые люди — по-моему, — человек 6-7. В большинстве это были старухи и среди них один здоровый мужчина. Яма эта была вырыта как щель для укрытия. Когда я подошла, в яму было набросано несколько земли, люди еще могли передвигаться, они со слезами бегали по могиле, обнимались друг с другом, плакали. Мужчины, которые закапывали яму, говорили ребятишкам, чтобы те бросали камни в яму, чтобы не закопать людей живыми, а убить их. Я увидела, как один из закапывавших лопатой ударил наполовину закопанного человека по голове, потому что последний все время старался выбраться наверх. Человек в могиле осел от удара и сразу опустился[269].
Но все же главную опасность для них представляли их собственные соседи и дворники — все эти гроссмановы «новые люди». Вот уж где был интернационал!
Как это ни ужасно, среди таких ловчих встречались и сами евреи — те, кто уже имел «заступу» и успел обзавестись добротной ксивой и легендой.
Когда в Берлине возникла аналогичная — еще не людоедская — задача найти и схватить всех прячущихся нелегалов-евреев, то появилась и такая специальность: «грайферы»[270], т.е. «ищейки», а если буквально, то «хватуны». Было их человек 30, но «лучшей по профессии» была знаменитая Стелла-Ингрид Гольдшлаг. Работали они чаще вдвоем, лучшего из ее напарников звали Рольф Изаксон. Охотились они, например, на еврейских кладбищах, но наилучшим рабочим местом был уличный столик в кафе на оживленной улице, за которым они сидели, попивая кофе, и рыскали глазами. Завидя «своего», т.е. жертву, останавливали ее, разговаривали, угощали кофе, удостоверялись в своем знании или догадке и — арестовывали (им доверяли даже пистолеты) и отводили в гестапо. А оттуда их жертвам — а это сотни человек! — было уже рукой подать до Терезиенштадта или Аушвица[271].
Грайферов с чашечкой кофе в штате киевского СД не было, но евреи-сыщики были, и один из них, Левитин, выловил и сдал поэта Якова Гальперина (Галича), например[272]. Зато в тренде были «шмальцовщики» — это те, кто шантажировал знакомых или доверившихся им евреев, вымогая у них деньги, вещи и драгоценности, а после того, как «шмалец вытопится», т.е. когда все это у жертвы кончится, сдавал полицаям[273].
Тем не менее выловили и убили не всех киевских евреев. Уцелели те, кого прикрыли и спасли их нееврейские родственники или друзья, соседи или священники и те, кто сумел выправить себе правильные ксивы.
Проблема тут в том, что таких спасителей — тех, кому потом при жизни или посмертно Яд Вашем присваивал звание «Праведника Мира», — были лишь сотни на всю Украину, а тех, кто евреев немцам сдавал — сразу или, как шмальцовщики, с отсрочкой, — десятки тысяч!
Вот один эпизод из насыщенной событиями жизни Эренбурга.
Высшую награду страны — орден Ленина, которым он был награжден к 1 мая 1944 года, — ему вручал 12 мая «всесоюзный староста» — Михаил Иванович Калинин. Месяца за два до этого — в марте — Эренбург писал ему из Дубно о В. И. Красовой, вырывшей под своим домом такой подпол, что в течение трех лет прятала в нем и в итоге спасла 11 евреев. Эренбург попросил Калинина наградить ее орденом или медалью. Когда церемония награждения кончилась, совестливый Калинин сам подошел к Эренбургу и сказал: «Получил я ваше письмо, вы правы — хорошо бы отметить. Но, видите ли, сейчас это невозможно...». (Несвоевременно!) Эренбург заканчивает этот пассаж так: «Я почувствовал, что ему нелегко было это выговорить»[274].
Так что почет, которым после 1991 года стали окружать тех, кто спасал евреев, существовал в Украине далеко не всегда.
Выше говорилось о давидовой победе Леонида Котляра над немцем-жидоедом Голиафом.
В такой же поединок, оставшись в Киеве под оккупацией, поневоле вступил и поэт Яков Гальперин. Но, увы, победил Голиаф...
...Яша (Яков Борисович) Гальперин родился 16 июля 1921 года — предположительно в Киеве. Семья — отец, мать, он сам и сестра — жили на Малой Васильковской улице, в двух смежных комнатах в коммуналке. Мы почти ничего не знаем о семье (знаем, что мать, Любовь Викторовна, была учительницей и что кто-то из предков был караимом), но понимаем, что семья была гуманитарной и что домашним языком был русский.
Учился Яша в 6-й трудовой школе на Урядовой (Михайловской) площади[275]. Все преподавание в ней шло на украинском языке, ставшем для Яши вторым родным. Превосходное владение и несомненная любовь к этому языку послужили не только Яшиному творчеству (он был поэтом-билингвом — нечастый случай! — и одинаково хорошо писал по-русски и по-украински), но и элементарной защитой на протяжении последнего жизненного довеска в полтора года — под немецкой оккупацией.
У Марка Бердичевского сохранилась единственная его фотография, Марку же мы обязаны и словесным портретом Якова: невысокий, круглолицый, с кудрявыми темно-русыми волосами и умной, немного язвительной улыбкой. Имел привычку плотно сжимать губы — видимо, чтобы придать лицу выражение твердости. Прихрамывал.
Яша ходил в литературную студию при Киевском дворце (по-украински — палаце) пионеров и октябрят, размещавшемся в изящно стилизованной пристройке к зданию бывшего Купеческого собрания[276]. Студией руководил молодой литературный и театральный критик Евгений Георгиевич Адельгейм (1907-1982). Его, шведа по национальности, невежды-антисемиты явно держали за еврея. Во всяком случае он сполна испытал на себе все прелести персональной травли, которой в конце 1940-х щедро удостаивались «безродные космополиты».
Кроме Гальперина, студийцами Адельгейма в Палаце в разное время были поэты Сергей Спирт (1917—1941)[277], Павел Винтман (1918-1942), Муня (Эмиль) Люмкис (1921-1943) и Анатолий Юдин — эти четверо все погибли на войне. В 1942 году страшно — осколком мины в живот — был ранен и Семен Гудзенко (1922-1953), ранение доконало и его. Он автор прекрасного стихотворения «Нас не нужно жалеть, ведь и мы б никого не жалели...»
А потом еще троица помоложе — Эмка, Гриша и Люсик, перебравшиеся в Палац после того, как закрылся аналогичный кружок при газете «Юный пионер», который вела Ариадна Григорьевна Громова[278] — совсем еще юная сама. Ее больного мужа, такого же еврея с фальшивыми документами, как и студиец Гальперин, выдала гестапо лифтерша, и он попал в Бабий Яр[279].
Эмка (Эма) — это Нехемье (Наум) Моисеевич Мандель (псевдоним Коржавин; 1925-2018), поэт и внук цадика. В начале войны он с семьей был в эвакуации в г. Сим Челябинской области, в 1945 году поступил в Литинститут, в 1947-1956 годах находился под различными репрессиями. Известность ему принесла поэтическая подборка в «Тарусских страницах» (1961). В 1973 году он эмигрировал в США. В 1992 году в №7 и 8 «Нового мира» опубликовал воспоминания о довоенных киевских годах, где о Гальперине написал так:
Судьба его хоть по сюжету и не типична, но очень существенна для понимания нашего времени и нашей, в том числе и моей, судьбы.
Гриша — это Григорий Михайлович Шурмак (1925-2007), автор знаменитого народно-тюремного шлягера «Побег» («Па тууундре, па железнай дорооге...», 1942), а Люсик — это поэт и переводчик Лазарь Вениаминович Шерешевский (1926-2008)[280]. Был еще и Павел Винтман, первым из этой поэтической «компании ребят» погибший — под Воронежем — на войне.
Люмкис, Гудзенко, Бердичевский и Коржавин, поступив в московские вузы, перебрались в Москву. На войне уцелел один только Марк Наумович Бердичевский (1923-2009) — поэт и геофизик, доктор технических наук (1966), профессор МГУ (1969), один из создателей отечественной глубинной геоэлектрики. И верный друг своих друзей, особенно Гальперина!
Именно он, Яков Гальперин, был признанной звездой адельгеймова Палаца. Его поэтический талант, его творческая витальность проявлялись во всем. У него было много книг и много друзей, была прелестная невеста, одноклассница Надя Головатенко, на которой он чуть позже женился. В общем, дышал полной грудью и, как заметил Коржавин, «жил полной жизнью».
К литературе и к себе в ней он относился достаточно серьезно, о чем говорит факт обзаведения литературным псевдонимом: «Яков Галич». Модификации подверглась только еврейская фамилия, замененная на подчеркнуто украинскую, что оказалось так на руку позднее, когда ему, жиду, кровь из носа нужно было переложиться в хохла (тогда уже и Яков стал Яків).
Гальперин начал публиковаться в 1938 году, но эти публикации не разысканы (впрочем, их никто толком и не искал). В 1939 году стал участником — и лауреатом! — Всеукраинского литературного конкурса к 125-летию со дня рождения Тараса Шевченко, за что был премирован стипендией Народного комиссариата просвещения УССР.
Большинство дошедших до нас его стихотворений датированы 1940— 1941 годами, когда Яков учился на филфаке Киевского университета им. Т.Г. Шевченко. Среди его тогдашних преподавателей были и профессора А. П. Оглоблин и К. Ф. Штеппа, с которыми ему еще придется пообщаться в годы оккупации.
В гальперинских стихах этого времени — «такое трагическое предчувствие надвигающейся войны, что даже сегодня... оторопь берет»[281], — писал Бердичевский. Впрочем, война уже шла — в Финляндии, и киевские поэты из Палаца уже воевали в Карелии (Павел Винтман, 1918-1942).
Впрочем, самое тревожное и гнетущее стихотворение Гальперина — «Сміх» («Смех»):
... А я говорю ей — ты судьба,
с тобою жизнь пройду.
Слышу — беду... Вижу — беду...
Предвижу — беду... беду...
...Возьми бесконечную эту боль
и не причитай над ней.
Я принимаю тебя, весна
надежд, страданий, смертей.
Я принимаю тебя, весна,
и дыханьем последним клянусь —
я еще, людоньки, посмеюсь...
люто еще посмеюсь...
Стихотворение, даже если оно не написано весной, явно навеяно ею. Вышло оно на украинском в конце ноября 1941 года[282].
В первые же недели войны вся поэтическая ватага Палаца как-то рассеялась. Большинство ушло на войну, кого-то (Манделя, например) родители увезли в эвакуацию[283]. Это о них, об этой компании мальчишек-поэтов, Коржавин напишет:
Я питомец киевского ветра,
младший из компании ребят,
кто теперь на сотни километров
в одиночку под землей лежат.
Яков Гальперин не был военнообязанным по состоянию здоровья — хромота как следствие перенесенного в детстве полиомиелита. Но его мобилизовали, кажется, в истребительный батальон для вылавливания парашютистов-диверсантов, но главным образом для рытья окопов и противотанковых рвов. Так что остаток лета и пол-сентября 1941 года он провел на земляных работах, не имея возможности покидать Киев.
Держали Яшу так и не проясненные еще отношения с Надей. Она — по каким-то причинам (старики-родители, например) — уезжать из Киева не могла или не хотела.
Так что — удивительно это или нет, но в эвакуацию Яша не рвался. Сразу отбросим за нелепостью догадку, что его мог оставить подпольный обком для саботажа и диверсий. Скорее, ему приспичило «посетить сей мир в его минуты роковые», о чем он прямо говорил Марку Бердичевскому: «Я должен увидеть, как немцы войдут в мой Киев». А Эма Мандель при прощании подметил: «Настроение его было приподнятое, как у человека, чей звездный час приближается»[284].
Что ж, он увидел это — чужие солдаты входят в Киев, киевляне грабят магазины, солдатня грабит киевлян, летит на воздух и звонко пылает Крещатик, а через неделю — нескончаемые шеренги евреев идут со своим скарбом в Бабий Яр, идут на расстрел.
2
Мы ничего не знаем о судьбе родителей и сестры Яши. Судя по тому, что его мама, Любовь Викторовна, с подачи И. Левитаса попала в базу данных «Имена» Мемориального центра Холокоста «Бабий Яр»[285], вероятность того, что они все собрались и пошли по предписанному «жидам города Киева» маршруту на смерть, очень велика.
Яков же не пошел, ибо к этому времени он, возможно, уже горько пожалел о своем капризе. Просясь в очевидцы истории, он явно не учел то, что минуты роковые могут захотеть посетить и его — и не для знакомства, а для убийства.
До Яши наконец-то дошло, что на кону — страхи уже не шолом-алейхемского Менахема-Мендла, еврея из маленького местечка, нелегально попавшего в Егупец, где деньги делаются даже из воздуха, и где самое главное — не попасться на глаза приставу. На кону — сама жизнь, отныне запрещенная для евреев, и отныне уже нельзя просто так оставаться в своем дому и дворе (memento dvornik!), нельзя даже находиться в своей квартире, а надо — что-то придумывать и как-то скрываться.
Теперь, наверное, он позавидовал бы Семену Гудзенко, знай он эти его стихи:
Нас не нужно жалеть, ведь и мы б никого не жалели,
Мы пред нашим комбатом, как пред Господом Богом, чисты.
На живых порыжели от крови и глины шинели,
На могилах у мертвых расцвели голубые цветы.
Расцвели и опали, проходит за осенью осень,
Наши матери плачут, и ровесники молча грустят.
Мы не знали любви, не изведали счастья ремесел,
Нам досталась на долю нелегкая участь солдат.
Это наша судьба, это с ней мы ругались и пели,
Поднимались в атаку, и рвали над Бугом мосты.
Нас не нужно жалеть, ведь и мы б никого не жалели,
Мы пред нашей Россией и в трудное время чисты.
При всей их жесткости (даже жестокости) и прямоте, зависть вызывала простота (вернее, упрощение) внутренней коллизии, где еврейство не имеет значения, а Господь Бог и Россия запросто сводимы и отождествимы с комбатом (спасибо, что не с политруком или с особистом).
В этой парадигме Яше Гальперину — еврею — следовало бы, наверное, пустить себе пулю в лоб — и все, точка! Но разве не было бы это исполнением долга не столько перед своими, сколько перед немцами? Ибо как раз твоей смерти они-то и хотели — спасибо, жидяра, что самоубился, помог нам.
Так что для еврея в оккупированном и населенном антисемитами городе ситуация была неизмеримо сложней. Иллюзий уже больше нет, он уже понял, что ошибся и что с установившейся в Киеве расистской властью его жизнь несовместима. И что его смерть приветствуется, являясь одним из целеполаганий режима. И что отныне он — перманентная мишень для ведомств, отвечающих за его поимку и смерть, а заодно и для всех кудрицких и прочих энтузиастов жидомора.
В таких обстоятельствах само выживание еврея утрачивало и заурядность, и рутинность, превращаясь в героическое по сути деяние, в подвиг. Ибо каждый уцелевший, каждый выживший в этих условиях еврей — был для Рейха тяжким поражением, сокрушительным фиаско!
Несомненно, что Яков Гальперин начал действовать именно в этом смысле и в этом направлении. Его задачей отныне стало — уцелеть, для чего ему следовало любым эффективным способом закамуфлироваться и смимикрировать — сменить смертельно опасную идентичность, переложиться во что-то еще, безопасное.
Он уже не мог не то что продолжать жить в родительской квартире, но даже появляться во дворе дома, где он жил и где все, а не только дворники, знали, какой он «караим»! Да и комнаты, наверное, были уже давно опечатаны или заселены.
Стало быть, нужно устраиваться где-то и как-то еще.
И, поднапрягшись, Яша сделал это, причем защиту обрел в весьма неожиданном месте — у украинских националистов. Пусть у довольно умеренных националистов и у лично порядочных людей, но все же у тех, кто в целом, как движение с идеологией, никаких симпатий к евреям не испытывали. Плотно сотрудничая с немцами, они если и были с ними неискренни, то никак не в еврейском, а в украинском вопросе: ну как это в Берлине могут не пойти навстречу скромнейшему из украинских требований и не захотеть украинского государства, наподобие хорватского или словацкого!
К спасителям Гальперина следует отнести сразу несколько человек из оуновской среды (иных, возможно, мы просто не знаем).
Первые двое — это Святозар Драгоманов, сын одного из главных идеологов украинского национализма, и его кузина — Исидора Косач-Борисова, украинская публицистка, врач и родная сестра Леси Украинки.
Именно в их семьях Якова Гальперина буквально прятали первое время — до тех пор пока ему — и ими же, прежде всего Драгомановым! — не было учинено удостоверение личности на имя «Яків Галич», т.е. на его довоенный литературный псевдоним! Заодно уж «легализовали» и покойного Гальперина-старшего, объявив его приемным, а не биологическим отцом «щирого украинца» Якова Галича[286]. С такой ксивой можно было уже кое-что себе позволить, но все же лучше было лишний раз не светиться.
Первые месяцы оккупации Яков провел в доме Святозара Михайловича Драгоманова (1884-1958, США) — экономиста, архитектора и публициста. Активную проукраинскую общественную деятельность он начал еще во времена УНР и Петлюры. При советской власти — ректор Киевского архитектурного института, проректор Киевского художественного института, сотрудник Киевского горисполкома. В конце 1935 года он был «вычищен» со всех постов, перебивался случайными заработками. В течение 1941— 1943 годов работал в Управе, в том числе в Музее-архиве переходного периода и в Комиссии для рассмотрения вопроса об украинской эмблематике. В сентябре 1943 года он выедет с семьей из Киева во Львов, оттуда в Прагу, а в апреле 1945 года окажется в лагере Ди-Пи в Регенсбурге. В 1951 году переберется в США, станет профессором и первым ректором Украинского технического хозяйственного института в Нью-Йорке.
В киевской Городской управе Драгоманов, начиная с 6 октября, работал одним из руководителей архитектурно-планировочного отдела при всех трех бургомистрах[287]. 6 декабря 1941 года, узнав, что его сын, Михаил Драгоманов, умирает в лагере для советских военнопленных в Ракове близ Проскурова, он обратился к бургомистру Багазию с просьбой разрешить ему поездку за сыном — и был командирован туда на 11 дней, с 8 по 18 декабря 1941 года[288].
Возможно, на время командировки Драгоманова Яков переезжал к Исидоре Петровне Косач-Борисовой (1888—1980, США). В 1937 году ее приговорили к 8 годам исправительно-трудовых лагерей, но в 1940 году дело пересмотрели, и она вернулась в Киев. До оккупации работала во 2-м Медицинском институте на кафедре гистологии. Во время оккупации стала членом Украинской национальной рады, созданной оуновцами-мельниковцами. В феврале 1942 года за националистическую пропагандистскую деятельность она была арестована гестапо, но через некоторое время освобождена. В 1943 году выехала в Германию, а оттуда, в 1949 году, в США.
Между тем уже в октябре Яков Галич-Гальперин начал публиковаться в городской оккупационной периодике[289]. И снова под псевдонимом, но, коль скоро старый был «потрачен» на фамилию, то заведен был новый — «Микола Первач». В интервале между октябрем 1941 и январем 1942 года он напечатал под этим именем шесть публикаций на украинском языке — три поэтических и три публицистических, пять в Киеве и одну в Подебрадах (Протекторат Чехия и Моравия).
В Киеве он печатался в «Украинском слове» и в «Литаврах». Казалось бы, печататься в таком листке еврею, хотя бы и катакомбному, пусть и спасающему свою жизнь, не то что западлó — физиологически немыслимо! Но Яков Гальперин пошел — вынужден был пойти — на это, дав посмертным своим ненавистникам основания называть себя «отвратительным ренегатом»[290]. Мне же тут видится шекспировская коллизия, трагизм которой недоступен разве что черно-белому главпуровскому сознанию энтузиаста-начетчика![291]
В номерах «Украинского слова» за 14 и 18 октября вышли заметки Якова Галича «Сквозь пот, слезы и кровь» и «Слова и дела Иосифа Сталина». В них вполне справедливые слова о коммунистической диктатуре и о культе личности Сталина, до которых, похоже, он доходил сам, а не на пропагандистских семинарах, коих не посещал. Ах, если бы еще не этот ужасный контекст, не этот невыносимый запах, которым насквозь пропахла эта гнусная газетенка!
В трех номерах «Литавр» — публикации Миколы Первача. Очерк с критикой социалистического реализма и два прекрасных стихотворения — «Вьюга идет» и «Смех». Очевидно, что Телиге Яша обязан и шестой своей публикацией этих месяцев — в подебрадском журнале «Пробоем», где еще раз вышла половинка стихотворения «Вьюга идет».
Журнал, напомню, был органом основанного Телигой Союза украинских писателей. Членом этого Союза, кстати, стал и Яків Галич — шаг, давшийся ему тем легче, что сам он был двуязычным — украинским владел как родным, писал стихи и по-русски, и по-украински, а поэзию украинскую знал и любил, как и русскую поэзию. Союз имел помещение (на улице Десятинной, 9) и проводил публичные вечера, но что-то сомнительно, чтобы Галич был их завсегдатаем.
Елена Телига, при всем своем выпирающем национализме, была, кажется, и неплохим поэтом[292], и порядочным человеком. Ее поэзия — это в основном незатейливая и человечная лирика. Она хоть и содержала образы типа «выстрел по врагу — музыка для националиста», но в целом была литературоцентрична и не кровожадна.
Своей творческой вершиной — любовной лирикой — поэтесса обязана бурному роману с Дмитрием Донцовым. Он же, узнав о ее смерти, не сподвигся — даже в 1953 году! — ни на что-то более человеческое, нежели эссе «Поэтесса огненных рубежей. Елена Телига» — холодный теоретический этюд об аристократизме и женском рыцарстве (оксюморон?) некоторых украинских пани[293].
Трудно сказать, знала ли Телига о тайне Галича-Первача, но, наверное, о чем-то она догадывалась[294]. Уже после запрета начала первых арестов среди киевских оуновцев — в письме от 15 января 1942 года к деятелю ОУН В. Лащенко, одном из ее последних текстов вообще — она поделилась: «Я[ков] засыпает меня теперь очень добрыми стихами с посвящениями и без посвящений мне, но стихами насквозь “нашими”»[295]. Загадочные слова!
Но еще более «загадочны», чтобы не сказать прозрачны, слова ректора университета, Константина Штеппы, до своего ареста в 1938 году историка-медиевиста, а в годы оккупации — завотделом городской управы и ректора университета, а также сменщика ликвидированного Рогача в функции главреда главной оккупационной газеты Киева, переназванной в «Новое украинское слово».
Коржавин много рассуждает о Штеппе и приводит как широкоизвестное следующее его высказывание: «Известно, что он говорил о Яше: “Гальперин — умный человек. Он, хоть и сам еврей, понимает историческую необходимость уничтожения еврейского народа”. Какие основания дал Яша для этого глубокомысленного утверждения? Поддакнул ли к месту, понимая, что потерять расположение этого человека — значит потерять жизнь? Или просто, будучи деморализован всем, что открылось, не смог противостоять пропагандистскому напору? Это навсегда останется тайной. По-видимому, эти слова были сказаны после Бабьего Яра и отражают стремление Штеппы и близких ему людей приспособиться к психологии и действиям “дорогого союзника” в борьбе за независимость Украины. До Бабьего Яра тотального уничтожения еще никто не представлял»[296].
Между тем источник этой фразы Штеппы — или хотя бы знания об этой фразе — не раскрыт, и я воспользуюсь своим правом усомниться в ней. Если же с ней примириться, то в Штеппе тогда открывается весьма специфический начетчик, чей мозг — мясорубка, пропускающая через себя любое множество «исторических необходимостей уничтожения»: и царской семьи, и буржуазных партий, и белогвардейцев, и кулаков, и подкулачников, и евреев — да кого угодно!
Яша же Гальперин — поэт и думающий человек — совершенно не таков. Да, конечно, советская школа, обрабатывая и его мозг, пыталась вмонтировать в него такую же «мясорубку», как и у профессора Штеппы. Но как только он оказался в ситуации, когда советская пропаганда перестала на него влиять, а немецкая и украинская пропаганда — в лице этой самой зловонной прессы — так и не смогли начать это делать, он остался внутренне свободен и продолжал думать самостоятельно. И именно поэтому, а не из конъюнктурных (шкурных) интересов или в порядке «стокгольмского синдрома» он отмежевался именно от сталинских преступлений. И уж точно не в порядке еврейского самобичевания — признания еврейской вины за Голодомор и другие преступления Сталина.
Ни прототипом, ни провозвестником современного движения «евреи за Бандеру» он точно не был, хоть и нашел у живых оуновцев-мельниковцев реальную поддержку. Преступления же гитлеровские, как и оуновская готовность к ним подключиться, и не нуждались ни в каком осмысливании: они были наглядны и очевидны — достаточно было взять в руки «Українське слово» или прогуляться к Бабьему Яру: local call, так сказать.
Если же Гальперин писал об этом стихи и если показывал или читал их Телиге, то именно этот настрой мог оказаться близким и ей, с явным удовольствием написавшей «своему» о «наших» стихах этого «чужака».
Между тем в Киеве на стыке 1941 и 1942 годов несколькими широкими волнами прошли сравнительно массовые аресты и расстрелы украинских националистов — не украинцев, а именно украинских националистов. Якова Галича эти групповые репрессии не коснулись. Чем занимался он сам после февраля 1942 года, мы и близко не знаем. Но знаем, что вместе с ним погиб огромный архив.
Общение с украинскими писателями подарило ему и нескольких новых друзей, избежавших гонений и искренне оценивших его поэтический дар. Одним из них был поэт Борис Каштелянчук — человек, по Коржавину, «в высшей степени благородный и талантливый». Другим — некий Евгений Герасимов, бывший, по-видимому, еще и Яшиным одноклассником. У них-то поэт прятался и кантовался всегда, когда в этом возникала необходимость.
3
Рискну предположить, что после того как Яша — с правильной ксивой в кармане — простился с Драгомановыми и Косачами, он переехал куда-то в район Михайловской улицы — к Наде Головатенко. Когда они еще были женихом и невестой, красивой всем на зависть парой, и тогда, когда они стали мужем и женой, ни он, ни она, конечно же, не рассчитывали на то, что им предстоят такие испытания — не бытом, не верностью и не НКВД, а войной, немцами и Бабьим Яром. Под таким гнетом браку несложно перестать быть счастливым, а потом и вовсе распасться. Тою степенью понимания и готовности подставить плечо, какая, например, обнаружилась у ее землячки и тезки — Нади Хазиной-Мандельштам, Надя Головатенко, по-видимому, не обладала. Но разве можно ее в этом упрекнуть?
К весне 1943 года отношения были уже настолько сдавлены и спрессованы, что напоминали залежалый, весь в черных точечках и желтых промоинах, мартовский снег.
Как-то Яша увидел жену в обществе венгерских офицеров и, вероятно, заподозрил измену. После невыносимо тяжелой для обоих ссоры он собрал вещи и книги и ушел — перебрался к Каштелянчуку и Герасимову.
Вскоре после этого, уже в апреле, Яша встретил случайно на улице знакомого еще с юношеских лет парня-соседа — Левитина. Ну поговорили — и разошлись. Левитин же — сам напополам еврей и украинец — подвизался переводчиком в гестапо. Опаснейшая комбинация: такого сказкой про караима Галича, если что, не убедишь. Выслушав рассказ об этой встрече, друзья уговорили Яшу залечь на дно и ни в коем случае не выходить на улицу! Да чего там уговаривать: Яша и сам так думал!
Между тем оба — и Надя, и Яша — страдали от разлуки, оба — инстинктивно — стремились к новому разговору, и оба очень надеялись, что к примирительному. Надя, конечно же, знала Яшин адрес, но говорить с ним в чужих стенах, видимо, не хотела. Она передала Яше записку (интересно — как?) и пригласила к себе, на Михайловскую. Яша же, получив записку, опрокинул все моратории и обеты и помчался к ней сломя голову!
И все — он уже не вернулся!..
Друзья знали, куда он пошел, отчего к Наде вскоре явился Борис Каштелянчук. Надя — в слезах и с рассказом, что Яша был у нее, что они хорошо поговорили, после чего он ушел. А когда она провожала его взглядом через окно, то увидела, как к Яше подошли трое — Левитин с двумя немцами — и увели в гестапо.
Все это и правда смахивает на западню (она что — знала Левитина и раньше?). Но вероятнее, что о приходе Яши стукнул кто-то из Надиных соседей, мотивированных Левитиным. Будь провокатором Надя, ничто не помешало бы ей сдать и всех Яшиных спасителей, а она этого не сделала.
4
...Якова схватили 16 апреля 1943 года и сдали на Короленко, 33.
Там его, возможно, допросили — и расстреляли в тот же день.
В «Перечне записей, произведенных на стенах и предметах оборудования тюрьмы СД и гестапо в городе Киеве содержавшимися в ней заключенными», в разделе, посвященном камере № 17[297], под № 72 есть и его процарапанная запись:
Яков Галич, [родился] 16.7.1921, расстрелян 16.4.1943[298].
Чудом сохранились две поразительные фотографии евреев, идущих в Бабий Яр (см. во второй вкладке). Обе сделаны 29 сентября, сделаны немцами и, судя по всему, — на улице Мельникова: одна утром, другая днем.
Утренняя обнаружена в архиве г. Ансберга в Баварии, среди материалов суда над членами 303-го батальона полицейского полка «Юг». Густой людской поток движется по обоим тротуарам, не покушаясь ни на проезжую часть, ни на трамвайные пути, оставленные немецкому автотранспорту. Об этом фото замечательно написала Катерина Петровская:
Когда мы вглядываемся в старые фотографии, в лица из далекого прошлого, мы знаем, что этих людей больше нет, они умерли. На любом старом снимке лежит печать смерти — обретение живого изображения и смерть завязаны в один узел. Но в фотографии, что перед нами, есть одно существенное отличие: все эти люди умрут не когда-то потом, в конце жизни, а сегодня, через несколько часов. <...> Они находятся в непосредственной близости от смерти. Смерть освещает идущих, и, видимо, они сами начинают это понимать.
Вторую — приобрел в интернете Стефан Машкевич. На обороте — выразительная карандашная надпись по-немецки: «Последний земной путь евреев. Киев, в сентябре 1941».
Улица не запружена, запечатлен момент, когда людской поток где-то впереди притормозил, и все остановились. Весь поток легко уместился на одной стороне улицы: пешие — на тротуарах, а телеги на брусчатой проезжей части пришвартованы к земляному, как кажется, бордюру. Все подводы доверху нагружены скарбом, но на каждой, кроме возниц, еще по двое — по трое неходячих. Справа на фотографии нос немецкого грузовика: скорее всего, он едет порожняком, торопится к Бабьему Яру — на очередную «загрузку». И тогда осознаешь, как тесно было потом всему этому скарбу на одном-единственном этаже одного школьного здания!
На телегах среди поклажи — безразмерные матерчатые тюки и узлы. Чемоданы и баулы несли в руках, это сейчас они ненадолго на земле. Легко представить, в какой нервозности и спешке буквально всю последнюю ночь все эти емкости укладывались!
День 29 сентября был довольно теплым и солнечным, но мы видим, что люди одеты во все самое зимнее, транспортируя на себе и пальто, и шубы. Еще бы: им же предстоит дальняя и долгая эвакуация!
О том, насколько коротким будет их маршрут, они еще не вполне догадались.
2 октября в Киев с инспекцией приезжал Гиммлер — в новом, надо полагать, мундире[299]. Еккельн лично доложил ему о результатах «Гросс-акции», а через 9 дней Гиммлер, заново перетасовав тузов в своей кадровой колоде, — рокировал рабочие места Еккельна и Прютцмана: Еккельн отправился в Ригу, а Прютцман — в Киев.
Расстрелы же в Бабьем Яру возобновились — точнее, продолжились — уже 1 октября. Самое меньшее — на два-три дня, так как грузовики зачастили уже не только с Керосинной, но и с улицы Короленко, где, по соседству друг с другом, в двух завидных зданиях на этой улице располагались СД, или гестапо (Короленко, 33) и украинская полиция (Короленко, 15). В Киеве, на Лукьяновке, находилась большая городская тюрьма, но в обоих зданиях имелись подвалы с камерами для подследственных, в обоих происходили не только допросы и пытки, но и казни. Так что под тентами грузовиков могли находиться как живые обреченные, так и уже мертвые. И не только еврейские, разумеется!
Последовательность расстрельных событий после «Гросс-акции» поддается такой реконструкции.
1 октября — третий день расстрела. Жертвы — по-прежнему исключительно евреи — гражданские и военнопленные, но числом всего лишь в тысячи, а не в десятки тысяч. Перед убийством их укладывали компактно — блобелевским методом «сардин». Военнопленные были задействованы на присыпке рядов, но самый верхний ряд вечером присыпан не был, а оставался на ночь так.
2 октября — военнопленные вновь задействованы на засыпке этого последнего ряда. Фотографии военкора Йоханнеса Хёле, на которых не видно трупов, но видны советские военнопленные, а также одежда убитых, в которой копошатся эсэсовцы и полицейские, а местные жительницы мирно беседуют с охраняющими овраг полицаями, зафиксировали скорее всего именно этот день и именно эту фазу[300].
После 2-3 октября — и до оставления города — казни продолжились, но утратили свою ежедневность и массовость. Есть указания, например, на расстрелы 3-4, 8, 11, 26 и 27[301] октября.
Вот индивидуальное свидетельство о Бабьем Яре из отчета Эйсмонта. Автор — советский военнопленный А. Н. По[пов?], сумевший потом убежать из своего лагеря (вероятно, дулага 201). Он описывает ситуацию в овраге, сложившуюся, скорее всего, по состоянию на 1 октября — назавтра после завершения «Гросс-акции»:
Утром немцы разбили пленных на группы и объявили, что поведут на работу. В нашей группе было около 200 человек. Выходя из города, мы увидели огромные кучи верхней одежды. Тут же лежала груда паспортов. Нас подвели к глубокому оврагу, который назывался Бабий Яр. На краю оврага лежали такие же громадные кучи одежды, груды паспортов, удостоверений. Это была одежда расстрелянных. Много одежды женской, детской... В овраге, куда нас загнали, лежало несколько тысяч полуголых трупов мужчин, женщин, детей. Они были чуть-чуть засыпаны песком. Из песка торчали оторванные руки, ноги, клочья тела. Нам приказали закапывать эту огромную и страшную могилу[302].
Торчащие из земли человеческие конечности — явно результат подрыва саперами склона оврага, что, по-видимому, не привело к полной засыпке трупов землей, как того хотели добиться. Военнопленных подогнали, чтобы лопатами навести здесь «порядок» после подрывников.
Вместе с тем тысячи свежих трупов, кучи одежды и груды паспортов свидетельствуют именно о новых расстрелах (одежда жертв расстрелов 29-30 сентября не оставлялась на земле, а сразу же энергично вывозилась на склад).
Где-то на стыке октября — ноября большие партии еврейских контингентов, вероятно, исчерпались, и расстрелы в самом Бабьем Яру прекратились. Средние партии обреченных погибнуть киевлян — в несколько десятков или первые сотни человек (и это уже не только евреи!) — практичнее было расстреливать в противотанковых рвах, траншеях и окопах.
Основным местом массовых расстрелов стал огромный — 300-400 м длиной и около 3 м шириной[303] — ров на Сырце, прорытый от Лукьяновского кладбища вдоль левой стороны Дорогожицкой (бывшей Лагерной) улицы и пересекавший ее в том месте, где она поворачивала в сторону Дегтяревской улицы и Брест-Литовского проспекта[304].
Ярима Чернякова стала случайным очевидцем того, как 3 или 4 октября 1941 года ко рву подъехало 6 или 7 открытых грузовиков, груженных людьми, — всего человек около 500, в основном евреев-мужчин:
Когда первая автомашина подошла к площадке, то гитлеровцы стали сгонять на землю по 4-5 человек, раздевать их до нижнего белья и, нанося несколько ударов палками, подгоняли к окраине рва, где этих граждан расстреливали стоявшие в шеренге автоматчики. В таком же порядке гитлеровцы уничтожали мирных граждан, подвозимых на следующих автомашинах[305].
Вот свидетельство другого военнопленного из той же сводки НКВД (его имя не приводится):
В сопровождении сильного караула нас погнали закапывать расстрелянных. На окраине Киева у противотанкового рва стояла колонна полуголых мужчин и женщин, не менее 700 человек. Многие были избиты до крови. Офицер объявил: «Сейчас во рву начнем расстреливать евреев. Кто из вас будет бояться — расстреляем и его». Немцы отобрали 50 человек, повели их в ров и заставили лечь лицом вниз. Потом в ров спустились немецкие автоматчики и расстреляли всех лежащих. Прострелив несколько раз головы, туловища и ноги, автоматчики вышли изо рва и стали пить приготовленное для них вино. Нас заставили слегка присыпать убитых землей. Затем отсчитали другую партию, тоже 50 человек, и положили их на трупы тоже лицом вниз. Снова автоматчики вошли в ров и расстреляли лежащих. Из одной партии, расстрелянной и засыпанной землей, встал один мальчик лет 12, весь окровавленный. Он протирал глаза от грязи, смешавшейся с кровью, и кричал: «Но я не еврей». Немец подбежал и из автомата выстрелил в упор прямо мальчику в глаза. Расстрел продолжался весь день. 15 или 16 раз немцы отсчитывали, загоняли и укладывали в ров группы по 50 человек. Землей засыпали не только теплые трупы, но и тех, кто еще шевелился[306].
Наконец, еще одна фиксированная еврейская дата — 14 октября: в этот день расстреляли 308 душевнобольных-евреев, правда, не в Бабьем Яру, но поблизости — на территории Павловской психбольницы[307]. Одним из них был и Пинхос Красный.
К ноябрю резервуар потенциальных еврейских жертв почти исчерпался. С утратой массовости модифицировался и основной способ убийства обреченных. Для казни полусотни-сотни жертв рациональнее машины-душегубки (газвагены).
В августе — сентябре 1943 года, в разгар «Операции 1005», газвагены снова зачастили в Яр: трупы не закапывали, а сразу сжигали.
Как писали профессор Е.А. Копыстинский и группа других врачей в акте ЧГК от 30 ноября 1943 года: «Произошло небывалое в истории насилие над несчастными душевнобольными, перед которым бледнеет весь ужас средневековья»[308]. Профессор имел в виду тотальную ликвидацию душевнобольных пациентов Кирилловской психиатрической больницы им. И. А. Павлова, в сущности их геноцид.
Для немецкой карательной машины избавление от человеческого балласта было рутинным делом[309]. На момент оккупации Киева в ней находилось на излечении около 1500 психически больных людей, а также медперсонал во главе с директором — Павлом Петровичем Чернаем. Больница во время оккупации была подчинена здравотделу городской управы и контролировалась гарнизонным немецким врачом Рыковским[310].
Первыми, как уже было сказано, были ликвидированы 308 душевнобольных-евреев, предварительно установленных по немецкому запросу — якобы для их отправки в Винницу. Всех их перевели из их отделений и разместили в отделении № 8, расположенном близ больничной ореховой рощи, где они находились три дня безо всякого питания или обслуживания. 13 октября в больницу пригнали военнопленных, которые выкопали поблизости большую яму. 14 октября 1941 года[311] в больницу прибыл отряд айнзатцкоманды 5 под руководством Мейера. Выводя больных группами по 10-16 человек, убийцы расстреляли под проливным дождем всех физически здоровых, предварительно их раздев. Слабосильных же и лежачих, а именно таким был и Пинхос Красный, сбрасывали в яму живыми.
Позднее были арестованы и убиты и все евреи-врачи[312].
7 января 1942 года была ликвидирована следующая партия хронических душевнобольных — не-евреев: 508 человек, отправляемых на сей раз якобы в Житомир. Их убивали в газвагенах-душегубках, партиями по 50-60 человек. Потрясающая деталь от Натальи Александровны Левшиной, секретаря больницы: трупы из этой партии не побросали в траншее как придется, а разложили аккуратно, рядами; снег падал и тут же таял, и изо рва поднимался пар[313].
Еще две ликвидации были осуществлены позднее — 27 марта и 17 октября 1942 года.
Из пациентов клиники уцелело лишь около 400 человек — это те, кого их лечащие врачи, разобравшись в том, что происходит и что еще будет происходить, срочно выписали из больницы в первые дни октября 1941 года.
В октябре — ноябре 1941 года в Киеве систематически — несколько раз — расстреливали заложников: официально — в порядке возмездия за поджоги и саботаж. Информации о расстрелах за подписью коменданта Эберхарда появлялись в ближайших номерах газеты «Українське слово».
Так, 21 октября 1941 года 304-й полицейский батальон расстрелял 80 украинцев, «кроме того, 9 женщин и 3 детей»; последние, как отметил А. Круглов, явно были евреями. Эта же партия, по его мнению, упомянута и в октябрьском отчете отдела 1с 454-й охранной дивизии от 2 ноября 1941 года: «Повреждение кабеля в Киеве привело к расстрелу 92 евреев и политически подозрительных»[314].
2 ноября 1941 года Эберхард объявил о расстреле в этот день 300 киевлян — за взрыв накануне здания бывшего Киевского горкома КП(б)У, ранее здания Киевской городской думы. Эта цифра, по-видимому, учтена в отчете СД о событиях в СССР № 143 от 8 декабря 1941 года, где указан расстрел айнзатцкомандой 5 в течение недели между 2 и 8 ноября 1941 года 414 заложников[315].
А 29 ноября 1941 года Эберхард объявил о расстреле еще 400 мужчин — и снова за порчу средств связи. Эту партию расстреливали уже не в Бабьем
Яру и не на Лукьяновском кладбище, а, скорее всего, в учебном окопе Сырецких лагерей, вырытом еще до войны[316].
Общее число убитых заложников составляет около 900 человек[317].
Героическая группа расстрелянных якобы в Бабьем Яру зимой 1941/1942 года моряков не имеет никакого отношения к другой группе военнопленных моряков — бойцов Пинской флотилии. Этих моряков в некоторых свидетельствах называют почему-то одесситами и черномор-флотцами. Их расстреляли, собственно, не в Бабьем Яру, а в Сырецком противотанковом рву в январе 1942 года. Эта группа (возможно, две разные группы) состояла из нескольких десятков человек и оказала своим конвоирам и расстрельщикам самое отчаянное моральное и физическое сопротивление.
Вот несколько свидетельств о них — в порядке хронологии[318].
Н. Горбачева (28 ноября 1943 года): «Зимой 1942 г., не помню точно, в каком месяце к Бабьему Яру немецкие солдаты привезли 65 пленных краснофлотцев. Руки и ноги у них были скованы цепями так, что они с трудом могли передвигаться. Пленных гнали совершенно раздетыми и босыми по снегу в большой мороз. Местные жители бросали в колонну пленных рубахи и сапоги. Но пленные отказались их брать, а помню, один из них сказал: “Погибнем за Родину, за Советский Союз, за Сталина”. После этого заявления пленные краснофлотцы начали Интернационал, за что немецкие солдаты стали избивать их палками. О том, что это были моряки, можно было узнать по морским фуражкам. Приведенные в Бабий Яр краснофлотцы были расстреляны немцами».
М. Луценко (27 декабря 1945 года): «Помню также случай расстрела гестаповцами 40 человек моряков в противотанковом рву за русским кладбищем. Зимой 1942 г. при сильном морозе они шли в тельняшках и трусах, босые, под усиленной охраной. Все они были расстреляны».
Л. Заворотная (11 февраля 1967 года): «Недалеко от оврагов Бабьего Яра был вырыт противотанковый ров длиной примерно 300-400 м и шириной до 3-х метров. В конце 1941 г. или в начале 1942 г., зимой, помню, что было холодно, и лежал снег, я видела в этом рву трупы сотен расстрелянных людей, среди которых выделялись трупы 70-80 расстрелянных моряков. Руки у них были связаны колючей проволокой. На головах у многих из них видны были следы побоев, раны. Жители нашего района рассказывали, что моряки перед расстрелом дрались с немцами, оказывали им сильное сопротивление».
Н. Ткаченко (13 февраля 1967 года): «Мне, например, дважды приходилось наблюдать, как расстреливали матросов, которых одну группу подвезли к “Бабьему Яру”, и там их расстреливали, а вторую группу расстреливали в противотанковом рву. Матросы сопротивлялись, но немцы их избивали и всячески над ними издевались».
А. Евгеньев (14 февраля 1967 года): «В январе 1942 г. видел, как гитлеровцы в направлении противотанкового рва вели 18 человек моряков, которые были раздеты (шли они в одних тельняшках, босиком). Руки у них были связаны колючей проволокой».
Больших противоречий между ранними и поздними свидетельствами нет, кроме разве что слов Ткаченко о расстреле одной группы не в Сырце, а в Бабьем Яру[319].
Отдельно стоит сказать о расстрелах цыган в Бабьем Яру или, шире, в Киеве. Имеются устные свидетельства самих цыган о том, что несколько таборов было расстреляно на углу современных улиц Телига и Ольжича еще осенью 1941 года, а еще 30 женщин с детьми — в 1942 году[320]. Никаких документальных подтверждений этому в госархивах не выявлено, но об облавах на цыган сообщали Анатолий Кузнецов и Владимир Бамбула[321].
В самом Киеве, по данным И. Левитаса[322], уже в первые дни оккупации, еще до расстрела евреев, т.е. в 20-х числах сентября 1941 года, за Кирилловской церковью были расстреляны три табора куреневских цыган. Это решительно расходится с воспоминаниями Л. Заворотной (во время войны жила возле Бабьего Яра), которая в 1997 году рассказывала, что цыган расстреляли в Бабьем Яру, и она сама видела, как мимо ее дома ехали цыганские кибитки, но было это уже значительно позже расстрела евреев[323]. Другой свидетель, профессор Киевского лесохозяйственного института И. Житов, также показал, что цыган расстреляли «примерно месяца через два-три» после расстрела евреев, т.е. в конце 1941 — начале 1942 года.
По переписи населения, проведенной городской управой, в Киеве на 1 апреля 1942 года еще проживало 40 цыган. Возможно, и они разделили судьбу своих соплеменников, погибших зимой 1941/1942 года[324].
Уже буквально через несколько дней после 22 июня 1941 года — в Паланге, Каунасе, Вильнюсе, Львове — от евреев-красноармейцев, жертв «Приказа о комиссарах», перейдут к первым собственно еврейским «экзекуциям» на гражданке и безо всякого приказа: трупы, пока их было немного, закапывали прямо на месте казни, иногда даже в городских садах. Уже в июле 1941 года вышли боевые приказы Гейдриха, легитимизировавшие будущие «акции» (т.е. массовые расстрелы) — с образованием гетто или без оного. Сами расстрелы, как и захоронения жертв, производились во рвах и оврагах близ самих этих мест (Понары, 9-й форт, Румбула, Бабий Яр, Змиёвская балка и т.д.). Гиммлеру, торившему свой путь к катастрофе по целине, летом 1941 года и в голову не могла прийти мысль о необходимости думать еще и о ликвидации самих трупов — вместо их депонирования в земле.
Преступный, но оттого тем более и уверенный в себе, озверевший от крови и трупного яда, наглеющий от все новых и новых побед, Третий рейх поначалу был не слишком озабочен заметанием следов своих преступлений: «А кто узнает?» «Война все спишет!» «Победителей не судят!» «Ну кто сейчас говорит об уничтожении армян?» — вот универсальные мантры триумфатора-подонка.
Даже грубые просчеты коллег из НКВД в Лемберге (Львове) и других местах, не успевших при отступлении не только уничтожить трупы своих жертв, но даже захоронить их, не толкали рейхсфюрера к этой мысли. Подтолкнуло же — контрнаступление Красной армии зимой 1941/1942 года под Москвой и особенно на юге, означавшее не только отдачу нескольких городов и провал блицкрига, но и конец мифа о непобедимости и о безгрешности немецкого оружия, а стало быть, и о его неподсудности никому и никогда.
Сообщения об эксгумациях в Керчи (Багеровский ров, 7000 трупов)[325] и в Ростове-на-Дону (2000 трупов)[326], да еще, как во втором случае, с называнием имен непосредственных палачей стали для РСХА истинным шоком. Реакцией на него стало своеобразное «Никогда больше!» в интерпретации Гиммлера — всё сделать для того, чтобы подобный провал больше не повторился.
Собственно, «Операция 1005» и есть то самое «всё»!
...Помните штандартенфюрера СС Пауля Блобеля — экс-архитектора и запойного алкоголика? 13 января 1942 года его сняли с должности командира айнзатцгруппы 4а[327]. В марте 1943 года, показывая Бабий Яр Альберту Харлю, эксперту гестапо по церковным делам, с какой-то извращенной гордостью он произнес: «Здесь лежат мои евреи»[328].
Блобель в это время был уже при новой должности и, главное, миссии.
В марте 1942 года его вызвал к себе начальник РСХА Р. Гейдрих и приказал заняться деятельностью поистине инфернальной — эксгумацией и кремацией трупов давно уже расстрелянных евреев. По-немецки это называлось Enterdung (русского аналога этому слову нет, но если буквально — что-то вроде «разземления» или «изземления» — «извлечения из земли»).
Вся акция получила кодовое название «Операция 1005»[329]. Технологически задача распадалась на стадии — восстановить на востоке места расстрела сотен тысяч евреев[330], эксгумировать трупы (точнее, останки), сжечь их, раздробить и размельчить не прогоревшие кости и, по возможности, избавиться и от пепла[331].
Иными словами, требовалось срочно и повсеместно «исправить» грубую логистическую ошибку, допущенную в 1941 и в начале 1942 года, и уничтожить материальные следы всех массовых экзекуций, где бы и как они ни происходили, хотя бы постфактум[332]. Вместе с тем и классика криминалистики: преступника неудержимо тянет к месту преступления!
Из-за затруднительности работы над заданием в зимнее и весеннее время и из-за покушения на Гейдриха и его смерти 4 июня 1942 года Блобель приступил к исполнению приказа только летом 1942 года. Весь остаток года он «трудился» на бывших польских землях, начав с могильников в лагерях смерти — Собиборе, Хелмно, Белжеце, Треблинке и Аушвице.
Узники соответствующих бригад, непосредственно занимавшиеся эксгумацией, назывались чаще всего «грубенкомандо», или «лайхенкоммандо» (от немецких Gruben и Leichen — «рвы», или «траншеи», и «трупы»). У последнего обозначения, несомненно, был прозрачный, но двойной смысл: трупы были объектом этой работы, но трупами, т.е. обреченными на смерть, были и ее субъекты. Существовала инструкция, предписывавшая как трупы и останки, так и самих рабочих называть «фигурами»[333]. Эсэсовцы сразу расширили область применения этого термина за счет этих живых полупокой-ников — рабочих-эксгуматоров[334].
Повсюду, покончив с трупами, кончали и с теми, кто их выкапывал и сжигал. Типологическим исключением был разве что Аушвиц, где «Операция 1005» была встроена в функционал еврейской зондеркоманды в зоне крематориев. Но вполне возможно, что массовая «ротация» этой команды в начале декабря 1942 года — не только реакция на попытку группового побега, но и дань этому негласному правилу.
Разумеется, Блобель искал технологический идеал для своей миссии. Но если мобильные газовые камеры были возможны и даже существовали, то крематории на колесах — нет. В Хелмно были опробованы фосфорные зажигательные бомбы, но огонь перекинулся аж на близлежащий лес. В итоге самым эффективным был признан способ гигантских костров-штабелей[335]: тела и дрова, слоями и в определенном порядке уложенные на железных решетках, покоящихся на рельсах. В ноябре 1942 года в Берлине, в РСХА, Блобель обобщил свой опыт и прочел лекцию для группы коллег и товарищей — тонких специалистов по окончательному решению еврейского вопроса.
В первой половине 1943 года «Операция 1005» переместилась в Вартегау и на оккупированные территории СССР: Львов, «9-й форт» в Каунасе, Малый Тростенец. На стыке июля — августа 1943 года Блобель со своим адъютантом (де-факто заместителем) Хардером прибыли в Киев. При поддержке бригадефюрера СС д-ра Макса Томаса, уполномоченного РСХА на Юге, сформировали в Киеве «зондеркоманду 1005» под началом штурмбаннфюрера СС Ганса Зонса. Зондеркоманду сразу же разбили на две части: подкоманду «1005а» под началом оберштурмфюрера СС Юлиуса Бауманна — для Киева и подкоманду «1005б» под началом хауптштурмфюрера СС Фрица Цитлофа — для остальных расстрельных площадок на Украине.
Для общего руководства всей акцией на южном участке фронта Томас предложил штурмбаннфюрера СС Зонса, отозвав его из Запорожья. Блобель ввел его в курс дела, особо подчеркнув секретность операции в целом и необходимость избавляться от членов рабочих команд после завершения работ. Личный состав самой «зондеркоманды 1005» формировался в контакте с генералом фон Бомардом, командиром местной полиции правопорядка, выделившим для этой команды около 60 человек.
Интересное ноу-хау исполнителей «Операции 1005» — так называемый «метеоключ», т.е. попытка приспособить погодные параметры для докладов в РСХА об эксгумации, маскируя их под своего рода дневник фенолога. Количество сожженных трупов или останков, например, — это высота облачности и т.д. Довольно неуклюже, но оригинально[336].
Непосредственно в Бабьем Яру работами командовал унтершарфюрер СС Генрих Тофайде[337]. Личный состав «зондеркоманды 1005а» — а это около 60-70 человек — был укомплектован исключительно высокоидейными чинами из состава СС (8-10 человек) и полевой жандармерии. Разместили их в приспособленном под казарму двухэтажном каменном здании бывшей администрации Еврейского кладбища наверху оврага, там же был и офис «зондеркоманды 1005».
Два контура охраны района работ — внутри оврага и по его краям, КПП на въезде в овраг, сторожевая будка с пулеметным гнездом напротив выходов из землянок (немцы называли их бункерами), по периметру ходили часовые с собаками. Количественная пропорция: один эсэсовец на пять-шесть «фигур», т.е. узников.
Сам по себе фронт работ в Бабьем Яру предполагал несколько фаз. Первая — как бы предварительная, инфраструктурная — началась в начале августа и продолжалась до 17 августа: строительство самого лагеря и установка по всему периметру оврага трехметровых маскировочных щитов. Окружающую территорию объявили запретной зоной и засадили деревьями, чтобы скрыть от любознательности советской авиации. Всей этой подготовкой занимались первая бригада — 100 мужчин и 13 женщин из Сырецкого лагеря — приведенная в овраг еще в начале августа: частично она была возвращена потом в Сырец.
Вторая — тоже подготовительная — фаза включала в себя поиск и обнаружение братских могил, а затем выкапывание трупов. В это время вовсю использовался одолженный у «Организации Тодт» экскаватор фирмы «По-лиг», вскрывавший в поисках могильников своего рода грунтовый саркофаг — верхний слой земли, достигавший в некоторых местах 4-5 метров (саперы из 6-й армии взрывчатки в свое время не пожалели).
Эта фаза началась 16-18 августа, а 25-27 августа уже приступили к третьей фазе — к собственно кремации. Ее элементами и были штабеля-костры, сложенные по самой передовой методике от Блобеля и Тофайде. На плане такой штабель — прямоугольник 5 на 10 м, иногда — квадрат со стороной около 10 м[338]. Фундаментом служила мозаика из мощных гранитных плит с разоренных еврейских могил, приволоченных с близрасположенного Лукьяновского еврейского кладбища. На плиты ставились рельсы, а на них литые чугунные решетки[339] — они же некогда ажурные оградки с могил все того же еврейского кладбища!
Надгробия и решетки оттаскивали в Бабий Яр — в тот его отрог, что упирался в склон под кладбищем, но самые тяжелые камни грузили на машину и через центральный кладбищенский вход (со стороны Репьяховского яра) везли через овражный КПП к будущим кострам[340]. Рациональные немцы первыми «разрабатывали» те могилы, подобраться к которым было проще. Поэтому, если не считать мест, где по краям кладбища были установлены гнезда немецких зениток, больше всего пострадали могилы вдоль центральной аллеи, проезжей для грузовиков, — там их попросту не осталось.
Мало было Гитлеру еврейской крови и плоти — так занадобились еще и еврейские трупы для ликвидации в огне и еврейские мацевы и могильные оградки — для строительства и эксплуатации штабелей-костров!
Это важная символическая деталь — манифестация наивысшей ступени оккупантского беспредела и неподсудности, а также очевидного возвращения понятия «вандализм» к своим историческим — германским — истокам.
...Но вернемся к кремации и ее технологии. На решетки из оград — слоями — укладывались трупы (или останки) и политые нефтью и керосином сосновые дрова (плахи) и хворост. Нижний слой — тот, где рельсы, — пустой: он отвечал за хорошую тягу. В каждом слое трупов — головами наружу — было примерно по 250, а самих слоев, постепенно, на конус сужающихся, могло быть от 10 до 20.
Общее количество трупов в одном штабеле колебалось в таком случае от 2,5 до 4 тысяч, а высота самих штабелей-костров составляла 2-2,5 метра, но могла доходить и до 3-3,5 метров. Для того чтобы взгромоздить трупы и дрова так высоко, возводились временные леса-сходни. Трупы, как выразился В. Кукля, «скирдовались» («Как скирдуют хлеб, точно так же мы и людей скирдовали»).
Всего же таких прогоревших штабелей, согласно Л. Островскому, было 25-30, а согласно Кукле, 70-80, т.е. зажигался как минимум один печной штабель в день. Факельщики поджигали нижний слой с разных сторон: первыми загорались волосы, и только потом занималась плоть. Штабель горел сутки или полторы, на его месте оставалась куча золы и пепла. Ее просеивали через сито и решето — искали золото и драгоценности[341]. Кстати, и перед закладкой в штабель трупам в челюсти заглядывали «дантисты»: нет ли золотых фикс?[342]
Но оставался не только пепел, но и не прогоревшие кости. Могли уцелеть, не поддавшись огню, головы, кисти рук или другие фрагменты, находившиеся с самого края штабелей[343]. Их нельзя было оставлять — улика! Их полагалось дробить и перемалывать — и, как правило, вручную, обыкновенными ступками-трамбовками — и все на тех же гранитных плитах с кладбища. Пепел и костную муку рассеивали прямо в яру.
...Когда первый штабель-костер был разожжен и из него повалил густой черный дым, сразу же приехала городская пожарная команда. Но ее попросили больше не беспокоиться и не беспокоить. Ночью облака отсвечивали заревами этих гигантских костров-печей.
Из оврага понесся невыносимо омерзительный, сладковатый трупный запах. Охранники из СД и сами не могли подолгу его выдерживать: они все время курили и пили шнапс. Если в обонятельном букете возникал римейк жареной отбивной, это значило, что огонь лизал не полуразложившиеся останки двухлетней давности, а «свежезабитую» плоть тех, кого немцы — живыми или мертвыми — привозили сюда, в Бабий Яр, из киевских тюрем. Трупы уже не бросали в ямы и рвы, а сразу же сжигали.
Впрочем, их по тюрьмам и не расстреливали тоже. В распоряжении киевской полиции и городской СД были газвагены, или душегубки. Полицейский водитель подвозил такой воронок с живыми еще смертниками до КПП в овраге и передавал руль и ключи зажигания офицеру из «1005а». Тот подгонял машину в глубь оврага, поближе к подготовляемому штабелю. Там останавливался, переключал выхлопную трубу газвагена на кузов, но двигатель не глушил; наоборот, ставил его на полную мощность. Минут 5-10 из кузова доносились душераздирающие звуки — убиваемые кричали, тарабанили по железу, а потом все стихало, и за 10-15 минут умирали практически все.
Тех живучих, кого не прикончил газ, поджидал огонь. Узники открывали кузов, вытаскивали трупы со всеми их выделениями и несли к штабелю. После чего тот же офицер отгонял душегубку на тот же КПП, где сидел и, заткнув нос, курил ее первый водитель.
Вторая, с литерой «б», подкоманда «Операции 1005» под началом Цитлофа была поменьше первой — около 40-50 человек. Она развернула свою деятельность в Днепропетровске и, вероятно, в Никополе. Но 5 сентября 1943 года ее возвратили в Киев и влили в ряды тех, кто занимался «изземлением» евреев в Бабьем Яру. Две команды при этом не перемешивались, а распределялись по днищу оврага, растянувшись примерно на 2,5 км.
Сама рабочая бригада «1005» в Бабьем Яру, хоть по своему функционалу и была классической Leichenkommando, называлась иначе: «Baustelle» (стройплощадка), или «Bau-Batallion» (строительный батальон). Жилой лагерь ее узников состоял из двух срубленных из бревен землянок, врытых поперек склона, и хозблока с кухней. Длина землянки — метров 15, высота — метра 4, нары в два ряда. Вход и выход — сквозь зарешеченную прутьями дверь с закрываемым снаружи большим примитивным замком, перед дверью — несколько крутых ступенек.
Начинали с сотни «фигур», затем, почти сразу, полторы или две сотни, но скоро вышли на численность в интервале от 320 до 350 человек. Торопились, считали дни!
Ядро команды составляли узники Сырецкого лагеря — функционального побратима концлагерей в Рейхе. Всех, кто стечением обстоятельств попал сюда 17-18 августа или позже, размещали в уже готовых землянках. Одна большая группа, в 80 человек, по сообщению Н. Панасика, прибыла в Сырец из Белой Церкви и, возможно, Полтавы: доставили с комфортом — на газвагене (sic!) как на транспортном средстве! Назавтра всю группу отвели из Сырца пешком в Бабий Яр, в лагерь «1005»[344].
О кормежке и гигиене. Утром и вечером — по неполному литру несладкого кофе, на обед — такой же литр баланды из нечищеной картошки, на ужин — просяной суп с «лушпайками» (отрубями), без сала, 250 грамм хлеба. Воды — никакой — ни питьевой, ни технической, так что узники не мыли даже руки — никогда, ни разу!
Но хуже всего приходилось их ногам. Первое, что происходило по прибытии в овраг, — узников заставляли разуться и расстаться со своими полными вшей ботинками (их сжигали). А взамен — кандалы на босу ногу!
И это не метафора! Каждого подводили к слесарю и стоявшему рядом с ним ведру с цепями. И каждому полагалась змейка в 60-70 см длины, состоящая из 22 звеньев-колец, скрепленных с примитивными железными хомутами на ногах, на какие обычно крепятся колодезные ведра[345]. Такая ножная «бижутерия» позволяла передвигаться в полшага и как-то работать, а вот сбежать, не расковавшись, уже не получится! Трижды в день охранники проверяли эти кандалы. Ноги же не мерзнут: август, тепло!
Руки были хотя и грязны, но все же свободны. Рукавицами их, разумеется, не обременяли. Зачем инвестировать в здоровье тех, кому и жить-то всего с пару недель!
Вот несколько ярких свидетельств с рабочих мест:
...Первая партия была раздета, остальные трупы были одеты. Детей там было очень много, больше четвертой части. Лежит, например, убитая мать и держит на руках ребенка, прижимает его к себе. И видно, что ребенок просто задохнулся под землею. Отдельно маленьких детей не было расстрелянных. Были убитые дети лет 10-12. Молодежи среди общего количества было примерно четверть. Вообще разобраться хорошо нельзя было, потому что трупы разложились. Трупы брали просто руками, помогали баграми и топорами (В. Кукля).
...Там нельзя было стоять на ногах, голова кружится от запаха, но их приходилось брать руками. Были кручья по полметра[346], ими били по голове, и кручок вонзался в голову, и вытаскивали труп и тащили на кучу. В помощь нам был прислан экскаватор, который брал кубометр земли, а потом расчищали вручную. Идешь по людям, встаешь на голову, волосы слезают, ноги проваливаются в грудь. Для того, чтобы быстро не умереть, каждый старался надеть на ноги что-нибудь. Я снял с трупа сапоги и туда всадил свои ноги и пошел. Таким образом мы откапывали трупы и складывали в штабеля на особых площадках (Н. Панасик).
...Однажды, когда мы вытаскивали трупы, произошло какое-то замешательство, подойти посмотреть было нельзя. Оказалось, что один из наших узников узнал свою жену и своих детей, которые были уже убиты в 1941 году. Он был еще не совсем уверен, пока детей не отделили от матери, а когда ее повернули лицом, он узнал шрам на ее шее, который у нее был после операции, перенесенной до войны. Когда вечером мы вернулись в землянку, он очень плакал и рассказывал, что жена и две девочки, 10 и 12 лет, не успели эвакуироваться и остались в Киеве. А сам он с первого дня пошел на фронт, попал в плен и очутился здесь. О судьбе своей семьи он ничего не знал. И вот произошла эта страшная встреча (Я. Капер).
СД обращалось со своими «фигурами» крайне жестоко, требуя от них только одно: работу! Перекуры не приветствовались, но и заболеть было никак нельзя: иначе — в «госпиталь», т. е. в горящий штабель: а коли помирать, то, перефразируя, — чем сегодня, так лучше завтра. Впрочем, и здорового убить ничего не стоило: из Сырецкого лагеря тотчас пригонят замену.
Такая занятость была, наверное, самой омерзительной работой на свете. Конкуренцию ей мог составить только функционал членов еврейских зондеркоманд в Аушвице и других лагерях смерти, вынужденных обслуживать весь тамошний конвейер массового отрешения от жизни, включая газовые камеры и крематории. Да и тамошнюю «Операцию 1005», впрочем, тоже!
Желание бежать прочь от столь атрактивного и комфортного рабочего места и от столь серьезного работодателя можно понять. Первый, кому это удалось, — причем в одиночку! — был советский военнопленный Федор Степанович Завертанный (1913-1988). Произошло это, по всей видимости, 26 августа.
Шофер по своей мирной профессии, он был приставлен к компрессору, по шлангам подававшему к штабелям солярку для сжигания тел. Был жаркий день, охранники с автоматами были в шортах или трусах. При приближении начальства на «Мерседесе» они стали судорожно одеваться.
Чем и воспользовался Завертанный, попросившись до ветра. Быстренько расковал себя железнодорожным костылем — и был таков... Два-три дня он скрывался в одном из склепов Лукьяновского кладбища, а потом ушел из Киева[347].
В газетах же было напечатано объявление:
К сведению населения!
26 августа 1943 года из киевской тюрьмы сбежал Завертанный (Завертай) Федор, рождения 1912 года, из села Бузовка на Белоцерковщине. По профессии — шофер. Внешность беглеца: рост 1,65 метра, худощавый, волосы черные, круглолицый, глаза темные. Одет в гимнастерку и ватные заношенные штаны, на голове фуражка, босой. Беглец был осужден за целый ряд тяжелых преступлений. Это грабитель и убийца, который причинил населению много горя.
10.000 рублей получит каждый, кто сообщит полиции о том, где он сейчас прячется. Денежное вознаграждение получит также и тот, кто сообщит, где видел этого преступника после побега. Фамилия того, кто сообщит о преступнике, будет сохранена в строжайшей тайне... Полиция безопасности[348].
За этот побег были расстреляны 12 узников и один или два недосмотревших за беглецом полицая-охранника[349].
Согласно Л. Островскому, в это же примерно время — в конце августа — готовился и групповой побег, но нашлись предатели, и побег не состоялся. Вторая попытка была конспиративнее и потому успешней.
Собственно, трупы в овраге практически «закончились» 28 сентября (sic!) 1943 года, т.е. прямо накануне двухлетия «Гросс-акции» 29-30 сентября 1941 года. Последним был вскрыт могильник останков пациентов Павловской психиатрической больницы.
В этот же день начали демонтировать маскировочные щиты и заложили последний штабель — всего на несколько сот трупов. Укладывая рельсы на плиты, узники отчетливо понимали, что этот штабель предназначался для них!
Более того: в этот же вечер приступили и к ликвидации. Добрая половина узников — около 150 человек[350], целая землянка, — были расстреляны возле этого последнего штабеля — порциями по 10-20 человек. А назавтра к прощальному костру должны были присоединиться и остальные...
Но расслабляться и праздновать столь радостное событие, как завершение миссии «1005» в Бабьем Яру, палачи начали уже в эту ночь. Находя это макаберным и забавным, они даже принесли своим завтрашним жертвам две кастрюли вкуснейшей вареной картошки: каково?!
Но всем этим они только помогли успеху побега обитателей второй — еще не ликвидированной — землянки. Впрочем, помогли и роскошный туман, опустившийся ночью в овраг, и заморосивший под утро дождь...
Но самое главное — было чему помогать! Во второй землянке была небольшая группа (Ершов, Стеюк, Давыдов, Кукля, Капер, Трубаков), которая уже давно готовилась к побегу, воспринимая его не как шанс, а как императив. Самый план держался в тайне до самого конца, иначе наверняка кто-нибудь да заложил бы, как уже было.
В план же входило вот что.
Первое — открыть наружный замок, для чего у трупов 1941 года были одолжены ключи от ненужных им больше квартир. Один из ключей (его нашел Будник) подошел к замку, в чем Кукля смог удостовериться еще 16 сентября.
Второе — расковаться, для чего были припасены два перочинных ножичка и большие ножницы, также позаимствованные у трупов и хранившиеся в песке под спальным местом Панасика[351].
Третье — всем выскочить прочь, броситься из настежь открытой двери-решетки — навстречу смерти или свободе — уж как кому повезет!
Четвертое: тем, кому повезет, кто уцелеет, — рассыпаться по оврагу, рассеяться по окрестностям! И, по возможности, собраться в лесу у Пущи-Водицы.
И, представьте, — план этот весь сработал, побег этот отчаянный — вопреки всему удался!!!
На то, чтобы открыть замок, у Кукли ушло два часа, считая от полуночи. Когда расковались все желающие (не более — sic! — 40 человек!), т.е. примерно в пол-четвертого (по другим данным — в 4:45), инициаторы распахнули рывком и настежь решетку и, по двое — по трое узники стали выскакивать из землянки.
Когда сверху, из караульного помещения и казармы, пошатываясь, стали вываливаться, трезвея, эсэсовцы, а в сырое небо полетели осветительные ракеты, беглецы уже разбежались, рассыпались по Бабьему Яру.
«Я бежал извилисто», — скажет о себе потом Владислав Кукля.
Охранники же охренели настолько, что пулемет на вышке застрочил не сразу, а, застрочив, довольно быстро израсходовал боезапас. То, что погибло от его пуль всего шесть человек[352], сомнительно, погибло больше, в том числе и один из главных организаторов побега — коммунист Федор Ершов. Убежало, избежало пуль и спаслось человек, наверное, 20-25.
И не надо называть то, что здесь произошло, побегом: побег здесь лишь часть целого, а само это целое — настоящее героическое восстание! Как всегда, безнадежное и отчаянное, но, вопреки всему, успешное и победительное! Слава восставшим!
Пятнадцать охранников из ночной смены были арестованы, допрошены и брошены в тюремные камеры на Короленко, 33. Мысленно они приготовились к собственному расстрелу (мыслишка о том, что они тоже носители страшной тайны, всегда лежала на донышке их сознания). Но через полторы недели их освободили и отправили догонять свою подкоманду в Белую Церковь и в Кривой Рог[353].
Точное число убежавших тогда обреченных в точности неизвестно, как неизвестно и то, кого из бежавших немцы схватили (задерживали, кстати, многих, но чаще всего их препровождали в полицию или даже швыряли в остарбайтерские эшелоны на запад, откуда беглецы бежали сызнова и уже запросто). Те, кто был из Полтавы или из Белой Церкви, вероятно, потянулись в свои края, залегли там в схронах и норах и больше уже не подавали голоса, в том числе и после освобождения Киева 6 ноября.
«Киевские» же после освобождения города вылезли из своих укрытий и голос подавали! Их допрашивали киевские следователи, интервьюировали московские журналисты, расспрашивали историки из Комиссии Минца, выслушивали судьи на процессах в Нюрнберге, Дармштадте и Штутгарте, некоторые написали воспоминания!
Из этих свидетельств известно около 30 персоналий — членов узнической «бригады 1005», включая и тех, кто — наверняка или предположительно — при побеге погиб.
Вот сохранившиеся имена и крупицы сведений о его героических участниках, а также других членах бригады.
| Личные данные | Воспоминания, статьи и интервью, выступления в судах, допросы и другие свидетельства |
| Баженов Георгий, строительный инженер, военнопленный. Погиб во время восстания | |
| Берлянт Семен Борисович (1910, Киев — 1971, Киев), парикмахер Пинской флотилии, военнопленный-еврей. После восстания прятался в схроне — трубе Кирпичного завода при поддержкеФ. Власюка | Статьи: Киевский процесс (Демерц И. Смертник з Бабиного Яру // Київська правда. 1946. 26 января). Свидетельствовал на Киевском процессе в январе 1946. Допросы: НКВД, 16.11.1943 (ГА РФ. Ф. Р-7021. Оп. 65. Д. 6.Л. 1-3; ГДА СБУ. Ф. 7. Оп. 1. Д. 8. Л. 65-69), НКВД, 22.11.1943 (ГДА СБУ. Ф. 5. Оп. 46.Д. 772. Л. 35 - 35 об.), НКГБ, 04.01.1946 (ГДА СБУ. Ф. 7. Оп. 1. Д. 8. Л. 70-74) |
| Бродский Исаак Моисеевич. Мобилизован, пленен под Пирятиным, побег из шталага в Дарнице. Сырецкий лагерь.В 1944 году мобилизован, погиб на войне | Заявление в ЧГК от 12.11.1943 (ГА РФ.Ф. Р-7021. Оп. 65. Д. 6. Л. 17-18; ГДА СБУ. Ф. 7. Оп. 8.Д. 1.Л. 57-60) |
| Будник Давид Иосифович (1911, Белая Церковь — ?), электроинженер. После восстания прятался в схроне — трубе Кирпичного завода при поддержкеФ. Власюка. Жил в Киеве. Жена — Нина Васильевна Малкина | Воспоминания и записки: В Сырецком концлагере, 1945; Будник, 1993. Свидетельства в судах: Нюрнберг (1946) и Штутгарт (07.01.1969). Допросы: Прокуратура УССР, 14.02.1967 (ГДА СБУ.Ф. 7. Оп. 8. Д. 1. Л. 129-132); КГБ УССР, 22.05.1980 (ГДА СБУ. Ф. 7. Оп. 8. Д. 1.Л.133-138) |
| Вилкис Ефим (Хайм, Филипп) Абрамович (1910, Одесса — 1944). После восстания прятался в схроне — трубе Кирпичного завода при поддержке Ф. Власюка. Сохранился его рассказ, заснятый военными документалистами в октябре1943 года. | Устный рассказ иностранным журналистам, ок. 20.11.1943; Заявление в НКВД,12.11.1943 (ГДА СБУ. Ф. 5. Оп. 46. Д. 772.Л. 42-43); Допрос в НКВД, 28.11.1943 (ГДА СБУ. Ф. 5. Оп. 46. Д. 772. Л. 44 - 44 об.) |
| Личные данные | Воспоминания, статьи и интервью, выступления в судах, допросы и другие свидетельства |
| Мобилизован Кагановическим райвоенкоматом г. Киева, лейтенант, врио командира батареи: погиб на войне (ОБД Мемориал. URL: https://obd-memorial.ru/ html/info.htm?id=66154442) | |
| Гавриленко Георгий Иванович (1914,Киев — ?). В овраге — с 20 сентября. Украинец, беспартийный, образование4 класса, штамповщик одного из киевских предприятий, в армии не служил | Упом. в статье, помещенной в газете «Радянська Україна» от 28.11.1943. Допрос НКВД 02.12.1943 (ГДА СБУ. Ф. 5. Оп. 46.Д. 772. Л. 46-46 об.) |
| Давыдов Владимир Юрьевич (1915,Киев — ?), техник-строитель. Жена, Тарнавская Ирина Антоновна, и сын Юрий — в эвакуации в Ташкенте. С 25.03.1943 — в Сырецком лагере. После восстания его, вместе с Л. Харашем, прятала Н. Горбачева. Проживал в Киеве | Воспоминания, записки, литература: В Сырецком концлагере, 1945; Воспоминания бывшего заключенного Сырецкого концлагеря В. Давыдова, помещенные на выставке «Комсомол и молодежь Советской Украины в Отечественной войне» в Историческом музее г. Киева (1945); Давыдов В.Л. Лагерь смерти // Правда Украины. 1946.17 января; и в романе «Бабий Яр» А. Кузнецова; и в: Шлаен, 1995. С. 202-204. Устный доклад Н.С. Хрущеву 11.11.1943 (упом. в: ДАКО. Ф. П-4. Оп. 2. Д. 85. Л. 176-182). Свидетельство на суде в Штутгарте (07.01.1969). Допросы: НКВД, 09.11.1943 (ГА РФ. Ф. Р-7021. Оп. 65. Д. 6. Л. 13 - 16 об.); НКВД, 27.11.1943 (ГДА СБУ. Ф. 5.Оп. 46. Д. 772. Л. 36-41); Прокуратура УССР, 09.02.1967 (ГДА СБУ. Ф. 7. Оп. 8.Д. 1.Л. 101-104) |
| Десятник, портной | |
| Дмитренко | |
| Долинер Леонид (Иосиф) Яковлевич (1913, Брусилов Киевской губ. — 1953, Киев), кустарь, жена — Геливер Анна Ивановна. До ареста по доносу 03.02.1943 работал в мастерских Горздравотдела. Бежал с одной цепью на ноге. Его укрыла и спасла А. К. Козленко | В Сырецком концлагере, 1945; Сообщения и допросы: ЧГК, [11.] 1943 (ГА РФ.Ф. Р-7021. Оп. 65. Д. 241. Л. 186 - 186 об.); НКВД, 04.02.1944 (ГДА СБУ. Ф. 7. Оп. 8.Д. 1. Л. 50-56) |
| Завертаними Федор Степанович (Завертай; 1912, с. Бузовка Киевской губ. — 1988, Киев), советский военнопленный, шофер-механик. Его героический одиночный побег датируется 16.08.1943. После освобождения Киева Завертанный вернулся в город и снова вступил в РККА — в 7-й отдельный автополк (ЦАМО. Ф. 303335. Д. 2), войну закончил в Праге. Сохранилось его фото от 29 сентября 1978 года в группе со Стеюком, Трубаковым, Капером и Будником на фоне советского памятника в Бабьем Яру. В 1985 году был награжден орденом Отечественной войны II степени | См. о нем и о его подвиге статью в газете «Радянська Україна» от 28.11.1943, подробнее - в: Шлаен, 1995. С. 263-272 |
| Ершов Федор, сотрудник НКВД, подпольщик, секретарь ЦК КП(б)У. Главный разработчик плана побега. Погиб при побеге | См. о нем в романе «Бабий Яр» А. Кузнецова. См. о нем: Гродзинский К. Смертники Бабьего Яра, которые выжили. Организатор «восстания смертников» Федор |
| Личные данные | Воспоминания, статьи и интервью, выступления в судах, допросы и другие свидетельства |
| Иовенко Григорий А. (1906, Макарово Киевской губ. —?), шофер в МТС.В 1967 году проживал в г. Макарове под Киевом. После восстания отсиживался в Буче | Ершов (часть VII) // Київ Власть. 2021.17 травня. URL: https://kievvlast.com.ua/ mind/smertniki-babego-yara-kotorye-vyzhili-organizator-vosstaniya-smertnikov-fedor-ershov-chast-viiДопрос в КГБ 02.07.1955 (ГДА СБУ. Ф. 5. Оп. 53. Д. 528. Т. 4. Л. 80-81, 86-87) |
| Кадомский Леонид, нач. отдела на киевской ткацкой фабрике, его сестра — секретарь Сталинского райкома КП(б)У. Мобилизован, погиб на войне | |
| Калашник (Калашников). Из Сталинградской области. Возможно, погиб во время восстания | |
| Капер Яков (1914, Любар Житомирской области — ?). После восстания прятался в схроне — трубе Кирпичного завода при поддержке Ф. Власюка. Передал в Фонд обороны 50 золотых рублей, найденных у расстрелянных в Бабьем Яру, но не отданных немцам. Проживал в Киеве | Капер, 1993; Falikman I. Der lebedike eydes [Фаликман И. Живой свидетель] // Эйникайт. 1944. 10 февраля. С. 3; Свидетельство на процессе в Штутгарте (07.01.1969). Допросы: Прокуратура УССР, 13.02.1967 (ГДА СБУ. Ф. 7. Оп. 8. Д. 1. Л. 139-142); КГБ УССР, 23.05.1980 (ГДА СБУ. Ф. 7.Оп. 8. Д. 1.Л. 143-147). |
| Кирович, до 1941 г. работал на фабрике головных уборов | |
| Котляр (Котляров?) Владимир (? —1965, Киев). После восстания прятался в схроне — трубе Кирпичного завода при поддержке Ф. Власюка | |
| Кричевский. Погиб во время восстания | |
| Кузнецов Иван | |
| Кукля Владислав (Владимир) Францевич (1917-1970, Киев). Русский, не военнослужащий. Попал под оккупацию в Пирятино, добрался через Киев до Ракитно, к жене, М. С. Лобко. Пробыл там до ноября 1942, а когда начали угонять в Рейх, бежал в Киев. Работал в госпитале, готовил диверсию. Бежал, скрывался, арестован 28.07.1943. После восстания скрывался в Киеве, в доме А.Д. Иванова, затем в Ракитно и в лесах Таращанского района | В Сырецком концлагере, 1945; Допросы и беседы: НКВД, 04.02.1944 (ГДА СБУ.Ф. 7. Оп. 8. Д. 1. Л. 42-49); Беседа с секретарем Киевского обкома Комсомола Украины П. Грунько, 01.03.1944 (Архив ИРИ РАН. Ф. 2. Р. VL Оп. 10. Д. 27; Копия: ЦДА ГОУ. Ф. 7. Оп. 10. Д. 3. Л. 123-135) |
| Матвеев Михаил Федорович, из Рослоевичей. После восстания был арестован в Святошино. Назвался военнопленным и был отправлен в Германию, бежал, дожидался РККА в Боровом. В 1944-1946 годах служил в РККА | Интервью, взятое Т. Евстафьевой (12.10.2000: Бабий Яр: человек, власть, история, 2004. С. 390-392) |
| Орлов (Орленок?), инспектор Васильковской мельницы |
| Личные данные | Воспоминания, статьи и интервью, выступления в судах, допросы и другие свидетельства |
| Островский Леонид Кивович (Константинович; 1913, Ржищев — ?), еврей, с 1930 года жил в Киеве, работал на фабрике головных уборов. С июля1941 года — военнослужащий, 25.09.1941 попал в плен, оказался в еврейском загоне в лагере на Керосинной. После восстания прятался в схроне — трубе Кирпичного завода при поддержке Ф. Власюка | Допрос НКВД, 12.11.1943 (ГА РФ. Ф. Р-7021. Оп. 65. Д. 6. Л. 4—5; ГДА СБУ. Ф. 7. Оп. 8. Д. 1. Л. 32-38); Конспект рассказа Комиссии по составлению хроники Великой Отечественной войны, [1944] (ЦДА ГОУ. Ф. 7. Оп. 10. Д. 3. Л. 136-139) |
| Панасик Николай Васильевич, радиотехник. Жил в пос. Боровая Киевской обл. 28.08.1943 был арестован гестапо и помещен в тюрьму в Белой Церкви. Перед освобождением — комиссар партизанской группы Васильевского партизанского отряда 4-го батальона соединения им. Хрущева под командованием Хитриченко | Беседа зав. группой информации пропагандистского отдела ЦК КП(б)У Слинько, 20.03.1944 (Архив ИРИ РАН. Ф. 2.Р. VL Оп. 10. Д. 24); Дарда В. Поверення з пекла. Киев: Советский писатель, 1970; Гродзинский К. Смертники Бабьего Яра, которые выжили. Организатор «восстания смертников» Федор Ершов (часть VII) // КиївВласть. 2021. 17 мая. URL: https:// kievvlast.com.ua/mind/smertniki-babego-yara-kotorye-vyzhili-organizator-vosstaniya-smertnikov-fedor-ershov-chast-vii |
| Раппопорт А. — «гольдзухер» (проверял у трупов рты в поисках золотых зубов), погиб | 12(15?) ноября 1943, 11 июня 1980 и начало 1990-х годов |
| Стеюк Яков Андреевич (Штейн Яков Абрамович: «поддельные документы» на Стеюка, молдаванина; 1915, Хотин —?, Калуга). Радиотехник, в «Операции 1005» — переводчик. До войны проживал в Черновцах, отслужил в румынской армии. Арестован 07.06.1943 в Киеве, обвинен в еврействе. Из тюрьмы СД отправлен в Сырецкий лагерь 25.06.1943, в землянку №2. С 18.08.1943 — на «Операции 1005». После восстания прятался у коллег по бывшей работе — Адамчука и Свидерского | Допросы: НКВД, 12.11.1943 (ГА РФ.Ф. Р-7021. Оп. 65. Д. 6. Л. 6-8; ГДА СБУ.Ф. 7. Оп. 8. Д. 1. Л. 204-209); НКВД, 15.11.1943 (ГА РФ. Ф. Р-7021. Оп. 65.Д. 6. Л. 29-34; ГДА СБУ. Ф. 7. Оп. 8. Д. 1.Л. 210-215); КГБ УССР, 11.06.1980 (ГДА СБУ. Ф. 7. Оп. 8. Д. 1. Л. 225-230) |
| Трубаков Захар (Зяма) Абрамович (1912, Киев — 1998, Ришон-ле Цион, Израиль). «Гольдзухер» (проверял у трупов рты в поисках золотых зубов). Проживал в Киеве, с 1990 года в Израиле | Записки и воспоминания: В Сырецком концлагере, 1945; Петрашевич Ю. Тіні Бабиного Яру: Нові факта і свідчення очевидців // Київ. 1994. №2. С. 95-104; №3/4. С. 127-136; №5/6. С. 100-112; Трубаков З. Тайна Бабьего Яра. Тель-Авив, 1997. Допросы: Прокуратура УССР, 14.02.1967 (ГДА СБУ. Ф. 7. Оп. 8. Д. 1. Л. 148-153); КГБ УССР, 28.05.1980 (ГДА СБУ. Ф. 7. Оп. 8. Д. 1. Л. 156-159) |
| Хараш Леонид. После восстания его, вместе с В. Давыдовым, прятала Н. Горбачева. В 1944 году мобилизован, погиб на войне | |
| Шевченко Л. Уцелел во время побега.В 1944 году мобилизован, погиб на войне | |
| Ярославский Б. Уцелел во время побега.В 1944 году мобилизован, погиб на войне | |
| Ясногородский Семен, заболел и был застрелен СС еще в августе 1943 года |
Как видим, большинство мобилизовали в армию, и многие погибли на фронте (ценность их свидетельств родина явно недооценила!). Но погибли — пав за родину в бою, от рук вермахта, а не в Бабьем Яру, от рук СД!
Ефим Вилкис, стоя в ноябре 1943 года над Бабьим Яром, говорил корреспондентам о 12 известных ему спасшихся. На самом деле их было больше, но как минимум 12 из них — Берлянт, Будник, Вилкис, Давыдов, Долинер, Капер, Кукля, Матвеев, Островский, Панасик, Стеюк и Трубаков — оставили те или иные свидетельства о своем овражном опыте. Это допросы и расспросы, выполненные от лица Еврейского антифашистского комитета, ЧГК, НКВД Украины, Исторической комиссии АН СССР по составлению хроники Великой Отечественной войны, отдельных парторганов в Киеве.
Воспоминания двоих из них — Давида Будника и Якова Капера — стали ядром книги, в 1993 году опубликованной в немецком Констанце[354], а Зиновий Трубаков выпустил документальную повесть «Тайны Бабьего Яра» — сначала в 1994 году в Киеве, в журнале «Киев», а в 1997 году уже в Израиле, отдельной книгой[355].
29 февраля 1944 года в «Известиях» было опубликовано «Сообщение ЧГК о разрушениях и зверствах, совершенных немецко-фашистскими захватчиками в г. Киеве»[356], большой фрагмент которого был основан именно на их свидетельствах:
В 1943 году, чувствуя непрочность своего положения в Киеве, оккупанты, стремясь скрыть следы своих преступлений, раскапывали могилы своих жертв и сжигали их. Для работы по сжиганию трупов в Бабьем Яру немцы направляли заключенных из Сырецкого лагеря. Руководителями этих работ были офицер СС Топайде[357], сотрудники жандармерии Иоганн Меркель, Фохт и командир взвода СС Ревер.
Свидетели Л.К. Островский, С.Б. Берлянд, В.Ю. Давыдов, Я.А. Стеюк, И. М. Бродский, бежавшие от расстрела в Бабьем Яру 29 сентября 1943 года, показали: «В качестве военнопленных мы находились в Сырецком концлагере, на окраине Киева. 18 августа нас в количестве 100 человек направили в Бабий Яр. Там нас заковали в кандалы и заставили вырывать и сжигать трупы советских граждан, уничтоженных немцами. Немцы привезли туда с кладбища гранитные памятники и железные ограды. Из памятников мы делали площадки, на которые клали рельсы, на рельсы укладывали, как колосники, железные ограды. На железные ограды накладывали слой дров, а на дрова слой трупов, на трупы снова укладывали слой дров и поливали нефтью. С такой последовательностью трупы накладывались по несколько рядов и поджигались. В каждой такой печи помещалось до 2500-3000 трупов.
Немцы выделили специальные команды людей, которые снимали с трупов серьги, кольца, вытаскивали из челюстей золотые зубы. После того как все трупы сгорали, закладывались новые печи и т.д. Кости трамбовками разбивали на мелкие части. Пепел заставляли рассеивать по яру, чтобы не оставалось никаких следов. Так мы работали по 12-15 часов в сутки. Для ускорения работы немцы применили экскаватор. За время с 18 августа по день нашего побега — 29 сентября было сожжено примерно семьдесят тысяч трупов. Здесь же сжигались и вновь привозимые трупы мужчин, женщин и детей, убитых в газовых автомашинах».
По поручению Чрезвычайной Государственной Комиссии после освобождения Киева от немецко-фашистских захватчиков были произведены раскопки в местах массовых истреблений советских людей в Сырецком лагере, в Бабьем Яру, в Дарнице и других местах. В раскопках приняли участие немецкие военнопленные.
В «Сообщении» упоминаются 150 трупов, выкопанных уже немецкими военнопленными. Возможно, это и есть сотоварищи беглецов, та самая первая, уже расстрелянная, но еще не сожженная «землянка» в лагере 1005. Шокированные побегом немцы, похоже, были уже не в состоянии сами сжечь их трупы.
Да и стратегический смысл самого этого занятия утратился. Ведь публикация сообщения ЧГК 29 февраля 1944 года, когда войне оставалось еще долгих 15 месяцев, явилась новой и уже окончательной демаскировкой — и, соответственно, провалом — миссии «Операции 1005».
Впрочем, она обессмыслилась еще раньше — до мест массовых расстрелов в Ростове-на-Дону, Краснодаре, Кисловодске, Ессентуках, Минеральных Водах, Ворошиловске (Ставрополе), Таганроге и других городах «Операция 1005» и близко не дотянулась.
Одним из первых на оккупацию немцами Киева откликнулся Илья Григорьевич Эренбург (1891-1967) — 27 сентября, т.е. за два дня до расстрела в Бабьем Яру, — и не подозревая о нем:
На войне нужно уметь переносить горе. Горе питает сердце, как горючее — мотор. Горе разжигает ненависть. Гнусные чужеземцы захватили Киев. Это — горе каждого из нас. Это — горе всего советского народа...
Сожмем крепче зубы. Немцы в Киеве — эта мысль кормит нашу ненависть. Мы будем за многое мстить, мы отомстим им и за Киев...
Мы освободим Киев. Вражеская кровь смоет вражеский след. Как птица древних Феникс, Киев восстанет из пепла, молодой и прекрасный. Горе кормит ненависть. Ненависть крепит надежду. Сомкнем ряды. Нам есть за что драться: за Родину, за наш Киев[358].
Есть некая ноябрьская оценка числа еврейских жертв, восходящая, возможно, к неустановленному американскому журналисту, побывавшему в Киеве в октябре или ноябре 1941 года — еще до Перл-Харбора.
17 ноября 1941 года Московское радио, со ссылкой на ТАСС и News Chronicle[359] с их надежными источниками, сообщило об убийстве немцами в Киеве 62 тысяч евреев[360]. Эту же информацию — с поправкой в цифре — дали «Известия» в заметке ТАСС от 19 ноября 1941 года из Нью-Йорка (sic!), озаглавленной «Зверства немцев в Киеве»:
Как сообщает корреспондент агентства «Оверсиз Ньюс» из одного пункта в Европе, из достоверных источников получены сведения, что немцы в Киеве казнили 52 тысячи евреев — мужчин, женщин и детей[361].
Тем не менее крошечная заметка в «Известиях» не прошла незамеченной — по крайней мере советскими евреями. Уже 21 ноября М.Л. Биневич, вводя свой «коэффициент достоверности», пишет жене в эвакуацию о 150 тыс. евреев, расстрелянных в Киеве:
Смертей кругом много: умерла Фира, умерла твоя мамаша, убит Борис, муж петроградской Жени, убит Корнилов, неизвестно куда пропала моя мамаша, расстреляны 150 тысяч евреев в Киеве и 300 тысяч евреев в Одессе и т.д. и т.п. Смерть в настоящее время явление обычное, и мы все же ее не чувствуем, пока не заденет нас лично. Человек всегда человек[362].
29 ноября, т.е. 10 днями позже «Известий», отозвалась и «Правда». Ее оценка — пониже (52 тысячи), а главное — с таким «уточнением»: «...И среди них были не только евреи»[363]. Такие поправки неизменно возникают тогда, когда людям недоговаривают или лгут, — ведь полуправда лишь разновидность лжи.
Между тем правда была советскому руководству вполне известна. В датированной 29 декабря 1941 года спецсводке Политуправления войск НКВД СССР «О зверствах и издевательствах немецких захватчиков над пленными и населением» начальник 1-го отдела политуправления бригадный комиссар М.А. Эйсмонт докладывал начальнику Главного управления войск НКВД (по совместительству — исполняющему обязанности командующего войсками НКВД СССР) генерал-майору А. Н. Аполлонову именно о евреях:
В Киеве в конце сентября всем евреям приказали явиться на окраину города — Лукьяновку для эвакуации с вещами и продуктами. Люди, обрадованные возможностью вырваться, уйти от кровавого кошмара, явились по указанному адресу. Евреев пришли провожать знакомые русские и украинцы, многие русские и украинцы охотно объявили себя евреями, лишь бы эвакуироваться из Киева. Всех прибывших на Лукьяновку немцы уводили на находящееся по соседству кладбище и расстреливали. Тысячи семей были расстреляны фашистскими автоматчиками на Лукьяновском кладбище[364].
Евреи тут присутствуют, на то она и внутренняя информация НКВД, еще заточенная на реальность, а не на пропаганду.
Через неделю описание расстрела в Бабьем Яру — немного путаное в деталях и без называния самого оврага — и все те же 52 тысяч жертв появляются во внешнеполитическом документе — ноте НКИДа от 6 января 1942 года:
Страшная резня и погромы были учинены немецкими захватчиками в украинской столице — Киеве. За несколько дней немецкие бандиты убили и растерзали 52 тысячи мужчин, женщин, стариков и детей, безжалостно расправляясь со всеми украинцами, русскими, евреями, чем-либо проявившими свою преданность советской власти.
Вырвавшиеся из Киева советские граждане описывают потрясающую картину одной из этих массовых казней: на еврейском кладбище гор. Киева было собрано большое количество евреев, включая женщин и детей всех возрастов; перед расстрелом всех раздели догола и избивали; первую отобранную для расстрела группу заставили лечь на дно рва, вниз лицом, и расстреливали из автоматов; затем расстрелянных немцы слегка засыпали землей, на их место вторым ярусом укладывали следующую партию казнимых и вновь расстреливали из автоматов[365].
Отметим, что хотя количество жертв — 52 тысячи — здесь и повторено, а евреи упомянуты, но упомянуты уже последними. Как и прозвучавшая применительно именно к ним цифра жертв, они уже растворены в нарративе «интернационализма» — еще не сформулированном, но интуитивно уже навязываемом Главпуром.
Сам нарратив, как видим, еще не окреп и не окостенел. Изредка, но евреи упоминаются и в более поздних свидетельствах, в частности, в оперативных сообщениях о Бабьем Яре, поступивших от разведчиков-партизан:
С первых же дней немцы отличились в Киеве своими погромами и расстрелами. На еврейском кладбище за один день было расстреляно и казнено 40.000 еврейского населения. Взрослое население расстреливалось из пулеметов, стариков и детей живьем бросали в Бабий Яр[366].
В июле 1942 года спецкор «Правды» Я. Макаренко оценивал общее число жертв оккупации в Киеве — в 86 тысяч, в том числе десятки тысяч в первые же дни[367].
15 октября 1942 года Эренбург поместил в выходившей на идише в Куйбышеве газете ЕАК «Эйникайт» статью «Обетованная земля», в которой процитировал дневник убитого немецкого ефрейтора Герберта Бехера — одного из расстрельщиков в Бабьем Яру:
Я не помню такой трудной работы. Полковник объявил, что мы уничтожили таким образом 56 тысяч врагов Германии[368].
Эту цифру (56 тысяч) знал, возможно, от Эренбурга, и Михл Танклевский — беглец из оккупированного Киева, в октябре 1943 года напечатавший в той же газете свои воспоминания о расстрельных днях[369].
До освобождения Киева Бабий Яр изредка попадал и в другие газеты — от центральной до локально-партизанской. Но в них упоминаний о еврейскости жертв уже и вовсе нет! Вместо них — абстрактные киевляне:
В первые же дни оккупации немцы расстреляли в Бабином Яру — 65.000 киевлян. К 29 марта число убитых в этом яру достигло, по заявлениям самих немцев, 89.000 человек.
Очевидцы рассказывают, что раненые часто подолгу кричали из глубины яра. Один 6-летний мальчик, закопанный немцами живьем, вылез из могилы и пришел в город. Недавно немцы расстреляли его... Черная фашистская ночь нависла над Киевом[370].
Но иногда этническая неокрашенность жертв комбинируется с ландшафтной фантастикой, как, например, в заметке Л. А. Коробова «Что творится в Киеве», опубликованной в самой «Правде» 15 мая 1943 года:
Бабий Яр — самое страшное место в Киеве. Раньше это был большой и глубокий овраг. Теперь здесь ровное место. Каждый день немцы на грузовиках привозили сюда мирных жителей. Палачи раздевали их, затем укладывали на дно оврага и расстреливали. Многие после того, как смолкала стрельба, еще кричали и просили о помощи. Но немцы наваливали на них следующий ряд обреченных, и снова начинали строчить автоматы. Так заравнивался Бабий Яр...[371]
Художник Николай Адрианович Прахов в своем датируемом ноябрем 1943 года свидетельстве приводит, ссылаясь на слухи, такие две цифры числа расстрелянных в Бабьем Яру евреев — именно евреев: 72 и 80 тысяч[372].
В оккупированный Киев время от времени приезжали иностранные журналисты, в том числе, до Перл-Харбора, и самые настырные — американские, так что от сопровождавших их представителей оккупационных властей требовалось немалое искусство для того, чтобы скрыть правду о том же Бабьем Яре. Искусством этим они владели не вполне, так что уже в октябре первые сведения о кровавой бане стали известны. В Киеве одним из таких сопровождающих был капитан Ганс Кох (1894-1959)[373], но и он вынужден был признать, что журналисты уже «в курсе»[374].
Поскольку очевидцы, а то и участники расстрелов иногда ездили из армии домой в отпуска, постольку эхо правды о Бабьем Яре докатывалось и до Германии. Так, Виктор Клемперер 19 апреля 1942 года записал в дневнике то, что его арийка-жена слышала от одного шофера-полицейского:
Чудовищные массовые убийства евреев в Киеве. Маленькие дети, которых убивают головой об стену, мужчин, женщин, подростков расстреливали тысячами и сваливали в одну кучу, после чего взорвали склон и погребли массу тел под взрывающейся землей[375].
Докатывалось аж до Англии — вместе с немецкими военнопленными!
Соотнесемся с этнодемографическими параметрами трагедии в Бабьем Яру и в Киеве.
Обратимся к источникам. Увильнуть, как от историографии, тут уже не получится, уж больно они своеобразны. Первый — банальный — слой: советские переписи и учеты, второй — небанальный: отрывочные данные учетов населения, дважды во время оккупации проводившихся, по согласованию с немецкой администрацией, Киевской управой бургомистра Л. Форостовского. Третий — историография, включая радиопередачи и газетные статьи.
Тематическая специфика недвусмысленно указывает на необходимость работы со статистикой жертв немецких преступлений, прежде всего насильственной смертности, — расстрелов оккупантами евреев, коммунистов-подпольщиков, военнопленных и других категорий потенциальных «врагов Рейха»[376]. И тут источники — как первичные архивные, так и опирающиеся на них литературные — могут иметь самое разное происхождение.
Первая их группа — это советские документы: акты ЧГК[377], допросы и другие следственные и судебные материалы процессов над немецкими преступниками. Вторая группа — аутентичный документооборот немецких (Третьего рейха) карательных, экономических и других органов. Третья группа — международная: следственные и судебные материалы процессов над немецкими военными преступниками — как международных (Нюрнбергский и Токийский трибуналы), так и национальных (в ФРГ, ГДР, Польше, США, Франции, Великобритании, Югославии, Израиле и др.). Грубо говоря, архетипически первая группа источников является частью третьей. И, наконец, четвертая группа: материалы, собранные и/или опубликованные различными некоммерческими общественными организациями и частными лицами, — как исследователями, так и коллекционерами. Чаще всего это различные эго-документы — дневники, воспоминания, интервью и прочие свидетельства участников или современников событий, иногда — подлинные документы.
Для нас особый интерес представляет вторая группа — своего рода бюрократическое селфи немецких карательных органов. И сразу же укажем тут на беспрецедентное по своей полноте и научному качеству трехтомное издание «Документы эйнзатцгрупп в Советском Союзе», составленное К.-М. Малльманом, А. Ангриком, Й. Маттеусом и М. Кюпперсом и подготовленное в дармштадтском «Научном книжном издательстве» в 2011— 2014 годах[378].
Первый том охватывает все «Сообщения о случившемся» — сводки отчетов каждой из эйнзатцгрупп, отправляемые в Берлин, в РСХА, — за 1941 год. Каждый такой отчет содержит информацию по группе в целом и по отдельным командам, в том числе и статистику расстрелов и других карательных действий, часто с указанием городов и даже сел, где это происходило. Бесценный источник для краеведов, но, увы, для демографов в меньшей степени, поскольку континуальности в этих данных нет!
Первое «Сообщение» датировано уже 23 июня, а последнее в 1941 году — за № 149 — 22 декабря. Вплоть до ноября сводные «Сообщения» были вообще ежедневными, но в ноябре — декабре частота и ритмичность нарушились: было отправлено, соответственно, всего 12 и 10 «Сообщений».
В контексте Бабьего Яра существенно и другое. У каждой айнзатцгруппы внутри корпуса этих «Сообщений» была своя регулярность, а точнее, иррегулярность. Если айнзатцгруппа «А» представлена практически в каждом «Сообщении», то этого не скажешь об остальных, причем самой недисциплинированной оказалась именно интересующая нас айнзатцгруппа «С».
Что ж, тем важнее для нас каждая ее запись в «Сообщении». На протяжении всего времени оккупации Киева здесь находился штаб айнзатцгруппы «С». До середины ноября 1941 года — Киев и окрестности обслуживала зондеркоманда 4а, после чего ушла вслед за войсками на восток, а Киев и окрестности «курировала» уже айнзатцкоманда 5.
Многие сообщения содержат сведения о расстрелянных той или иной айнзатцгруппой за какую-то избранную неделю или две. Данные разрозненные, сводной динамической картины они не представляют, да и географическая привязка размыта. Единственная «константа» — структура расстрелянных, ее разбивка на три группы: «политические функционеры»[379], «саботажники и грабители» и «евреи» (последние практически всегда доминировали в этой структуре).
Том второй содержит разнообразную документацию, являвшуюся приложениями к материалам тома первого. Что касается третьего тома, то он охватывает отчетность айнзатцгрупп за 1942-1943 годы. Он назван «Немецкие отчеты с востока» и содержит два типа сводок. Первый тип — это продолжение «Сообщений о случившемся», но они заканчиваются на № 195 за 24 апреля 1942 года. Далее, с 1 мая, начинаются — с недельной ритмичностью — «Сообщения из занятых восточных областей», последнее из которых — за №55 — датировано 21 мая 1943 года.
Так, в интервале между 13 и 19 октября 1941 года зондеркоманда 4а расстреляла 1047 евреев, 20 политработников и 21 саботажника, между 20 и 26 октября — соответственно 4372, 36 и 32, а между 26 октября и 1 ноября — 2658 евреев, 540 и 16. В первом из этих трех интервалов наверняка зачтены около 300 еврейских душевнобольных, а в третьем 414 расстрелянных заложника[380], тоже главным образом евреи[381].
В начале ноября зондеркоманда 4а покинула город, двигаясь вслед за вермахтом в направлении Харькова, и ее место «смотрящей за Киевом» переняла айнзатцкоманда 5.
Перед войной население Киева составляло около 930 тыс. чел.[382] По оценке А. Круглова, около 200 тыс. были мобилизованы и около 330 тыс. эвакуированы[383], а около 400 тыс. были в городе и в день его оккупации 19 сентября 1941 года.
Точно оценить количество евреев среди них невозможно. Различные немецкие оценки, плавая в молоке, варьировали в интервале от 5-6 до 150 тыс. чел., но когда немцы готовились к своей «эвакуации», т.е. к ликвидации, то рассчитывали на более узкий интервал — между 20 и 50 тысячами:
Доказано, что к поджогам причастны евреи. Говорят, что евреев 150000 человек. Проверить эту информацию пока невозможно. На первой акции 1600 арестов[384]. Начаты меры по переписи всего еврейства. Запланирована казнь не менее 50000 евреев. Вермахт приветствует меры и требует радикальных действий. Комендант города [генерал-майор Курт Эберхард] одобряет публичную казнь 20 евреев[385].
Рационально-реалистичной нам представляется оценка в 60-70 тыс. чел. — гражданских лиц: это жители города, не сумевшие или не захотевшие эвакуироваться, плюс застрявшие в Киеве беженцы из других городов. Евреи-военнопленные в эти оценки не включены, но первыми в овраг легли[386]именно они, а их суммарное количество в киевских лагерях в сентябре — октябре можно, кумулятивно и предположительно, поместить в интервал между 15 и 20 тысячами человек.
При этом одну твердую немецкую цифру — «33771» — мы хорошо знаем. Это число жертв «Гросс-акции» в Бабьем Яру 29-30 сентября. Ее 2 октября 1941 года сообщил в Берлин начальнику РСХА Гейдриху командир айнзатцгруппы «С», штаб которой базировался в Киеве.
Зондеркоманда 4а. Зондеркоманда 4а во взаимодействии со группен-штабом[387] и двумя командами полицейского полка «Юг» экзекутировала 29-30 сентября 1941 года в Киеве 33 771 еврея[388].
33771! Полпроцента Холокоста!
В тот же день — 2 октября — военный советник фон Фрорейх из штаба 454-й охранной дивизии докладывал о своем посещении 195-й полевой комендатуры в Киеве:
Евреям города было приказано явиться на определенное место с целью их массовой регистрации и размещения в лагере. Прибыло около 34000, включая женщин и детей. После того как у них были изъяты ценные вещи и одежда, все были убиты, что потребовало нескольких дней[389].
О чем говорит такая — до единицы — «точность» числа расстрелянных? О скрупулезном учете жертв в указанном в воззвании месте встречи, т.е. на углу Дегтяревской и Мельниковской улиц, или, что было бы логичней, возле точки невозврата?
Но разве велся какой-то учет? Скорее всего — да, велся, но наверняка только грубо-примерный, только на глазок[390]. Ведь статистики («учетчики смерти»), кстати, в айнзатц- и зондеркомандах были, и цифры фиксировались — в так называемом «Боевом дневнике» (Kriegstagebuch), в который заносились все акции команды: дата, населенный пункт, количество жертв, кто производил расстрелы. Во время самих акций выделялся специальный человек из членов команды, который подсчитывал жертвы.
Согласно И. Левитасу, 29-30 сентября учет велся, причем не СД (точнее, не только СД), но и киевской комендатурой, т. е. вермахтом. В частности, Левитас ссылался на рассказ Саши Бихеля, фольксдойче, служившего переводчиком при коменданте Киева генерал-майоре Курте Эберхарде. Тот рассказывал своему бывшему школьному учителю Дмитрию Пасечному (а последний пересказал Левитасу), что 29 сентября 1941 года он сидел в машине и считал проходивших, записывал их в блокнот по сотням. Понятно, что он мог как-то растеряться, сбиться, ошибиться, но скорее все же в сторону недоучета, чем переучета.
В конце дня у него получилось 95 тысяч человек. Подсчеты делали и другие сотрудники комендатуры. Саша видел на столе Эберхарда документ, в котором стояла цифра, близкая к той, которую назвал он, — 98 тысяч[391].
На этом основании сам Левитас считал эти 33771 заниженной, даже сфальсифицированной оценкой. Но и оценка Бихеля не убеждает: столько евреев в городе просто не было. Даже если допустить, что он вел учет не на месте невозврата, а на объявленном месте сбора евреев, где проходили не только евреи, но и провожавшие их не-евреи, то тогда для соответствия цифре «33771» надо допустить соотношение первых ко вторым примерно как один к двум, а для соответствия 50 тысячам — как один к одному, но и то, и другое невероятно.
Важный вопрос: считал ли Бихель и шедших на расстрел детей?
И. Левитас полагал, что скорее нет и что немцы детей до семи лет в своей статистике смерти не учитывали. Тогда цифра убитых евреев еще выше, что, повторюсь, маловероятно. В то же время из свидетельств выживших узников «Операции 1005», выкапывавших и сжигавших останки расстрелянных 29-30 сентября, мы знаем, что дети составляли не менее четверти всех убитых.
Сколько же евреев «легло» в Бабьем Яру и, шире, в Киеве в целом в 1941 году — и за все время оккупации?
Ответа на этот вопрос мы не знаем, но некоторые оценки имелись уже в 1941 году и были упомянуты выше. Самая первая — это 62 тысячи одних только еврейских жертв из публикации в «Известиях» 19 ноября, вторая — 52 тысячи — была приведена в «Правде» 29 ноября, но с «уточняющей» отсебятиной: «...И среди них были не только евреи»[392]. В Ноте наркоминдела В.М. Молотова от 6 января 1942 года эта же цифра снова приводится: но теперь, — растворенные в нарративе интернционализма, — евреи едва-едва удержались на третьем месте.
Близка к этому и опубликованная Эренбургом в газете «Эйникайт» в 1942 году цифра из дневника ефрейтора Герберта Бехера, одного из расстрельщиков в Бабьем Яру, — 56 тысяч человек[393].
Художник Николай Адрианович Прахов в своем датируемом ноябрем 1943 года свидетельстве приводит, ссылаясь на слухи, такие две цифры числа расстрелянных в Бабьем Яру евреев — 72 и 80 тысяч[394].
В июле 1942 года спецкор «Правды» Я. Макаренко оценивал общее число жертв оккупации в Киеве — в 86 тысяч, в том числе десятки тысяч в первые же дни[395]. И даже эта цифра, взятая скорее всего из головы и охватывающая наверняка не только Бабий Яр[396] и не только еврейские жертвы, не представляется нереалистичной.
Немецкая, по состоянию на 1 апреля 1942 года, регистрация населения в Киеве — одно из детищ Форостовского, третьего бургомистра Киева, — зафиксировала 352139 человек[397]. Из них украинцев — 281613, или 80,0%. На втором месте — 50262 чел., или 14,2 % — русские, на третьем — 7884 чел., или 2,4 % — поляки, на четвертом — 5133, или 1,5 % — белорусы и на пятом — 2797, или 0,8% — немцы-фольксдойче[398]. Оставшиеся 4450 чел., или 1,3% — это так называемые «прочие», но среди них глаз засекает три неожиданные категории (чел.): евреи — 20, караимы — 131 и цыгане — 40. Ведь по идее — по нацистской идее — ни живых евреев, ни живых цыган уже не должно было бы быть!
А вот караимы, заручившиеся в Литве и в Крыму охранной грамотой от немецких этнографов[399], наоборот, могли бы, — если только это не разоблаченные евреи, косившие под караимов! В Литве и Крыму караимам действительно удалось спастись. Но вот помогало ли это в других местах? В Киеве, например, не помогло[400], в Каунасе — тоже не помогло[401].
Так что же тогда значит такая статистика?
А то, что решение по цыганам зимой 1941/42 года еще не было принято: их если и расстреливали[402], то летом 1942 года.
А кто же эти 20 евреев? Их что — зарегистрировали и забыли расстрелять?
Предположил бы, что просто это евреи, к которым был применен геринговский принцип: «Кто тут еврей — решаю я!» Скорее всего это профессионалы высочайшего класса (например, в области городского хозяйства), необходимость труда которых временно перевешивала их расовую отвратительность[403]. И было их, возможно, не 20, самих таких спецов, а меньше, ибо таким евреям в награду и утешение оставляли до ликвидации и членов их семей. Но надо, конечно, понимать, что, если ты не маршал авиации Мильх, то такой подарок, как жизнь, мог быть дан только на время — до минования надобности, так сказать.
И все-таки оно того стоило: любая отсрочка смерти всегда была чревата дополнительным шансом на жизнь — шансом на какое-то чудо, которое позволит вывернуться и уцелеть.
В киевскую двадцатку, возможно, входил Лазарь Федорович Коген — директор Киевского бюро эстрады, музыки и цирка, с весны и до осени 1942 года по совместительству еще и директор популярного у немцев театра варьете[404].
Возможно, входили в нее и братья-художники Кричевские — евреи: классицист Федор Григорьевич (1879-1947; еврейкой была и его жена) и самоучка Василий Григорьевич (1872-1952). Федор возглавлял при немцах Союз художников. Впрочем, вероятней всего, что документы у братьев были просто нарисованы отменно, а доносить на них никто не стал[405].
Но точно не было среди них тех примерно 135-150 евреев[406] из Сырецкого лагеря, о которых вспоминали С. Берлянт и Л. Островский, сами входившие в их число. СД использовало их на реконструкции — фактически на новом строительстве — бывшего здания НКВД на Институтской улице, 5 и на других объектах, в том числе в подсобном хозяйстве гестапо в с. Мышеловка под Киевом[407]. Последней «записью» в их послужном списке было бы — «Команда 1005», но им повезло: восстание и побег 29 сентября 1943 года — в последнюю ночь перед расстрелом — разрушили немецкую пропозицию.
Приписаны все они были к Сырецкому лагерю, в котором, наоборот, цена еврейской жизни была нулевой и культивировались беспричинные и жестокие издевательства со стороны сотников, как и убийства заключенных начальством лагеря. Что это — две взаимоисключающие стратегии: «безусловно-расточительная» в Сырце и «условно-бережливая» в рабочих командах СД на улице Короленко и других местах?
По состоянию на 1 июля 1943 года население Киева составляло, по Л. Фо-ростовскому, 295,6 тыс. чел.[408] Столь заметная убыль населения, вероятно, результат еще и угона киевских «остарбайтеров» в Рейх.
6 ноября 1943 года Киев был освобожден Красной армией. В конце 1943 года его население составляло всего около 180 тыс. чел.[409] — почти вдвое меньше, чем в июле: эта разница — за счет массовой эвакуации немцами так называемых беженцев-коллаборантов, дополнительного угона остарбайтеров и, возможно, гражданских потерь накануне и во время освобождения.
Сразу же заработала ЧГК, и вот к каким результатам она пришла к концу февраля 1944 года. В городе, по неполным данным, было замучено, расстреляно и отравлено в «душегубках» более 195 тысяч советских граждан[410], из них в Бабьем Яру — свыше 100 тысяч, в Дарнице — свыше 68 тысяч, в противотанковом рву у Сырецкого лагеря и на самой территории лагеря — свыше 25 тысяч, на территории Кирилловской (Павловской) больницы — 800, на территории Киево-Печерской лавры — около 500 и на Лукьяновском кладбище — 400 человек[411]. Замечу, что цифры эти установлены путем опросов, а евреи в них никак отдельно не обозначены.
На этом фоне некоторый интерес представляют и оценки, данные выжившими членами узнической команды «Операции 1005». Так, согласно В. Кукле, число сожженных ими трупов (в тысячах человек) — около 150, в том числе 90-95 в Бабьем Яру[412], 35 — в противотанковом рву на Сырце[413]и 20 — из газвагенов[414]. Оценки остальных узников ограничены самим Бабьим Яром: самые высокие — у В. Давыдова, С. Трубакова, Д. Будника[415] и Я. Капера (120-125). Далее идут Л. Долинер, М. Матвеев и Е. Вилькис (около 100), Л. Островский (65-90), С. Берлянт и И. Бродский (по 70) и еще раз В. Давыдов (тоже 70). Самую низкую оценку давал Я. Стеюк (45), но она распространялась только на тот участок, на котором ему лично пришлось работать.
В этот же ряд следует поставить и цифры Даниэля Абрукина:
В первые же дни оккупации немцы расстреляли в Бабином Яру — 65.000 киевлян. К 29 марта число убитых в этом яру достигло, по заявлениям самих немцев, 89.000 человек[416].
По оценке А. Круглова, опирающейся на комплекс немецких и советских данных, общее число гражданских лиц, расстрелянных в Киевской области[417](не в Киеве!), составило 74600 человек, из них в 1941 году — 64000, в 1942 — 10500 и в 1943 — 100 человек[418]. Киев и евреи в нем, к сожалению, в этих расчетах не выделены, но, по оценке А. Круглова, — это около 38 тысяч в 1941 — 1943 годах:
Общие потери среди гражданского населения Киева (без переселившихся в другие населенные пункты) в 1941-1943 гг. могут доходить до 53 тыс. человек. Примерно 71-72% общих потерь приходится на евреев[419].
В этих оценках, однако, не учтены евреи из других расстрелянных контингентов, в том числе самого массового — евреев-военнопленных. Последних же, по моей оценке, было примерно 15-20 тысяч, не меньше одной-двух тысяч наберется и по другим контингентам (заложники, коммунисты-подпольщики).
Так что сводная оценка еврейских потерь в Киеве — примерно 50-55 тысяч, и это уже не полпроцента, а почти процент Холокоста!
После освобождения Киева с 1 по 25 марта 1944 года в городе была проведена перерегистрация населения. Она зафиксировала около 287 тыс. жителей, из них 79,5 тыс. детей до 14 лет и 207,5 тыс. человек взрослого населения, из них женщин в 2,3 раза больше, чем мужчин[420]. Таким образом, за неполные полгода с момента последнего немецкого учета населения число жителей столицы Украины практически восстановилось.
Любопытные, но, видимо, не слишком точные данные находим в письме уполномоченного СДРК по Киевской области И. Зарецкого уполномоченному по УССР П. Вильховому от 16 февраля 1946 года:
Хочу коснуться дебатируемого у нас в Киеве вопроса, это открытия второй синагоги. Изучая этот вопрос, установлено, что с ноября 1943 года по январь 1946 года возвратилось и проживает в Киеве 110.000 еврейского населения. Плотно населенными местами этой группой являются: Подол, около 30.000, район Сталинки с прилегающими улицами, около 60.000. Эти районы противоположны друг другу. Беря при соотношении 110.000 только 10% верующих, получается довольно-таки внушительная цифра 11.000. Из наблюдения за подольской синагогой и посещения ее молящимися, в особенности в праздничные дни, цифра достигает 2,5-3.000 чел. Помещение синагоги, как верхний, так и нижний залы при полной уплотненности вмещают 1400-1500 человек. Верующие не могут попасть в залы, удовлетворяют свои религиозные потребности во дворе синагоги под открытым небом, а также организовывают так называемые «миньоны», в которых цифра присутствующих бывает от 50 до 100 человек. Борьба с «миньонами», которую мне приходится проводить, трудна и почти невозможна, так как, закрыв один «миньон», группа верующих перекочевывает в новый «миньон». Выявление организаторов и привлечение их к ответственности затруднено тем, что в этих группах существует круговая порука, а привлечь всех присутствующих на молитве будет неверным. По имеющимся данным о количестве синагог в Киеве до войны установлено, что их было 4, помимо которых имелись крупные и постоянные «миньоны». Еврейского населения тогда насчитывалось 500.000. Получалось: одна синагога приходилась на 100.000 человек населения. Сличая данные довоенного времени, то одна синагога может удовлетворить верующих, но есть и отрицательная сторона. Расположение окраинных районов разобщает места расселения, а при существующем положении с транспортом усугубляет создавшиеся условия. Этот вопрос скоро встанет передо мной в пользу открытия второй синагоги[421].
Число евреев, спасшихся в Киеве под оккупацией, учету не поддается. Как и число евреев, якобы уцелевших непосредственно в «Гросс-акции»[422].
Можно лишь перечислить категории спасшихся: спрятанные соседями, друзьями или благородными «шмальцовщиками», спрятавшиеся за измененную идентичность, ушедшие в сельскую местность или в партизанские леса. Крошечной, но доказательной категорией являются и... евреи, угнанные в Германию на правах остарбайтеров!
Среди спрятанных и спасенных большинство составляли, конечно, «свои» киевляне — родственники или соседи. Были среди них и единичные беглые военнопленные или окруженцы, впрочем, тоже, вероятно, «свои». Один из них, в частности, математик Семен Израилевич Зуховицкий (1908— 1994). С началом войны он ушел добровольцем на фронт, в сентябре — попал в плен. Бежав из плена, добрался до оккупированного Киева, где с риском для собственной жизни его укрывал его научный руководитель — профессор Юрий Дмитриевич Соколов, устроивший его — под украинским именем — дворником обсерватории. После войны Зуховицкий — создатель математического учебного центра в Киеве, кафедры прикладной математики в Московском инженерно-строительном институте и семинара по прикладной математике в Беэр-Шеве.
Если не стремиться к точным количественным демографическим оценкам — да они и невозможны, то главными качественными демографическими итогами немецкой оккупации Киева являются 5-кратное сокращение людности города и фактическая ликвидация еврейского сегмента его этнической структуры.
Или, если совсем лаконично, то Киев теперь малолюдный и — без евреев!
Киев освободили 6 ноября 1943 года.
Еще до этого, 12 октября, Василий Гроссман публикует — одновременно в «Красной звезде» и в «Эйникайт» — по-русски и на идише — свой очерк «Украина». Как бы парным к нему станет другой очерк — «Украина без евреев», опубликованный в «Эйникайт» 25 ноября и 2 декабря 1943 года, а в газете «За Родину» — в сокращенном виде — 28 ноября[423]. В первом из очерков Бабий Яр упомянут, во втором — нет, но незримо присутствует и в нем.
Эренбург как раз рвался увидеть свой родной город в первый же день и час его освобождения. Вместе с Константином Симоновым он прибыл на Юго-Западный фронт на стыке сентября и октября и провел на левобережье Днепра около трех недель, но так и не дождался форсирования реки и изгнания немцев[424]. Но он уже хорошо знал, что такое Бабий Яр, и писал о нем как о главном символе немецких зверств и преступлений[425].
«Кто ответит за Бабий Яр?», — спрашивал он у общесоюзного читателя еще 29 октября[426]. А в другой, адресованной к сугубо еврейской аудитории статье позволил себе и ветхозаветный ответ — немцы, точнее, немецкие фашисты!
Вы, кто имеете винтовки, убивайте! За этого старца. За старую еврейскую мать. За Бабий Яр! За ямы смерти в Витебске и в Минске. За все горе наше[427].
Чуть ли не ежедневно в «Красной звезде» или в других центральных газетах, как и в войсковых или в выходившей на идише «Эйникайт», появлялись его великолепные статьи и очерки. Один из эпистолярных корреспондентов Эренбурга — Л. Н. Романенко — назвал его «Иеремией нашей эпохи»[428]. И по праву! Илья Эренбург — пророк, но пророк не плача, а гнева и возмездия!..
Он же стал инициатором и первым, на пару с Гроссманом, составителем «Черной книги», и давно уже получал страшные и честные письма о том, что происходило с евреями в Киеве и других местах Украины, о том, как вели себя фашисты и их добровольные помощники из местных, вошедшие в антисемитский раж при немцах, да так и не вышедшие из него после их изгнания и разгрома!
Но дождаться освобождения Киева от убийц и лично это засвидетельствовать Эренбургу не привелось.
Удалось это Николаю Бажану, Савве Голованивскому и Александру Довженко, побывавшим в Бабьем Яру уже 7 ноября. Бажан через несколько дней написал свой «Яр», вскорости переведенный Михаилом Лозинским:
Дыханьем смерти самый воздух выев,
Плыл смрадный чад, тяжелый трупный жар,
И видел Киев, гневнолицый Киев,
Как в пламени метался Бабий Яр...
Удалось и Борису Полевому, спецкору «Правды». Слегка привирая про бомбу и про «монолит человеческих останков», он наплел режиссеру Шлаену вот что:
...Мы вошли в Киев с первыми советскими частями... Город еще пылал. Но всем нам, корреспондентам, не терпелось побывать в Бабьем Яру. О нем мы слыхали за эти годы войны предостаточно, но нужно было увидеть все самим... Мы приехали на Бабий Яр и обмерли. Громадные, глубоченные рвы. Накануне бомбили город, и одна из бомб попала в откос яра. Взрывом откололо внизу кусок склона. И мы увидали непостижимое: как геологическое залегание смерти — между слоями земли спрессованный монолит человеческих останков... Более страшного я не видел за всю войну...[429]
Очерк Полевого о Бабьем Яре не найден, но есть у него перед этой темой кой-какие личные «заслуги». Это он как главный редактор «Юности» напечатал роман Анатолия Кузнецова. Сделал он это по-варварски — роман был искорежен цензурой и лично им, Полевым[430]. Но: без его редакторского садизма, без запытанного, вхруст изуродованного текста не было бы и авторского протеста такой силы, что пришлось бежать из страны — лишь бы стряхнуть вонючее цензорское тряпье и выпустить из тисков свою — авторскую, вольную — птицу-версию!..
Первым после 6 ноября текстом, в котором сказано было о Бабьем Яре и о евреях, был очерк военкора «Известий» Евгения Генриховича Кригера (1906-1983) «Так было в Киеве...»[431]. Вся вторая половина очерка посвящена Бабьему Яру и евреям как его жертвам[432].
Вот один фрагмент:
И все та же Львовская улица.
— Я был здесь 29 сентября 1941 года, — сказал Дмитрий Орлов, — через несколько дней после того, как в Киев вступили немцы. Толпы людей непрерывным потоком шли по Львовской улице, а на тротуарах стояли немецкие патрули. Такое множество людей с раннего утра до самой ночи двигалось по мостовой, что трудно было перейти с одной стороны Львовской улицы на другую. Я пришел туда на другой день, а люди все шли, и это продолжалось три дня и три ночи. Это немцы гнали евреев к Бабьему Яру. За Львовской улицей начинается улица Мельника, и там они шли, а дальше пустынная дорога, голые холмы и за ними — овраги, глубокие, с крутыми склонами. Бабий Яр. Что-то гнало меня туда, и я пошел и увидел всё со стороны Кабельного завода. Я выдержал десять минут, потом в голове у меня стало темно. Немцы заставляли людей раздеваться донага, верхнюю их одежду собирали, аккуратно складывали в автомобили и отправляли на вокзальные склады. Нижнюю одежду они тоже собирали и отправляли в прачечные, стирали и отправляли на склады. Из Бабьего Яра все попало в Германию. У голых людей, — там были женщины и мужчины, — срывали с пальцев кольца. Потом этих людей, дрожавших от холода или от близости смерти, ставили на край оврага и расстреливали, и они падали вниз. Маленьких детей немцы пулями не трогали, а сталкивали вниз живыми. Те, кто ждал своей очереди, или молча стояли, или тихонько пели, смеялись. Вот они, которые смеялись, они, я понял, были уже без ума. Но ведь и я сам ушел с того места, как полоумный. Все это продолжалось три дня — по Львовской улице люди толпами шли на смерть. И все, кого еще не успели погнать, знали, что их ожидает, и готовились к этому. Старики одевались в черное и собирались в домах для молитвы и потом шли на Львовскую улицу, немощных вели под руки, а иных несли на плечах. И всех их убили.
Совершенно иным оказался очерк «Бабий Яр» А. Авдеенко и П. Олендера, вышедший 20 ноября в «Красной звезде»[433]. Александр Остапович Авдеенко (1908-1996) — прозаик, публицист, драматург, киносценарист, член Союза писателей СССР, автор многих книг. В 1942-1945 годах — фронтовой военкор дивизионных газет «За Отчизну» и «Сын Родины», иногда его очерки выходили и в «Красной звезде». Петр Моисеевич Олендер (1906— 1944) — сводный брат поэта Семена Юльевича Олендера (1907-1969). С 1939 года спецкор «Красной звезды» в Киеве, печатался под своей фамилией и под псевдонимами «Болохин» и «П. Донской». В 1943 году приказом по Совинформбюро был назначен корреспондентом «Вашингтон пост» (sic!) по совместительству[434]. Погиб 4 марта 1944 года в деревне Лясовка (ныне Лесовка) Житомирской области в перестрелке с оуновцами (sic!).
Накануне освобождения Киева Олендер был на левобережье Днепра вместе с Эренбургом, впоследствии тепло написавшим о нем:
Когда военный корреспондент — писатель, прозаик или поэт, он невольно думает не о самом событии, но о его участниках. Корреспондент «Красной звезды» Олендер страстно любил поэзию. Я помню, как в приднепровском селе он читал мне стихи... Это был человек с большой военной культурой. Он видел в войне творчество, он прислушивался к дерзаниям, рутину он ненавидел и в поэзии, и в тактике. Он был фанатичным тружеником. Его статьи, подписанные псевдонимом полковника Донского, помогли многим молодым командирам разобраться в наступлении. Без малого три года проработал, точнее, провоевал Олендер, прошел с армией от Сталинграда до Западной Украины и погиб как солдат, от пули[435].
У Авдеенко и Олендера в зачине сказано, что убитые в Бабьем Яру — это «евреи, коммунисты и работники ряда советских учреждений». После чего они сразу же переключаются на трагическую историю семьи Сергея Ивановича Луценко, сторожа Лукьяновского еврейского кладбища и свидетеля поневоле всего того расстрельного кошмара, что происходил буквально на глазах у него и его семьи. Сам рассказ — именно об этой семье, а не о том ужасе, который эта семья видела почти каждый день. Такой сюжет легитимен, конечно, но для монопольного раскрытия обозначенной в заглавии темы — Бабьего Яра — явно не представителен и поэтому лжив.
Большая ложь не обходится без тучи маленьких неувязок. Тут и похороны дочери и внуков сторожа, как бы отложенные до прихода журналистов, — спустя недели после убийства! Тут и их могилы, выкопанные на Еврейском кладбище: должность сторожа на этом кладбище все же не открывала перед ним никаких галахических возможностей, даже если б сторож полагал, что евреев в Киеве больше нет и никогда не будет. Тут и фосфорные (sic!) костры, и пятитонки (sic!) для перевозки одежды расстрелянных в четырехэтажную школу № 38 на Некрасовской улице, и — перл-чемпион — сам овраг, сам Бабий Яр, засыпанный почти до краев свежим песком!
Но ведь Авдеенко и Олендер наверняка и сами побывали в Бабьем Яру! Так неужели золотой песок — только ради красного словца?
Завершается их очерк так:
По пологому скату спускаемся на дно Бабьего Яра. На золотом влажном песке отпечатаны чьи-то следы. Идем по следу, а идти жутко, кажется, кости хрустят под сапогами, говорят, что немцы сожгли свыше ста тысяч трупов. Но, вероятно, не меньше еще здесь закопано.
Через века не забудется кровавая плаха Бабьего Яра и воровская малина в школе №38 — две стороны одной медали немецких выродков. Всей своей черной кровью они не смоют праведную кровь киевлян.
Очерки Кригера и Авдеенко с Олендером — самые ранние публикации, написанные после освобождения и специально посвященные Бабьему Яру. Но какие же они разные, просто полярные!
Первый — отличная журналистская работа, без внутреннего цензора в душе. Второй — чуть ли не основоположник главпуровской традиции Большой Кривды о Бабьем Яре, уже осознанной, но еще не сформулированной самим Главпуром.
Опытные пропагандисты, советские журналисты загодя уловили направление ветра и предвосхитили нормативы дальнейшего ужесточения государственной политики при обозначении евреев в официальных советских документах, состоявшегося как раз на стыке 1943 и 1944 годов[436].
А вот один из первых — ставший классическим! — образчик этой политики: эволюция соответствующего фрагмента из заявления ЧГК «О разрушениях и зверствах, совершенных немецко-фашистскими захватчиками в городе Киеве»:
Гитлеровские бандиты согнали 29 сентября 1941 года на угол улиц Мельникова и Дегтяревской тысячи мирных советских граждан. Собравшихся палачи повели к Бабьему Яру, отобрали у них все ценности, а затем расстреляли. Проживающие вблизи Бабьего Яра граждане Н.Ф. Петренко и Н.Т. Горбачева рассказали о том, что они видели, как немцы бросали в овраг грудных детей и закапывали их живыми вместе с убитыми и ранеными родителями. «Было заметно, как слой земли шевелился от движения еще живых людей». В 1943 году, чувствуя непрочность своего положения в Киеве, оккупанты, стремясь скрыть следы своих преступлений, раскапывали могилы своих жертв и сжигали их[437].
Вот как саму эту мутацию, растянувшуюся аж на два месяца, описывает военный журналист Лев Александрович Безыменский (1920-2007):
Декабрь 1943 года. Был готов первый проект сообщения ЧГК, распространенный среди ее членов. В проекте содержался следующий, вполне адекватно отражавший реальные события абзац:
«Гитлеровские бандиты произвели массовое зверское истребление еврейского населения. Они вывесили объявление, в котором всем евреям предлагалось явиться 29 сентября 1941 года на угол Мельниковой и Доктеревской улиц, взяв с собой документы, деньги и ценные вещи. Собравшихся евреев палачи погнали к Бабьему Яру, отобрали у них все ценности, а затем расстреляли».
Сохранился полный текст этого проекта, завизированный 25 декабря 1943 года. Но далее началась сложная процедура согласования. 25 декабря 1943 года председатель комиссии Н.М. Шверник направил текст в ЦК ВКП(б) на согласование. Он писал в Управление пропаганды и агитации его начальнику Г.Ф. Александрову: «Направляю Вам проект сообщения Чрезвычайной Государственной Комиссии о разрушениях и зверствах немецко-фашистских захватчиков в г. Киеве. Прошу дать согласие на опубликование его в печати».
Текст находился у Г. Александрова долго — до 2 февраля, после чего он вернул его Швернику с просьбой «учесть редакционные замечания в тексте». «Редакционные замечания» на первый взгляд были чисто редакционными: несколько слов вычеркнуто, несколько добавлено. Однако в результате абзац выглядел совсем по-другому.
«Гитлеровские бандиты» уже не производили «массового зверского истребления еврейского населения». Они лишь согнали «29 сентября на угол Мельниковой и Доктеревской улиц тысячи мирных советских граждан». Последние слова были вписаны рукой Александрова. Он же и вычеркивал. Дальше — в том же духе: «собравшихся евреев» упоминать не надлежало, остались лишь просто «собравшиеся». Новый текст гласил: «Гитлеровские бандиты согнали 29 сентября 1941 года на угол Мельниковой и Доктеревской улиц тысячи мирных советских граждан. Собравшихся палачи повели к Бабьему Яру, отобрали у них все ценности, а затем расстреляли».
Получив эту новую «версию», Шверник, понимая смысл изменений, решил застраховаться и в тот же день 2 февраля направил новый вариант (Александров правил и некоторые другие абзацы проекта) на согласование В. М. Молотову:
«Направляю Вам проект сообщения Чрезвычайной Государственной Комиссии о разрушениях и зверствах немецко-фашистских захватчиков в г. Киеве. Проект согласован с т. Александровым Г.Ф. Прошу дать согласие на опубликование в печати».
Согласия сразу дано не было. Молотов запросил мнение секретаря ЦК ВКП(б) А. Щербакова. Ему текст был отправлен Молотовым 10 февраля с припиской: «Прошу решить». Другими «редакторами» стали Н.С. Хрущев и А.Я. Вышинский. 17 февраля текст был получен из Киева с визой Хрущева и других членов украинской комиссии. Н.С. Хрущев был очень внимателен, в абзаце о Бабьем Яре он переставил слова «улиц» перед их наименованием. Принципиально же новый смысл правки у него возражений не вызвал. Текст завизировали известные украинские писатели Максим Рыльский и Павло Тычина. Видимо, показывали его и членам московской комиссии (есть виза Алексея Толстого).
А. Щербаков был в курсе поправок Александрова о Бабьем Яре, так как в посланный ему текст была чьей-то рукой заботливо перенесена решающая правка. После этого Шверник 25 февраля снова обратился к Молотову... «По Вашему поручению я согласовал проект сообщения с тт. А. Щербаковым и Н.С. Хрущевым. Прошу Вас разрешить опубликование в печати».
Молотов передал документ своему заместителю А. Вышинскому. Тот внес «маленькие поправки» на с. 3,6, на с. 4 исключил одну фразу. В остальном он был согласен. После этого 28 февраля 1944 года секретарь Молотова И. Лапшов послал Швернику записку: «Тов. Швернику. Можно дать в печать. И. Лапшов».
В тот же день Н. Шверник отправил чистый текст в ТАСС — разумеется, с новым вариантом страницы, на которой говорилось о Бабьем Яре. Так документально можно считать установленным «рождение» на уровне ЦК ВКП(б) официальной версии всех будущих упоминаний — или, точнее, неупоминаний об уничтожении евреев — вплоть до будущего сообщения об Освенциме. Отныне надо было писать только о «мирных советских гражданах» или «гражданах стран Европы».
Повторяю: киевское сообщение подписали вполне достойные лица — Павло Тычина и Максим Рыльский, пользовавшиеся высокой репутацией и чуждые любым проявлениям антисемитизма. Они безусловно знали правду о Бабьем Яре хотя бы от своих друзей-евреев — Леонида Первомайского, Саввы Голованивского, Квитко. Но я могу себе представить, что на возможные недоуменные вопросы тому же Тычине высокопоставленные члены комиссии могли ответить: позвольте, разве новая формулировка неправдива? Разве не были киевские евреи гражданами Советского Союза? Разве вы хотите лишить их сего почетного звания? И так далее...
Как бы то ни было, подписи были поставлены. Быть может, в неведении того, что за одной неправдой последует другая. В действительности за фарисейскими уверениями в признании за советскими евреями их гражданского равенства скрывался давно задуманный переход от прокламированного интернационализма к практическому национализму и будущему государственному антисемитизму[438].
Подытожим: еврейская трагедия в Бабьем Яру, сам Холокост под пером коммунистов-интернационалистов превратились в «тыкву» — в нацистскую репрессию против «местных жителей», а евреи в итоге в заявлении ЧГК даже не упоминаются. Тогда же, 1 марта 1944 года, выступая на первом заседании Верховного совета УССР с речью о страданиях советских людей под оккупацией, Н. С. Хрущев евреев тоже не упомянул[439].
Так что не приходится удивляться и тому, что в эмоциональной записке инструктора отдела рабочей молодежи Киевского обкома ЛКСМУ Боженко Бабий Яр упомянут дважды, а вот евреи — ни разу[440].
Не прошло и двух недель со дня освобождения Киева, как город посетила группа американских, английских и советских журналистов — в рамках так называемого пресс-тура, организованного скорее всего НКИД[441]. Киев — вернее, то, что от него осталось по состоянию примерно на 19-21 ноября, — показывали и о нем рассказывали архитектор Павел Алешин, поэт Николай Бажан (в то время заместитель председателя Совнаркома УССР), университетские врачи и другие.
Делегацию иностранных журналистов возглавлял Поль Винтертон, главный редактор лондонской газеты «Ньюс Кроникл»[442] и корреспондент «Би-Би-Си». В нее входили еще несколько североамериканцев — Билл Лоуренс («Нью-Йорк Таймс» и «Геральд Трибун»), Билл Доунз («Ньюсвик» и радио «Си-Би-Эс»), Генри Шапиро («Юнайтед пресс»), Морис Хиндус («Сент-Луис Пост Диспэтч»), Эдди Гилмор («Нэшнл Джеогрэфик Мэгэзин») и Джером Дэвис («Торонто Стар» и международное агентство новостей «Хёрст»)[443]. Заметки Лоуренса вышли в «Нью-Йорк Таймс» раньше других — 29 и 30 ноября (в качестве даты их написания указано 22 ноября), причем статья от 29 ноября была озаглавлена так: «Сообщается, что в Киеве убито 50000 евреев»[444]. 6 декабря 1943 года в «Ньюсвик» вышла статья Доунза — «Кровь в Бабьем Яру: история киевских зверств»[445]. В мае 1944 года в «Нэшнл Джеогрэфик» вышла большая статья Гилмора «Освобожденная Украина»[446].
В своих репортажах иностранцы использовали фотографии советского военного фотокорреспондента Алексея Давыдовича Иоселевича (1909-?), сделанные во время пресс-тура и оперативно переданные журналистам. На одной из них трое наших знакомцев — Ефим Вилькис, Леонид Островский и Владимир Давыдов в кепках и легких пальтишках — на фоне гребня Бабьего Яра, на другой — группа тепло одетых журналистов в ушанках, в ясный солнечный день идущих по дну оврага и смотрящих на что-то, что им показывают и объясняют едва различимые люди в кепках[447]. Есть и кинокадры, снятые тогда кинодокументалистами Валентином Ивановичем Орлянкиным (1906-1999) и Григорием Александровичем Могилевским (1905-1964), на которых Вилкис на краю Бабьего Яра рассказывает журналистам о том, что он и его товарищи тут пережили[448]. Да те, проходя по дну оврага, и сами все видят: под их ногами полно костей, детской обуви, других странных предметов.
Глазам своим доверяли не все из них. Два заголовка — «Сообщается, что в Киеве убито 50000 евреев» и «Кровь в Бабьем Яру: история киевских зверств» — хорошо передают ту палитру мнений, которой были охвачены западные журналисты. Все они без исключения отнеслись к услышанному с известным скепсисом. Во-первых, потому что поверить во все эти чудовищные зверства нормальному человеку вообще очень трудно. Во-вторых, потому что они хорошо знали замашки советского официоза и привыкли ему сходу не доверять. Ну, а в-третьих, потому что союзники сами только-только поставили свою пяту в Европе, причем в Южной Италии, где никакими гетто и концлагерями и не пахло. До собственных впечатлений, скажем, о Берген-Бельзене, Дахау или Бухенвальде было еще очень и очень далеко.
Тем не менее, разумеется, они отправили корреспонденции в свои редакции, и только Доунз, московский житель, не нуждавшийся для понимания сказанного в переводчике, сразу же поверил трем бывшим узникам и в своем тексте назвал Бабий Яр «двумя самыми чудовищными акрами на планете», а об имени, о топониме, Бабий Яр написал, что «отныне ему предстоит войти в мировую историю всем своим смрадом»[449].
Но и это еще не все. Вольнó же тут сомневаться или соглашаться журналистам-англосаксам, чьи страны и без того воюют с Гитлером. А вот даже повторить рассказ об этом пресс-туре в печати Швейцарии — нейтральной и граничащей с Германией страны — уже стрёмно и рискованно.
Но именно так и сознательно поступила газета «Фольксштимме» в швейцарском Сант-Галлене, 15 декабря 1943 года напечатавшая статью «Убийство евреев в Киеве», основанную на репортаже в «Ньюс Кроникл», полученной по каналам телеграфного агентства «Эксчейндж телеграф», на сообщения которого газета была подписана. Сообщения же были двух сортов — те, которые можно сразу давать в печать, и, так сказать, для внутреннего пользования, не для распространения, причем сообщение о Киеве имело статус второго рода. Сочтя информацию по важности первосортной, газета осознанно пренебрегла этим нюансом и была наказана так называемым общественным предупреждением за создание угрозы претензий со стороны немецкой армии за распространение непроверенных сведений, допускающих нарушение Германией норм международного права (sic!) и за... распространение иностранной пропаганды![450]
Иными словами, «Операция 1005» все же возымела — пусть и ограниченный маленькой и нейтральной Швейцарией — но успех!
И безо всякой «эксгумации и кремации»!
19 ноября 1942 года один немецкий университетский профессор-правовед и военный юрист, Эрих Швинге (1903-1994), писал другому военному юристу, своему давнему коллеге-камераду Эрику Вольфу (1902— 1977) — из Полтавы в Вену:
В Ровно до начала войны было 50 тысяч жителей, из них половина евреи. Из евреев не осталось ни одного, их всех «переселили» (как это принято там говорить), в том числе 17 000 за три дня в ноябре 1941 года и 4000 14 июля этого года. Коллеги могли бы добавить много впечатляющих деталей. Эту войну нам нельзя проигрывать, а то будет худо! Восточнее [Ровно. — П. П.] я вообще не видел ни одного еврея, они исчезли все до одного, а ведь в Киеве их должно было быть 100 000![451]
Все понятно, не правда ли? Сталинград еще впереди, но уже чует кошка, мур-мур, чем это все мяукнуться может... «Войну нам нельзя проигрывать!»
Вспоминается и раздражение фельдмаршала фон Рейхенау на служебную записку подполковника Гросскурта: «Лучше бы этой записке вовсе не появляться»!
Уже после войны, когда некоторые участники расстрельных оргий в Бабьем Яру предстанут перед следствием и судом, можно будет понаблюдать за тем, как они — сами ли, устами ли защитников — будут рьяно соревноваться в словесном изображении своей невиновности, непричастности и неосведомленности.
Во-первых, все это не они, их там чаще всего вовсе не было! А если и были, то они всегда внутренне протестовали против бесчеловечности своей миссии и с риском для жизни боролись за право не участвовать в ней. Во-вторых, они толком ни в чем и не участвовали: один — знай себе, не вылезая из кабины, крутил баранку, другой — только писал отчеты[452], третий — только заряжал стволы для тех, кто стрелял, но сам — ни-ни! — не стрелял. Ну а если отбрехаться не выходит, то, в-третьих, деяния, в которых они, с их слов, участвовали только косвенно и маргинально, — деяния эти нисколько не противоречили международному праву!!![453]
Многим, разумеется, и повезло: их причастность к Бабьему Яру никак не засветилась и так и не всплыла! Вот, например, Герман Дидике, капитан (впоследствии майор) из 454-й пехотной дивизии. Это он командовал первым куренем УВП из Житомира, приданным карательным частям накануне расстрела. Родился он в 1894 году в Эрфурте, после Первой мировой учился в университете, знал греческий и латынь. С 1931 года — член НСДАП, до войны — служащий банка (следователь записал — директор банка). В плен его захватили красноармейцы около города Рунов в Чехии в самый последний день войны — 9 мая 1945 года (sic!). Освободился он из плена в 1948 году. Факт службы в 454-й дивизии, воевавшей на юге России, в его личном деле отмечен, но то, что сама эта дивизия была не пехотной, как записано с его слов, а охранной, а стало быть, и факт личной причастности к палачеству Бабьего Яра — нет.
Интересный случай встречаем в дневнике бывшего советского военнопленного Александра Вейгмана, освобожденного американцами в районе Франкфурта-на-Майне. Он содержит указание на «следственные мероприятия» этого доморощенного частного детектива. Но, в отличие от непонятливых и потому арестовавших его за это американцев (не говоря о немцах-соседях), Вейгман аттестует свои действия не попыткой грабежа и мародерства, а «обыском» в чужой квартире в Оффенбахе, принадлежавшей, как показал — Вейгману — этот «обыск», бывшему начальнику шталага в Дарнице:
25 апреля. Среда. Встал пораньше, ибо спешил в клуб слушать утренний выпуск последних известий по радио. Особо знаменательно сегодня — это обыск в 15 часов квартиры СС-коменданта лагеря военнопленных г. Киева. Мной были найдены подтверждающие документы и фотоснимок его деятельности, издевательств и уничтожения советских военнопленных, особенное впечатление оказал на меня разрушенный памятник В.И. Ленина в г. Киеве, где на пьедестале памятника встал этот деспот, фашистский изверг, комендант лагеря Киев-Дарницы.
Однако немцы донесли на нас в американскую полицию, что мы якобы собрались грабить квартиру, и их полиция, не разобравшись, нас — Володю Храмова, Григорьина и меня арестовали и на машине «виллис» отвезли в тюрьму г. Оффенбах.. .[454]
На самом деле свой столь высокоидеологичный — он же «разбойнообыскной» — визит Вейгман нанес в квартиру куда более скромного чина шталага 339, чем сей «охотник» за нацистами предположил. Ефрейтор Филипп Хильденбранд (1906-?; по мирной профессии — переплетчик) проживал как раз в Оффенбахе, по адресу Алисештрассе, 50; в лагере он был канцелярским служащим. Первым же (около месяца) комендантом лагеря был майор Шаллер (или Шиллер, или Шоллер), замененный полковником Лоренцем Шмидтом[455].
Киевский процесс — это один из 20 состоявшихся в СССР открытых судебных процессов над военными преступниками и их пособниками. Соответствующие дела, в том числе и на советских граждан-коллаборационистов, рассматривали военные коллегии Верховного суда союзных республик. Решения коллегий направлялись в Комиссию по судебным делам Политбюро ЦК ВКП(б): там, как правило, соглашались с вынесенным приговором, но иногда вносили свои коррективы.
Общим основанием для осуждения на всех процессах служил УПВС №160/23 от 19 апреля 1943 года «О мерах наказания для немецко-фашистских злодеев, виновных в убийствах и истязаниях советского гражданского населения и пленных красноармейцев, для шпионов, изменников родины из числа советских граждан и для их пособников» (с грифом «Не для печати»), действие которого было прекращено только в 1983 году.
Часть 1 этого Указа гласила:
Установить, что немецкие, итальянские, румынские, венгерские, финские фашистские злодеи, уличенные в совершении убийств и истязаний гражданского населения и пленных красноармейцев, а также шпионы и изменники родины из числа советских граждан караются смертной казнью через повешение.
Всего, по неполным подсчетам А.Е. Епифанова, за 1943-1951 годы по указу было осуждено не менее 81780 чел., в том числе не менее 24069 иностранцев (немецких военнопленных и некоторых других). При этом последним по времени годом осуждения по указу категории советских граждан стал как раз 1951-й, когда таких случаев было зафиксировано всего девять[456].
Сам же указ не содержал юридических дефиниций и тем более процедур для определения, кого относить к «изменникам Родины», а кого — к «пособникам врага». Подвести под указ при желании можно было практически любого, кто оказался под оккупацией и хоть как-то работал — от уборщицы и наборщика до старосты и бургомистра. Тем более что отчетливым правоприменительным трендом было устрожение наказания.
Вместе с тем такого рода дефиниции разрабатывались и де-юре даже существовали. Так, Положением «О порядке установления и расследования злодеяний немецко-фашистских захватчиков и их сообщников», утвержденным Прокурором СССР 26 июня 1943 года, «вводился примерный перечень признаков преступных действий нацистов с объективной стороны, которые военные следователи и дознаватели должны были раскрывать. Это были факты убийств мирных граждан, насилий, издевательств и пыток, учиненных захватчиками над беззащитными людьми (женщинами, детьми, стариками); увода советских людей в рабство; пыток и истязаний в отношении пленных, больных и раненых советских военнослужащих»[457]. Смягчить это, вероятно, было призвано Постановление № 22/М/16/У/сс Пленума Верховного Суда СССР «О квалификации действий советских граждан по оказанию помощи врагу в районах, временно оккупированных немецкими захватчиками» от 25 ноября 1943 года за подписью председателя Верховного Суда И. Т. Голякова.
Указ от 19 апреля 1943 года стал юридической основой для первых показательных процессов над немецкими военными преступниками на территории СССР, нуждавшихся в несложной инструментализации осуждения.
Первым в этом ряду намечался Краснодарский процесс, состоявшийся уже в июле 1943 года. Но еще раньше указ был апробирован на советских гражданах. Так, бывший московский адвокат и, во время войны, секретарь военного трибунала Яков Айзенштат вспоминал, что одним из первых, если не первым осужденным по этому указу, был бывший начальник полиции Армавира Сосновский. Во время его казни произошло следующее:
Сосновский находился в кузове грузовой автомашины. Председатель Военного трибунала огласил приговор. На шею Сосновского надели петлю, автомашина отъехала и казнь свершилась. Но в этот момент произошло неожиданное. По Указу от 19 апреля 1943 года повешенный должен был висеть на площади три дня для публичного обозрения. Однако, как только автомашина отъехала, к повешенному подскочили инвалиды войны и стали палками и костылями его бить. В результате обнажилось тело. Этот инцидент был учтен и при последующих повешениях в Краснодаре и Харькове место казни тщательно охранялось воинскими подразделениями, чтобы не было подобных неожиданностей[458].
Варварская публичная казнь, как видим, спровоцировала и варварскую реакцию.
Большинство осужденных в 1943-1946 годах были приговорены к смертной казни именно через повешение[459], а большинство осужденных в 1947 году — к 25 годам каторжных работ. Причина в том, что 26 мая 1947 года смертная казнь в СССР была временно запрещена.
Однако 12 января 1950 года — по отношению к изменникам родины, шпионам и подрывникам-диверсантам — смертную казнь восстановили, но и каторжный «четвертак» при этом не отменили.
Самые ранние процессы — первые три — состоялись еще во время войны, в 1943 году: они прошли в Краснодаре (14-17 июля)[460], Краснодоне (15-18 августа)[461] и Харькове (15-18 декабря)[462].
Все остальные проходили уже после окончания войны, из них три еще в 1945 году, в декабре: в Смоленске (15-19 декабря)[463], Брянске (26-30 декабря)[464] и Ленинграде (28 декабря 1945 — 4 января 1946 года)[465].
Процесс в Киеве совпал по времени с четырьмя другими процессами, также проходившими в январе 1946 года — в Николаеве (10-17 января)[466], Минске (15-29 января) [467], Великих Луках (24-31 января)[468], Риге (26 января — 2 февраля)[469]. Еще 10 процессов состоялись в 1947 году, в октябре — декабре в Сталино (Донецке; 24-30 октября)[470], Бобруйске (28 октября — 4 ноября)[471], Севастополе (12-23 ноября)[472], Чернигове (17-25 ноября)[473], Полтаве (23-29 ноября)[474], Витебске (29 ноября — 3 декабря)[475], Кишиневе (6-13 декабря)[476], Новгороде (7-18 декабря)[477], Гомеле (13-20 декабря)[478] и Хабаровске (25-30 декабря)[479].
К этим публичным процессам примыкало множество непубличных, проходивших в закрытом режиме в самых разных местах. Например, состоявшийся 31 июля 1947 года в расположении спецлагеря №7 на оккупированной территории Германии. Все 15 обвиняемых на нем — немцы, служившие в 9-м полицейском батальоне, — были осуждены за свои преступления на оккупированной территории СССР, в том числе в Киеве, получив по 25 лет исправительно-трудовых лагерей. Среди них и один из расстрельщиков Бабьего Яра — Фридрих Эбелинг[480].
Собственно Киевский процесс проходил с 17 по 28 января 1946 года в зале Киевского окружного дома офицеров. На скамье подсудимых сидели 15 немецких военнослужащих, среди них три генерала, девять офицеров и трое младших чинов.
Генералы — это группенфюрер СС и генерал-лейтенант полиции Пауль Шеер (начальник охранной полиции и жандармерии Киевской и Полтавской областей), генерал-лейтенант Карл Буркхард (комендант тыла 6-й армии во время ее действий на территории Сталинской и Днепропетровской областей) и генерал-майор Экхард фон Чаммер унд Остен (командир 213-й охранной дивизии, действовавшей в Полтавской области, а впоследствии — комендант полевой комендатуры №392).
Офицеры — это оберштурмбаннфюрер СА (подполковник) Георг Хай-ниш (гебитскомиссар Мелитопольского округа), хауптштурмфюрер СС (капитан) Оскар Валлизер (ортскомендант Бородянской межрайонной комендатуры Киевской области), подполковник Георг Труккенброд (военный комендант Первомайска, Коростеня и ряда других городов), обершарфюрер СС (фельдфебель) Вильгельм Геллерфорт (начальник СД Днепродзержинского района Днепропетровской области), лейтенант Эмиль Кноль (командир полевой жандармерии 44-й пехотной дивизии и комендант лагеря военнопленных в с. Андреевка Балаклеевского района), зондерфюрер Фриц Беккенгоф (сельскохозяйственный комендант Бородянского района Киевской области), обер-ефрейтор Ганс Изенман (военнослужащий дивизии СС «Викинг»), обер-лейтенант Эмиль Иогшат (командир подразделения полевой жандармерии) и Вилли Майер (командир отделения 323-го отдельного охранного батальона).
Трое унтер-офицеров — Иоганн Лауэр (бывший военнослужащий 73-го отдельного саперного батальона 1-й немецкой танковой армии), Август Шадель (бывший начальник канцелярии Бородянской межрайонной ортс-комендатуры Киевской области) и Борис Драхенфельс-Кальювери (бывший зам. командира отделения полицейского батальона «Остланд»).
Прокурор требовал смертной казни для всех. Приговор же, вынесенный 28 января, был таков: генералам и офицерам — виселица, нижним чинам — длительные сроки в лагерях (15-20 лет каторги). Казнь была приведена в исполнение уже 29 января — на площади имени Калинина (современный Майдан Независимости) — главной площади города — в присутствии 200 тысяч населения.
Веревка на шее подполковника Труккенброда оборвалась. Вопреки неписаным правилам, жизнь ему не даровали. Нашли новую веревку и еще раз повесили[481]. А один из молодых казненных офицеров, по свидетельству Я. Бердичевского, тогда мальчишки, нарушил регламент казни иначе — оттолкнул солдата с петлей, сам накинул ее себе на шею и шагнул с грузовика.
Стоит еще раз пояснить. Киевский процесс разбирался с преступлениями национал-социализма, совершенными не обязательно в Киеве, а по всей Украине. Из преступников самый старший по званию и одновременно «самый близкий» к Бабьему Яру фигурант — Пауль Шеер.
Еще выше по званию (обергруппенфюрер СС, или генерал полиции) и еще ближе к Бабьему Яру был Фридрих Август Еккельн. В июне — октябре — высший командир СС и полиции в группе армий «Юг»: именно он координировал расстрелы 29 и 30 сентября. Он был фигурантом другого процесса в СССР — Рижского: в Риге его и повесили 3 февраля 1946 года[482].
В обвинительном заключении Киевского процесса упоминается данная ЧГК оценка жертв — 70.000 расстрелянных советских граждан еврейской национальности. Среди свидетелей одна — Дина Проничева[483] — из самих жертв, спасшаяся непосредственно из оврага смерти. И, судя по всему, именно Еккельн, справившись о группе освобожденных от расстрела украинок, распорядился всех их, включая Проничеву, — казалось бы, уже спасенную — немедленно расстрелять! Другие свидетели: член «рабочей команды 1005» Семен Борисович Берлянт, профессор Владимир Артоболевский (очевидец того, как обреченные евреи шли в Бабий Яр) и Моисей Танцюра, бывший главврач Психиатрической больницы им. Павлова и очевидец ликвидации всех ее больных, в первую очередь евреев.
Помимо внутрисоветского контекста, у Киевского процесса, как и у самого расстрела в Бабьем Яру, был и другой правовой фон — международный. Начиная с 30 ноября 1945 года, т. е. за полтора месяца до начала суда в Киеве, в Нюрнберге начал заседать Международный военный трибунал над главными военными преступниками (МВТ), продлившийся до 1 октября 1946 года.
Это был юридически новаторский — буквально революционный — процесс. Решение о его проведении было принято на Московской конференции 1943 года министров иностранных дел СССР, США и Великобритании, поручившей Европейской консультативной комиссии разработать ее устав. Им стал так называемый Лондонский устав[484] — приложение к Соглашению об уголовном преследовании и наказании главных военных преступников держав Оси, принятый на Лондонской конференции 8 августа 1945 года — с участием уже Китая и Франции, великодушно принятых в победители. Он установил правила и процедуры проведения МВТ, применить каковые на практике предстояло уже через четыре без малого месяца.
Краеугольным камнем судопроизводства на МВТ стал так называемый «Пакт Бриана — Келлога»[485], или Парижский пакт — договор об отказе от войны в качестве инструмента внешней политики стран. Он был подписан в Париже 27 августа 1928 года представителями 15 государств, к которым позже присоединились еще 48 стран, в том числе и СССР (уже 6 сентября 1928 года)[486]. Формально договор вступил в силу 24 июля 1929 года. За его подготовку Келлогу в 1930 году была присуждена Нобелевская премия мира 1929 года[487].
До его принятия война считалась приемлемым средством внешней политики. Пакт же объявлял неспровоцированное нападение на другую страну преступлением[488]. Этот же принцип лег в дальнейшем в основу Устава ООН, признающего право стран на самооборону, в том числе и на коллективную. В соответствии с уставом ООН государства имеют право помогать жертвам агрессии или налагать санкции на агрессора, не нарушая при этом собственный нейтральный статус.
Считалось, что заключение Пакта Бриана — Келлога — первый шаг на пути создания системы коллективной безопасности в Европе. Он стал одним из правовых оснований на МВТ, на котором руководителям нацистской Германии было предъявлено обвинение в нарушении Пакта.
Подчеркнем: не Германии как государству, а ее руководителям! При обвинении в военных преступлениях занятие государственной должности уже не давало иммунитета. Персонализация ответственности за государственные преступления — еще одна из важнейших новаций МВТ!
Революционным был и принцип универсальной юрисдикции. Когда б не Нюрнберг, национальные суды не могли бы осуществлять преследование за преступления, нарушающие нормы международного права.
Подсудными МВТ были признаны «преступления против мира», «военные преступления» и — совершенно новый состав! — «преступления против человечности»[490].
К числу последних относился и Холокост, но Холокост в целом, в том числе и преступления в Бабьем Яру, хотя и упоминались в Нюрнберге, в частности в обвинительном заключении — как место расстрела под Киевом свыше 100 тыс. мужчин, женщин, детей и стариков, но оказались явно не в центре внимания МВТ. Тем не менее перечень представленных суду документов о Холокосте солиден: это и документы эйнзатцгрупп (в частности, группы D, которой командовал Отто Олендорф, и сам допрошенный на МВТ), и так называемый «Отчет Штропа», задокументировавший ликвидацию восстания в Варшавском гетто весной 1943 года. Довольно много было сказано и об Аушвице-Биркенау: в их числе весьма откровенные показания Рудольфа Хёсса, коменданта лагеря смерти, а также его узников, например Мари-Клод Вайян-Кутюрье.
В середине февраля 1946 года, т.е. уже после завершения Киевского процесса, в Нюрнберге дошел черед и до Киева с Бабьим Яром. 14, 15, 18 и 19 февраля там проходили заседания, посвященные преступлениям против мирного населения — род преступлений, через который «просвечивал» и Холокост. Докладчиком по этим вопросам был помощник Главного обвинителя от СССР Л. Н. Смирнов[491]. Предварительный список свидетелей, намечавшихся к вызову на Нюрнбергский процесс от СССР, обсуждался и утверждался в Следственной части НКГБ СССР в самом конце ноября1 [492]. От Киевской области намечалось три кандидата — Будник, Давыдов и поэт Тычина, в то время министр образования УССР. Ездил один Будник[493], прибывший в Нюрнберг только 21 февраля, тогда как Бабий Яр обсуждался 19 февраля, так что на процессе Будник лично не выступал, но его показания были зачитаны Смирновым и учтены. Смирнов же представил 19 февраля 1946 года аффидатив (письменное свидетельство) Герхарда Адамца из команды «1005б»!
Существенной инновационной особенностью первых же послевоенных антинацистских процессов стали их кинофиксация и кинодокументация: киноэкран впервые стал антуражем судебных залов. Так, фрагменты документальных съемок в Бабьем Яру и Сырце 1943 года были предъявлены: в Киеве — 24 января (несколько минут) и в Нюрнберге — 19 февраля 1946 года (около 30 секунд). Киевский процесс весь был заснят на кинопленку, фрагменты были показаны народу в виде спецвыпуска киножурнала. Нюрнбергский же процесс снимался целиком и одновременно несколькими национальными командами кинохроникеров.
Вслед за МВТ на немецкой земле прошла целая серия из 12 судебных процессов, последовавших за первым и главным, на которых к ответственности были привлечены непосредственные участники преступлений — военные, эсэсовцы, нацистские медики-экспериментаторы, юристы.
Это прежде всего процесс «Соединенные Штаты Америки против Отто Олендорфа и других» (дело №9), инициированный американской оккупационной администрацией. Он проходил во Дворце правосудия в Нюрнберге с 29 сентября 1947 по 10 апреля 1948 года. Созванный для этого военный трибунал заседал 78 раз, сам процесс продолжался около 9 месяцев: обвинительное заключение было предъявлено 3 июля 1947 года.
Все подсудимые занимали руководящие посты в айнзатцгруппах СС, практически весь служебный функционал которых состоял из «узаконенных» преступлений — уничтожения евреев, цыган, коммунистов и т. п. Четыре таких группы — А, В, С и D — были сформированы по приказу Гитлера и Гиммлера в мае 1941 года перед нападением на СССР. Они подчинялись Гейдриху — начальнику РСХА. Личный состав групп формировался из сотрудников СС, СД, гестапо (секретной государственной полиции) и иных полицейских подразделений.
На скамью подсудимых сели 22 обвиняемых, из которых 14 было осуждено на смертную казнь. Все они подали прошение о помиловании и замене наказания, но среди тех четырех, кого НЕ помиловал Верховный комиссар Мак-Клой и кого реально повесили, был и Блобель, командир айнзатцкоманды 4а и командир «Операции 1005» по эксгумации и кремации трупов расстрелянных жертв.
Кроме Блобеля, фигурантами процесса были и другие палачи Бабьего Яра, в частности, его переводчик — штурмбаннфюрер (майор) СС Вальдемар фон Радецки, и его непосредственный начальник — командир айнзатцгруппы С бригадефюрер (генерал-майор) СС Отто Раш.
Что только ни привлекал на защиту своего подмандатного д-р Вилли Хайм, адвокат Блобеля! Тут и прусско-хтонические добровольный отказ от индивидуальности, императив долга, субординации и следования приказам, а еще ярость благородная, вскипавшая при виде того, как жестоко Красная армия относилась к немецким солдатам. И даже его, Блобеля, бедненького, слабоватое здоровье — волынская лихорадка и другие болезни буквально не давали его подзащитному должным образом исполнять свои палаческие обязанности: так что спрашивайте с его заместителей! Хайм даже доказывал, что казни женщин и детей, проводившиеся зондеркомандой 4а, никоим образом не противоречили международному праву, так как русские в своей тщательно организованной партизанской войне безжалостно использовали для своих целей и женщин, и детей. Что же касается «Операции 1005», то, недоумевал Хайм, чем же, собственно, преступно сожжение или уничтожение мертвых тел?[494]
4 марта 1949 года смертные приговоры через повешение были утверждены военным губернатором Мак-Клоем в отношении подсудимых Би-берштейна, Блобеля, Блюме, Брауне, Хенша, Клингельхофера, Науманна, Олендорфа, Отта, Зандбергера, Зайберта, Штаймле и Штрауха, а 25 марта 1949 — в отношении подсудимого Шуберта. Не стал бы исключением и Отто Раш, но он умер в тюремном госпитале Нюрнберга 1 ноября 1948 года.
В отношении Олендорфа, Науманна, Блобеля и Брауне смертные приговоры были приведены в исполнение в Ландсбергской тюрьме 7 июня 1951 года. Штраух же был выдан Бельгии, где был также приговорен к смертной казни, но умер в бельгийском тюремном госпитале 15 сентября 1955 года. Остальные осужденные после отбытия различных сроков заключения были освобождены.
Весьма важное для истории преступлений в Бабьем Яру юридическое событие состоялось в Дармштадте — так называемый Каллсен-процесс. Со 2 октября 1967 и по 29 ноября 1968 года здесь шел суд присяжных — над 10 офицерами СС. Все подсудимые — члены блобелевской зондеркоманды 4а, так что без Бабьего Яра на следствии и в суде обойтись не могло. Заслушано было 175 свидетелей со всего мира, в том числе из СССР — Дина Проничева (выступала 29 апреля 1968 года). Осуждены были семеро — их приговорили, в общей сложности, к 61 году лишения свободы[495].
Главный обвиняемый — бывший штурмбаннфюрер СС Куно Фридрих Каллсен (1911-2001). С мая по октябрь 1941 года он был заместителем Блобеля и командиром одной из двух подкоманд зондеркоманды 4а, в Киеве отвечал за связь с 6-й армией. В звании — тогда — гауптштурмфюрера СС был одним из непосредственных руководителей Гросс-акции, хоть и отрицал это на суде.
После окончания войны Каллсен скрывался под чужим именем. Весной 1946 года он перебрался вместе с семьей в Ной-Изербург. 10 сентября 1946 года был арестован и интернирован в лагерь в Дармштадте. Во время денацификации был классифицирован всего лишь как «последователь», после чего 30 января 1948 года был выпущен из тюрьмы. С мая 1950 года работал в отделе фирмы по продаже торговых автоматов во Франкфурте-на-Майне, занимался правовыми и коммерческими вопросами. Но 25 мая 1965 года вновь был арестован.
29 ноября 1968 года по обвинению в участии в массовом расстреле в Бабьем Яру Каллсен был приговорен земельным судом Дармштадта к 15 годам тюрьмы и 10 годам поражения в правах[496]. Свой срок отбывал в тюрьмах в Буцбахе и Франкфурте-на-Майне. 20 января 1981 года он был взят на поруки и условно-досрочно освобожден — и еще дожил до 90 лет!
Другие шесть осужденных (причем не за преступные убийства, а только за споспешествование им) — это Курт Ханс (11 лет тюрьмы и 8 лет поражения в правах), Адольф Янссен (те же 11 лет тюрьмы и 8 лет поражения в правах), Август Хэфнер (9 лет тюрьмы и 5 лет поражения в правах), Александр Рисле (4 года тюрьмы и 3 года поражения в правах), Виктор Войтон (7 лет тюрьмы и 4 года поражения в правах) и Кристиан Шульте (4,5 лет тюрьмы и 3 года поражения в правах). А вот Георг Пфаркирхер, Эрнст Конзее и Виктор Трилл вышли из этой воды сухими.
Особенностью практически всех состоявшихся в правовой системе ФРГ процессов против нацистских преступников было априорное ранжирование преступников: основные (Гитлер, Гиммлер и Гейдрих и их ближайшие пособники) — и все остальные. В то же время именно в Дармштадте впервые была обозначена ответственность за Бабий Яр и подобные преступления не только СС и СД, но и вермахта.
Дармштадский процесс прошел при почти полном отсутствии интереса со стороны публики и прессы. Исключение составили разве что глобальная «Нью-Йорк Таймз», общенемецкая «Франкфуртер Альгемайне Цайтунг» и городская «Дармштэдтер Эхо».
После статей в советской и зарубежной прессе в ноябре — декабре 1943 года и публикации «Сообщения ЧГК о разрушениях и зверствах, совершенных немецко-фашистскими захватчиками в г. Киеве» от 29 февраля 1944 года тайна эксгумации в Бабьем Яру и на Сырце в августе — сентябре, как и чудовищный характер ее осуществления, была раскрыта и разоблачена. После свидетельств в Нюрнберге Г. Адамца открылось и подлинное имя всей акции — «Операция 1005». После чего пара-другая добросовестных историков в мире, наверное, взяла себе это на заметку. Но никому из них и в голову не мог прийти весь масштаб и вся логистика «операции».
Они обнаружились лишь в 1958 году благодаря анонимному доносу на комиссара Отто Гольдапа, сотрудника Гамбургской криминальной полиции, обвиненного в национал-социалистическом прошлом. Расследование привело к Адольфу Рюбе, экс-референту по еврейским делам гестапо Минска, отбывавшему сполна им заслуженный пожизненный срок в тюрьме. Смесь зависти к своим более удачливым и зацепившимся за свободу экс-камерадам и надежда заслужить досрочное освобождение самому себе в феврале 1960 года развязала его язык. Он сдал и Гольдапа, причастного к осуществлению «Операции 1005» в зоне ответственности группы армий «Центр», и многих других, а главное — обозначил впечатляющие контуры всей операции[497].
Процесс над членами зондеркоманды 1005 стартовал в Штутгарте 9 декабря 1968 года. Кроме Ханса Фридриха Зонса, на скамье подсудимых сидели хауптштурмфюрер СС Фриц Цитлоф, командующий подгруппой 1005б хауптштурмфюрер СС Вальтер Эрнст Хельфсгот — сменщик Цитлофа на этом посту, и штурмшарфюрер СС Фриц Кирштайн, делопроизводитель той же подгруппы. Формально в числе обвиняемых значился и Блобель, отсутствовавший по причине своей уже совершившейся казни. Но если бы он дожил или воскрес, то на этом процессе ему едва ли грозила бы смерть или хотя бы пожизненное заключение!
Судей интересовали почти исключительно две вещи. Первое — убивали ли подсудимые кого-нибудь лично? И второе: а знали ли они содержание секретного приказа — и, соответственно, знали ли они наперед, что всех членов рабочей команды как опасных секретоносителей по завершении работ предстоит ликвидировать?
Подсудимые, уловив этот крючкотворный фарватер, не вылезали из забывчивости, всячески отрицали свою вину и уклонялись от прямых ответов на большинство опасных для себя вопросов. Тот же Цитлоф, например, защищался — и довольно успешно! — тем, что, мол, отобранных для «Операции 1005» рабочих, коль скоро они были партизанами или евреями, все равно бы ждала смерть, — как если бы у каждого из них на руках был личный приговор! Хельфсготу удалось убедить их даже в том, что он то ли был сменщиком Цитлофа, а то ли не был — как посмотреть, все не так однозначно! Кирштайна же обеляло то, что он как делопроизводитель «Команды 1005б» денно и нощно заботился о быте своих камерадов и, стало быть, вне подозрений (ложные же показания о том, что и его видели на линии расстрельного огня с пистолетом в руке, по счастью, были отозваны свидетелем).
При этом само существо «Операции 1005» — как продолжение чудовищных этноциидальных расстрелов — почти не занимало присяжных.
Процесс широко освещался в прессе, и именно пресса была его активным популяризатором. В самом же зале суда слушателей было мало. Было допрошено 27 свидетелей, в том числе трое из СССР — Давыдов, Будник и Капер в феврале 1969 года[498]. Но каким же контрастом этой тихой крючкотворной заводи были их показания!
Вынесение приговора намечалось первоначально на 30 января, а состоялось на полтора месяца позже — 13 марта 1969 года[499]. Приговоры же такие: Зонсу — 4 года тюрьмы (вместо 7 запрошенных прокуратурой) за пособничество в убийстве не менее 200 человек, Цитлофу — 2,5 года за пособничество в убийстве не менее 20 человек, а Хельфсгота и Кирштайна — признать невиновными и освободить в зале суда, отнеся на счет государства расходы по судопроизводству над ними.
Андреас Ангрик, посвятивший самой «Операции 1005» фундаментальный труд с тем же названием — настоящий Opus Magnum! — закончил его такими словами:
Большинство тех узников из бригад смертников, что чудом выжили, вероятно, попытались вернуться к повседневной жизни, радоваться мелочам, наслаждаться алым закатом и больше уже не думать о тех пылающих кострах, хоть и зная нутром, сколь такое приспособление ненадежно. Так же и мучители их, уцелев, тоже хотели бы как бы исчезнуть, переложиться в людей с измененной и незаметной жизнью, не привлекая к себе внимание и в надежде на то, что их преступления не вскроются, забудутся, превратятся в великое «никогда такого не бывало». Отставив фантазии о господстве над миром, они рьяно занялись рулетиками да фрикадельками, хойзле с садиком и собственным авто. И только отдельные узники из бригад смертников — буквально единицы, подобные Вельсу и Файтельсону, — не стали соглашаться на это совместное договорное забытье и продолжили биться за расследование истины — и ради нее самой, и в память об убитых товарищах. Они и только они не дали «Операции 1005» благополучно завершиться успехом после войны и в конце концов сорвали этот большой нацистский план по уничтожению всех следов своих преступлений...[500]
Самого же Ангрика, вместе с упомянутыми им узниками, стоило бы причислить к рыцарям Ордена Клио, если бы таковой существовал. Приговор суда и приговор истории — не одно и то же.