XI.

На другой день нужно было заняться починкой наших повреждений. Хотя мы и не были одним из этих громадных странствующих гробов для перевозки живых тел, однако нам, так же как и им, доставалось от грозы и бури. Большой кусок стальной рамы от клетки с лампами, падая вниз, вдоль маяка, сорвал часть железных скобок и пробил брешь в самой стене.

— Надо осмотреть, — заявил старик.

Он мне показался очень измученным, неспокойным, уставшим более душевно чем физически. Он поджидал обломков кораблекрушения!..

Обыкновенно он брал на себя самые трудные работы; во-первых потому, что был гораздо опытнее меня, а так же и потому, что постоянно боялся моих, как говорил он, подшпиониваний. Может быть, он забыл об этом, ведь мог же он забыть читать? Может-быть, снедаемый ожиданием своих... обломков, он не чувствовал в себе достаточно сил, чтобы побороть головокружение после так ужасно проведенной ночи.

Около полудня, когда солнце несколько разогнало туман и справилось с дождем, я спустил ноги за перила кругового коридора с южной стороны. Прочно прикрепив веревку, я повязал ее вокруг пояса и стал постепенно спускаться с одной скобки на другую, стараясь, однако, не смотреть по сторонам, так, как я и сам чувствовал себя не особенно хорошо, несмотря на то, что только что пропустил добрый стакан рома. Старик предполагал, что повреждение находится между пятой и шестой амбразурой; кусок рамы должен был сорвать железную скобку, как раз над одним из отверстий, запертых изнутри... которые он не хотел раскрывать, говоря, что это будет гораздо дольше.

Да и действительно, для доклада морскому начальству необходимо было сделать наружный обзор.

Один единственный камень, выбитый из этой фантастической колонны, может открыть ее всю целиком приступам Океана, и мы рассыпемся, как простой карточный домик.

Подвешенный на конце своей веревки, я смешно подпрыгивал, точно сказочный полишинель, танцующий вокруг колокольни. Между моих босых ног, судорожно уцепившихся за железные скобы, я видел как расстилалась шелковая материя, то совсем близко, то очень далеко; она была такая красивая, такая ласковая на взгляд, что меня всего охватывало непреодолимое желание упасть на нее. Ветер что-то напевал, щекоча мне шею и уши. Теперь, это недавно рычавшее чудовище, пожрав всех, ласкалось к нам нежно, выпрашивая прощения.

Я убедился, что пятая амбразура в самом деле была задета. Угол ее каменной рамы почти отвалился. Нажав на него коленом, я свалил вниз еще несколько камней, за которыми посыпался щебень. Решетка, которой она была заделана, пострадала мало, но толстое стекло за ее прутьями было покрыто звездами многочисленных трещин.

Мое исследование было кончено, оставалось взобраться назад и приняться за писание рапорта.

Не знаю какой черт подтолкнул меня.

Я спустился к четвертому отверстию маяка. Оно находилось почти на середине здания. Это было как раз... таинственное место!

В то время, как я спускался ощупью, запуская пальцы во все подозрительные отверстия и дырки, море, казалось, подымалось ко мне; ставши еще голубее, еще зеленее, еще переменчивее и сделалось таким привлекательным, как никогда. Оно стлалось подо мной с самым невинным видом, бросая на меня взгляды девственницы. Уцепившись за последнюю скобку, находившуюся над четвертой амбразурой, я наклонился, чтобы ухватиться рукой за следующую. Веревка моя оказалась слишком короткой и не давала дотянуться.

Мне нужно бы было остановиться, но любопытство, нездоровое любопытство толкало меня вперед. Я хотел непременно узнать, что там такое, и в этот день как раз имел на это исключительное право. Я исполнял свои обязанности, и если я их исполнял с чересчур большим усердием, то за это меня уже никак нельзя было упрекнуть.

Старик напевал в нижней комнате.

Он ничего не подозревал.

Да и, наконец, мое самолюбие не позволило мне отступить.

Я храбро отвязал веревку от пояса, намотал ее на кулак, чтобы сохранить себе точку опоры на случай головокружения и нагнулся к окну. Мои глаза пришлись как раз на высоте стекла.

Я вскрикнул и бросил веревку.

Я увидел, да, я прекрасно различил за узким зеркалом стекла голову, которая не была отражением моей и глядела на меня!

Одно мгновение я задержался каким-то чудом, точно прилипнув к стене. Волосы стали дыбом от ужаса и сделались влажными ладони рук.

Я без сомнения ошибся! Это мне показалось! Этого не могло быть на самом деле.

За железной решеткой толстое стекло было невредимо. Оно только несколько потускнело. Можно было подумать, что пространство за этим окном заполнено водой.

Оно было точно стенкой аквариума, за которой плавало какое-то редкое чудовище.

Однако, за ним можно было различить длинные влажные волосы, светлые, выцветшие, почти белые, окружавшие овальное, ужасно печальное лицо молодой женщины, созерцающей море глазами, полными слез...

Так как лучи солнца падали прямо на эти глаза, то они сверкали...

Я потерял сознание, выпустил веревку и полетел вниз.

Каким образом я выкарабкался из океана, я и сам себе ясно не представляю. Я хороший пловец. Но свалиться в водоворот около Ар-Мен; это значит свалиться прямо в лапы смерти. Я долетел до самого дна, стукнулся о скалу, потом снова поднялся, уже больше совершенно не думая клянусь всем святым, о женщине наверху. Я стал настоящим животным в образе человека, которое, во что бы то ни стало пытается спастись, и принялся плыть изо всех сил, то под водой, то над водой, стараясь следовать направлению течения и особенно ни на что не надеясь.

Добравшись до конца эспланады, я был выброшен волнами, снова подхвачен и опять выброшен; они играли со мной, как с пробкой.

Будь волнение хотя немножко посильнее, меня, наверно, истрепало бы на кусочки, но море только что задало себе роскошный пир и, казалось, устало, убив столько народа.

Я очутился, почти стоя на ногах, перед северной лестницей.

Зубы мои принялись стучать, всего охватила дрожь и я снова упал на скользкие плиты, лишившись чувств.

Старик ухаживал за мной. Боже мой, что это был за уход!

Я провалялся в постели целую неделю.

Он подобрал меня на краю скалы, совершенно не понимая, каким образом очутился я там лежащим и насквозь вымокшим, точно узел с бельем только-что из корыта.

Веревка, свесившаяся с кругового коридора, выяснила ему истину только наполовину.

— Что, паренек,— сказал он, когда я открыл глаза, — это тебя научит выбирать слишком короткие концы.

Он поил меня грогами, куда прибавлял перец в изрядном количестве, и охотно плеснул бы туда и керосина „для вкуса”, только я был не дурак и отказывался их пить. Я боялся, безумно боялся этого старика.

Ведь он излечивает от женщин!

Доктор не мог ко мне явиться раньше прихода Святого Христофора. Таким образом никому и ничего не было известно ни о моей болезни, ни о том, что я могу протянуть ноги.

И я решил жить во что бы то ни стало.

Однажды утром я поднялся и сделал, как мог лучше, всю свою работу.

Старин поглядывал на меня с насмешливым видом.

— Что, брат, уже выздоровел! Да, да!.. Никогда не мешает спасти свою шкуру, даже если на ней и рубашки не имеется...

Он подшучивал, вертелся около меня и казался самым прекрасным товарищем. О погибшем корабле ни слова.

Обломки кораблекрушения не показывались на нашем горизонте, а утопленники, к счастию для меня, очевидно, уже давно выбрались в открытое море. Старик все еще на-стороже, со своим гарпуном в руке, не говорил уже больше о прекрасных выловленных девицах.

Странное дело, воспоминание об этой голове, виденной мною за стеклом иллюминатора, мало-помалу стиралось в моем мозгу, утомленном постоянным воем ветра. Я начал думать, что это мне показалось, что я просто не разглядел, что это было продолжение наяву какого-нибудь сна. Я так ужасно волновался в ночь кораблекрушения!

Не удивительно, что мне стала казаться разная ерунда.

Какой-нибудь неожиданный отблеск солнечного луча, игра теней между прутьями решетки, наконец, отражение моего собственного лица, в тот момент, когда я был нервнее, чем всегда, да еще совершенно взбудоражен разными странностями...

Раз женщины чудятся мне во всех углах, то не лучше ли отправиться к ним в Брест где их, действительно, так много!

После моей тяжелой болезни это явилось бы неоспоримым доказательством восстановления моих мужских сил.

С маяка дали знак на Святого Христофора, что второй смотритель желает отправиться „на землю”.

— Бедная моя старушка, — повторял старший механик, — бедная моя старушка, дело-то у тебя очевидно не ладится?

Капитан парохода сказал суровым тоном:

— У вас, Малэ, очень плохой вид!

В Бресте я совершенно не узнал одной улицы, которая, однако, мне была прекрасно известна. Она приняла очень порядочный вид, так как со времени моего последнего путешествия на ней построили массу новых домов.

Мне казалось, что я вернулся на землю после смерти.

Люди ходили в каких-то странных нарядах, дамы из хорошего общества носили громадные рукава, точно шары, а я их оставил еще с нормальными руками.

Кабачок-лавочка за Брестом, в стороне Мину, недалеко от мыса, оказался снятым двумя кабатчиками-мужчинами, которые, по-видимому, были куда пьянее своих клиентов, грязных, обтрепанных бродяг.

Я зашел, позавтракал и спросил о старых хозяевах этого убогого трактира,

— А! Тетка Бретелек... она снова поселилась в городе, продает фрукты.

— А маленькая Мари?

— Маленькая Мари... ее прислуга?

— Нет, племянница.

— Такой мы не знаем.

— Черненькая девчоночка, — настаивал я, и сердце мое болезненно сжалось.

— Нет! Может, она свернулась.

Они принялись смеяться над моим смущенным видом.

— Это-таки довольно часто случается, товарищ, что девушки... свертываются.

Я ушел, не осмелившись расспросить больше.

Я бродил по улицам, как собака, у которой нет своей конуры. У меня были деньги, достаточно денег, чтобы я мог угощаться самыми лучшими ликерами, и я угощался.

Я выбрал большое кафе около арсенала, богатое и красивое, которое посещают господа офицеры, расшитые галунами.

Я засел сзади колонны, прекрасной колонны, одетой в красный бархат и украшенной короной из золотых скобок, на которые можно было вешать шляпы.

Почтительно повесил я туда свой берет, затем вытащил трубку и долго курил, сидя против своего абсента. Я окружил себя облаками дыма, а зеленый оттенок моего стакана в дыму производил на меня странное впечатление: я как будто-сидел перед аквариумом, наполненным тусклой водой, а за стеклянными стенками, точно из опала, тихо двигалось грустное лицо.

Чтобы это видение оставалось как можно дольше перед моими изумленными глазами, я очень часто наполнял стакан. Затем, я начал менять оттенок воды, смешивая вишневую наливку с темно-желтым коньяком, с прозрачно-хрустальной старой белой водкой а время от времени, чтобы создать тучу или подернуть радугу туманом, я прибавлял в стакан немного пепла из своей трубки.

Спустилась ночь. С ней на меня нашло затмение.

Я оказался у подножья маяка, который весь стал красным, у маяка, залитого кровью и украшенного короной из золотых рогов, которые грозили мне. Я пытаюсь взобраться на него, чтобы достать мой берет, висящий на одном из рогов; нет, никогда не добраться мне, чтобы схватить его!

— Го! — Тяни! — Тяни вверх! Не могу, черт возьми, не могу!

И я делал движения руками, точно притягивая канат нашей лебедки.

Лакей вытолкнул меня вон, содрав предварительно очень основательную сумму.

Я побрел, напевая песенку деда Барнабаса. Ни довольный, ни недовольный, не думая ни о невестах, ни о девках. Я двигался вперед, а в голове у меня мелькали разные нелепые мысли.

— Будет ли завтра хорошая погода? Не купить ли мне мыла?

Как ей должно быть скучно за стеклом, этой голове моря!..

Невозможно влезть... зато попирую, когда спущу ее! Несчастная кляча! А старик недурно устраивается! Блондинки в тюрьме морского ведомства... черт бы побрал их слезы!

Я все расскажу... подожди... Жан Малэ, держи прямо!

Я тебе говорю, что ты в рубахе родился.

Я невольно ушел с богатых улиц и добрался до маленьких грязных уличек за арсеналом.

Дорогу туда я знал, как свои пять пальцев, так как проделывал ее не раз во время оно, вернувшись из дальнего плавания с капитаном Дартигом.

Так я был тогда молод, если отдавался всему этому с увлечением?

Я и теперь еще молод, да только море пропитало меня до самых пяток своей тоской; особенно с тех пор, как мне пришлось затонуть в нем и душой, и телом...

Я вошел в один дом, широко раскрытая дверь которого зияла, как пасть свирепого волка.

Внутри все было затянуто красным. Красный цвет преследовал меня, впиваясь в глаза тысячами иголок, намоченных в уксусе. Я пил его, он мне попадался на колоннах кафе, на платьях женщин, в фонарях экипажей, теперь вдоль стен. Его было приятно трогать, он был теплый, он был очень хороший...

Вокруг себя я слышал шушуканье, кто-то меня назвал: красивый брюнет.

Я отвык от таких вежливостей.

Я хотел снять мой берет и заметил, что потерял его.

Целая куча толстых девок принялась смеяться надо мной, потому что я искал свой берет; они награждали меня тумаками, щипали, хлопали по спине, заставляли куда-то подниматься и спускаться. Что я с ними делал, я совершенно не помню! Хозяйка рассердилась, и меня вытолкали на улицу.

Я побывал, таким образом, больше чем в пяти домах, которые все разевали свои громадные красные пасти, чтобы схапать меня, и, наконец, в одном кабаке какие-то матросы, уже совершенно пьяные, пригласили меня выпить еще.

Они были с Марсо, большого броненосца, который отплывал на другой день, и мы пели мрачные сочувственные гимны в его честь. Неужели и его заберет море?

И я видел несущуюся со страшной быстротой эту черную исполинскую лошадь, этот корабль, который разбился о Кита, прямо против нас. Морские власти пытались выловить его обломки около Фромвэра. А об экипаже его никто больше и не заикался...

Чудовищные мысли стали терзать калеными щипцами мои мозги: начать войну с морем, задушить море, отрезать ему голову.

Я ощупал свой ножик на поясе. Я видел как что-то красное текло с потолка комнаты, в которой мы пили.

Бросив товарищей, я снова очутился на улице; ноги у меня писали вензеля, и я стукался об стены. Все кругом неслось в головокружительном вихре. Ни газового фонаря, ни огней экипажей, ни спасительных маяков. Я, окончательно, никуда не доберусь в эту ночь!

До меня доносились, удаляясь, звуки песен, смех и крики. Я был посредине маленькой, вонючей улички, должно быть, где-нибудь, около городских укреплений. Пахло гниющими водорослями морских приливов, двигаться вперед приходилось по липкой грязи.

Я никогда не забуду этой маленькой грязной улицы... даже если бы мне пришлось жить еще сто лет.

Она была так узка и так темна, что даже среди бела дня, можно бы было не узнать свою родную мать. Наверху, совсем наверху, крыши домов, казалось, слились в одну. Вдоль улицы, бурча, текла вода, в которой — уже судя по одному ее запаху — перебывало дохлых кошек гораздо больше, чем картофельной шелухи.

Здесь тоже открывались и запирались двери, глотая ночных гуляк, только дома были менее нарядны, и в иных девицы были не прочь ободрать матросов, не пользующихся защитой правительства.

Вдруг, не знаю почему, мной овладел необъяснимый ужас. Я схватился за свой нож, плотно сжал его в руке; мне казалось, что я иду сражаться.

Все ласки этих потаскух там, между красными потоками материй, не успокоили и не протрезвили меня. Весь крик и шум веселых собутыльников, матросов с Марсо, звучал у меня в ушах, как отзвук битвы.

Против кого, против чего должен я восстать, с кем биться?.. А в вышине, гораздо выше домов, вновь соединившихся во мраке, блистал из далекой дали электрический маяк. Его белые лучи секли небо синевато-багровыми хлыстами и ослепляли меня, не освещая дороги.

Удивительнее всего было то, что мне казалось, что я на море. Я шел на маяк Ар-Мен, я направлялся к Башне Любви и я двигался по океану пешком, мне больше не нужно было плыть на Святом Христофоре. Вдруг я услышал, что за мной кто-то идет.

Мелкие шаги. — Шаги того, кто не хочет быть замеченным.

— Это старик, — сказал я себе!

Мне не было никакого смысла думать о старике потому что это была женщина. Она тронула меня за рукав:

— Послушай, малютка!

Безумный гнев охватил меня.

— Малютка? Я — Жан Малэ! — Я стою троих на службе; — я дрался с морем. Не сметь меня называть малюткой... — Я возвращаюсь слишком издалека!

Девушка, может быть, так же пьяная, как и я, а может быть, потому, что мои слова вызвали у ней воспоминание о голосе, где-то уже слышанном, бросилась резким движением мне на шею. Как осьминог, вцепилась она в мои плечи и поцеловала меня прямо в рот долгим поцелуем, ужасным, сосущим, пропитанным запахом мускуса.

— Ты больше никого не будешь целовать! Кончено смеяться, грязная шлюха!

И я всадил ей в живот нож.

Она упала. Я продолжал двигаться дальше, даже не оглянувшись, ступая тверже с большим достоинством, опьяненный великой гордостью.

— Ну, что-же? — Я убил море!

Загрузка...