— Еще кошмар! думал я в течение целых недель.
Однако, меня очень смущало исчезновение берета. Я потерял свой берет во время своих скитаний по душным улицам нижнего Бреста. Не переставая царапать ногтем пуговицу своей куртки, я думал, как ребенок, о том, что придется купить новый и что... старый может быть нам доставлен полицией.
Он был бы уликой против меня.
Весьма возможно, что я никого и не убил. Тамошние девицы привыкли к ножовой расправе возлюбленных с моря...
Эта целовалась, как маленькая Мари... Еще одна фантазия? Каким образом маленькая Мари, моя невеста, могла обратиться в девку для...
Я не чувствовал ни печали, ни угрызений. Мои мысли и поступки не зависели от моей доброй воли.
Кроме того, я слишком много пил в ту ночь...
Мой берет так и пропал.
Я купил себе другой.
Потекли недели за неделями, месяцы. Рождество, Пасха, Вознесение, Воздвижение. Я уже не слышал их колоколов.
Святой Христофор приходил, свистел свой призыв к жизни перед нашим домом смерти.
Я не отвечал, измученный попытками жить.
Старик и я, мы существовали бок-о-бок, как два медведя в клетке, говорили ровно столько, сколько нужно для выполнения наших обязанностей и скрывали друг от друга свои тайные мании. Он мало-по-малу приближался к концу, уже даже перестав изучать свой букварь, а я был весь в адских лапах привычки.
Мы ели, пили, заводили себя каждое утро, как часовой механизм, прекрасный механизм с рассвета до сумерек, но который портился регулярно каждую ночь после первых снопов света с маяка.
Мы исполняли свой долг освещать мир... ничего не видя сами.
Долг — это есть тоже одна из маний, самая ужасная мания — потому что в нее веришь. Начинает казаться, что она спасет!
Сознание моего преступления пришло ко мне лишь в тот день, когда старик повалился на эспланаду, подкошенный какой-то необычайной болезнью.
Он курил трубку, вытянувшись во весь рост, прислонившись спиной к стене маяка; его ноги были мокры от пены, которая в бешенстве добиралась до них.
Я жевал табак, сидя на парапете с северной стороны, и глядел на него, изумленный тем, что вижу его таким большим.
С тех пор, как я перестал разговаривать с ним при разных торжественных случаях, и сам заделал посредством цемента, присланного со Святою Христофора, повреждения в пятой амбразуре, с тех пор он как будто бы стал относиться ко мне с некоторой враждой.
Однако, он продолжал быть очень внимательным к своим обязанностям, особенно во время бурь. Впрочем, он даже меня спас от одного порыва ветра в ночь, когда погибал корабль... и мы относились друг к другу с уважением.
...Какой корабль? Я уже как следует и не помню.
Все корабли гибнут около нас.
Ведь мы живем на Башне Любви!
Матурен Барнабас был очень высок, худ и высок, как маяк; он сгибался лишь для того, чтобы вынюхивать обломки кораблекрушений.
Его иссиня-бледное лицо, курносый нос, кровавые глаза, слезившиеся теперь и светящиеся гноем, его высокий плешивый лоб, придавали ему вид выходца с того света, внешность призрака какого-нибудь матроса, погибшего в далеких краях и вернувшегося, чтобы мучить других за то, что они, желая от него освободиться, слишком рано отправили его на дно моря с грузом в ногах.
Он курил, поплевывая, и слюна текла по его одежде, такой грязной и такой изношенной, что вокруг распространялось ужасное зловоние.
От него смердило покойником.
Я продолжал соблюдать чистоту. Может-быть, потому, что я все еще немножко любил себя самого. Он уже больше не любил себя, не любил больше своих товарищей, разлюбил утопленниц. Он поджидал только последнего прилива... того, который принесет ему его корабль для последнего путешествия между четырех досок. По моим вычислениям ему должно было быть около шестидесяти.
— Может-быть, да! А, может-быть, и нет! — Ответил бы он мне, если бы еще умел говорить.
Но он он предпочитал издавать лишь какие-то странные звуки, что-то вроде хрюканья дикой свиньи, которые были бы совершенно непонятны, не сопровождай он их жестами.
Он курил...
Вдруг, он повалился вниз лицом на всегда скользкие плиты эспланады и чуть не скатился в море.
— Дед Матурен! Ей! Дед Матурен!
Я приподнял его под руки.
Он мне показался страшно тяжелым, точно налитым свинцом.
Ноги его не двигались, прямые, вытянутые невидимыми веревками, руки беспомощно болтались около тела, даже не пытаясь искать себе опоры. Одна только голова жила, и его глаза, эти бледные ужасные глаза светились зеленым светом.
— Лодка! — сказал он ясно.
— Какая лодка, дед Матурен?
Теперь, у меня тоже не было охоты молчать.
Я трясся всеми своими членами.
Прислонив старика к парапету, я сбегал за бутылкой коньяка и заставил его выпить.
Судорожно сжимавшиеся зубы раздавили горлышко бутылки, и он проглотил битого стекла не меньше, чем самой жидкости.
— Послушайте, дед Барнабас, нельзя же так помирать без исповеди... „Святой Христофор” был вчера... Он явится снова лишь через две; недели. Какого же черта... Вы слышите меня? А?
Качнув головой, он сделал знак, что — да, и к моему изумлению засмеялся своим циничным смехом, который у него бывал в ночи сильных бурь.
До самого вечера я старался оживить его ноги; но это было так же легко, как с кусками дерева.
Вероятно — паралич.
Я еще сохранял некоторую надежду из-за головы, которая продолжала двигаться на шее. Я надел на старика поплотнее его фуражку, покрыл старым одеялом, от которого несло рыбьим жиром, и оставил его на час, чтобы зажечь лампы наверху.
Когда я поднимался по винтовой лестнице, мое сердце усиленно билось. Мне пришла на ум его фраза:
— Моли Бога, Малэ, чтобы я не подох летом, после прохода парохода...
И я вспомнил также странный совет поливать его водкой.
Не собирается же он, наконец, гнить в течение двух недель рядом со мной, он, который уже в продолжение стольких лет гниет в мертвецкой своей души?
А! Нет! Я скорей выброшу его в океан!
Уж коли на море, так, как на море!
Когда я спустился, то нашел старика лежащим очень смирно и не шевелящим ни руками, ни ногами.
Его глаза, с признательностью обратившиеся на меня, были очень нежны, и он сказал мне тоном, которого я от него никогда не слышал:
— Мой бедный Жан, со мной кончено.
Так мог мне сказать мой отец, мой родной отец.
Я стал перед ним на колени, плача и забывая свои эгоистические мысли.
— Ну, что там, старина, еще нет повода вам бояться, ноги ваши отойдут. От одного падения, от простого головокружения не умирают. В вашем возрасте... конечно, можно заболеть, но ведь я тут, чтобы за вами ухаживать... Если мы не говорим... то мы ведь понимаем друг друга, мой бедный старик. Несчастная судьба уже давно вложила наши руки одну в другую.
Он попробовал приподняться и снова упал, царапая камни плит ногтями и сапогами.
— Нужно меня уложить в кровать, мой мальчик, — сказал он совершенно ясным голосом, — и растирать керосином. Хорошее средство. Нужно все испробовать. Я вовсе не хочу, Малэ, наделать тебе хлопот.
Он думал о моем удобстве почти в момент своей смерти!
Я так растрогался, что слезы у меня текли ручьями.
Мое сердце не выдержит его смерти.
Боже, почти шесть лет мы прожили вместе.
Враги? — Нет! — Только чужие.
— Дед Матурен, говорите, что надо делать. Я все выполню.
Я поволок этот большой труп, который заговорил снова, обретя жизнь разума, и положил его на кровать против нашего очага.
Он захотел пить, я предложил вина.
— Нет, — сказал он, — дай мне воды...
Он выпил два глотка.
— Она горькая, вода, — прошептал он. — Что она у нас всегда такая?
Старик ее никогда не пил.
— Нет, дед Барнабас... обыкновенно она пресная. Хотите сахару?
— Нет, спасибо.
И его глаза закрылись на мгновение.
Он сказал: спасибо! Я не знал, что бы придумать, чтобы поблагодарить его в свою очередь за то, что он показал себя славным парнем.
Это не его вина, что он был так грязен.
Это не его вина, что он был так зол.
Что-то должно было пройти по нем, затушив и заморозив лучшие стороны его души.
Бедняжка...
Его большое тело, вытянувшееся в нашей нижней комнате, казалось, было расплющено громадной колонной маяка.
Его замуровали здесь и он из последних сил нес тяжелый факел на своей мужской груди.
Теперь моя грудь, более молодая, заместит его, и я уже чувствовал, как давит меня эта ноша, но у меня и в мыслях не было отказаться от этой обязанности.
Когда остаешься долго на одном и том же месте, начинаешь любить его за свои страдания. Это куда естественнее, чем искать себе счастья.
Я думал, что старик хочет спать, и вышел на эспланаду выкурить трубку.
Был прекрасный осенний вечер; если предположить, что можно назвать прекрасным море, когда оно все багровое, все окрашенное лучами заходящего солнца точно яростью пожара.
Волны колыхались, полные, довольные, одетые такой роскошью шелка и драгоценностей, что оскорбляли нашу нищету.
Ах! — Шлюхи, шлюхи! То они нежно мурлычут, как кошки, то ревут, как бешеные львицы, то танцуют, как балерины, а в конце концов вокруг них льются потоки крови и слез, и как будто даже их не пачкают. Они красивы своей свободой, на которую должны издали любоваться люди, сидящие в тюрьме своих прихотей!
За ними наблюдают, а они губят большие корабли. Им вверяют судьбу, а они топят на своих волнующихся грудях.
Они играют, гоняются друг за дружкой, рычат непристойные слова или поют священные гимны, но прежде всего они живут смертью других!
Запах разлагающихся водорослей поднимался к нам вместе с чистым ветерком. Запах нечистый, едкий, от которого трескались губы, ощущая его возбуждающий вкус, кожа покрывалась преждевременными морщинами, а в глазах оставалась соль, из которой рождаются слезы отчаяния.
Море было прекрасно, море танцевало перед закатным солнцем и сверкало на ступенях лестниц маяка бахромой пены, будто девка, показывающая свое белье.
А нам, действительно, скоро понадобится белье, только я боюсь, что у нас не найдется новой простыни для приличного савана.
— Малэ!
Я обернулся.
Дед Барнабас почти поднялся на своей кровати. Он стал еще бледнее, и его глаза страшно ввалились на синеватом лице.
— Жан, ты хороший товарищ, хотя еще очень молод, чтобы вынести все это... Жан, нужно все предвидеть... Я могу помереть... Я больше не чувствую своих колен... пощупай сердце... Оно все еще бьется?
Я дотронулся до его груди.
— Вы, старина, совсем с ума сошли. От одного удара не умирают... их нужно три.
— Впрочем, я перевяжу наш флаг, и если какая-нибудь лодка...
Он болезненно вздрогнул.
— Лодка! Лодка! Повторил он.
— Какая лодка, дед Матурен?
Он наклонился, чтобы взглянуть на море, точно на самом деле выглядывая парус.
Море танцевало, не заставляя танцевать никого. „Вот когда его забирает!” Подумал я.
Я наблюдал за ним, стоя рядом, скрестив руки.
Это приближалась агония. Он не увидит третьего удара, и я останусь глаз-на-глаз с трупом, на этот раз уже совершенно мертвым.
Две недели... и нельзя его похоронить!
— Боже мой, — сказал я громко, — защити нас.
Бог, по-видимому, нам покровительствовал, так как избавил нас от бури. Наверху лампы горели мирно, в то время как у старшего смотрителя догорали последние капли масла.
Когда около полуночи я спустился с фонаря, мне показалось, что старик чувствует себя совсем хорошо. Он принялся искать меня глазами и сказал своим смягченным голосом:
— Не окажешь ли ты мне, как добрый друг, одну услугу, Малэ?
Я присел к нему на кровать и движением головы сказал — да.
— Тебе будет страшно?
— Я уже больше ничего не боюсь,—заявил я решительным тоном.
— Тогда... сходи за ней...
Я тотчас вскочил на ноги и закричал:
— За кем? За женщиной?
— Да, за женщиной, ведь ты ее видел...
Я дрожал всем телом. Он не сошел с ума... — Я не сошел с ума...
Каждый из нас, опьяненный страстью или вином, убил женщину, которую любил...
Мое преступление, похороненное в глубине сознания, вдруг воскресло, а уверенность в преступлении старика только подтверждала существование моего.
— Дед Барнабас... простите меня... мне кажется, что я видел голову... уже много времени тому назад за стеклом одной из амбразур...
— Ты молод... ты не поймешь... это вкус стариков, а кроме того... когда-то... живая... наставила мне рога... Я никогда не мог никого полюбить кроме нее, из гордости... Нужно, чтобы ты сходил за той, и ты бросишь ее в море, когда я умру.
Он указал мне на кожаный карман в своем поясе, с которым никогда не расставался. Я вытащил оттуда ключ еще теплый от соприкосновения с его телом.
Старик сделал мне знак.
Но я уже отправился. Я прекрасно знал дорогу.
На половине лестницы я остановился перед таинственной дверью.
О! Не более таинственной, чем остальные пять дверей в пяти этажах башни.
Поставив лампу на ступеньку, я всунул ключ в скважину.
Дверь легко отворилась.
... Пыль, немного песку, того тонкого песку, который проникает всюду, такой белый и мелкий. Никакой женщины! Ни трупа, ни скелета, только на подоконнике, как раз против круглого стекла, какое-то странное растение в прозрачной банке, в большой банке, в какие обыкновенно складывают варенье из крупных фруктов... а аптекаря помещают редких животных.
Это растение обильно покрывало внутренние стенки банки светлыми ветками, нежными и несколько маслянистыми на ощупь, очень напоминающими волосы.
Повернув банку, я увидел голову, она слегка колыхалась, и ее пустые глаза, полные света, лучились сквозь спирт.
Я набросил на нее мою куртку, чтобы не встретиться с этими глазами, пока буду нести ее.
... Старик ласкал своими широкими клешнями краба эту шелковистую шевелюру, падавшую легкими каскадами, потом он сказал очень ясно, в то время как я прятал голову в его постели-.
— Ну, что, мальчик? Не будь ребенком! Она была очень красива... я тебе ручаюсь; сейчас уже не то... но ты не знал ее тела... Никакое другое созданье не было таким добрым со мной, несчастным, заброшенным парнем... она явилась ко мне, как ангел, в то время как у меня свертывалась кровь в ожидании прилива. Она приплыла за перевернутой лодкой... почти на второй день после смерти, не раздувшаяся, не позеленевшая, еще совсем молодая, бедная девчонка... и еще девушка... богатая барышня. Она зацепилась волосами за руль лодки... волосы еще были светлые, еще гуще... я взял у нее два локона около ушей, я их так любил... Они еще сохраняли запах цветов, цветов земли... Я хранил ее в течение одной луны... потом отрезал голову... для моего десерта любви. Да, очень хорошая, очень ласковая, очень снисходительная! Однако, она меня заставила убить одного, того, кто был до тебя. Чувствительный парень, только увидев ее — не выдержал и покончил с собой. Ну что же: он вылечился! Теперь... нужно отдать ее океану. Ведь... Я ревнив. Иди!..
Я поднялся. На бегу я бросил это с высоты лестницы эспланады. Банка разбилась, издав мрачный звук стекла, рассыпающегося под ударом кулака, и голова, наконец свободная, скрылась в самой глубокой из бездн.
Когда я вернулся, старик улыбался почти спокойной улыбкой, его мощные руки были ровно сложены на груди, и он больше не дышал.
Он тоже излечился!
Я прочитал заупокойную молитву, молитву, которую все моряки, верующие в Бога или продавшие душу черту, знают на память.
Я читал заупокойную молитву в моем великом одиночестве, населенном призраками...
... К концу трех дней, я облил его керосином.
... На пятый день, я покрыл его всей моей одеждой и плотно зашил в простыни.
... На восьмой день я уже больше не мог ни есть, ни пить, я заперся у себя, плотно затворив дверь на лестницу и сидел под солнцем на круговом коридоре.
Однако, приходилось спускаться за факелами во время сильного ветра.
Вдоль спиральной лестницы точно носилось дыханье чумы.
У меня опускались руки.
Являлась святотатственная мысль бросить его в воду с тяжелым грузом.
Нет! Я не должен... ему еще очень нужны молитвы. Я не должен...
Я вытащил его, как тюк, на северный угол эспланады.
Мои мучения продолжались ровно две недели... как было предсказано.
На тюке кишели черви, жирные от человеческого мяса...
— Корабль?
— Я рычу, я скачу от нетерпения.
Это — Святой Христофор.
Мне присылают товарища, того, который замещал меня в дни отпусков.
Затем, высаживается начальство: офицер, весь в галунах, с серьезным видом, капитан, доктор и священник.
Лебедка перетаскивает их, одного за другим. Сначала они напоминают маленьких, смешных кукол, привязанных на веревке, а затем, опустившись на плиты, сразу становятся большими и торжественными.
Все эти сочувствующие лица меня волнуют, и я почтительно снимаю свой берет.
Я преступник перед моими судьями.
Я объясняю всем дело и плачу.
— Ладно! Ладно! Малэ, — говорит офицер,— вы славный парень... у вас хватило храбрости... да... ужасное положение, в течение двух недель в открытом море без помощника... вы будете вознаграждены!..
Он говорил в продолжение целого часа. У меня чуть не пошла кровь из ушей. Он собрал нас вокруг тюка, от которого смердило, и рассказывал нам, что это был за человек...
— Тридцать лет службы! Это был герой, друзья мои! Упокой Господи его душу! А вы, Малэ, вы теперь старший смотритель.
Священник опустился на колена.
Мы все плакали.
И все они отправились на корабль, сначала торжественные, затем — маленькие, смешные куколки, подвешенные на конце ниточки Провидения.
— Го! Тяни! Тяни кверху!
Мы крепко тянем, мой помощник и я, несколько развеселившиеся небольшой выпивкой и тем, что чокнулись с начальством.
Я назначен старшим смотрителем.
Мари, моя дорогая малютка Мари...
Перед Господом Богом, если он меня слышит, я клянусь никогда больше не видеть земли.