Глава 7. Павел
Руфимов спал, уронив голову на стол, спал настолько крепко, что даже не проснулся на звук открываемой двери. Впрочем, Павел старался не шуметь. Он знал, что Марат у себя, и знал, что тот наверняка спит, похоже, у него уже вошло в привычку — засыпать на рабочем месте.
Павел тихонько пододвинул к себе кресло и сел, по-прежнему не отрывая глаз от Марата, от копны его иссиня-чёрных волос. Кресло негромко скрипнуло, проседая под массивной фигурой Павла, но Марат даже не пошевелился. Руфимов вообще на сон никогда особо не жаловался (Павел ещё в юности удивлялся, что спать его друг может хоть стоя), а сейчас, когда из-за свалившейся на него груды забот, Марат, казалось, дошёл до крайней степени усталости и физического истощения, ему ничего не стоило вырубиться вот так, прямо за рабочим столом, и, если б не будили, он готов был спать хоть целые сутки. Но будить было надо. Павел вздохнул.
На удивление этот лёгкий вздох произвёл эффект будильника. Марат дёрнулся, медленно приподнял голову, посмотрел на Павла мутным взглядом. Запустил правую руку в спутанные чёрные волосы, со всей силы поскрёб голову пятернёй. Потом перевёл глаза на висевшие на противоположной стене часы и крепко выругался.
— Легче стало? — поинтересовался Павел.
Руфимов проигнорировал вопрос. Медленно поднялся из-за стола, не обращая внимания на Павла, дошаркал до шкафа, открыл дверцу, достал оттуда бутылку воды, отвернул крышку и буквально присосался к горлышку. Утолив жажду, он наконец повернулся к Павлу.
— Чего так рано припёрся?
Павел тоже пропустил его вопрос мимо ушей и, осмотревшись вокруг себя, произнёс:
— Распорядился бы тогда диван здесь поставить что ли.
— Да пошёл ты.
Марат потянулся, разминая затёкшие спину и плечи.
Оставаясь вдвоём, без других членов Совета и без подчинённых, они как будто снова превращались в двадцатилетних парней, простых инженеров с северной электростанции. И не было этой давившей на плечи ответственности, неподъёмных обязательств — была только их юность, и море, и злой северный ветер. Марат не скупился на солёные шуточки, а Павел охотно их подхватывал. Но сегодня Руфимову было не до шуток, похоже, он дошёл до своей крайней точки. Павел посмотрел на мятую, несвежую рубашку Марата, на расстёгнутый ворот и закатанные по локоть рукава.
— Чего смотришь? Пуговица на манжете оторвалась, вот я и…
Павел пожал плечами.
— Слушай, Марат, давай уже перевози наверх Сашку. Ну не дело это, ты тут, она там.
— Не хочет она, — Руфимов нахмурился, уселся за стол и тяжело подпёр голову руками. — Сам знаешь её ослиное упрямство. Упёрлась и ни в какую.
Павел знал. Упрямство, по ходу, было фамильной чертой Руфимовых.
После назначения на пост Главы Совета, отдавая себе отчёт в шаткости своего положения, Павлу кровь из носу нужны были наверху свои люди. Одного Ледовского было недостаточно. «У тебя, папка, теперь должен быть свой кабинет министров», — смеялась его дочь. Но смех смехом, а если в критической ситуации ему не на кого будет опереться, то чёрт его знает, что может быть.
Поэтому Марата он перетянул наверх чуть ли не в приказном порядке. Объединив наконец-то сектор систем жизнеобеспечения и энергетический сектор и устранив тем самым искусственное разделение, существовавшее бог знает с каких пор, Савельев поставил Руфимова руководителем вновь сформированного подразделения, сняв с должности начальника станции. Марат от такого назначения чуть не взвыл — без своей драгоценной станции он не мыслил жизни. Он не работал там, он ею жил. Станция привязала к себе всех Руфимовых: Сашку, упрямую жену Марата; сына, как две капли воды на него похожего, который по окончании учёбы пришёл на станцию инженером и которому Руфимов не давал спуску; его невестку, невысокую крепкую девчонку, вошедшую в семью Руфимовых недавно, но уже обзаведшуюся знаменитым Руфимовским характером. Эти чертовы Руфимовы, казалось, рождались и умирали на станции, под рёв волн и бесконечный гул турбин.
Павел Савельев чувствовал себя последним гадом, насильно отрывая Марата от его любимой работы, но другого выхода он не видел.
— Слушай, да поставь ты на это место Вадика Полынина, — чуть не плача, говорил Руфимов.
Но Павел был непреклонен. Бестолковый и трусливый Полынин был ему тут не нужен. Ему был нужен Марат. С его опытом. С его честностью. С его преданностью. И Марат это понял и смирился.
Хуже обстояло дело с Сашкой, женой Руфимова. Она наотрез отказывалась покидать свой семьдесят четвёртый уровень, обжитую квартиру и перебираться наверх. Марат, не в силах переспорить свою упрямую супругу, мотался между этажами, и частенько, не успевая на последние лифты, развозившие работников по домам, просто засыпал у себя в кабинете, уткнувшись усталым лицом в согнутые в локтях руки.
— Ты бы хоть ко мне ночевать приходил, — Павел смерил Марата пристальным взглядом. — Посмотри на себя, на человека не похож.
— Да ну… у тебя дочка… чего я тебя стеснять буду, — Руфимов привычно заупрямился.
— Дурак, — выругался Павел. А потом, без перехода, резко спросил. — Так, чего, Марат, как думаешь, там ошибки быть не может?
Руфимов сразу понял, о чём спрашивает Павел. По-прежнему не отрывая тяжёлых кулаков от щёк, покачал головой.
— Нет, Паша. Всё чётко. Я вчера сам два раза перепроверял.
— И?
— Если тенденция будет сохраняться, через две, максимум через три недели придётся расконсервировать.
— Так быстро?
— Сам понимаешь, медлить нельзя. Опоздаем, и будет нам здесь всем крышка.
Они оба замолчали. В воцарившейся тишине слышно было, как мерно тикают механические часы.
— Ладно, — Павел первым нарушил молчанье, встал с кресла. — Пошли. У меня душ примешь и переоденешься в чистое. А по дороге ещё поговорим.
— Поговорим, — эхом отозвался Руфимов, поднимаясь вслед за Павлом.
Павел полусидел-полулежал на диване, прикрыв глаза, убаюканный мерным шумом льющейся воды, доносившимся из ванной — Марат принимал душ. Было в этом звуке что-то такое успокаивающее, оттесняющее на задний план тревогу и волнения последних дней.
«Надо бы мне самому поговорить с Сашкой, — подумал Павел, вспомнив про упрямую жену друга. — Ну в самом деле доведёт своим упрямством мужика. Он и так с лица спал, отощал — штаны скоро свалятся».
Руфимов был из тех людей, которые в азарте работы забывали обо всём на свете, в том числе и о том, что надо бы ещё и жрать по-нормальному, а не на ходу перекусывать. Александра, зная о такой особенности мужа, всегда тщательно следила за его рационом, но сейчас, обиженная и на мужа, и на него, Павла, за то, что перетащил Руфимова наверх, она изо всех сил делала вид, что то, что Марат скоро превратится в тень, её никоим образом не касается.
«Вот упрямая баба», — улыбнулся про себя Павел. Улыбка вышла весёлая, не злая. Он знал их обоих — и Марата, и Сашку — сто лет, и уже привык к их иногда очень непростым отношениям.
Павел закинул руки за голову, потянулся. «Завтра же поговорю с Сашкой, — сказал он себе, — Всё равно завтра так и так внизу буду на станции…». Он осёкся. А стоит ли? Теперь, после вновь открывшихся обстоятельств. Сколько там осталось примерно по подсчётам Марата? Две, максимум три недели? И, если Марат прав, значит, через три недели его придётся отправлять вниз. Павел и сам предпочёл быть в это время там, но это уже вряд ли.
По лицу Павла пробежала тень.
Всю свою сознательную жизнь он ждал этого события, радостного, вселяющего надежду, не веря и одновременно страстно желая, чтобы это случилось при его жизни. И вот мечта, в чём-то детская и наивная, сбылась, а он оказался к этому не готов. Вернее, ему стало страшно. Страшно от того, что он не справится. Облажается. Не вытянет. Потому что сейчас он — один. Конечно, есть Марат Руфимов, но одного Марата мало. А вот тот, кто ему был нужен больше всего, того уже нет. Ни рядом. Ни на этом свете…
О Борисе Павел старался не думать, получалось, конечно, плохо, но если постоянно переключаться с одной рабочей проблемы на другую, то на Бориса, к счастью, времени не оставалось. Да и с каждым днём лицо друга всё больше и больше выцветало и блёкло в памяти.
Последний раз он видел Бориса где-то спустя месяц после ареста или чуть больше — это когда Павел навестил его в тюрьме (чёрт, какое нелепое слово — «навестил»). Литвинов был в своём репертуаре, даже зная о своей участи, не желал сдаваться. Да и он сам хорош, вспылил как мальчишка, приложил в порыве злости Борьку башкой о стену. Продуктивно они тогда поговорили, ничего не скажешь.
А больше Павел туда не приходил. Зачем?
Он знал, что нужно будет поставить свою подпись под смертным приговором Литвинову, и он знал, что он это сделает. Да, это далось ему нелегко. Да, для этого потребовалось собрать всю свою волю в кулак, вспомнить всё, до мельчайших подробностей, все события тех дней, когда он, обезумевший от страха за свою дочь, метался, бросался на стены, готов был уступить Борису во всём, лишь бы тот отпустил его девочку. Отпустил живой. И именно эту злость, этот страх Павел призвал себе на помощь, когда окончательно и бесповоротно обрекал Литвинова на смерть. Потому что все остальные грехи, которые были в активе Бориса — смерти людей, фальшивый карантин, производство и сбыт наркоты — всё, что неминуемо вело его друга на эшафот, всего этого было навалом и на его, Павла, совести. В конце концов, как верно заметил Борис, на его руках было не меньше крови. И, по сути, свои грехи он мог смыть только смертью Литвинова. Так что выбора у Павла особого не было. Но совесть точила…
И, может, именно совесть, а, может, и какое другое чувство пригнали его пару дней назад к дверям квартиры Бориса.
В тот день он пришёл домой с работы чуть раньше. Но, едва переступив порог, услышал знакомые голоса: высокий мальчишеский и тонкий, звенящий — Ники. Этим двоим было весело, легко, как бывает всегда, когда ты юн и здоров, и весь мир лежит перед твоими ногами.
Павел не стал проходить дальше, постоял в прихожей, прислонившись к стене, против воли ловя игривые нотки в голосе дочери, звуки подозрительной возни и испытывая противоречивые чувства. Где-то в глубине души он отказывался признавать, что его маленький рыжик повзрослел, и он, увы, перестал был единственным мужчиной в жизни своей дочери. И чувствуя свою неспособность справиться с этим раздираемым изнутри противоречием, Павел решил уйти. Однажды он привыкнет к этому вновь возникшему обстоятельству в лице чужого девятнадцатилетнего мальчишки, а пока… пока надо постараться просто не мешать.
Стараясь не думать о том, чем сейчас занимается дочь со своим дружком Кириллом, Павел спустился вниз. Хотел было пойти прогуляться в парке — бездумная ходьба по извилистым, тщательно проработанным дизайнерами Башни ещё сто лет назад дорожкам, успокаивала и приводила мысли в порядок. Но вместо этого, постояв какое-то время перед входом в зелёную зону этажа, перед ровно постриженными кустами и разбитыми в фальшиво-хаотичном порядке цветниками, Павел вздохнул, развернулся и направился в обратную сторону, медленно двигаясь широким коридором. «Может, перекушу в ресторане», — мелькнула мысль, и Павел был уже почти уверен, что так и сделает, но ноги сами собой вынесли его к дверям Борькиного жилища. Очнулся он, собственно, на пороге квартиры бывшего друга, почти нос к носу столкнувшись с Татьяной Андреевной, мамой Бориса.
Невысокая, хрупкая, с сухими и усталыми глазами, она смотрела на Павла без ненависти и злости. Более того — в её глазах Павел увидел сочувствие и, как бы это абсурдно не звучало, понимание. В этой женщине, малообразованной и когда-то вульгарно и неприлично красивой, которую судьба случайно забросила с нижних этажей в хрустальный мир избранных, до сих пор было то, что Павел всегда подсознательно искал в своей матери. Искал всю жизнь. И не находил.
Пашке было невероятно стыдно. И перед Аней, хотя та уже привыкла к выходкам его матери, и перед его, вернее, теперь уже перед их новым другом, Борькой.
После кино они завалились к нему домой, Пашка надеялся, что отец дома, а своим отцом он гордился и не без основания. Хотел похвастаться перед новым другом, какой у него отец, крутой, всезнающий. Но отца дома не оказалось, зато была мать.
— Здравствуйте, — Аня с Борисом поздоровались с Пашкиной матерью почти одновременно, но та не удостоила их ответом.
— Мы ко мне, — буркнул Пашка, потянув недоумевающего Бориса за рукав.
— Павлик!
От этого сухого, безэмоционального оклика Пашка внутренне сжался, залился краской от стыда и от злости: он терпеть не мог, когда она называла его Павликом, да ещё таким казенным тоном (это отец так говорил про казенный тон), да ещё перед друзьями.
— Павлик, — повторила мать с каким-то нажимом и явным удовольствием, глядя в его нахмурившееся лицо. — Кто этот мальчик?
Задавая свой вопрос, она даже не сделала попытки повернуть голову в сторону Борьки, который, оторопев, покраснел так, что даже уши запылали.
— Это Борис, мой друг, — Пашка ещё больше насупился.
— А фамилия у твоего нового друга есть?
— Моя фамилия Литвинов, — Борька освободился от державшего его за рукав рубашки Павла и сделал шаг вперед, вскинув голову.
Мать даже не поглядела в его сторону. Она по-прежнему буравила глазами Пашку.
— Я тебе вопрос задала, Павлик.
— Слышала же, — Пашка постарался подавить ненависть в голосе. — Литвинов его фамилия.
— Мне кажется, Павлик, тебе надо лучше выбирать себе друзей. Мне сегодня звонила Зоя Ивановна…
— Мама, мы пойдём, — перебил он её.
— Павлик!
Но он уже не слушал. Схватил упирающегося Борьку за руку и почти силком потащил за собой. Слышал только, как Анна пискнула за его спиной матери: «До свиданья, Елена Арсеньевна», да звук хлопающей двери.
Пашка летел так, словно за ним гнались — Аня с Борисом едва за ним поспевали. Опомнился только на какой-то скамеечке в парке, злой и растерянный.
— Не обращай на мою мать внимания, — Пашка старался не смотреть в сторону Бориса. — Она всегда такая.
— Да, всегда, — подтвердила Аня.
— А чего это она? — Борька перевел взгляд с Анны на Пашку.
— Да ну её, — Пашка отвернулся.
— Чего-чего… Змея наверняка уже напела, что ты с нижних этажей. А Пашкина мать она такая… очень много внимания придаёт условностям. Я тоже Пашке не ровня…
— Ну хватит глупости-то говорить, — Пашка вспыхнул. — Просто дура она. И вообще достала уже. Зато у меня отец хороший.
— Отец у него хороший, — опять подтвердила Аня.
— Да ладно, расслабьтесь, — Борька пожал плечами. — Это вы ещё моего отчима не видели. О, кстати, он же сейчас на работе, у него смена. Пошли ко мне. У меня дома одна мама.
И, произнеся слово «мама», совсем по-особенному, по-другому, не как Пашка, Борька, поймав несчастный Пашкин взгляд и мгновенно всё поняв, опять покраснел, закусил губу и замолчал. Спасла всех Анна.
— А точно! Давай пойдём к тебе!
Она действительно была особенной, Борькина мама. И дело было даже не в её простоте и естественной, природной доброте, которая сквозила во всём: в тёплой улыбке, в словах и жестах, дело было в любви — той материнской любви, которой были лишены они оба, и он, и Анна. Потому что Аннина мама умерла, а его… его мать, если и любила, то какой-то своей, иной любовью.
И потому, не случайно и Пашка, и Анна инстинктивно, ведомые природной детской потребностью пусть в чьей-то, пусть в чужой ласке и нежности, потянулись к этой женщине, а она, не столько по причине широкой своей души, сколько повинуясь древнему материнскому инстинкту (наверно, так делает самка любого животного, видя чужое брошенное дитя), приняла их и согрела.
Звук льющейся в душе воды стих.
Павел вздрогнул, с усилием прогоняя из своей головы образ невысокой и как-то очень быстро постаревшей женщины в чёрном траурном платье, смотревшей на него с горьким сочувствием, сердито поморщился и непроизвольно сжал кулаки.
— Пашка! — донёсся из глубины квартиры крик Марата. — Ты мне рубашку чистую обещал!
— А? — Павел обернулся на звук голоса и поднялся. — Погоди. Уже несу…