Некий Масанобу Сато принимал участие в мастурбационном марафоне в Сан-Франциско.
Он беспрерывно дрочил на протяжении девяти часов и пятидесяти восьми минут. Представляю, как обидно ему было кончить, не дотянув две минуты до десяти часов. Правда, уверяют, что это все равно мировой рекорд. Чушь полная. В Израиле я год этим занимался. В прямом и переносном смысле. А еще учил иврит. Говорят, еврейским мальчикам года в четыре дают намазанное медом печенье в форме букв, они слизывает мед и так начинают запоминать еврейский алфавит. Я обходился без меда, а когда все эти куф софит и ламеды царапали мне гортань, лечил горло и душу пивом. От горла помогало, от одиночества – нет. Буквы еврейского алфавита пишутся раздельно, они никогда не соприкасаются друг с другом. Еврейские буквы необычайно одиноки. Как Джон Скофилд на Montreux Jazz Festival 1992 года. Лавано со своим саксофоном рядом, но они не соприкасаются.
Красивее иврита ничего нет – так великий Каравайчук говорил. А уж он-то слышал красоту как никто. У иврита врожденная осанка. Он трагически стоит. Это тоже Каравайчук сказал. Красиво. А еще буква алеф похожа на нож для советской мясорубки. Это уже я сказал. Ну, я не умею красиво, как Олег Николаевич. Но я у него учился – и слушать красоту, и ивриту. Буквы иврита – они вообще на ноты похожи. Ну, не на обычные ноты, а на те, которые Олег Каравайчук играл.
А каббалисты – это такие каравайчуки иудаизма – так вот, каббалисты считают, что двадцать две буквы еврейского алфавита существовали еще до начала мира, и при помощи букв ты и сотворил Вселенную. Ты – это Бог.
Я тоже пытался сотворить себе новый мир, но у меня не очень-то получалось. Иврит я выучил, но сны по-прежнему смотрел на русском языке. И в этих снах была Даша. А в жизни она не отвечала на мои звонки. Ну или во вчера не проходят звонки из завтра.
Кстати, знаешь, как называется на иврите пленка с пузырьками? Ну, та пленка – сидишь, тупишь и щелкаешь, когда уже сил нет дрочить? Пацпацим! А щелкать – лепацпец. По-моему, иврит можно выучить только за это. В общем, я почти год учил иврит и лепацпецал как проклятый, сидя на полу в съемной квартире на Дорот Ришоним, 5.
И свой двадцать первый день рождения я тоже на этом полу отпраздновал. С тараканами. Ну которые с тонированными стеклами и удлиненным кузовом. Больше никто не пришел.
А еще я прочитал «Норвежский лес» Мураками – книгу, что купил в последний день своего вчера. Вот что нужно делать, дочитав «Норвежский лес» Мураками?
Правильно: поставить на репит Norwegian Wood битлов и молча пить водку. С другом. Если ты хочешь выпендриться – то можешь поставить Norwegian Wood в интерпретации Мела Коллинза. Мел Коллинз записал ее в шестьдесят девятом году, ну, когда ему еще надо было доказывать, что он единственный и неповторимый. В шестьдесят девятом году Мел Коллинз так сыграл эту вещицу битлов, что ему уже больше никогда не пришлось доказывать, что он единственный и неповторимый Мел Коллинз. Он тогда играл в группе Circus, про которую сейчас никто ничего не помнит. Ну, вернее, помнят только одно: в ней играл единственный и неповторимый Мел Коллинз. В общем, когда ты дочитаешь «Норвежский лес» Мураками, ты должен поставить на репит Norwegian Wood и молча пить водку. Это я специально для тебя разжевываю – любой человек или кит это и так понимают. А если ты в Израиле? На Богом избранной земле? Где ты одинок, как пятидесятидвухгерцевый кит? Пить не с кем, битлов нет в плеере, да и водки тоже. Так вот: тогда я нашел для себя выход. Пусть у тебя нет водки и друга, с которым ты можешь напиться. Для битлов плейер не нужен – они у тебя в подкорке. Все альбомы. Но у тебя осталась книга. «Норвежский лес». Та, которую ты только что дочитал. Надо сесть и читать снова. Я так и сделал. А потом, вместе с фразой «и только я продолжал взывать к Мидори из самой сердцевины ниоткуда», пришло утро. Жаркое, как софиты на том джаз-фестивале в Монтрё в 1992 году. Израильская жара – это когда ты выходишь из душа и не можешь понять: ты уже вспотел или еще не высох. В общем, я вышел из душа, вспотел и пошел искать работу. А может, себя. Или тебя. Не знаю. Знаю, что вышел и пошел. Вышел из ниоткуда и пошел в никуда. Под прожектором израильского солнца я доплелся до самой сердцевины своего личного никуда. Это оказалось отделение почты на улице Агриппа, 42, в Иерусалиме, куда меня приняли на работу. Там-то все опять началось – словно в унисон к гитаре Скофилда вступил саксофон Ловано.
Ну а скоро все кончится, и меня убьют. И мы с тобой встретимся. Ты – это Бог. Судя по делам твоим на земле, ты сидишь на облаке, тупишь и пузырики ногтем щелкаешь. Лепацпецаешь.
Лучше бы Мураками прочитал. Хипстеры – ну, те хипстеры, что в конце девяностых с Мураками как с писаной торбой носились, – твердили, что добро должно быть с Мураками. А ты ведь добро вроде как. Ну вот и почитай. У Мураками даже если все плохо заканчивается – а у него всегда все плохо заканчивается, – то какая-то надежда всегда есть. У тебя тоже все всегда плохо заканчивается. Вот только надежды нет. А может, и тебя нет. Как бы ты ни взывал к нам из самой середины ниоткуда.