ворь стала одолевать Фабиана Беллинсгаузена сразу после того, как похоронил он Лизаньку. Едва разрешилась она последним сынком, и то ли от сглаза, то ли от заражения крови, или ещё каких других причин — погасла, точно фитилёк в высохшей лампадке.
Ни жалобы, ни стона, ни последнего вздоха не услышал Фабиан от сердечной, положила ручку невесомую на его шершавую ладонь, приподняла синие глазки из-под кружевного чепца, может, что-то произнести хотела, да промолчала.
А когда очнулся Фабиан от наваждения, схватил другой рукой запястье, уже холодное, поразился взгляду смирному, какой всю жизнь помнил, не подернутому смертной пеленой, — видно, слезинка не засыхала долго, оттого и теплился взор, казался живым и осмысленным.
Кончиками вздрогнувших пальцев он опустил веки, они не поднялись уже. Схватил зеркальце в бронзовой оправе, к губам поднёс. Не затуманилось.
И тут из живота его, из плоской, но широкой служивой груди, как водяной пузырь, вырвался угарный выдох. Кровать с покойницей поплыла куда-то в сторону, чёрный потолок скособочился, в голову ударил колокол...
Подскочил Юри Рангопль — такой же кряжистый, молчаливый, меченый палашами церберскими, растолкал повитух и приживалок, разжал лезвием ножа зубы и влил полштофа рома. Очнулся барин.
— Где малый? — одними губами спросил Фабиан.
— Эме взяла.
Трудно сыскать на свете людей, столь далёких друг от друга по происхождению и столь близких по судьбе. Эстонские предки Рангопля с незапамятных времён рождались, жили и умирали на эзельской земле. Это была их родина, кров и убежище. Предки Беллинсгаузена шли сюда с крестом и мечом из тесной германской глубинки — несли другую веру, язык, нравы; пролили много крови, пожгли всё, что могло гореть, задушили, что могло дышать. За годы, столетия могли бы обвыкнуться, научиться мирно существовать, но немецкие бароны и эсты так и остались врагами. Только малая часть выходцев из немцев — мелкоземельная, как Фабиан, сподобилась примириться.
А вот дружба, какая возникла у немца Фабиана и эста Юри, оказалась и вовсе удивительной. Бесовское, контрабандное дело объединяло их. Об этом смердили злые языки, однако тишком, намёками, потому как ни тот, ни другой обид не прощали и подлый народишко держали в страхе.
Фабиан владел мызой в Пилгузе, землёй в пять гаков (за гак в Северной Эстонии считали десять гектаров), деревней Лахетагузе с сорока душами, всё, что осталось после многих дроблений и переделов с тех пор, как Беллинсгаузены обосновались на острове. Ни в какие союзы он не входил, с соседями не общался[1].
В молодости корнетом участвовал Фабиан в Семилетней войне с пруссаками. В Риге на празднике по случаю успешного её окончания увидел он Лизоньку, дочь эскадронного командира. Полюбили они друг друга неистово. Получив отставку, увёз он её на Эзель. Принесла ему Лизонька двух сыновей-погодков Александра и Якова. Когда они подросли, отвёз их к брату Фердинанду в Аренсбург, где была единственная на весь остров школа. А через шесть лет неждан но Лизонька забеременела вновь. Но кого произвела на свет, бедняжка так и не узнала.
На свадьбе Юри и Эме Фабиан дал молодым вольную, подарил флигель на заднем дворе. Стал Юри как бы управляющим. Наблюдал за скотом и птичником, кузницей, бондарней, погребом и другой хозяйской собственностью. Земля на Эзеле была худая — суглинок да камень. Урожаи выдавались редкие, разве что животину поддержать, хлеб же покупали на материке у ревельских эстов.
Надёжным промыслом, помимо ловли жирной, неистребимой салаки, считали Фабиан и Юри контрабанду. У них была пойема — кораблик остроносый, с обвалистыми бортами, кубриком на корме, с убирающейся мачтою косым парусом. Пойема носилась по Балтике, точно пиратский корвет, — не знала усталости, не страшилась бурь, проскакивала мелководья, где иные распарывали брюхо на острых камнях. Не раз и не два хаживали они в Швецию. Бочку с эстонским зерном обменивали на две — с солью. А грузили бочек по двадцать. Чтобы смурное кипельное море пересечь, в Швеции посредников найти и сбыть товар, — ума не надо, хотя из умников не каждый в дальний рейс пускался. Главная блажь крылась в азарте обхитрить, с носом оставить пограничных и таможенных церберов.
Случалось, почти настигали, рушили пушкой корпус и снасть, грозились вздёрнуть на рее, но в самый последний момент упускали. То ветер неожиданно переменялся, то наступала ночь, то разыгрывалась качка... Пойема, словно угорь, из рук ускальзывала, а на новую гонку таможне духу не хватало. Кляли неистово, слали громы небесные — да бестолку.
Бывало, устраивали облавы. Поджидали на берегу в потайных местах, хоронились на подходе к шхерам, крейсировали мористей, однако у «дьяволов Балтики» своя хитрость имелась: по малейшим приметам, тонким разбойничьим чутьём, нечаянному неуклюжью, чиху ли с простуды, табачной струйке от носогрейки, блудливому ли шёпоту они угадывали неладное, выносились из расставленных силков упырями, и вся затея с поимкой контрабандистов шла прахом.
Крепкие, жилистые, упрямые Фабиан и Юри не признавали никаких законов, не знали над собой никакой власти, кроме силы. Они отличались от других дерзким духом предпринимательства, удачливостью.
Неизвестно, на какие доли раскладывали добычу захудалый барин Фабиан Беллинсгаузен и Юри Рангопль, но, ясно, они не оставались в обиде друг на друга. И когда неутешное горе свалило Фабиана, Юри первым явился на зов.
Похоронили Елизавету по православному псковскому обряду. Маленький сиротка причмокнулся к груди Эме, которая неделей раньше разрешилась от бремени тоже сыном. Младшего Рангопля назвали Аго. Беллинсгаузенова же отпрыска нарекли отцовским именем — Фабиан, прибавив ещё одно имя — Готлиб, как бы «Богом любимый». В католической и протестанской церквах свято сохраняли обычай давать новорождённым несколько имён, поручая, таким образом, заботу о них сразу нескольким ангелам.
Так на мызе Пилгуза появился маленький барчук Фабиан. Со своим ровесником Аго он как брат проведёт безмятежное детство.
Говорят, самый милый ребёнок — последний. Фабиана отец не выделял. Больше того, гнал с глаз, чтобы не напоминал о Лизоньке. А как хворать стал, садился в кресло, вынесенное на воздух, клал на рыжеватенькую головку тяжёлую лапищу и держал так час и другой, глядя на тусклое бесцветное море, думал о чём-то давно ушедшем, и мальчик боялся шевельнуться, чтоб не рассердить батюшку. Не заметил старший Фабиан, как подросли ребятишки, и однажды, как бы очнувшись, отдал приказ Юри:
— Учить надо.
Юри призвал из деревни патера Копли Рейнвальда. За зиму тот выучил мальцов грамоте, арифметическим упражнениям, а по весне Юри за пуд копчёностей выменял у ревельского лавочника книжку с истлевшим переплётом и медными застёжками. Книга оказалась сущим кладом для ничем не затуманенных детских умишек. С нею Фабиан-младший и Аго отправились в учебное плавание, но не вперёд, а назад, в прошлое, навсегда ушедшее, угасшее, но не утратившее прелести для мечтательного и дерзкого детского сердца. Это была «Ливонская хроника», писанная лет шестьсот назад сметливым панегиристом епископа Альберта фон Буксгевдена Генрихом по прозвищу Латыш.
Книга приохотила друзей к истории — науке о достопамятных событиях, обнявших всё важное, случившееся в несколько тысячелетий от первобытности человеческого рода до сегодняшних времён. Понятно, люди хотели оставить память о себе. У диких народов воспоминания хранились в изустных преданиях, песнях, пословицах. У народов, лишь недавно вышедших из детства образованности, составлялись летописи, и чем более они просвещались, тем старательнее передавали памяти потомства значительные для них подвиги и события. А народы просвещённые, усмотрев пользу в знании важных происшествий, изложили собранные материалы в соответственном предмету порядке, то есть составилась история, которая вкупе с другими науками стала необходимым знанием для просвещённых умов.
По-другому теперь смотрели мальчики на камни у берега, леса в островной глуби, на небо и ветры своей родины. Они как бы обогатились духовным светом, излучавшим божественное стремление всё видеть и знать.
Остров, где они жили, назывался Эзель. От шведского слова «решето»: за обилие болот и озёр среди лесов и лугов, каменных гряд, сдвинутых доисторическим ледником. В народе же Эзель именовался Журавлиным островом — Кура-саар, а позднее Сааремаа.
Южнее, за проливом, на материковой земле жили эсты, летты и ливы, объединённые в Эстляндскую, Курляндскую и Лифляндскую губернии. В старые времена русские прозывали те края вкупе Ливонией. При Владимире Киевском — крестителе Руси — Ливония платила ему дань. Сын Владимира князь Ярослав, во святом крещении Григорий или Юрий, основал здесь город Юрьев, впоследствии Дерпт.
К тому времени, когда в Прибалтику стали проникать римские миссионеры с помыслами обратить людей в католичество, здесь уже давно жили христиане, и пастыри православные исполняли своё дело в отношении к язычникам в духе евангельском, проповедовали крещение словами любви и мира и совершали его только над желающими принять эту веру.
Русские долго помнили, что Ливония принадлежала Руси. Царь Иван Грозный писал королю датскому, что-де русские здесь и города строили, и храмы Господни воздвигали, и хлебопашеством занимались, что при них ливонцам жилось никак уж не худо. Но междоусобные войны, нашествие татар вынудили русских оставить этот край. А один несчастный случай познакомил с ним немцев.
В 1138 году буря занесла нескольких купцов из Бремена в устье Западной Двины. Хитрецы и пройдохи вызнали, что здесь почём и почему, выговорили право на вольную торговлю. Воротясь домой, купцы принялись подбивать духовных рыцарей обратить тамошний народ в римско-католическую веру, подчинить Прибалтику.
«На том Восточном море, — подзуживали бременские купцы, — лежит большой остров Эзель, жители его вообще не признают христианского Бога, но обожают птиц и драконов, которым приносят в жертву живых людей, купленных у пиратов... На том же море находятся и другие большие острова, населённые жестокими варварами, и поэтому мореплаватели обходят их стороной.
Эзельцы наносят много вреда. Они жестоки и предаются постыдным страстям; часто они насилуют пленных женщин и девушек или берут их себе в наложницы, каждый по две или три; продают их другим язычникам, одним словом, всё недозволенное считают дозволенным».
Неустрашимы и храбры были эзельцы и сражениях, что правда, то правда. Генрих Латыш приводил такой случай: «Когда эзельцы, ограбив датские церкви, возвращались назад, их задержали немецкие пилигримы. Несмотря на численное преимущество немцев, они тотчас вступили в бой. Когда же на одном из кораблей из тридцати человек было убито двадцать два, оставшиеся восемь, окровавленные и обессиленные, зажгли свой корабль с тем, чтобы, с одной стороны, не замедлять отплытие других эзельских судов, с другой же, чтобы даже выгоревшее судно не досталось немцам». И ещё: «Когда команда одного из кораблей заметила, что немцы одолевают её, то гордые язычники предпочли броситься в море, лишь бы не попасть в руки неприятеля и ждать от него пощады».
Особенный успех сопутствовал островитянам в борьбе с датчанами и шведами. Не раз они захватывали шведские замки с многочисленным гарнизоном, бивали датчан у Ревеля, а сам город осаждали до тех пор, пока не вынуждали ревельцев сдаться.
Только под напором немцев, особенно в открытом поле, эзельцы вынужденны были уступать или спасаться бегством. Но это не служило признаком трусости или малодушия, а только доказывало превосходство немецкого вооружения. Эзельцы дрались секирами, луками, топорами, редко у кого были меч, дротик или копьё. Прикрывались они кожаными щитами. С криками они бросались в бой, швыряя камни и дротики. Немцы же хладнокровно ставили защиту из огромных, чуть ли не в рост человека железных щитов, отражали отчаянный натиск, пускали в дело арбалеты, а потом длинные копья и мечи. Затем немецкий строй расступался по флангам, выпуская на простор тяжеловооружённую конницу.
Немцы снаряжали одну экспедицию за другой, ежегодно усиливаясь пришельцами из глубинной Германии, где посулы Римской церкви падали на благодатную почву, поскольку к тому времени энтузиазм к Крестовым походам заметно охладел. В Германии скопилось немало праздного воинства, которое предпочитало воевать против ближних язычников, чем биться с мусульманами в отдалённых краях Палестины.
За столетие крестоносцы овладели всей материковой Ливонией. Остались независимыми лишь Эзель и острова поменьше — Муху и Абрук. Тевтонский епископ Альберт фон Буксгевден решил организовать поход не летом, так как у эзельцев было больше кораблей и высадка на каменистый берег представляла большую трудность, а зимой. Сначала надо было захватить крепость Моне на Муху.
В конце января 1234 года двадцатитысячное воинство немцев; ливов и леттов прошло по льду пролива. Попытка взять крепость штурмом не удалась. Тогда тевтоны подтянули камнемёты, которые действовали наподобие большой пращи, и начали крушить дома и укрепления камнями и гранатами с горящей смолой. Через неделю жесточайшего обстрела они выдвинули тараны для разрушения ворот. Атакующие крючьями стали растаскивать брёвна на валах, выбивать защитников из арбалетов. На заре 3 февраля с одновременным падением ворот и штурмом через стены немцы ворвались в городок, истребили всех оставшихся в живых.
...Потеряв крепость на Муху, эзельцы ещё некоторое время удерживались на море. Они мало ценили мирную работу на земле, проводя большую часть жизни в походах. Оторванные от острова, родных, без жён и детей, они делались смелыми и дерзкими, не боясь мести за порушенный мир. Хищные их корабли автор называл пиратскими и не ошибался. По величине, постройке и снаряжению они были достаточно вместительными, чтобы принять команду в тридцать человек и перевозить много груза — скот, церковную утварь, колокола, меха, пленных. Снабжались корабли мачтами и парусами, устройствами для вёсел. Стало быть, не зависели от ветра и легко управлялись в битве.
В сражениях эзельцы действовали примерно по такому плану: разделялись на две колонны, охватывая неприятельскую колонну судов с флангов, и с двух сторон осыпали тучами стрел, камнями из метательных орудий. Особенно удачно действовали огнём. Быстро сооружали плоты, загружали их сухими дровами и сучьями, обливали смолой или жиром животных, пускали по ветру на чужие корабли, чаще на те, которые отстаивались в гавани и лишены были из-за тесноты возможности манёвра.
Но и эзельский флот, лишившись баз на побережье, вскоре утратил могущество.
После падения крепости Моне на Муху начали крестить эзельцев. Идолов их, особенно главного — Терапюгге, разбросали и порубили. Самобытное существование Эзеля и других островов прекратилась навсегда.
Буллой 14 мая 1237 года вновь избранный Папа Григорий IX благословил соединение Ливонского ордена с орденом меченосцев, переименовав всю территорию, им принадлежавшую, в провинцию Тевтонского ордена.
Однако умный прелат Альберт понимал, что владычество над вольнолюбивыми островами будет непрочным. Раньше крестоносцы, отслужив в Ливонии год-другой, обычно возвращались на родину, оставляя приобретённый край до прибытия новой дружины. Чтобы удержать их, Буксгевден начал раздавать завоёванные земли с обязательством нести военную службу. Лишившись баз на побережье, эзельцы утратили силу и на море. Одни из них ушли к шведам, другие подались к датчанам. Третьи покорились немцам...
В конце концов у простых эзельцев ничего не осталось от прежней доблести, кроме ненависти к господам и неохотной готовности им повиноваться. Сохранилось только чувство правоты и честности, доходившее порой до упрямства.
Это хорошо понимал маленький Фабиан, живя среди эстов и разделяя общую судьбу и на мызе, и в деревне, до недавнего времени принадлежавшей его отцу. Эсты были от природы мягки и смирны. Драки, убийства, насилия случались между ними редко. Но мягкость натуры нисколько не мешала её упругости: упрямство эста не знало границ. Раздражённый и обиженный, эст становился злорадным, мстительным и враждебным. Не слишком чувствительный к окружающему, он обладал большой смелостью, часто переходящей в дерзкую отважность, совершенное презрение к смерти.
Читали про это Фабиан с Аго, и невдомёк им было, что их предки долго оставались непримиримыми врагами. Пращур Беллинсгаузена с мечом и огромным щитом из вязкого ясеня с изображением тевтонского креста шагал в пешем строю, а прадед Аго в пестрядиной рубахе до колен, обшитой защитными сыромятными ремнями, в онучах и кожаных бахилах сжимал копьё-острогу, одинаково удобную и для рыбной ловли, абордажа и непрошеных гостей.
Ещё одну зиму скрипел Фабиан-старший. Призывали к нему лекарей, поили травами, пускали кровь, грели кости сенным отваром, жарою в бане изгоняли бесов, натирали зимой снегом до красноты.
В Рождество уже в кровати, еле живого, выволокли барина на мороз, разожгли вокруг костры. Больше всех старались Фабиан и Аго. Взращённые в одной колыбели, вспоенные из одной материнской груди, жившие под общим кровом, они совсем мужичками стали, плотненькими, как боровички. Фабиан-младший бегал в сереньком кафтанчике с медными пуговками, в лапотцах из тюленьей кожи, бараньей шапке мехом наружу. Почти так же одет был и Аго — кафтанчик лишь поскромней был, коричневый, зипунный. С годовалым боровом в момент управились, кровь спустили, выпотрошили внутренности, тушу на слегу напялили и над жаркими угольями навесили, медленно вращая орясину за рукоятки, к комлю прибитые, вроде колеса рулевого.
Пышногрудая, крепкотелая, ладно скроенная Эме в чепце янтарном, бордовом спензере без рукавов, узорами расписанной юбке да в праздничных красных чулках глаз не могла от ребятишек отвести. Но не одна она любовалась сыновьями. Фабиан-старший потянул за рукав стоявшего рядом Юри:
— Надо им кимбу строить. Пора к морю приучать.
Кимба — не пойема, кимба — ялик. Но для ребятишек её построить, даже оставаясь в помощниках, не пирог умять.
После Рождества вместе с Юри начали они валить лес, распиливать кряжи на доски и брусья, из матерых комлей вытапливать смолу, драть лыко для конопатки. Пока материал выдерживался, подсыхал, в кузне наблюдали за Юри, как он делал блоки, кольца, шнеки, якоря и другую такелажную оснастку. А там подоспела пора вырубать по меркам сегменты шпангоута, крепёжные упоры.
Ранней весной, когда в лощинах и заводях ещё стоял ноздреватый лёд, а пригорки уже подсохли, начали ребята с Юри ладить кимбу. Один рубанком и фуганком шлифовал доски, другой долотом и топором делал пазы, сплачивал корпус дубовой крепью. После конопатили щели, покрывали дерево олифой, обливали кипящей смолой, поставили мачту с реей, подвели под днище валки. Если бы не меньшие размеры, кимба, узкая и длинная, смахивала бы на пойему. Это видели и сами морские волки, хотя не обмолвились ни словом, но в душе оставались довольными. Теперь было кому передавать своё ремесло.
По валкам кимбу столкнули в заводь в полнолуние и при полном молчании, подальше от глаза. Худой, обросший седой щетиной Юри с кожаной лентой на лбу, перехватившей косматую голову, в холостяной рубахе под овчинной безрукавкой, опустился на колени и забормотал молитву, с которой отправлялись в плавание эзельцы за рыбой и удачей. Фабиан-отец в шубе, накинутой на плечи, тоже хотел осенить детей крестным знамением, но вдруг закашлялся, согнулся в погибель. Таким его и внесли в дом.
Умирал отец, как говорили тогда учёные лекари, от ипохондрии[2]. Тоска по жене, встреченной в корнетской молодости на карнавале по случаю успешной Семилетней войны, с которой так же празднично прожил всю жизнь, не забывалась, а возвращалась с ещё более надсадной болью, потерялся смысл существования, утратилась вера. Старшие дети выросли и уехали, последыш доверялся Юри — надёжному другу. Можно было со спокойной совестью уходить в иной мир, где надеялся он вновь встретиться с душой любезной ему Лизаньки.
Через трое суток отца вынесли ногами вперёд...
На похороны наехали из Аренсбурга брат Фердинанд с супругою, двое ещё каких-то родственников с домочадцами. Поскольку старшие уже учились в городской школе, порешили младшего определить туда же осенью, на лето оставив на попечительство Рангоплю. Имение же с землёю и душами в деревне Лахетагузе продали, поделив выручку между собою по-родственному. «Жил покойник, как сыч, клановым чувствам не внимал и сычом умер, Царство ему Небесное да земля пухом».
Детское горе Фабиана оказалась недолгим. Чмокнул папку в восковой лоб, перекрестился, оттёрли его с глаз прочь старшие, холодно озабоченные, неискренне слезливые. После поминок убежали Фабиан с Аго на берег. Они спустили кимбу на волну, раскинули парус и ушли в море подальше от греховной земли, людей чужих, непонятных, склоками да гордыней обуянных.
Хотели родственники лапу наложить на пойему и ялик детский, однако ж предусмотрительный Фабиан-старший ещё при жизни всё обдумал. И флигель, и скотины часть, и суда, ими построенные, переписал на Юри заранее, заверил письменно в уездной канцелярии гражданского губернатора, заменившего прежние должности ландрата и ландмаршала, уплатив сполна положенную пошлину и всякие поборы за наследственную канитель. Юри горе тоже убивал по-своему — работой. Взялся за починку пойемы. Ребятам же за две недели велел обойти вокруг Эзеля, обозначить в памяти и на бумаге все приметные места. Бросил им бочонок с пресной ключевой водой, мешок с хлебом и салом, рыболовную снасть и молча оттолкнул кимбу от берега. Советов не давал: захотят жить — выплывут.
Фабиан и Аго обогнули Эзель, побывали на Абруке напротив Аренсбурга, на Муху в древнем городище эстов, пополоскались в шторме, от штиля ушли на вёслах, добыли угря бочку и вернулись к месту, где поджидал их Юри. Фабиан вычертил карту, обозначил стороны света, нанёс выгодные места для стоянок, отметил господствующие течения, засек опасные банки и мели, срисовал приметные издалека мысы, на которые можно было держать прямой курс.
Неграмотный Юри мало понял из этой бумаги, но проникся уважением к барчуку-сироте за его принадлежность. Сам-то он премудрости мореходства узнавал из печального опыта крушений да извлекал из сказок стариков, пока не достиг совершенства.
Осенью в нём окончательно созрело решение взять с собой мальцов в шведский Умео — для науки с развлечением вместе и для отвода глаз полицейских — тех и этих. Материковые крестьяне собрали урожай, рожь подешевела, Юри наполнил зерном двадцать бочек. Если всё обойдётся, возместит толику убытка, понесённого на похоронах за пиво и разносолье.
Оба судна загрузили полностью, закрепили кладь наглухо, укрыли рогожами. Наказал идти не своевольничая, как нитка за иголкой, в случае разбега в панику не впадать, добираться самостоятельно, ориентируясь днём по солнцу, ночью по звёздам.
Вышли ночью с попутным ветром, в одной связке. Пойема Юри легко несла кимбу Фабиана и Аго. Сквозь тучи иногда поглядывала луна и бросала тяжёлый оловянный свет на пологие волны. На носу кимбы сидел Аго и глядел в согбенную спину отца, стоящего у штурвала пойемы. Фабиан, облокотившись на банку, вёл счёт времени по песочным часам и производил в уме несложные расчёты пройденного пути. Ни компаса, ни секстана, ни морской карты, разумеется, у них не было. Фабиан доверял интуиции Юри. От него он не слышал ласковых слов, да и Аго не удостаивался улыбки, а вот знали, как зверята, чувствовали они, как он жалеет и любит их. Интересно, знала ли об этой стороне его души Эме?
Фабиану казалось странным отношение эста-островитянина к женщине. Эст не требовал от жены ничего, кроме здоровья, терпимо относился к ней, если молодая жена принесёт незаконнорождённое дитя, лишь бы только не от немца. На жену эзелец смотрел как на тяговую силу и в браке видел лишь пустой обряд.
В доме отца жила стряпуха Сельма, у неё подрос сын Лаул, и она решила его женить. Подыскала в деревне невесту Айру, привела в свой дом и с первого же дня свалила на неё все свои обязанности. А Лаул ловил себе рыбу и мерзко хихикал.
Накануне свадьбы Сельма стала надевать на невесту чепчик. Айра по старому обычаю дважды сбрасывала чепчик, за что каждый раз получала оплеуху с сердитым внушением: «Карда омма меест!» («Повинуйся мужу своему!») В третий раз невеста оставила чепчик на голове в знак покорности. Вскоре Айра покинула родительский дом, положив в карман три корки хлеба и погладив три раза печку, чтобы унести с собою счастье родительского крова.
После свадьбы свекровь принесла ворох старых рубах Лаула для починки. С этого и началась супружеская жизнь. А где ласка, где любовь? Фабиан ещё не вполне представлял, что это такое, но уже догадывался.
Видел он и другое, совсем тёмное. В Лахетагузе глумились над девушкой, забеременевшей до замужества. Её били, напяливали дурацкий колпак, издевались всячески, довели до того, что она, родив, убила своего младенца.
Вора и колдунов, домовых, леших, русалок, упырей отбрасывала эстов во времена варварства. А как бабы помогали разродиться той же Айре? Случилось это на Масленицу. Они раскачивали её по воздуху, подвешивали за руки, заставляли кувыркаться в снегу через голову. Так и выбросила мёртвого. А Лаул только скалил щербатые зубы да жрал солёные ноги заколотых осенью свиней, какие подают на Масленицу.
Фабиан возненавидел Лаула. Ему, мальчишке, понравилась кроткая, душевная Айра. «Вот ужо вырасту, отольются её слёзки», — грозился мальчик.
...Юри издал звук, похожий на предостерегающий скрип сонной чайки. Что-то опасное узрел он впереди. Фабиан быстро положил руль на правый борт. Юри резко сбросил парус и стал гасить скорость, встав бортом против курса. Чтобы избежать удара кимбы и помочь более тяжёлой пойеме, Фабиан уклонился в противоположную сторону, чувствуя, как связывающий суда тонкий трос натянулся тетивой. Этим приёмам его никто не учил, поступил как щенок, впервые сброшенный в воду. Аго было встрепенулся, забарахтался, пытаясь что-то разглядеть во тьме, но Фабиан грубо прижал его голову к банке, молчаливым жестом приказав замереть.
Пойема Юри слилась с ночью. Кимбу тихо прибило к её борту. Чтобы при столкновении не издать шума, Фабиан выбросил верёвочный кранец. Ещё больше ссутулившись под просоленной шерстяной накидкой, Юри сидел в напряжённой позе, как бы приготовившись к прыжку. Кого он видел впереди? Сторожевой ли корвет или ладью такого же горемыки-контрабандиста, пузатый турум купца или посыльную удему фельдъегеря, но встреча с любым из них не сулила ничего доброго. И он ждал, посасывая пустую трубку, час или два, до тех пор, пока неведомый мореход не исчез.
Наконец его пружинистая рука потянула шкерт, волгло забухали блоки, парус взлетел по мачте, хлопнул на ветру, как бы сбросив дрёму, и потянул пойему дальше.
К рассвету они уже были в нейтральных водах. Ни один корабль не имел права досматривать их, но на море, как в глухом лесу, хозяин тот, кто сильней, поэтому за благо считалось ни с кем не встречаться.
Фабиан ещё был мал, чтобы задумываться о будущем. Пока он зависел от Юри. Друг отца под забор не выбросит. А если что вдруг случится с ним? Ходить-то ему приходится по острию ножа, убьют, прикуют к галерам, бросят в каземат, разорят — охотников наберётся достаточно, — тогда и мамку Эме обратят в рабыню, и у Аго отберут вольную, а его вышвырнут к нелюдям-родственникам в Аренсбург. Те что захотят, то и сделают... Только никогда никто не разлучит его с морем. На море он родился, на море и умрёт. Морю лишь не надо перечить, с ним научиться жить. «Я родился среди моря, и я не могу жить без моря, как рыба не может жить без воды», — скажет он в редком порыве откровенности, будучи уже взрослым сильным человеком, но сейчас, на середине Балтики, в крошечном сердце родилось это чувство и волновало кровь.
Пошёл холодный дождь, ухудшилась видимость. Смутно темнела корма пойемы. Фабиан прикрикнул на Аго:
— Не сиди кикиморой, грейся!
Аго сбросил овчинную накидку, замахал руками, завертел головой. Он безропотно признавал главенство Фабиана, и не потому, что Фабиан считался дворянином по крови. Фабиан скорее схватывал науку, быстрее соображал, легче ему давались предметы, с которым знакомил мальчишек преподобный Копли Рейнвальд. Внешне Аго походил на Юри — сухопарый, длиннолицый и молчаливый, а в душе много было от матери — он любил песни, верил в злых и добрых духов, колядовал на Святки, в Иванов день жёг костры, собирал пахучие травы и тайком подсовывал под подушку Эме, чтобы мамка видела приятные сны.
Шли ещё одну ночь. Днём дважды счастливо разминулись с другими судами, а поздним вечером увидели редкие огни Умео. Юри повернул к западу, вошёл в фьорд и приткнулся к скале, громадой нависавшей над водой. Шведский берег ничем не отличался от эзельского — те же камни, такие же протоки, та же жухлая трава на взгорке. Юри сбросил тяжёлую накидку и нерпичьи бахилы, достал из рундука круглую шляпу, чёрный плащ, башмаки с пряжками, превратившись в обычного горожанина.
— Не высовывайтесь! — приказал он.
Перепрыгивая с камня на камень, скоро очутился он на суше и растворился, точно его и не было. Юри хорошо знал это место, бывал уж точно с отцом Фабиана. Ни с суши, ни с моря оно не просматривалось, смело огонь разжигай, но Фабиан удержался от соблазна, хотя продрог не меньше Аго. Единственное, что он позволил, так перейти на пойему и спуститься в каюту, куда не задувал ветер и где было много рогож, чтобы укрыться и согреться.
Немало прошло времени, прежде чем послышались шаги двоих людей. Юри зажёг сальный фонарь, подкатил одну бочку, выбил деревянную пробку. Человек, пришедший с ним, в орехового цвета камзоле с бархатным воротом запустил в отверстие медную трубку, вытащил из нутра горстку зерна, рассыпал на ладони, взял на зуб, пожевал.
С первого урожая, — произнёс Юри.
Но швед не удостоил его ответом, той же трубкой показал на другую бочку, на третью, пока каждую не просмотрел.
— Отчего доверять перестал? — обидчиво спросил Юри шведа.
После долгого молчания швед выговорил:
— Лаул, пёс, осевки подсунул.
— Я за него не ответчик. — По лицу Юри пошли красные пятна, подлость земляка задела его за живое.
О том, что Лаул, этот стряпухин выродок, отважился на контрабандный вояж, Юри услышал впервые, но возмутился не тем, что тот стал как бы конкурентом, хлеб отбивать, а что пошёл сразу на бесчестье.
Швед перевёл взгляд на мальчиков, прижавшихся в углу:
— Твои?
Юри кивнул.
Вошли четверо парней, один здоровее другого, и начали выгружать девятивёдерные бочки, ловко балансируя на скользких камнях. Где-то за скалами у них стояли подводы. Обратно они принесли соль в таких же бочках.
— Когда снова придёшь? — спросил швед, раскуривая трубку.
Юри, ещё не отошедший от гнева на земляка, молчал. Безмолвствовал и швед, не выказывая нетерпения.
— Надо с Лаулом разобраться, — наконец выговорил Юри.
— Дело не моё, решайте сами. — Швед занёс ногу на порог. — Таможенная удема на Гогланд пошла. Остерегись.
Люди ушли. Юри поднял якорь, действуя багром, начал выбираться из фьорда.
Заведётся блоха, свету не взвидишь. Настырная, юркая, мерзкая тварь куснёт, перескочит, затаится, а как забудешь о ней — снова ужалит. Таким оказался Лаул.
Пробовал Юри по справедливости с ним рассудить, к совести призвать. Лаул обнаглел до того, что затребовал пай с выручки — за молчание. От такого нахальства прямодушный Юри даже потерялся сперва. Пришлось побить, что ещё больше обозлило паскудника.
Повадился за Юри подглядывать. Угадал, высмотрел, когда Юри в Швецию отчалил, и поскакал в Аренсбург к таможенному поручику Абнеру с доносом. Свой долг Абнер исполнял ревностно, как пёс. Обложил берег парными постами солдат, навстречу две шнявы в море выпустил. Сам же с подзорной трубой устроился на самом высоком месте острова у Панка, где берег футов на сто над морем поднимается.
Фабиан с Аго поняли, что отца надо выручать. А как? Строили разные планы, в конце концов придумали один, правда, рискованный. Фабиан выйдет на кимре, постарается встретиться с Юри раньше, чем его словят церберские шнявы. Аго же станет следить за передвижением постов, в случае опасности зажжёт фонарь и спрячет его в каменистой нише у мызы Кихельконне. Тогда Юри повернёт на Муху к своему родственнику, там разгрузится и займётся рыбной ловлей, что не воспрещалось.
Фабиан хорошо понимал всю шаткость плана — найти пойему Юри в Балтике всё равно, что схватить салаку в воде голой рукой. Но положился на случай. И надо же так счастливо сложиться обстоятельствам, что и бури не случилось, и ветер сопутствовал, и Юри задержался у шведов. Фабиан пересёк море, отыскал место, где в прошлый раз швартовались, предупредил об облаве.
Юри сделал, как советовал Фабиан. К Эзелю они пристали в разное время и в разных местах. Солдаты обыскали пойему от клотика до кормы, ничего не нашли, кроме толики рыбы. Обозлённый поручик Абнер всыпал доносчику полсотни плетей.
В другой раз уже сам Юри узрел провокацию по едва заметному гоношению в месте, удобном для стоянки. Он увёл пойему в камыши, неделю там бедствовал, комаров кормил, изголодался, соль промочил — из бочек и пригоршни не наскрёб, а всё же дождался, когда у таможенников терпение лопнуло, снялись они с постов. Вконец озверевший Абнер приказал выдрать Лаула до беспамятства и убрался восвояси.
А осенью Фабиан с Аго свою казнь мерзавцу устроили, по-мальчишески жестокую. Днём высмотрели в огороде большую тыкву, выпотрошили мякоть и семена, вырезали в кожуре глазницы, треугольную дыру вместо носа, зубы, как у черепа, внутрь поставили толстую свечу. К притолоке над дверью избы Лаула привалили бревно. Среди ночи в окошко ему постучали.
— Кто там? — отдёрнул занавеску Лаул спросонья, схватил дубину, лягнул ногой по двери — и тут бревно его по горбу торкнуло.
Неделю пакостник в постели отлёживался, ещё с месяц ходил кособоко, но быстро. Видать, остерегаться стал и поручика Абнера, и Юри Рангопля, и его сорванцов.
Вскоре подмораживать стало, затянуло бухточки льдом, пойему и кимбу вытащили на взгорок до весны. Приехал дядя Фердинанд, чтобы отвезти племянника в школу в Аренсбург. Эме от горя убивалась, точно навсегда расставалась. Юри впервые, как отец когда-то, погладил головку и оттолкнул, как от себя оторвал, Аго ноги овчиной укрыл, хотел уберечь от мороза. Вёрст пятьдесят до города было, гони не гони, за день не доехать. Потрусили лошадёнки, стряхивая иней и наледь, понесли санки в неведомую мальчику даль мимо песчаных накатов, каменистых пустошей белых лесов и перелесков.
Сколько их, дорог этих, доведётся пройти Фабиану?! И летних, и зимних, дневных и ночных, в дожди и метели, средь воды и полей... Если соединить их, вытянуть в линию — до луны бы хватило. Одни позабудутоя, другие вовсе сотрутся в памяти, а вот первая будет помниться до глубокой старости.
От лошадей несло сладким потом, домашним теплом, сыромятной упряжью, уверенной устойчивостью. Санки плавно раскачивались на ухабах, из-под копыт летели колючие льдинки, морозец приятно дубил щёки. Тренькал колокольчик на дуге коренника, с Руси перенятый, чтоб встречных предупредить для разъезда и волков отпугивать. Только разве наглеца-дуролома он остановит? Или отгонит голодную стаю? Скорее для души колокольчик годился, нехитрой песенкой согревал, щебетал себе помаленьку. А для зверя или удальца дорожного у дяди Фердинанда по бокам два кавалерийских штуцера лежало, да в ногах топорик торчал — с длинной рукоятью, лезвием с одной стороны и обушком с другой. Руби хоть насмерть, коль супротивник окажется опасный, хоть тупьём глуши — до опамятства.
Дядя шуток не любил. Исполнял он должность подинтенданта при главной крепости, имел чин не шибко великий — прапорщика, зато весьма важный — отвечал за сохранность пороховых магазинов.
Под нагольным тулупом Фабиан обогрелся, сморил его сон, а очнулся, когда лошадей на корчме распрягали. Дяде с племянником комнату наверху отвели. Прохладно было там очень, потому клопы не донимали — сами мёрзли, скучивались в людской, где печь грела, ночевали холопы и домочадцы, расселившись по лавкам и впритык на полу. Корчмарь самовар приволок и жаровню с калёными углями, а харчевались тем, что Эме натолкала, — холодной копчёной свининой, пирогами с ливером, сладкой селёдкой, медовыми сдобами.
Утром чуть свет запрягли лошадей и поехали дорогой прибрежной — слева суша снежная, справа море с горбами торосов, чёрными полыньями, где вода не поддавалась морозу.
Молчал Фердинанд, изредка высмаркивая льдинки из усов. Помалкивал и Фабиан. Окружённый людьми малоговорливыми, он замкнулся в себе, слов не тратил, наружу чувств не выказывал, отвечал, если спрашивали, но как можно короче и точней, прежде ответ сложив в голове, отбросив лишнее. Вопросов тоже не задавал, хоть иной раз одолевало любопытство. Не рассказывают, значит, так нужно. А ты делай, что надо делать. Бывало, Юри прислонит ладонь к печи — холодная. Фабиан шубейку на плечи и бегом за дровами, тут же лучину справит и огниво поднесёт. Или Эме заглянет в кадушку — там воды на донышке. Ведра в руки, коромысло на плечо, и к обложенному каменьями родничку. Аго не то что ленивый был, но менее проворный. Ему оплеух доставалось поболе.
Тоскливо стало без Рангоплей. Заплакать хотелось. Но и плакать Фабиан не умел. Что они поделывают сейчас? Как что? Юри у окошка сеть ладит для подлёдного лова. Аго табак в ступе рубит. Эме у печи ухватами правит. Свинья опоросилась — хлев утепляй, корова телку принесла, другая на подходе, бычки ревут, каждому пойло дай, куры в запечье клокчут — зёрнышко просят. На жаровне сало скворчит — на стол подавай. Кружись, хозяйка, крутись — поворачивайся с утренней зорьки до ноченьки поздней, на весь век заведённая, праздничком одарённая редким, что вздохнуть не успеешь, — и снова вкручивайся в долю женскую, робкую, невидимую глазу, надсадную.
А ещё шевельнулась в головке мальчишеской тихая лебёдушка Айра, что досталась горластой стряпухе Сельме и подлому Лаулу. Потеряет она красу раньше времени, постареет, сгорбится и ничего не увидит светлого. Почто он поздно родился? Самого ещё мыкают, как хотят, а вырос бы, в силу вошёл, сумел бы обогреть и защитить. Там, в теле крохотном, зажглась любовь первая — непонятная и тревожно-сладкая.
Дорога полукругом пошла, засинел справа остров Абрука, а слева из вечерней сини выявился сумрачной громадой Штурвольт — одна из главных башен Аренсбургской крепости. Инвалид в долгополой шубе издали приметил санки интенданта, завозился с цепью, выдернул шкворень из ржавой петли, поднял шлагбаум и замер столбиком, вытянул шею, выпятил грудь, выказывая усердие.
Спесиво отмахнулся от старика Фердинанд, повернул в ещё одну арку трёхметровой толщины и в торец здания упёрся. Оно стояло как бы отдельно от прочих, но соединялось единым сводчатым проходом и узкой лестницей.
Из низкого чрева двери, точно из норы мыши, выскочили старшие братья Герман и Александр, да Конрад — балбес Фердинандов, вытряхнули из тулупа, затащили с пожитками в так называемую «детскую» — подвальную комнату, бывший ротный клозет. Вмиг растащили домашнюю снедь по своим топчанам, попрятав под соломенными тюфяками. Фабиану отвели лавку у оконца, похожего на бойницу, с потрескавшимися стёклами. Ночью из окна дуло, не спасал и тулупчик, за который уцепился Фабиан в последнюю минуту, как утопающий за доску, предчувствуя, что без него совсем пропадёт.
Недоросли-братья, родные и двоюродный, имели вид болезненный, землистый, то ли от нехватки свежего воздуха, то ли от голодухи — и Фабиан решил жить сам по себе. Перво-наперво, проснувшись утром, к ужасу наблюдавших, он нырнул в снег, покувыркался в сугробе и растёрся до красноты Эминой шалью, последним подарком кормилицы. Потом выгреб золу из печи, прочистил дымоход, поколол сухие сосновые полешки для растопки, а сверху сырые положил, огонь поурчал-поурчал да и занялся жарким пламенем. Вытряхнул из матраса и наволочки подернутую гнилью труху, в конюшне набил свежей соломой, трещины в стёклах замазал варом и ветошью проконопатил между рамами. Потеплело в «детской», повеяло жильём.
Разнежившийся Конрад потребовал и ему справить такую же постель. В тот момент Фабиан в печке кочегарил. Услышав приказание, прикрыл дверную чугунину, вынул багровую кочергу’, увалисто приблизился к кузену, на семь годков старшему, и спросил незлобливо, но с угрозой нешуточной:
— А сего испробовать не изволите?
И свои кровные притихли, и Конрад язык проглотил. Поняли: на малом не прокатишься.
За чаем с армейским сухарём, чесноком натёртым, Конрад хотел было батюшке про дерзость заикнуться, но Фердинанд гимнастические экзерциции со второго этажа видел и брезгливо произнёс:
— Цыц!
В школе, куда явился Фабиан с письмом его превосходительству от его благородия, учинили дотошный экзамен по словесности, Закону Божьему, арифметике, чистописанию, нашли домашние занятия вполне удовлетворительными и определили прямо в выпускной четвёртый — все Беллинсгаузены очутились в одном классе. Но это ещё не значило, что класс, как нынче, за год проходят. Курс мог растягиваться на два и три года, смотря кому как повезёт — кто учителю поглянется, кого инспектор невзлюбит, а у кого родители рылом не вышли. Городок-то, крепостью окрещённый, был маленький, до исподнего каждого выворачивали, все грехи родителей на ребятишках отщёлкивались, бывало и наоборот, но реже. Учеников не хватало, одно и то же событие толковалось по-разному, кому как из учителей хотелось. Говорили по-немецки. Да и где было учиться русскому, если в школах и гимназиях всей Прибалтики даже русскую грамматику зубрили по немецкому пособию? Французский язык употребляли мало, хотя книжку французскую в лавке купить можно было, а русскую приходилось выписывать из Петербурга.
Зато все, кому приходилось выезжать за границу, называли себя русскими, даже кичились таким званием, драпируясь в это слово, как в римскую тогу.
Охочий летом до моря, зимой Фабиан увлёкся историей, в своё время Екатерина-матушка учреждала в России губернское правление и приказала искать в каждой местности примечательности, чтоб других поразить, оное записывать, издавать, увековечивать. Поощряла, нынешним языком говоря, краеведение. Находились энтузиасты, иные пылкие безудержно. В Аренсбурге таковым оказался комендантский писарь Эмборг из гетенбергских студентов. К нему и прибился Фабиан для составления общего плана и описи оставшихся реликвий.
В свободное время они занимались раскопками, поиском потаённых ходов, разбором древних списков и книг. Мало-помалу собиралась история крепости, не менее занимательная, чем, скажем, история ревельская или рижская.
От Эмборга Фабиан узнал, что строительством руководил магистр Аренсберг — глава Ливонского ордена, позднее в замке жили все церковные владыки. Шведы, завладевшие Эзелем, как и другими островами Моозундского архипелага в середине XVII века, обнесли его стеной, снабдили артиллерией. Они хозяйничали здесь более полусотни лет. Непрерывные войны Швеции с Данией привели в беспорядок финансы. Сильнее всех разорила казну королева Христина. Она так щедро жаловала государственные имения дворянам, что после отречения её от престола из-за «спора сословий» почти все земли как в самой Швеции, так равно в Лифляндии, Эстляндии и на Эзеле оказались в частных руках. По воцарении Карла XI сейм 1688 года вынужден был все розданные имения отобрать обратно в казну. Меру эту при её исполнении стали применять не только к имениям, пожалованным шведскими королями, но и таким, которые достались дворянству от прежних владетелей. Отбирание земель в казну, известное под названием «редукции», привело к упадку благосостояния всей Прибалтики, в том числе и острова. Несмотря на то, что число государственных имений удвоилось на Эзеле, Карл XI вконец разорил одно из лучших своих владений. По прошествии двадцати лет четыре пятых обработанной и плодородной земли острова превратились в пустыню.
С началом Северной войны Швеции с Россией к бедствиям «редукции» прибавились стеснительные налоги на содержание войск, укрепление Аренсбурга. К довершению постигшего несчастья мор и голод 1708—1711 годов опустошил Эзель до крайности. Военные сборы не вносились добровольно, а брались силою. К шведам стали относиться как к захватчикам.
Разгромив Карла XII под Полтавой, Пётр послал в Прибалтику сорокатысячный корпус Шереметева. В октябре 1709 года генерал-фельдмаршал обложил столицу Лифляндии Ригу и держал её в осаде девять месяцев. После капитуляции Риги в конце июля 1710 года дивизия генерала Боура овладела Ревелем. Аренсбург вообще сдался без боя. Укрепления вокруг замка Боур приказал взорвать. Однако после заключения Ништадтского мира[3] их пришлось восстанавливать. В замке расположились квартиры для офицеров, казармы, гауптвахта и пороховые магазины под опекой дяди Фабиана — Фердинанда Беллинсгаузена. Крепость оставалась крайним западным оплотом России в Балтийском море до 1836 года, когда воздвигли укрепления на Аландских островах.
В августе 1787 года открылась новая кампания против Турции. Началась она с конфуза. В шторм к турецким берегам шла эскадра. Сперва думали, ветер скоро кончится, а он всё крепчал и крепчал, дошёл до ураганной силы. Корабли получили тяжёлые повреждения. «Мария-Магдалена» потеряла руль, пришлось рубить мачты, чтобы не опрокинуться. Течением снесло судно к Босфору, где его пленили турки.
На Балтийском флоте стали готовить эскадру для отправки в Средиземное море. Трудность формирования состояла в том, что часть кораблей пребывала в Кронштадте, другая — в Ревеле. Стопушечные линейные находились в Копенгагене в ожидании подхода других судов, чтобы следовать вместе, «дабы взять турок в два огня».
В прошлую кампанию против турок в 1768—1774 годах Екатерина II отправила на бой такую же армаду. Её повёл честный, скромный и добросовестный служака Григорий Андреевич Спиридов. Но с первых же дней дело не заладилось. Большие и малые недостатки в устройстве русского флота обернулись прискорбной бедой. Не только мелководье, плохие карты, штормы стали тому причиной. Тыловыми службами экспедиция была подготовлена из рук вон плохо.
Несмотря на то, что ещё Пётр I наказывал провизию держать в бочонках и льняных мешках, её продолжали доставлять в рогожах, гниющих от волглости и портящих продукт. Солонину везли в больших бочках. Оставаясь продолжительное время откупоренной, она заражала воздух. Пресная вода в деревянных баках портилась ещё скорее, приобретала отвратительный вкус и запах тухлых яиц.
Для нагрузки трюма употреблялся не чугунный, а каменный или песчаный балласт, в котором собирался и гнил сор, сметаемый нерадивыми служителями в трюм и способствующий размножению крыс и насекомых.
Если к этому прибавить, что при неимении судовых лазаретов больные до перевода на госпитальное судно не изолировались от здоровых и что вообще на судах не существовало нормальной вентиляции и глухие углы нижних отсеков избавляли ленивых от путешествия к гальюнам на верхнюю палубу, то высокая смертность и болезни становились легкообъяснимыми.
Отправляясь на таких кораблях в небывалое, первое для России плавание, Спиридов уже по прибытии в Англию упал духом. Гневные разносы ему довелось выслушивать не только от главнокомандующего графа Алексея Орлова, но и от самой Екатерины: «Когда вы в пути съедите всю провизию, тогда вся ваша экспедиция обратится в стыд и бесславие ваше и моё... Прошу вас для самого Бога, соберите силы душевные и не допускайте до посрамления перед целым светом. Вся Европа на вас и вашу экспедицию смотрит».
В ту кампанию Спиридов и его корабли всё же соединились с русской эскадрой, уже действовавшей в Средиземном море, ещё до войны прошедшей из Чёрного моря через турецкие проливы, и задали противнику жару. На корабле «Евстафий» Григорий Андреевич оказался в самом пекле. Против него выступили сразу три линейных корабля. «Евстафий» отважно ринулся на неприятельский флагман. Адмирал приказал музыкантам «играть до последнего» и с обнажённой шпагой бросился на абордаж. Турецкий элефант запылал, «Евстафий» также получил повреждения, рухнул грот, искры засыпались в крюйс-камеру, в пороховые погреба. Спиридов подхватил младшего брата командующего Фёдора Орлова и спрыгнул в спасательную шлюпку перед самым взрывом. Командир же «Евстафия» Иван Круз взлетел в воздух, «аки ангел», но благополучно приводнился, снял его с обломка реи подвернувшийся ботик.
Турецкий флот укрылся в Чесменской бухте. Ночью туда прорвался отряд Самуила Карловича Грейга, напустил на турок горячие брандеры — отслужившие свой срок баржи и малые суда, начиненные горючими веществами: смолой, варом, жиром, сухими деревами. Огонь быстро распространился по всей неприятельской линии, начались взрывы, поднялся великий переполох.
Один из командиров брандеров — лейтенант Дмитрий Ильин, — запалив затравку, сцепился с самым большим кораблём, впившись как клещ в собачий хвост. Спрыгнув в шлюпку, он всё ещё оглядывался, высматривая, как огонь пожирает сухой бок корабля, такелаж и паруса. Ярко светила луна, взбешённые турки палили вслед из ружей, пушек картечью и ядрами, а он лишь скалил зубы: знай, мол, наших! Известный впоследствии морской историк напишет об этом случае, что «сей подвиг требовал отчаянной храбрости, соединённой с полным вниманием ко всем подробностям исполненного им дела».
Снаряжение другой эскадры в Средиземное море в кампании, начатой против Турции в 1787 году, роковым образом отразилось на давно задуманной мечте русских моряков совершить первое кругосветное путешествие. Мысль о таковом предприятии высказал Михайла Ломоносов в 1763 году. Он обратился к наследнику престола Павлу Петровичу, имевшему чин генерал-адмирала, с «Письмом о северном ходу в Ост-Индию Сибирским океаном». 14 мая 1764 года вышел указ о снаряжении экспедиции под началом Василия Яковлевича Чичагова. А Самуил Карлович Грейг, прослышав о нём, поручил своему подчинённому и весьма образованному капитану Григорию Ивановичу Муловскому составить докладную, в которой обосновывалась бы важность плавания в северных широтах.
Докладная попала на стол Екатерины И. 22 декабря 1786 года императрица обнародовала указ «Об отправлении экспедиции в Восточный океан для открытий». Для того выделили сразу четыре судна — «Холмогоры», «Соловки», «Сокол» и «Турухтан». Набирали экипажи, снаряжались в Кронштадте.
4 октября 1787 года Муловский попросил Адмиралтейств-коллегию дать разрешение на вывод судов из гавани на рейд. До отплытия оставались считанные дни. В Копенгагене экспедицию уже поджидали лоцманы для проводки судов в Портсмут. И тут все усилия пошли прахом. Последовал высочайший указ: «Приготовляемую в дальнее путешествие под командою капитана флота Муловскою экспедицию по настоящим обстоятельствам отложить и как офицеров, матросов и прочих людей, для сей экспедиции предназначенных, так и суда и разные припасы, для неё изготовленные, обратить в число той части флота нашего, которая по указу нашему 20 октября 1787 года Адмиралтейств-коллегии данному, в Средиземное море отправлена быть долженствует».
Экспедиционные суда «Холмогоры» и «Турухтан» включили незамедлительно в состав для сопровождения 100-пушечных линейных кораблей «Чесма», «Саратова» и «Три иерарха». Муловского назначили командиром 74-пушечного «Мстислава».
Когда большая часть армии и флота взяла курс на юг, а в Прибалтике и близ Петербурга осталось мало сил, шведский король Густав III замыслил ударить в спину России, вернуть утраченные в прежних войнах земли и острова. Вдобавок его исподтишка стали подталкивать к этому шагу Англия, Пруссия, Голландия, в разные времена поддерживавшие то одну, то другую сторону, но всегда опасавшиеся роста могущества России как великой державы. Верной союзницей осталась лишь Дания.
Шведский флот под командованием брата короля герцога Карла Зюдерманландского ещё до объявления войны решил напасть на русский флот у Кронштадта, высадил десант для захвата Петербурга.
Несколькими месяцами ранее Екатерина II писала Потёмкину: «Слух носится в Швеции, будто король шведский в намерении имеет нас задирать».
В июле 1788 года 38-тысячная армия шведов двинулась к русским границам. Сумасбродный, недалёкий Густав III разглагольствовал «о рыцарском долге» возмездия за поражения великого пред ка Карла XII. Русские всегда ждали нападения шведов с моря, и но тому сухопутных крепостей и гарнизонов в финляндских и ижорских землях почти не было. Русские командиры граф Мусин-Пушкин и генерал Михельсон имели в своём распоряжении всего шесть тысяч солдат. А оставляемый на Балтике российский флот не только нуждался в матросах (их набирали из арестантских рот и тюрем), но и в офицерах. Чтобы как-то восполнить нужду в командном составе, Морскому кадетскому корпусу пришлось гардемаринов старшего класса выпустить досрочно с исправлением должности «за мичмана». В их число попали Иван Крузенштерн, Макар Ратманов, Юрий Лисянский, с которыми Фабиану Беллинсгаузену довелось близко сойтись в кругосветном плавании 1803—1806 годов.
Король шведский Густав грозился, по словам той же Екатерины II, «взять Финляндию, Эстляндию, Лифляндию, идучи прямо на Петербург, сулил стокгольмским придворным дамам завтрак в Петергофе, бахвалился, что сожжёт Кронштадт, высадит десанты на Красной Горке и у Галерной гавани, опрокинет конную статую Петра». Имея тридцать линейных кораблей, множество галер, турумов, пойем и других мелких судов, он осадил Нишлотскую крепость, послал туда парламентёров с ультиматумом сдаться. На требование открыть ворота однорукий комендант секунд-майор Павел Кузьмин ответил: «Рад бы отворить, но у меня одна только рука, да и в той шпага».
«У нас в народе великая злоба противу шведского короля сделалась, — сообщала Екатерина Потёмкину, — и нет рода брани, которым его не бранили большие и малые; солдаты идут с жадностью, говорят: вероломца за усы приведём; другие говорят, что в войну окончат в три недели; просят идти без отдыха, чтобы скорей добраться до шведов».
С началом действий на финляндской границе морские силы императрица распорядилась объединить под начальством адмирала Грейга.
Самуил Карлович служил в русском флоте с 1764 года и за двадцать пять лет зарекомендовал себя с лучшей стороны, не в пример большинству иностранцев, людей невежественных и бездарных, равнодушных к благу России, относящихся к своим обязанностям лишь как к источнику наживы и почестей. Ласкаемые двором не по заслугам, иноземцы не пользовались у русских ни доверием, ни симпатией. Но Грейг был не таков. Он полюбил Россию, хорошо усвоил язык и нравы, её историю, много и плодотворно трудился на флотском поприще, сыграл выдающуюся роль в блистательных операциях русской эскадры в Средиземном море в 1770—1774 годах, а знаменитая победа при Чесме прославила его имя, как и Григория Андреевича Свиридова.
Желая обезопасить себя от внезапного нападения шведского флота, Грейг послал к берегам Швеции на разведку фрегаты «Мстислав», «Ярославец» и «Гектор». Вскоре вернулся «Мстислав» и сообщил, что неприятельские корабли находятся при входе в Финский залив. Грейг отличался решительным характером и тут же отдал приказ по эскадре: «Следовать с Божьей помощью вперёд, искать флота неприятельского и оный атаковать».
Оставленные в крейсерстве «Ярославец» и «Гектор» попали в густой туман. Когда взошло солнце и пелена рассеялась, то русские моряки с ужасом обнаружили, что их фрегаты очутились в середине шведского флота под прицелом сотен орудий. Горячие головы бросились к пушкам с намерением драться, но их оттащили, заперли в каютах. Другие сочли за благоразумие спустить флаг: сила одолела силу.
Тем временем кронштадтская эскадра тремя походными колоннами, насчитывая семнадцать линейных кораблей, среди которых был и «Мстислав» Муловского, при сильном противном ветре помалу двигалась навстречу неприятелю. Черепаший ход раздражал Грейга, мучили старого адмирала и приступы подагры. Самуил Карлович понимал, конечно, что в баталии русским кораблям придётся туго. Шведские команды были укомплектованы опытными, сноровистыми матросами, в русских же экипажах большинство состояло из новобранцев да каторжников. Калибр пушек у шведов тоже был побольше: на нижнем деке у них находились 36-фунтовые против наших 30-фунтовых. Ну а уж в управлении парусами сравниться со шведами совсем трудно. К тому же и корабли у них были легче на ходу, поскольку строились из сухого, хорошо сбережённого леса и служили по тридцать — сорок лет.
На двенадцатый день после выхода из Кронштадта эскадра добралась до южной кромки скалистого острова Гогланд. Тут с марса заметили строй неприятельских кораблей. С адмиральского 100-пушечного «Ростислава» пополз вверх сигнальный флаг: «Приготовиться к бою». Корабли начали выстраиваться в линию баталии, растянувшись на четыре мили. У шведов насчитали шестнадцать линейных кораблей, семь фрегатов и три пакетбота. Русских же было всего семнадцать вымпелов.
В пятом часу пополудни корабли сблизились на пушечный выстрел. Первым вступил в сражение «Всеслав». Там находился командир авангарда вице-адмирал Козлянинов. За ним втянулся в бой и грейговский «Ростислав». Чуть позже ввязались в баталию и остальные корабли.
Три часа длилась жестокая перестрелка. Корабли окутывались пороховым дымом. Вода кипела от раскалённых ядер, горящих падающих мачт и просмолённого такелажа. И та и другая сторона дрались с великим упорством и дерзостью. Пощады никто не просил. Погибал, но не сдавался. От угарного дыма, тяжёлого труда у пушек канониры теряли сознание, их обливали водой, и они снова занимали свои места в расчёте.
К вечеру не выдержал огня шведский флагман. Он отошёл за линию баталии. Грейг приказал преследовать бегущего. Русский корабль — «Мстислав» — сблизился на картечный выстрел. После двух залпов флаг вице-адмирала Вахмейстера на мачте шведского корабля пополз вниз.
«Мстиславом», где «за мичмана» служил Иван Крузенштерн, командовал, как мы говорили выше, Григорий Иванович Муловский. О нём Грейг доносил в Петербург: «Когда я дал после битвы последний сигнал гнать неприятеля, Муловский был единственный, который последовал за мною со своим кораблём, несмотря на то, что был в растерзанном виде. Было слишком темно, чтобы видеть сигналы, и когда прочие капитаны ответили посланному мной с приказанием офицеру, что их корабли не в состоянии продолжать погоню, Муловский велел мне сказать, что, пока его корабль держится на воде, он не отстанет от своего адмирала».
«Мстислав» получил 116 пробоин, потерял 28 человек убитыми и 60 ранеными. Сражение у Гогланда могло бы закончиться полным поражением шведов, если бы не опустившийся к ночи штиль. Безветрие не позволило сблизиться с неприятелем для абордажного боя. На заре утром, пользуясь лёгкостью хода, шведская эскадра ушла в Свеаборг.
Остаток лета и осень 1788 года русский флот провёл вблизи этой крепости, блокируя укрывшихся в гавани шведов. Тут подошло время осенних штормов. Они-то и заставили Балтийский флот снять осаду Свеаборга. Корабли направились в свои порты. Часть их ушла в Кронштадт, остальные — в Ревель.
Адмирал Грейг, безотлучно находившийся на шканцах, простудился и сильно занедужил. Его свезли на берег в бессознательном состоянии. Желчная лихорадка и свела его в могилу. Это произошло 15 октября 1788 года. Героя Чесмы и Гогландского боя похоронили в Ревеле в Домском соборе. Сама Екатерина II составила для надгробия эпитафию: «Самуилу Грейгу, шотландцу, главнокомандующему русским флотом, родился в 1736 году, умер в 1788. Его славят несмолкающей песней Архипелаг, Балтийское море и берега, охраняемые от вражеского огня. Его славят его доблести и непреходящая скорбь великодушной Екатерины II».
В командование за Грейга вступил адмирал Чичагов.
Зиму с 1788 на 1789 год Балтийский флот под его опекой готовился к летней кампании. Вооружались недавно построенные суда, тимбировались, то есть заново перебирались, отслужившие свой срок корабли. В Архангельске спешно спустили на воду ещё восемь фрегатов. Они пошли по бурным зимою Баренцеву и Северному морям и присоединились к стоявшим в Копенгагене «Саратову», «Трём иерархам», «Чесме», которые предназначались для действий против турок в Средиземном море, но так и не ушли туда из-за войны со шведами.
На «Мстиславе» Муловского тоже кипела работа. Мастеровые и матросы заменяли рангоут и поправляли такелаж, пострадавшие в Гогландском бою. На юте поставили два больших орудия для стрельбы при погоне за вражескими судами. Капитан поручил мичману Ивану Крузенштерну подготовить канониров для стрельбы именно из этих пушек, поскольку на большом ходу развивалась носовая качка и прицеливание представлялось делом мудрёным. Пока стоял лёд, учения проводились на берегу на специально изготовленных качающихся лафетах, а весной — на борту корабля. Восемнадцатилетний мичман учил вести стрельбу с осмотрительностью, без лишней запальчивости, чтобы не расходовать заряд без толку, а меткими выстрелами сбивать верхние снасти, дабы лишить противника возможности управлять парусами, вызывать у него замешательство и беспорядок.
С началом лета эскадры из Копенгагена, Кронштадта и Ревеля направились к шведским берегам, чтобы там, соединившись, добить противника.
К этому времени сухопутные войска генерала Михельсона вторглись в пределы Финляндии, завязали бои со шведской пехотой. Тут русским помогли... турки, с которыми шведы никогда не встречались. Турецкие матросы набирались на флот обычно из числа стамбульских лодочников — каикчи. Они прекрасно управляли парусом, ладно действовали у орудий. Князь Потёмкин-Таврический, овладев Очаковом, взял в плен целую флотилию и отправил турецких моряков в Петербург. Императрица за недостатком людей послала их на гребной флот действовать против шведов. Они и на русской службе были одеты по-своему — небольшая чалма, короткая, подпоясанная кушаком куртка, шаровары до колен, башмаки на босу ногу. Уж никак не смахивали они на «плавающую толпу», а показали свою храбрость и под российскими знамёнами. По окончании удачных сражений всем нижним чинам из русских выдавали медали, а туркам вместо них — по серебряному рублю. Это небрежение обидело их, они тоже хотели знаков отличия. Тогда Екатерина II приказала на Монетном дворе отчеканить из серебра «челенги» в виде пера с надписью: «За храбрость». Их турки носили на чалмах.
Командующий объединённой эскадрой Василий Яковлевич Чичагов — кроткий нравом, добродушный и глубоко верующий человек, энергией и предприимчивостью не отличался, боевыми качествами не обладал. Когда 15 июля 1789 года русская эскадра встретилась со шведской вблизи острова Эланд, Чичагов не навалился с ходу на противника, что было бы крайне выгодно при попутном ветре, а принялся маневрировать, стремясь занять удобную позицию «под ветром». Шведы тоже поначалу осторожничали и не выказывали воинственных намерений. В конце концов после долгих лисьих петляний они открыли пальбу с дальней дистанции, но на сближение не решились. Часа два русская и шведская эскадры медленно двигались параллельными курсами на удалении трёх миль, настороженно следуя друг за другом. Назначенный в авангард Муловский на «Мстиславе» негодовал:
— Будь моя воля, я бы сблизился со шведом на пистолетный выстрел! А так неужто разойдёмся, не разрядив орудий?!
Внезапно шведские корабли стали подворачивать к русскому авангарду, открыли беглый огонь. В ответ ударили пушки «Мстислава». Тут и броситься бы на неприятеля всей эскадрой. Но напрасно наводил Муловский подзорную трубу на корабль под адмиральским флагом, ждал сигнала к началу баталии. Чичагов медлил, хотя уже второй час шла артиллерийская дуэль. На верёвочную сеть, натянутую над шканцами «Мстислава», сыпались куски дерева от мачт и рей, обрывки такелажа и парусины, уже убило двоих матросов и шестнадцать ранило.
— Неужели не видят нашего бедственного положения? Почему не поспешают на помощь? — кричал капитан, почерневший от пороховой гари.
— А швед-то, кажись, отступает! — воскликнул один из офицеров, показывая рукой в сторону неприятельского флагмана.
И впрямь, на грот-мачте адмиральского шведского корабля появился сигнал, приказывающий начать отход.
— Эх, уйдут безнаказанно! — с досадой вскричал Муловский.
Вражеское ядро в это мгновение с хряком врезалось в фок. Мачта согнулась, разрывая канаты, повалилась в море. Матросы начали рубить снасти, хотели скорей освободиться от этого бремени: фок-мачта за бортом гасила ход и мешала управлению.
Второе ядро угодило в настил шканцев, срикошетило и ударило капитана в бок. Григорий Иванович в горячке подумал, что потерял ногу, не заметил, как раскалённый чугун разворотил внутренности, раздробил тазобедренную кость. Подбежавший лекарь ничего уже поделать не мог. По дрожавшим и побелевшим лицам эскулапа и офицеров Муловский понял — пришёл конец. Он мечтал совершить кругосветное плавание, собирался бить турка в Архипелаге, по возвращении из похода хотел жениться на любимой девушке из рода Чернышевых, но судьба распорядилась по-своему. Уже простившись с жизнью, едва найдя силы приподняться на локте, он передал лекарю последнюю волю — чтоб графиня Екатерина Павловна Чернышева не оставила его домашних в Кронштадте, а невесте сказать, что он любил её до самого конца. В день смерти у Эланда ему шёл двадцать девятый год...
Ивану Крузенштерну довелось отличиться на «Мстиславе» в следующем, 1790 году.
Шведы ещё надеялись повернуть колесо фортуны в свою сторону. Ранней весной два фрегата совершили воровской налёт на русский порт Рогервик неподалёку от Ревеля. Солдаты десанта заклепали брошенные на батареях крепостные орудия, сожгли флотские магазины, вызвали немалый переполох в среде успокоившихся было русских начальников. Приехавший из столицы адмирал Чичагов понял, что шведы вознамерились разбить поодиночке ревельскую и кронштадтскую эскадры, затем высадить десант с попыткой захватить Петербург. Сил для этого они накопили достаточно. Шведский флот — более двадцати вымпелов — обложил ревельский рейд. Не имея возможности выйти в море и вступить в бой под парусами, Чичагов распорядился расположить корабли на якорях возле гавани, поставить их под прикрытие береговых батарей.
Диспозиция оказалась правильной. Командам шведских кораблей приходилось разделять усилия: и парусами управлять, и стрельбу вести. Русские же суда стояли на якоре, и их пушки были пристреляны. Самые дерзкие линейные гиганты «Принц Карл» и «София-Магдалена», желая поскорее разделаться с московитами, приблизились чуть ли не на ружейный выстрел. Русские пушкари выждали некоторое время и дали такой разящий залп, что на «Принце» снесли грот- и фок-стеньги, сбили мачту и на «Магдалене». От неминуемой гибели спасла этот корабль хитрость капитана. Он укрылся за неподвижно стоявшим «Принцем», на единственно уцелевшей бизань-мачте которого уже трепыхался сигнал капитуляции, развернулся и медленно ушёл в открытое море.
После неудачи под Ревелем шведы попытались расправиться с кронштадтской эскадрой. Однако им и тут не повезло. Потеряв ещё один корабль, они укрылись в Выборгской бухте. Чичагов отдал приказ блокировать бухту, но опрометчиво разделил эскадру на три отряда, направив их в разные концы шхер. Одним отрядом командовал контр-адмирал Повалишин, другим — командор генерал-майорского чина Ханыков, третьим — капитан II ранга Шишков, находившийся при адмиральском флагмане.
Начавшаяся новая кампания расставила отроков семейства Беллинсгаузенов по своим кормушкам. Дяде Фердинанду удалось сбыть племянников Александра и Германа и своего оболтуса Конрада в Сухопутный шляхетский корпус на казённое иждивение. Фабиана же туда не приняли по причине малолетства. Да он и сам не стремился. Он упросил дядюшку отослать его в Лахетагузе, чтоб лето там прокоротать, а к осени попытать счастья обосноваться в Морском кадетском корпусе.
Юри, Эме и Аго встретили Фабиана как родного. Каждый радость выказал по-своему. Юри корявыми пальцами ухватил за шею, покатал у мальчика хрящички, слабенькие, как у молочного поросёнка, и только крякнул. Эме заохала, запричитала:
— Тебя нетто не кормили? Чисто стеклярус.
Аго подмигнул:
— Вечером кимбу покажу, не узнаешь!
— К шведу махнём? — не столько к Аго, сколько к Юри обратился Фабиан.
— Эк! — издал удивлённый звук Юри. — Со шведами война. Повесят как шпионов и не перекрестятся.
Война погромыхивала на северо-востоке Балтики. К Эзелю разве какой корвет посыльный приблудит. А вот за островом Муху промысел складывался удачный. Конечно, если и ветер подгадает, и какая-нибудь баталия случится, и чайки до отвала нажрутся оглушённой рыбы, что взлетать не смогут. Тут наши промышленники и брали рыбу. Ветер нагонял убойную в невода, поверху расставленные. Которая шевелилась — в бочки на засол шла. Которая припахивать начинала — годилась на муку для клея и удобрений или на жир после выжимки. Пойема Юри дрейфовала с одного конца невода, кимба Аго держала Другой конец, так за день набирали трюм под завязку. Разумеется, близко к бою не подходили. Иначе какой-нибудь путанник или резвец бухнет из орудия — и пускай пузыри.
Сельдь, треску, окуня, салаку сдавали по хорошей цене в провиантские флотские склады-магазины. Остальное в коптильню и давильню шло, где Эме крутилась, заготавливалось впрок.
В дни, когда военные действия затихали, опускали сети поглубже. Если уловы не удавались, то чинили снасть, судёнышки подлатывали. На кимбу Аго грот поставил, а от него косую добавочную рею на подвижной оси для большей парусности и лучшей управляемости. Ходила она разве что не против ветра, а так летала на всех галсах, как ласточка.
И вот её-то, на счастье дивное, как в сказке писанное, узрел однажды в подзорную трубу командор генерал-майорского чина Пётр Иванович Ханыков. Его отряд стерёг шведа, спрятавшегося в шхеры у Выборгской бухты.
— Экий «летучий голландец»! — воскликнул он удивлённо. — Кто таков?
Офицеры навели свои окуляры, пожали плечами.
— Не иначе как швед-вестовой или дозорный, — предположил кто-то.
— Поймать и доставить!
Легко сказать, а на чём? Ветерок едва порхает — почти штиль. Вызвались охотники, спустили малый ялик, налегли на вёсла. Не тут-то было. Выбросил Фабиан боковой парус и прибавил ход. Думал, шведы погнались. Обогнул кругом, дразнясь, и чуть ли не встречать ветра пошёл, взяв направление к своему острову. Тот, кто на руле сидел, в трубу закричал что-то.
— Вроде русский, — прошептал Аго.
— Всё равно выпорют, не шатайтесь в боевой зоне, — ответил Фабиан, но скорость сбавил, пошёл наискосок.
Через полчаса игры вперегонки с ялика всё же донеслось моляще отчётливое:
— Да остановитесь же, окаянные! Ей-бо, не тронем!
Ну, тогда если и порка предстоит, не обидно будет — от своих можно и потерпеть. Фабиан проделал искусный манёвр, пристал под бок линейной громады, дерзко крикнул:
— Вас ист лёос (Чего надо)?
Тут два крюка-якоря с бортов сорвались и заарканили кимбу, подхватили и вознесли по воздусям на палубу. Мальцов выволокли за шиворот на шканец командирский, представили перед худющим великаном с длинным, как у лошади, лицом и низким, сильно покатым лбом, на котором вздорно и как-то боком торчал пегий парик.
— Чьи будете? — раскидистым басом вопросил командир, переводя свирепый глаз с одного на другого, пытаясь угадать заводилу.
Фабиан плохо понимал русский, но по тону догадался, чего хочет долговязый. Он бесстрашно выступил вперёд:
— Беллинсгаузен, а это мой матрос Аго Рангопль.
— Ты-то по-русски не разумеешь? — удивился командир и перешёл на немецкий: — Не отрок ли прапора Фердинанда с Эзеля?
— Племянник.
— А отец где?
— Помер.
— Сирота, выходит?
— Какой же сирота?! — поджал губы обидчиво Фабиан. — Я сам не маленький.
— Цыц! Спесив как бесёнок.
Фабиан подобрался, понял, что предстал перед чином немалым.
— Эзель-то неблизкий свет. Почему здесь шлялись?
— Ежели баталия, рыбу соберём, пока не утонула и чайки не съели.
— Шведов видели? Грамоту разбираешь?
Кто-то из офицеров раскатал по столу карту.
Фабиан глянул на солнце, развернул лист нордом вверх и на акватории и на карте обозначились знакомые острова, проливы, отдельные утёсы.
— Полагаю, они здесь сидят, — положил Фабиан руку на северо-западную оконечность залива.
Офицеры и капитан лукаво переглянулись.
— Это нам и без тебя ведомо.
— А ежели доподлинно разузнать хотите, можно вот этой протокой проскочить, — не замечая усмешек, проговорил Фабиан.
— Тут шлюпка не пройдёт.
— Зато кимба проскользнёт.
— А ведь малый прав! — воскликнул самый молодой из офицеров, мичман, видно.
— Пётр Иванович, может, и вправду на кимбе дозор учинить? — подал голос офицер постарше, лейтенант, такой же высокий, худой, с узким, клиновидным подбородком.
— Ветер всё равно слаб, стоим без дела, — как бы про себя пустился в рассуждение капитан и скосил глаз на Фабиана. — Твой чухонец справится?
— Что он, что я, — быстро ответил Фабиан, уже догадавшись о плане, рождённом в голове главного.
— Тогда сделаем так. С чухонцем Пётр Рожнов пойдёт, а ты в залог здесь останешься, чтоб вместе не сбегли.
Фабиан, видать, лошадинолицему приглянулся, пошутить изволил.
Кимбу спустили на воду, с марса дозорный видел, как она вбежала в протоку и там потерялась за островками да утёсами шхерными.
Вестовой доставил из камбуза чай, крендель с маком. Угощая, капитан спросил:
— Тебе какой годик пошёл?
— Десятый.
— И неуч всё?
— В Аренсбурге высшую начальную закончил.
— Куда определяться хочешь?
— Знамо, в Морской кадетский.
— Это по-нашему, раз туда метишь; — одобрил капитан, высекая огнивом искру, чтобы затлел трут и зажёг табак в трубке. — Парень, гляжу, сметливый. По морскому делу что знаешь?
— Так книжек-то где взять?!
— Кни-и-жек... — протянул капитан. — А самому приучаться? Наблюдай за всем пространством морским и небесным, высматривая разные явления, сопоставляй. Голова ж у тебя, не репа. Но перво-наперво русский учи!
Через некоторое время кимба вернулась. Рожнов доложил, что шведы стоят под прикрытием береговых батарей. Врасплох с моря не достать.
— Ну, ребятки, теперь вам делать нечего, поспешайте домой. Неблизок путь. А ты, отрок Беллинсгаузен, ежели не раздумаешь в Корпус поступать, пади в ноги самому Ивану Логиновичу Голенищеву-Кутузову. Велик человек, а иной раз и букашку приметит. Скажи, хлопочет, мол, Пётр Иванович Ханыков и низко кланяется его сиятельству...
Право слово, скуповат всё же был Пётр Иванович: помявшись и помаявшись, но одарил Фабиана книгою, за которую три с полтиной медью платил. Она называлась по тогдашней моде пространно, с единого вдоха не выговоришь: «Письмовник, содержащий в себе науку российского языка, со многим присовокуплением разного учебного и полезно-забавного вещесловия...»
В ней умещался и «Краткий повестной летописец», грамматика и собрание русских пословиц и поговорок, далее — множество «кратких замысловатых повестей»: анекдотов, шуток, исторических происшествий, загадок, описаний разных народов. В следующих «присовокуплениях»: древние изречения, диалоги, сборник лирических стихов, песен, басен, загадок в стихотворной форме, разнообразные сведения о «науках и художествах». В конце книги помещался «Словарь разноязычный, или толкователь еврейских, греческих, латинских, немецких, французских и прочих иноземных, употребляемых в русском языке, и некоторых славянских слов...».
Не тремя с полтиною медью одарил Пётр Иванович Ханыков отрока, а целым состоянием, которым кормился Фабиан, в будущем полный адмирал и кавалер всех мыслимых орденов Фаддей Фаддеевич Беллинсгаузен, всю свою долгую и славную жизнь.
Но тогда, когда отошла кимба-ялик от корабля и понеслась к Эзелю, русские моряки, хоть и не по своей вине, а исключительно из-за неуклюжей пассивности командующего эскадрой Василия Яковлевича Чичагова, можно сказать, изрядно опростоволосились. Надо было не делить эскадру на три отряда и сторожить шведов по разным проливам, а вести отважную разведку малыми и юркими судами, чтобы при обнаружении отхода неприятеля всеми силами разом покончить с непрошенными гостями. Ну, да привыкли мы после драки кулаками махать. «Кабы да абы», — а им подфартило.
За месяц штилевой погоды шведы привели в порядок свои повреждённые корабли. Тут задул благоприятный для них восточный ветер. Свой прорыв из Выборгской бухты осуществили они дерзко и умно. Заботясь о наименьших потерях, сначала распустили только верхние паруса, попрятав остальных матросов в трюмы. Всей армадой они навалились на малый отряд Повалишина. Русские корабли успели сделать только один-два залпа. Миновав опасную зону, шведы распустили все паруса и устремились к морскому простору. Наш флот пустился догонять, да скоро отстал...
Лишь находчивый «Мстислав», где вместо убитого Муловского капитаном был назначен командор Биллоу, преуспел. Отличаясь резвым ходом, «Мстислав» стал нагонять шведский корабль с контр-адмиральским флагом. Рядом с ним держалась небольшая шхуна, которая, заметив погоню, ушла к берегу. На неё никто не обратил взора, сосредоточив внимание на линейном корабле.
— Да это же «София-Магдалена»! — воскликнул Крузенштерн, стоявший у носовых орудий.
В Ревельском сражении «Магдалена» едва не попала в плен, но ушла, прикрывшись порушенным и поверженным «Принцем Карлом». Да и теперь шведы пустились во все тяжкие от преследователя, даже стали понемногу отдаляться. Тогда Крузенштерн произвёл несколько выстрелов. Одно удачное ядро сбило верхний парус. Ход «Софии-Магдалены» замедлился. Дистанция между противниками начала сокращаться. Когда они поравнялись, «Мстислав» ударил из всех пушек левого борта. Было хорошо видно, как рушилось дерево, возникли пожары, падал такелаж. Матросы рубили канаты, пытаясь освободиться от него. Они долго не желали сдаваться. Лишь когда обрушился грот, признали поражение.
Биллоу поручил принять плен шведского контр-адмирала Ивану Крузенштерну:
— Вы заслужили эту честь. Если бы не меткая стрельба носовых орудий, швед непременно бы ушёл.
Вручая по морскому этикету свою шпагу русскому мичману, адмирал сказал:
— На сей раз мне не повезло. Но и вам тоже...
Крузенштерн с изумлением взглянул на матерого волка, тот пояснил:
— Вы, конечно, заметили шхуну, что держалась возле моего борта и при вашем приближении ушла в шхеры?
Крузенштерн кивнул. По губам шведа скользнула усмешка:
— Если бы вы знали, кто находится на ней, вы бы не стали так упорно преследовать меня, а поспешили бы за шхуной. На том судне находился мой король Густав Третий.
К началу августа 1790 года завершилась трёхлетняя кампания против шведов. Над Балтикой стих грохот орудий. По мирному русско-шведскому трактату сохранялось статус-кво — существующее до войны положение.
Только надолго ли?