Глава вторая Корпус

1


Устраивал школу для моряков Пётр Великий в заботах о кадрах будущего русского флота. «Быть математических и навигацких, то есть мореходных, наук учению», — говорилось в указе 14 января 1701 года, а воплощалось, как всегда при поспешании, батогами с немилосердной суровостью.

Сначала Навигацкую школу разместили на Полотняном дворе в Замоскворечье, пригласили учителей дорогих и степенных. Математик и астроном Абердинского университета в Шотландии Фарварсон да навигатор Ричард Грейс казне обходились в копеечку. При них был, правда, умом неущербный Леонтий Филиппович Магницкий, но этот свой — мог и на квасе с хлебом перебиться. Глянув на Полотняный двор, Фарварсон сразу заартачился — тесно помещение и неудобное для астрономических наблюдений. Спросили, а какое надобно? Чтоб стояло в пристойном и высоком месте, где можно горизонт видеть, делать обсервацию, начертание и чертежи чинить не в кельях монастырских с оконцем величиной с мышиную норку, а в просторных и светлых покоях. Где такую избу в деревянной первопрестольной отыскать? Церковь отдать? Божьи люди и без того вопят.

Новое здание строить? Ни денег, ни материала, ни мастеровых нет — всё загнали в болота фряжские новую столицу воздвигать.

Надоумил Брюс, учёная голова и чернокнижник: приспособить Сухареву башню, но опять-таки с достройкой верхних палат. Делать нечего — раскошелиться чуток пришлось.

Весь 1701 год ушёл на достройку верхнего этажа и составление плана занятий. Учеников тогда числилось четверо. Но на другой год там уже обучалось две сотни, а позднее добрались до 560 отроков и юношей дворянских, подьячих, посадских, солдатских и других сынов от двенадцати до семнадцати лет. Первый директор, известный горлопан и хлебосольник Фёдор Алексеевич Головин[4], желая потрафить царю, выбивал для выводков своих прокормные деньги немалые. Иные вообще из собольих мехов не вылезали, иные шили казённые кафтаны из сермяжного сукна. Были среди школяров и такие, кто умудрялся на харчевые деньги родителей содержать, покупать дома, справлять свадьбы. Изворачивались, как могли, и учились тоже по-разному. Когда уже после смерти Головина при директоре князе Владимире Васильевиче Долгоруком петровский адмирал Фёдор Апраксин экзаменовку при выпуске учинил, то против многих фамилий в списке ставил резолюцию безапелляционную и, что характерно, справедливую: «В солдаты», «В артиллерию», «Оставить в учении», «Послать за море». За границей ретивые мореходы уж узнавали корабли «от киля до вымпела» и дослуживались до больших чинов.

После успешной Гангутской битвы Пётр учредил уже в Санкт-Петербурге Морскую академию, куда переехали из Москвы учителя-иностранцы, а в старой Навигацкой школе остался главным наставником Магницкий.

Академия обосновалась в доме Кикина на месте Зимнего двора, на углу, обращённом к Адмиралтейству и Главному штабу. Дом достроили, превратив в двухэтажный.

Великий командор мечтал устроить академию по образцу французских морских училищ в Марселе, Тулоне и Бресте. Назначил и директором француза. Однако барон Сент-Иллер имел вздорный характер, дело знал плохо, ссорился с профессорами, дрался с учителями и учениками, пока не наскочил на Андрея Артамоновича Матвеева, которому Пётр поручил присматривать и за академией в Петербурге, и за Навигацкой школой в Москве. Тяжба кончилась тем, что царь оставил заведовать морскими заведениями одного Матвеева, а Сент-Иллера с миром «для его прихотей отпустить».

Андрей Артамонович постарался поднять обучение, но при назначении сенатором и президентом Юстиц-коллегии вынужден был сдать начальство полковнику и бомбардир-капитану Григорию Скорнякову-Писареву, человеку весьма дельному, получившему образование за границей. Однако и у него оказалось много занятий другого рода — не хватало Петру способных и работящих помощников, бросал он их туда, где дело горело, затыкал, где прорывало. Через три года сдал учебные морские заведения Скорняков-Писарев царскому родственнику капитану Александру Львовичу Нарышкину, а тот в свою очередь передоверил должность родному брату Ивану.

Удалой братец Иван Львович постарался не ляпнуться в грязь лицом. Навёл порядок жёсткий, ленивых сёк беспощадно, чуть ли не по всем губерниям искал хороших учителей, переводчиков, лекарей, воспитателей. Он запретил принимать безграмотных, хоть бы и боярских сыновей, жениться разрешал только после окончания учёбы и не моложе двадцати пяти лет. Иные барские сынки старались увильнуть от ежедневных занятий, совали взятки учителям и надзирателям. Обнаружив такое, Иван Львович тех и других приговаривал к батогам, а суммы приобщал к общей кассе академии для поощрения учеников даровитых, но бедных.

Батоги ещё с Навигацкой школы были чуть ли не единственным воспитательным средством в то грубое, торопкое время. Традиционно передавалось битие от поколения к поколению, видоизменялось разве что в формах. В каждом классе за порядком наблюдал «дядька». В обязанность ему вменялось «иметь хлыст в руках; а буде кто из учеников станет бесчинствовать, оным хлыстом бить, несмотря какой бы ученик фамилии ни был». Жестоко наказывался и тот, «кто поманит», то есть кто будет потворствовать. К числу наказаний причислялось и такое: «Сечь по два дни нещадно батогами, или по молодости лет вместо кнута наказывать кошками». За преступления тяжкие гоняли шпицрутенами сквозь строй и после этого оставляли по-прежнему в учении.

Дикая грубость нравов не щадила и учителей, которые «были поведения не совсем одобрительного». В случае загула их сажали в «трубную» — сарай, где хранились противопожарные инструменты и помпы, и «ставили в буй». Так назывался неподъёмный комель толстой сосны, к нему приковывали один конец цепи, а другой оканчивался ошейником, запиравшемся на шее виноватого.

И царь, и подчинённые ему доброхоты вырастить желали семя крепкое, устойчивое ко всяким невзгодам. Но получалось всё как-то шиворот-навыворот, шло сикось-накось.

Великому преобразователю ни сил, ни времени не хватало, чтоб до всего докопаться, порядок навести. Хорошее начинание по мере исполнения начинало вихлять из стороны в сторону, как колесо, терявшее ступицы, и останавливалось, совсем развалившись.

На содержание Морской академии отпускалась половина суммы, раньше расходуемой на Навигацкую школу. Однако и эти деньги из казны поступали неисправно. А нужны они были не только на жалованья, но и для обустройства верхнего этажа, не имевшего печей. Один год академия вообще не получила ни копейки. Как-то, уже на последнем году жизни, Пётр заглянул в заведение, им учреждённое, да чуть рассудка от гнева не лишился. Разузнал и о жалованье с недоимками, о том, что топить нечем, увидел худо одетых учеников, каких хоть на паперть выпускай за подаянием, лекции послушал, удивился, что одни воспитанники в здании академии живут, другие в магазинах на Адмиралтейском острове между Фонтанкой и Невой ютятся, и, перебесившись, начал наводить воинский порядок.

Учеников разделили на шесть бригад, по пятьдесят человек в каждой. Над всеми в строевом отношении поставил гвардейского офицера, названного «командиром морской гвардии». В помощники также из гвардии послал двух офицеров и двух сержантов и несколько старых солдат — «дядек». Приказал занятия начинать зимой и осенью в седьмом часу, а весной и летом — в шестом. После умывки и завтрака все собирались в залу для молитвы, потом разводились по классам, рассаживались по своим местам «со всяким почтением, возможною учтивостью, без всякой конфузии, не досадя друг другу». В классах ученики должны были «никакого крика и шума не чинить и особенно не проводить время в разговорах».

Он же зачислил в комплект гардемаринов с ружьями, приравняв их к Преображенскому и Семёновскому полкам. Гардемарины при Петре составили роту по образу гвардейской со всеми бывшими в то время чинами. Для обучения воинским экзерцициям приставил к ним нескольких «солдатских» офицеров. Опричь того гардемарины осваивали артиллерийские и инженерные науки, рисование, фехтование. Обязанности Пётр определил Морским уставом: «В бой как солдаты, в ходу как матросы». Лето они проводили на судах, а зиму в Петербурге и Кронштадте.

В академии установился постоянный караул из одного офицера и восемнадцати учеников, по трое от каждой бригады. Дозор ночью ходил по дворам и вокруг здания, в определённое время бил зорю.

Преподаватели тоже обязывались являться вовремя и «обучать всему, что их чину принадлежит, со всяким прилежанием и лучшим разумительнейшим образом». Для изучения кораблестроения ученики ходили в Адмиралтейство, где присматривались к ремеслу.

Стала практиковаться и посылка геодезистов Морской академии в Сибирь. Они участвовали в описи России и составили географический атлас, за что некоторым из них уже дочь Петра Елизавета пожаловала потомственное дворянство.

Из Морской академии с1717по 1725 год вышло 147 мичманов, 4 корабельных секретаря, 61 унтер-лейтенант и 3 лейтенанта. Чин мичмана в то время не был офицерским. Первыми мичманами стали два брата Мусиных-Пушкиных, Степан Малыгин, Алексей Чириков, Алексей Нагаев, Семён Мордвинов, Воин Римский-Корсаков, чьи имена увековечились на российских картах в истории российского флота.

Но с кончиной Петра Россия потеряла великого монарха, а русские моряки — отца и благодетеля...

После Петра судьба России попала в руки жестоких, тупых остерманов и биронов, невежественных проходимцев, коим щедро раздавались высокие военные и гражданские чины, титулы, доходные места. Флот, как и дом без хорошего хозяина, приходил в упадок, а вместе с ним и все его заведения. Подстрекаемые то французами, то англичанами соседи России — немцы на западе, шведы — на севере, турки на юге — стремились отнять петровские завоевания.

Ученики Морской академии из бедных, которым жалованья едва хватало на самую скромную пищу и которые за неимением одежды и обуви не могли появляться в классах, перебегали в Сухопутный корпус, где содержание было поставлено получше. Ну а которые морю служить хотели, «бескуражно и в бедствии оставались и науки более трудные усердно одолевать старались».

Кое-что сдвинулось с воцарением дочери Петра — Елизаветы Петровны. Адмиралтейств-коллегия составила протокол и через канцлера Бестужева-Рюмина на глаза императрице продвинула. Поистине это был крик души русских адмиралов, хотя писать они старались по-деловому сухо, как обычно рапорты составляли. Они указывали, что флоты и Адмиралтейство пришли в крайнее несостояние, больше всего от великого недостатка в офицерах, коих коллегия пополнять и производить не может, и все командиры, служащие долго без всякого производства, остаются обескуражены. Нет надежды, чтобы и Морская академия пополнялась, ибо никто из русских, а наименьше из знатного дворянства, детей своих в оную отдавать охоты не имеет[5]...

Заключалась петиция печальными словами, что теперь уже близка опасность все императора Петра Великого труды потерянными видеть.

В приложении обращалось внимание на гардемарин. Хотя по петровскому указу это звание, от французов взятое, у которых слово «гарде де марино» означало «морской страж» или «морской гвардеец», фигурировало, однако ясного регламента не имело.

Докладчик по морским делам генерал-кригс-комиссар Михаил Белосельский это звание определял так: «Гардемарину в научение не менее надлежит быть и по регламенту выучить все науки, как в шесть или семь лет, а потом вступить только в унтер-офицеры, почему и паче кураж к научению и охота к службе простыть и охладеть может... А понеже служба морская есть многотрудная, охотников же к ней весьма малое число, а ежели, смею донести, никого; академия состоит хотя из дворянства, но весьма из небогатого, почти платья и доброго пропитания не имеющего, и, следовательно, в большие чины... положить невозможно. Нынешние же офицеры, как от бескуражицы, скоро перевестися могут, то в самом деле не без трудности кем исправлять будет морскую службу, понеже в сухопутные офицера в три года доброго получить можно, а морского не менее двенадцати лет достать невозможно».

Ох и крутил, вязал петли князь Белосельский, словесами туманными козырял перед малоумственной монархиней, но и та суть уловила. Вместо академии в Петербурге и Навигацкой школы в Москве приказала новое учреждение основать и выпускать оттуда мичманов полноценных, то есть в офицерском звании.

По указу 1752 года академию преобразовали в Морской шляхетский корпус. Учебные и жилые помещения были расширены вдвое и улучшены. Всю заботу по организации нового учебного заведения императрица возложила на Алексея Ивановича Нагаева, умного моряка, гидрографа, капитана I ранга. А в сотрудники дала Григория Спиридова, Харитона Лаптева, Ивана Голенищева-Кутузова, Егора Ирецкого. Но их часто отрывали от Корпуса для других неотложных дел, так что трудились они на поприще воспитания как бы по совместительству.

Фабиан Беллинсгаузен как-то подсчитал, что со смерти Петра и до дочернего указа было произведено в мичманы немногим более пятисот человек, были годы, когда вообще выпусков не производилось. Россию как будто на истяг испытывали, и тем не менее выдавала она вполне достойных флотских — того же Харитона Лаптева, с великими мучениями описавшего северные берега Сибири, или подштурмана Семена Челюскина, чьё имя увековечилось на самом северном мысу Азии.

Всех воспитанников разделили на три класса. В первом занимались 120 гардемарин, во втором — 120 кадет, «состоящих в науках выше тригонометрии», в третьем — самые младшие, «достигшие тригонометрии и ниже». Жалованье в год было назначено «не хлеще спартанского», но никак не нищенское. Гардемарину полагалось 30 рублей, кадету 2-го класса — 24, 3-го класса — 18 рублей. Две трети вычиталось на мундир, треть — на бельё, обувь, починку.

Обмундирование состояло из кафтана с белым воротником и обшлагами и штанов зелёных, камзола белого сукна же подбоем. Мундир давался на два года. Для повседневной носки полагались сюртуки из зелёного ординарного солдатского сукна. Форма первоклассников отличалась от других позументами на обшлагах. Сержанты, каптенармусы, подпрапорщики, фурьеры и капралы носили больше позументов в отличие от рядовых.

Гардемарины высылались для практики в море. Из второго класса набирались команды для морской артиллерии в качестве констапельских учеников.

Морские чины для обучения брались «сверх флотского комплекта с довольным в науках искусством». Во главу Корпуса назначался капитан I ранга. В каждой роте состояли капитан III ранга, капитан-лейтенант, лейтенант и унтер-лейтенант, один из них должен быть артиллеристом, «совершенно знающим артиллерию и фортификацию». Кроме того, каждой роте надлежало иметь прапорщика из кадетских унтер-офицеров и адъютанта. Лучшим обучавшимся высшим наукам кадетам присваивались сержантские, капральские и фурьерские звания, которым шло прибавочное жалованье.

Всех гардемарин и кадет снабдили ружьями и амуницией, выделив некоторую сумму на их ремонт, а также на знамёна, барабаны, кроме литавр и музыкальных инструментов.

На два рода разделили корпусной караул. В классах караул держали гардемарины и кадеты, на дворе и вокруг — солдаты морской команды.

На пищу было определено по 30 рублей на воспитанника. В море они получали по полторы порции — «для приохочивания к службе».

Распорядок же оставался суровый, для неженок не приспособленный. Будили барабанным боем. Потом шла умывка, одевка, фронт. Дежурный офицер осматривал, чисты ли руки и уши. Дневальный выдавал по серой булке в фунт весом, с нею убегали в умывальню, где стояли чаны со сбитнем. Каждый получал по кружке и уминал завтрак здесь же. С восьми до полудня в классах одолевали трудные предметы — морские науки, иностранные языки, математику, геометрию, тригонометрию, с двенадцати до часу маршировали по плацу, обедали щами с говядиной и кашей, а с трёх до шести пополудни осваивали более лёгкие дисциплины — словесность, Закон Божий, всеобщую историю, географию. В шесть опять получали по булке и принимались за подготовку к урокам. В ужин подавались те же щи, каша «со шпорами» — ячменная, дурной очистки, отчего она царапала горло. Тот, кто дежурному по какой-либо причине попадался на глаз, лишался булки, а то и горячего. А уж в субботу после молебна устраивали порку всем, кто умудрился за неделю проштрафиться.

При Петре III Сухопутный, Артиллерийский и Морской корпуса слили было в единый, но несуразность эту отменила Екатерина II вскоре после переворота.

Директором она назначила одного из первых питомцев старой Морской академии Ивана Логиновича Голенищева-Кутузова. В сердцах высказанные императрицей слова на манёврах Балтийского флота о том, что «у нас в излишестве кораблей и людей, но мы не имеем ни флота, ни моряков», больно задели Кутузова, и на первых порах он рьяно взялся за Морской корпус. Он настоял на расширении штата преподавателей и увеличении уроков иностранных языков, восстановил геодезический класс, добился новых ассигнований на питание и одежду кадет.

Однако возникший на Васильевском острове чудовищный пожар дотла сжёг и здание кадетского корпуса. Его пришлось перемещать в Кронштадт, в так называемый Итальянский дворец, для учебного заведения мало приспособленный.

2


«На что в России не взгляни, всё его началом имеет, и что бы впредь не делалось — от сего источника черпать будут», — говорилось о Петре Великом и его трудах.

Если подходить к Петербургу с моря, то первым на этом пути встретится низменный, болотистый, часто скрытый туманом или дождём остров Котлин. От него до новой российской столицы ровно двадцать миль. Герб будущего Кронштадта представляет из себя средневековый щит, каким пользовались «немцы», то есть всякое иноземное воинство, «немтыри» — и шведы, и литва, и тевтоны, и вообще каждой твари по паре, охочие до русской земли. На синей половине щита на каменной кладке изображалась башня маяка с фонарём, на первой — красной — над барашками волн кувшиноподобный котёл, который был в ходу у шведов в походе.

Рассказывали, что, когда к берегу острова подошла яхта Петра I в сопровождении галиота, шведские солдаты, варившие в котле уху, бросились в лодки и скрылись, не успев даже погасить костёр. Носком ботфорта царь придавил золу, заглянул в котёл, не поспела ли уха, выпрямился, посмотрел по сторонам и произнёс:

— Быть сему острову Котлином.

Он сразу оценил его стратегическое значение на подступах к городу в устье Невы, начертал план крепости и послал Меншикову с приказом строить немедля.

После этого случая ни один неприятель не ступал на Котлин, окромя пленных.

Осенью же 1703 года солдаты полков Фёдора Толбухина и Петра Островского из огромных дерев начали рубить ряжи, тесать брёвна, собирать срубы, набивать их камнями и опускать в воду. На этом фундаменте возвели трёхъярусную круглую башню, откуда далеко было видно окрест. Голодали люди, дохли лошади, свирепый ветер сёк лица, мороз перехватывал дыхание, а Меншиков, зная крутой нрав царский, горбатился сам, людей загонял. Чувствовал он, что царь не из капризной дури спешить велел. Пётр хотел создать форт в глубокой тайне от шведов.

На брустверах разместили четырнадцать шестифунтовых орудий. С этих пор, а именно с 18 мая 1704 года, когда ещё шумела ледяная шуга, ворочались игольчатые заструги и рассыпались в прах под весенним теплом, форт окрестили крепостью, сначала назвали Кроншлоссом, а вскоре переименовали в более ёмкое и боевитое Кроншлот.

В первый гарнизон Пётр отрядил полк Тимофея Трейдена, ему же дал должность коменданта форта и наказал: «Содержать сию цитадель, с Божьей помощью, аще случится, до последнего человека... Если неприятель захочет пробиться мимо, не стрелять, когда подойдёт ближе. Стрельбою не спешить: но при выстрелянии последней пушки первая была бы паки готова, и ядер даром не тратить...» Словом, приказывал вести непрерывную прицельную стрельбу, прикрывая перекрёстным огнём южный фарватер. Северный же — извилистый и каменистый — считался непроходимым для судов.

Как и ожидалось, с чистой водой не замедлили появиться шведы. 9 июля 1704 года Трейден доносил коменданту Санкт-Петербурга Роману Брюсу: «Пришло к острову неприятельских судов с тридцать, да при них мелких не малое число...» Эскадра вице-адмирала де Пру с месяц осаждала крепость, высаживала десант, но взять её не смогла.

В январе 1705 года генерал Майдель пришёл из Финляндии с сильным отрядом через замерзший залив. Замыслил генерал смело. Ночью, в страшную стужу, хотели перебить русских как кур, но по «недогадливости проводника» сбились с дороги, долго блуждали по льду, продрогли до чёртиков, а когда вышли к Котлину, их уже не ждали.

Пётр поручил адмиралу Корнелию Крюйсу усилить оборону Котлина и Кроншлота. Крюйс передал приказание своему сыну «взметать» батарею на мысу южного берега — её прозвали «Ивановской», а Фёдору Толбухину — на западной косе, которая стала именоваться «Толбухинской». Кроме того, адмирал распорядился закрыть фарватер плавучими рогатками. Ох, нелегко давались солдатикам такие распоряжения. Орудия приходилось тащить по гатям в болотистом лесу, под комариный звон и духоту торфяной гнили.

4 июня 1705 года горизонт заслонили паруса шведского флота. Самонадеянный Карл XII послал семь линейных кораблей, шесть фрегатов и столько же вспомогательных судов. Фрегаты подошли к самым рогаткам и тут попали под меткий огонь батарей. Линейные корабли контр-адмирала Спарре устремились к косе. Под прикрытием своих орудий тучи шлюпок и ботов нацелились на самое, как им казалось, уязвимое место. Первая сотня рослых усатых гренадер побежала по мелководью с ружьями наперевес. Толбухин малость помешкал, подпустил поближе да и врезал картечью. Гренадеры в панике кинулись назад, опрокидывая лёгкие десантные судёнышки.

На другой день шведы подвергли русские батареи бешеному артиллерийскому огню. У русских было мало крупных орудий, ядра шестифунтовых пушек до цели не долетали. Шведские же бомбардирские корабли, стоя в глубине боевого порядка, хоть и редко, но доставали защитников крепости. Одна бомба упала на палубу галеры «Святой Пётр», но не взорвалась, зато другая попала в форт и «разорвалась таково, что весь Кроншлот затрясся», — доносил Крюйс.

Не добившись успеха, шведы отошли. Недостатки русской обороны стали видны даже рядовым защитникам. Мелкий калибр орудий — раз. Слабая защита косы — два. И нет никаких укреплений на северном берегу пятнадцатикилометрового в окружности острова. Так что шведы сохранили надежду взять Котлин.

Но и защитники крепости не мух ловили. Из Петербурга пришли большие пушки, мортиры и гаубицы. Их установили там, куда нацеливался неприятель. Вторая, Толбухинская, батарея могла теперь стрелять по южному и северному фарватерам.

Попытка овладеть крепостью 10 и 14 июля шведам не удалась. Тогда через три недели они начали решающий штурм. Двадцать четыре вымпела подошли к острову, полукругом охватили косу с севера, запада и юга. Канонада не смолкала пять часов. Русские солдаты укрывались от огня за камнями и в траншеях, а молодые канониры учились стрелять быстро и точно. В полдень к северному берегу косы ринулся десант — более полутора тысяч человек. Подойдя к мели, атакующие попрыгали со шлюпок в воду, но у самой косы глубина неожиданно увеличилась. Адмирал Анкаршерн, ломая пальцы, видел, как захлёбывались и тонули его солдаты. А кто выбирался на берег, тотчас попадал под ружейный и картечный огонь. В тот день шведы потеряли около тысячи человек. В плен сдались три капитана, четыре поручика и шестьдесят рядовых.

После этого побоища шведы уже не решались подходить к Котлину, поняв, что московиты на этом острове утвердились прочно и навсегда, как и их северная столица.

Теперь Крюйс мог приступить к более капитальному и долговременному строительству. На косе возвели крепостное укрепление в память Александра Невского — Александр-шанц, редут с сорока пушками.

Через два года на котлинском рейде состоялись торжества, до которых царь был всегда охоч. Фёдор Матвеевич удостаивался звания генерал-адмирала, на флагманском корабле впервые взвился флаг высшего командира военного флота России.

Потом начали готовиться к широкому наступлению по обоим берегам Финского залива. Тринадцатитысячный корпус Апраксина выступил из Кроншлота, прошёл по льду 130 километров и блокировал Выборг. Пётр, дождавшись полой воды, вывел флот. Следом за Выборгом сдались русским Ревель, Пернов, Рига, укрепления Моонзундских островов, в том числе Аренсбург на Эзеле, где учился до Корпуса будущий мореплаватель Беллинсгаузен.

В Кроншлоте начали строить гавань. Несколько лет солдаты, пленные шведы, взятые под Полтавой и в других боях, работные люди из всех губерний добывали камень и глину, возводили стенки для гавани, строили дома и казармы.

После Гангутского сражения в 1714 году к Кроншлоту вместе с победителями пришли десять трофейных судов со 116 орудиями и пленными матросами. Стройка пошла успешнее. Сдали Котлинскую гавань. Но в ней могло размещаться не более сорока кораблей. А Пётр хотел держать у острова весь военный флот и купеческие корабли. Он начертил новый проект просторных гаваней. Для строительства велел послать из губерний рабочих и губернаторов для присмотра за ними. Такого новшества не делалось даже при возведении столицы.

Гигантская работа по реконструкции Кроншлота и сооружению гаваней делалась споро, голодно, кроваво. Появлялись мастерские, эллинги, доки, каменные дома, стенки Средней гавани.

Вскоре Пётр объявил ещё об одном проекте, который поразил даже много перевидевших его помощников. Он задумал разделить остров поперёк каналом, а восточнее в том же направлении провести другой. Перпендикулярно — третий, от западной оконечности острова. И наконец, четвёртый — почти на пятьсот метров севернее третьего. Таким манером на западе он должен был достигнуть моря, на востоке соединиться со вторым каналом. Копались они так широко, чтобы по ним свободно проходили самые большие корабли.

В 1719 году начали рыть первый канал. Он должен был стать и доком. Работали зимой и летом. Землёй, которую выбрасывали тысячи лопат, засыпали мелководье вдоль берега тогдашней гавани. Большое пространство с глубиной от семи до трёх футов годилось для стоянки крупных судов. Его отвоевали у моря, как голландцы, но те потратили на благоустройство своей земли века, русским же отводились считанные годы.

Канал-док размером 20 на 300 метров — Петровский — восприняли в Европе не только как значительное техническое достижение, но и как важное явление в политической жизни. Английские министры, моряки, военные инженеры «владычицы морей» тревожились и недоумевали: зачем московитам такие исполинские доки? Неужели они станут строить стометровые корабли?

Нет, пока таковых не было. Но Пётр предвидел, что такие корабли будут строить и ремонтировать его потомки. Он, как дальновидный политик, рассчитывал на столетия вперёд. Здесь одновременно могли доковаться более десяти судов, как нигде в мире. И, как нигде в мире, для осушения дока Пётр изобрёл гениально простой способ. Вырыли большой бассейн, соединили его с доком, устроили шлюзы. Док наполняла вода из залива. Когда же вводили в него суда и требовалось обнажить их днища, чтобы начинать починку, открывали шлюзы. За несколько часов вода уходила в бассейн. А если бы откачивать такое огромное количество воды насосами, то ушло бы на это месяца два-три. Именно столько времени выливали воду из бассейна в залив. Суда спокойно ремонтировались, а ветряные мельницы махали крыльями, приводили в действие помпы. Когда же требовалось вновь осушить док, бассейн был уже пуст.

Признанные морские державы — Англия, Голландия, Франция, имеющие большие флоты и многовековой опыт судостроения, располагали лишь малыми доками. Они действовали на принципе приливов и отливов. Люди не могли сами осушить док, а ждали, когда вода придёт, путь назад ей преграждали ворота, и когда уйдёт, на что уходило месяц и больше.

В 1723 году в центре Котлина заложили ещё одну крепость — Кронштадт. У стен Гостиного двора устроили Итальянский пруд. Вдоль набережных вытянулись трёхэтажные «губернские флигеля», где первый этаж отводился под лавки и кабаки. Их сдержанную красоту затмил Итальянский дворец князя Меншикова, а Пётр жилище своё построил скромнее, в голландском вкусе, прямо на воде, на сваях в центре Средней гавани.

После смерти Петра строительством Кронштадта занялся Иоганн Людвиг Люберас. Шотландец по происхождению, Люберас вступил на русскую службу, как только Россия присоединила Лифляндию, где обитал род Люберасов, изгнанный из Шотландии. Молодой Люберас знал латынь и все европейские языки, быстро выучился и русскому. Он ведал «рудокопными делами», строил порты и крепости, воевал в Польше, пока, наконец, не занялся последним в своей жизни делом — каналом Петра Великого и укреплением Кронштадта.

В строительство канала много сил вложил и знатный механик-изобретатель Андрей Константинович Нартов. Он поставил три пары шлюзовых ворот, главный механизм докачсанала. Эти ворота надёжно перекрывали воду, были прочны, легки в управлении и прослужили многие десятилетия.

Ко дню окончания работ на дамбе построили деревянный обелиск с надписью: «Дело являет, каков был труд» и «Чего не победит Россия мужеством?» Царица Елизавета Петровна повернула рукоять — ворота шлюза открылись, и в канал под грохот орудийного салюта хлынула вода. 1 августа 1752 года в док вошёл первый корабль. Строитель канала Иоганн Люберас умер через неделю, как хлебороб, завязав последний сноп.

В Кронштадт прибыл генерал-майор Ганнибал, чтобы вместе с Голенищевым-Кутузовым разобрать бумаги покойного. «Арап Петра Великого», прадед Пушкина, Абрам Петрович с 1723 года после Парижа, где обучался инженерному искусству, уже работал на Котлине. Но после кончины Петра рассорился с Меншиковым, который сослал его в Сибирь. Елизавета Петровна вернула его, послала на стройку в Кронштадт. В1762 году он вышел в отставку, «получил абшид», как тогда выражались, и уехал в своё поместье на Псковщину.

Ещё с Люберасом работал на острове и Ларион Матвеевич Голенищев-Кутузов, отец великого полководца. Он прошёл здесь всю карьерную лестницу от поручика до полковника-инженера. Затем его отозвали в Петербург в Главную канцелярию артиллерии и фортификации. В ней он стал ведать всеми крепостями в Прибалтике.

В 1763 году инженер-генерал-майору Лариону Матвеевичу приказали приступить к строительству Петербургского арсенала, следом — к постройке Екатерининского (ныне Грибоедовский) канала, за что по окончании работ императрица Екатерина II наградила его золотой табакеркой с бриллиантами, и, что не менее важно, он заслужил сердечное расположение государыни, позднее распространившееся и на его сына Михаила.

В ноябре 1769 года Л.М. Голенищева-Кутузова назначили в армию Петра Александровича Румянцева, и он с сыном оказался на театре военных действий. После взятия Измаила был определён на службу «ради означения, как бы лучше в том городе сделать укрепление».

Вернувшись с войны «за старостью лет и болезнями», а было тогда Лариону Матвеевичу пятьдесят один год, вышел в отставку генерал-поручиком, поселился в Москве и стал московским сенатором, получив прозвище Разумная книга. Умер он в 1784 году шестидесяти пяти лет от роду, когда Михаилу Илларионовичу шёл сороковой. Всю жизнь отец оставался сыну добрым советчиком и верным другом.

Таким же близким станет будущему «спасителю Отечества» двоюродный дядя Иван Логинович Голенищев-Кутузов. Он был старше Михаила всего на шестнадцать лет, но фельдмаршал князь Смоленский считал его вторым отцом.

К столь пространному описанию истории Кронштадта и жизнедеятельности старших Голенищевых-Кутузовых прибег автор потому, что и Кронштадт, и Голенищевы-Кутузовы окажут на судьбу главного героя нашего — Фаддея Фаддеевича Беллинсгаузена — самое непосредственное влияние, как и другие деятели его времени, без которых невозможно дать полный портрет.

3


Когда Фабиан поступал в Морской кадетский корпус, Иван Логинович Голенищев-Кутузов уже давно занимал должность его директора. Смело можно сказать, что это заведение стало самым желанным местом приложения всех его недюжинных способностей и блестящего педагогического таланта.

Отец Ивана Логиновича тоже был моряком, но дослужиться успел до лейтенанта. Он умер совсем молодым от чумы в Очакове, когда сыну шёл восьмой год. Иван Логинович родился в августе 1729 года в имении отца в Торопецком уезде Новгородской губернии. Тринадцатилетним отроком его отдали в Сухопутный шляхетский кадетский корпус, но в следующем году перевели в Морской, поскольку он происходил из новгородских дворян, а они по указу Петра I долженствовали поступать на морскую службу.

В 1746 году семнадцатилетний Иван был произведён в мичманы, а через семь лет, будучи командиром, ходил из Петербурга в Архангельск и обратно, что по тем временам считалось нелёгким и небезопасным делом.

Как говорил один из самых дотошных и трудолюбивых писателей-историков Вольдемар Николаевич Балязин, знаток наполеоновских войн и Отечественной войны 1812 года, жизнь Ивана Логиновича «окажется ненамного беднее и тусклее жизни его великого племянника». На семейном небосводе Голенищевых-Кутузовых, где талантов было предостаточно, Иван Логинович всё же сверкал звездой первой величины. Он стал впоследствии и писателем, и переводчиком, и педагогом, и общественным деятелем, оставаясь потомственным моряком. Причём в каждом из этих качеств был известен всей просвещённой России. И любое из перечисленных выше свойств, обладай Иван Логинович только им одним и никаким иным, и то сделало бы его «персоной первого градуса».

Иван Логинович был не просто моряком. Он занял в истории русского флота место выдающееся и исключительное. Его справедливо почитали отцом всех русских военно-морских офицеров: с 19 июня 1762 года и до 21 августа 1802 года, до дня своей смерти, на протяжении сорока лет, он был бессменным директором единственного в России Морского кадетского корпуса. Через его руки прошло более двух тысяч кадет, которые, став офицерами и адмиралами, составили большую половину морского командования России.

И несмотря на то, что с годами Иван Логинович получал новые, более высокие чины и звания — даже был президентом Адмиралтейств-коллегии, он оставался на бессменной вахте директора Морского корпуса.

Административные способности сочетались у адмирала с педагогическими — во всяком случае, именно на нём остановила свой выбор Екатерина II, когда встал вопрос о том, кто станет преподавать морское дело её единственному сыну-наследнику Павлу Петровичу.

Между прочим, августейший воспитанник и его высокообразованный воспитатель сохранили на долгие годы взаимное расположение.

За своё короткое царствование Павел сделал для Ивана Логиновича очень много. Он не только назначил своего воспитателя президентом Адмиралтейств-коллегии, наградив его высшим российским орденом Андрея Первозванного, но и «повёл состоять в первом классе Табели о рангах на всех правах и преимуществах генерал-фельдмаршала», возведя Ивана Логиновича на самый верх служебной лестницы.

Голенищев-Кутузов оказался одним из немногих екатерининских вельмож, кто сумел сохранить и дружбу её сына. Такое следует отнести и к племяннику Михаилу Илларионовичу, и к двум сыновьям адмирала — Логину и Павлу, которых не постиг крах с переменой царствования, они кончили службу вполне достойно: Логин — генерал-лейтенантом флота и председателем Морского учёного комитета, много сделавшим для Беллинсгаузена в организации экспедиции в Антарктиду и в напечатании его трудов, Павел — сенатором и попечителем Московского университета.

Известен был адмирал и тем, что перевёл с французского немало сочинений, в том числе и небезызвестного месье Мари Аруэ Вольтера.

Он же творчески переработал шеститомную книгу Павла Госта «Искусство военных флотов», приспособив её к молодому русскому флоту. Этот труд стал в Морском корпусе учебником, как и «Лоция Финского залива и Балтийского моря» Александра Павловича Нагаева, «О точности морского пути» и «Дополнение к Бугеровой навигации» Николая Гавриловича Курганова, «Морской троязычный словарь» Александра Семёновича Шишкова.

Иван Логинович вменил в обязанность преподавателям знакомить кадет и гардемарин с описаниями плаваний русских землепроходцев, а также с трудами российских и зарубежных учёных Миллера, Палласа, Шлецера, Разумовского. Ввёл для кадет занятия по новым предметам: морской практике, «нравственной философии», итальянскому, датскому, шведскому языкам, а для классных учеников — по латыни.

Натурой Иван Логинович славился доброй, хлебосольной, чуточку лукавой. Когда было время, принимал просителей, которые своих детей стремились в Корпус определить. Фабиану с его дядей Фердинандом как раз такой случай и представился.

Фердинанд, имея перед адмиралом чин, что муха перед слоном, оробел вконец. Начал, перескакивая с немецкого на русский и наоборот, лепетать о сиротстве, кончине родителей, а Фабиан стоял, к углу прижавшись, сгорая от стыда и унижения, глядел исподлобья на важного барина в халате домашнем атласном, с небрежно повязанным шёлковым платком на сытой холёной шее. Нытье дядюшки стало надоедать Голенищеву, и он нет-нет да и поглядывал на съёжившегося десятилетнего волчонка, с напряжением следящего за разговором взрослых.

«Сунь палец, откусит», — подумал Иван Логинович и сразу обратился к мальчику по-немецки, зная по другим прибалтийским отрокам, что те поначалу русским совсем не владели.

— А сам-то хочешь к нам?

— Отчего ж? Я и к шведу ходил.

— Ой, да что он мелет, ваше сиятельство?! — взвыл Фердинанд. — С дури опупел!

— Помолчи, дядя! — оборвал Иван Логинович. — А ты подойди ближе, скажи как на духу.

— С эстом Юри Рангоплем контрабанду ладили — туда рожь, оттуда соль.

— Эва! Чистый разбойник! — раскинул руками Иван Логинович. — А если б поймали?

— Церберы хитры, да и мы не лопухи.

— Не ты ль адмиралу Ханыкову на глаза попадался?

— Он мне «Письмовник» подарил, я его наизусть выучил.

Иван Логинович будто об камень споткнулся. Осерчал непонятно почему.

— «Письмовник» — книжка зловредная, не всему там верь, — раздражённо проговорил он. — Чти науку серьёзную... Хотя и Курганов... муж достойный, только на язык злой. Впрочем, сам увидишь.

Почесав лоб черенком мухобойки, адмирал произнёс приговор:

— Ступай, кадет, в третью роту. А ты, прапор, езжай домой с Богом. За племяша не сумлевайся: бестолочь выколотим — толк останется.

4


С первых дней существования Корпуса здесь утвердился ещё один обычай. Новичка подвергали испытанию. Подбирали ростом и силой одинакового соперника и заставляли драться до тех пор, пока кто-то из драчунов не скажет «покорен».

Против Фабиана выставили Ванифантия Глотова. Дверь умывалки заклинили на штырь, назначили часового, образовали на скользком каменном полу круг, где должен начаться поединок. Глотов был выше на голову и с руками загребущими. Он цыкнул слюну сквозь зубы, обошёл вокруг «чирика», примериваясь, с какой стороны его переломить. Фабиан искоса следил за ним, не выказывая никакого намерения драться. Его и так приняли в Корпус с разными оговорками и грозили за малейшее непослушание выпереть незамедлительно. Радетель Ханыков в ту пору ещё не был в фаворе, да и вообще на флоте, как мы увидим дальше, с ним случались разные неприятности.

Но не объяснишь же такое жестокосердной стае, для которой эти зрелища были единственным развлечением и отрадой. Да и гордость не позволяла униженно просить послабления. Какую ни есть силёнку на своей кимре да парусе он накопил, может, Бог даст, не осрамится.

Глотов умишком не блистал, зачислен был в кадеты армейских подпоручиков, где сила ставилась в первую очередь. Да и драться, сразу видно, приходилось ему не впервой.

Раскачавшись с ноги на ногу, он бросился на Фабиана и клешнями обхватил шею так, что заскрипели позвонки, ногой он ловко подсек соперника и повалил на пол.

— Готов, — выдохнул кто-то разочарованно.

Но Фабиан рыбкой-угрём выскользнул из мёртвой хватки и коленкой двинул Глотова под дых. Тот, разевая рот, как выброшенный на землю карась, выпучив глаза, заелозил по мокрому и грязному полу. Мальчишки разом загомонили, готовые наброситься на молокососа все скопом.

— Чур, так не договаривались! — остановил всех белобрысый верзила Богданович.

За это время Глотов успел отдышаться и, озверев, набросился на Фабиана сзади, используя свой рост и вес. Фабиан в момент поднырнул под него, используя инерцию нападающего, заломил руку. От боли тот взвыл и задрыгался.

— Капут? — прошептал ему на ухо Фабиан.

Что есть силы, затылком, Глотов ударил его в подбородок, высвободился и принялся махать руками куда ни попадя. Фабиан вовремя сообразил, что в серьёзной драке затмение злобой приводит к поражению. Тут надо помедлить, действовать размеренно, как делал Юри, — неуловимый и терпеливый контрабандист Балтийского моря. Теперь надо оберегаться от тычков, вконец распалить драчуна и выждать миг точного и хладнокровного удара.

Размазав по лицу грязь и сопли, Глотов сделал прыжок и — наткнулся грудью на голову малявки, будто на торец бревна. Дыхание перехватило снова, он скрючился — и кулак в ухо, отчего в башке загудело, как в колоколе, довершил поединок. Ванифантий упал и от обиды, жалости к себе, стыда перед товарищами неожиданно залился слезами.

Слова «покорен» он не произнёс, да и так было видно, что продолжать драку Глотов больше не сможет. Кто другой на месте Фабиана стал бы ещё и пинать поверженного. Но Фабиан подхватил Глотова под мышки, подтащил к умывальному корыту и стал обмывать ему лицо. Такое поведение вконец оглушило мальчишек. В Корпусе подобного не бывало, никто не знал, как отнестись к поступку. В глубинах детской, ещё не сформировавшейся души у кого-то шевельнулось угрызение совести за гнусный обычай драться ни с того ни с сего. Кто-то жаждал крови, но не своей, а чужой. В ком-то пробудилось сострадание. Не все же были зверьми, но не все и агнцами. Кто-то ведь устанавливал этот обычай и соблюдал его. За него и наказывали не столь сурово, чем за другой поступок. Нет, ещё малы были воспитанники, чтобы понять это и впоследствии больше служить добру, чем злобе и ненависти.

После первого испытания боем Фабиана, а с ним и других новичков, обстригли наголо, помыли в бане, выдали казённое бельё — высокие белые гетры с застёжками, штаны, камзол, сюртук, — и стали они как бы предметом государственным, себе не принадлежащим. Весь их распорядок подчинился барабанному бою.

Бой имел целую науку. Барабан управлял массой людей, как капельмейстер оркестром, капитанский рупор матросами, как пушечные сигналы, слышные в грохоте сражения, звали в атаку, к отступлению, сбору или подходу. Как и в любом деле, находились для барабанного боя умельцы, отменные слухачи, способные передать любое приказание командира в точности и незамедлительно. Барабанный бой подхлёстывал любого, как плётка фельдфебеля или просмолённая кошка боцмана. Каждое его созвучие обозначало ту или иную команду, которую следовало исполнять солдатам, офицерам и иным чинам. И маленькие кадеты, стоявшие у самых истоков воинского сословия, сразу же улавливали оттенки в барабанном бое команд и запоминали на всю жизнь, как «Отче наш».

Виртуоз-барабанщик в Морском корпусе времён Фабиана Беллинсгаузена был гефрейт-капрал Ломов по кличке Дятел. Особливо он гордился, да, видно, и все барабанщики русского флота и армии, тем, что первым барабанщиком был сам Пётр Великий в лейб-гвардии Преображенском полку. Этим как бы приподнималось значение барабанщика, куда определялись лучшие солдаты и унтер-офицеры.

Встав перед стриженым строем «рябчиков», Ломов залихватски расправил ремни, вскинул голову и зычным, ломающимся баском выкрикнул команду:

— Р-рота! С-смирнова! Ухо товсь!

Кадеты перестали дышать. Насладившись первым впечатлением, он, как фокусник, разбросил по рукам палочки, бывшие в боковом белом чехле, и разом застучал по тугому брюху барабана. Через минуту внезапно оборвал дробь:

— Это есть первый бой: «Под знамя!» Где бы кто ни был, в каком положении ни находился, здоровый, раненый, хоть на карачках, — стремись к своему знамени.

Выдержав паузу, давая возможность кадетам запомнить и осознать мелодию главного зова, Ломов пояснил значение боя «Честь!», которую выбивают барабанщики при прохождении строя церемониальным маршем перед высокой особой или во время торжества.

После он отбил «На молитву!» и «Сбор!», сигналы: «На развод караулов», «Тревога», «Колонный марш», «Марш скорбный, похоронный», «Повестка», «Зоря». А при объяснении боя «К экзекуции», когда солдата гнали сквозь строй или вели на казнь, несколько опечалился и добавил совсем уж по-душевному:

— Пореже бы вам слышать такое...

После перерыва он вновь собрал строй, но уже по стойке «вольно», отбил «Марш-поход», как отдают честь караулы, играют на парадах, смотрах и прочих церемониях. Оказалось, и «Марш-походы» бывают разные, и солдат отличать должен, какой полк идёт на параде или в церемониальном марше, а их, полков-то, в одном Петербурге не меньше полусотни.

Называя разновидности того или иного «Марш-похода», Ломов бил и бил в барабан, нисколько не уставая, а как бы с каждым разом ободряясь. В эти моменты он и впрямь походил на дятла, увлечённого своей страдной работой.

— Естьбой «Армейский», есть «Гренадерский», «Гвардейский», есть и «За военное отличие». Если, к примеру, идёт армейский полк, а барабанщики бьют «Гренадерский бой», то значит, полк сей пожалован этим отличием за храбрость в бою. А ежели вы услышите ещё и марш «За военное отличие», то, стало быть, полк отмечен за храбрость дважды, — прерываясь каждый раз, объяснял гефрейт-капрал.

Под конец он рассказал, что почётный барабанный бой есть полковая награда, подобная серебряным трубам или надписи на гренадерках об отличии в кампании.

Вот такая наука крылась в одной строке экзерциции: «Знать различие барабанных боев», а строк-то в уставе были сотни. И каждую нужно было не только помнить и понимать, но и выполнять её предписания без раздумья. Да и экзерциция была ещё не самой большой армейской премудростью, а лишь первой, довольно простой ступенью на очень длинной лестнице военной профессии.

В классах учить «рябчиков» начинали с арифметики. Кадеты грызли гусиные перья, склоняясь над задачником. Успехи определялись словесно: «отлично», «хорошо», «весьма и очень хорошо», «посредственно», «плохо», «весьма плохо». При двух последних отметках следовали непременные розги.

На склоне лет многие бывшие воспитанники вспоминали жёсткие скамьи, на которых синели тощие мальчишеские зады, и крики под свист вымоченных и распаренных в кипятке прутьев. Будущих морских офицеров не баловали излишествами. Молоко и сливки — это у маменьки дома. Здесь серая булка со сбитнем, чаще просто с кипятком, щи с кусочком говядины, каша считалась лакомством.

Вот к чему приставили десятилетнего Фабиана Готлиба Беллинсгаузена, ещё с синяком под глазом, со смятением в душе от первой беспричинной драки.

Ему протянули руки братья Дурасовы — их было двое, и держались они друг за дружку цепко, как бы понимая, что в одиночку не выплыть в свирепом житейском море. Потом подошёл князь Яшка Путятин, юркий, чернявенький, похожий на цыганёнка. Ушастый и белобрысый Лука Богданович потрепал Фабиана по плечу, проговорил:

— Худо станет, нас держись...

По-разному сложатся их судьбы, но русскому флоту они не изменят[6].

Учились в основном по иностранным учебникам, поскольку своих, кроме сочинений самого Голенищева-Кутузова, Шишкова и Курганова, пока не было. Упор делали на математику и морские науки, на «словесные» обращали мало внимания. На «словесность» назначили учителей из воспитанников гимназии, существовавшей при Корпусе на положении Золушки, как и на арифметику и начальные сведения по математике.

Положение этих молодых людей из гимназистов было ещё горше, чем кадет или гардемарин, последние всё же происходили из столбовых дворян, а те — из разночинцев. В классах они учились вместе, но были принижены во всём — стол их был хуже кадетского, на них были возложены обязанности приносить к урокам мел, губку, мыть доску, убирать мусор. Вообще держали их в таком положении, которое не могло возбуждать уважение к будущим наставникам, а чтобы его заслужить, требовалось много ума, такта и терпения.

К чести надо сказать, что, несмотря на такие унизительные условия, в числе преподавателей, вышедших из гимназистов, бывали люди весьма достойные, сведущие, оставившие добрую память у своих учеников. К таким, например, относился Иван Васильевич Кузнецов, страдавший дурной наследственной болезнью — запоями, но которого любили все кадеты младших классов и за которого жестоко, уже зимою пострадал Фабиан.

5


Светоча, каких ещё поискать надо, просветителя детских головушек, учителя математики Ивана Васильевича, впавшего в затяжное пьянство, сволокли в «трубную» и «поставили в буй». Надеялись холодом и воздержанием от зелья вывести его из тяжёлого загула.

Пока в смуре был Кузнецов, то буянил, от пищи отказывался. Потом начал сгребать снег, сыпавшийся через дыру в крыше сарая, сосал льдинки, унимая страшное жжение в груди и животе.

Фабиан с братьями Сашкой и Петром Дурасовыми и Лукой Богдановичем могли бы проникнуть в узилище, да не было у них денег, чтоб помочь несчастному. Всего-то алтын и требовался. Кабатчик за него три чарки отваливал. Водка, глядишь, расширила бы сохнувшие сосуды, проворнее по телу кровь погнала.

Прикидывали, что заложить? Всё казённое, от подмёток до пуговицы, от уздечки на косичке парика до сюртучка каждодневного, — в исподнем на мороз не высунешься!.. Занимать у кого-либо из соклассников дальних считалось зазорным. Унижение похлеще ябедничества, тем более, если «меняла» присовокуплял процент каждодневный... И Лука Богданович взял превеликий грех на душу — крестик золотой нательный, родителями благословенный, в святой воде окроплённый, вместе с цепочкой же золотенький кабатчику сунул и фляжку оловянную с водкой раздобыл.

А дальше должен был действовать Фабиан как малый ростом и проворный. «Трубная» в ряду со всеми хозяйственными строениями — каретным двором, столярными, стекольными, свечными мастерскими, портновскими швальнями — находилась у самого края зимнего клозета, примыкавшего к торцевой стене дворца. Изнутри в «трубную» не попасть, там караул стоял. Единственный лаз — через дырявую крышу. Надо было пробраться поверху над всеми строениями, да так тихо, чтоб ни одна черепица не пискнула и чтоб из окон дворца никто не увидал.

Время выбрали вечернее, после щей, булки и чая. Драгоценную баклажку сунул Фабиан за пазуху, рослый Богданович подсадил его на скользкую обледенелую лестницу пожарную, уходившую на самый верх. С неё Фабиан перепрыгнул на покатую крышу каретной, где в этот час никого быть не должно, а потом, прижимаясь к щербатой стене главного здания и проделывая ход в слежалом снегу, чтобы с крыши не скатиться, пополз вперёд. Морозец был не такой уж сердитый, но тонкий сюртучишко не грел, к тому же рукавичек кадетам не полагалось, а карманы зашивали, отучая будущих воинов от цивильной привычки щёголей руки в карманы засовывать.

Разгребёт от себя снег, продвинется маленько, прислушается, разотрёт лицо и руки и дальше на сажень продвинется. Конечно, метнуться бы козликом, будь что будет, на плахе голову не срубят, но тогда пропадут все старания, и не его одного, и они так и не помогут Кузнецову. Ивана Васильевича кадеты почитали за человечность и старание приучить мальчишек к арифметике с алгеброй. Никто из товарищей Фабиана белого зелья ещё не пробовал, разве что у мамки лёгким винишком да сладкой наливочкой баловались, а вот обострённым, почти зверушечным чутьём угадывали, каково сейчас Кузнецову, представляли это так, будто в брюхо черти углей калёных накидали и кочегарят там пляшучи, измываются над плотью человеческой.

Зимний вечер уходил в ночь медленно, воздух начинал дымком наполняться, печи до утра нагревали. Захрустел снежок, морозец усиливался. А Фабиан полз и полз, вытирая рукавом слёзы, стуча зубами, как голодный дрозд на рябиновом суку.

По времени он уже свечную канительню одолел, и тут большущий слежалый пласт вдруг с места стронулся, по гладкой покатине лавинно посыпался, подминая под себя и захватывая заструги помельче...

И надо же такому случиться — не иначе бес подстроил — в аккурат под навесом именно в этом месте и как раз в это время, поленясь до отхожего места добежать, сидел по тяжёлому ротный каптенармус Власенко по кличке Корсар. Его и накрыло снегом по макушку. С истошным воплем он вылетел из сугроба, точно выпущенный. Замер Фабиан мышью неприметной. По двору народ забегал — что да как? Но снизу да в сумерках никто ничего не разглядел, пошумели, поверещали, помянули лешего и разошлись. А мальчик уж околел совсем от холода и страха. Наконец Лука тихонько свистнул, коротко окликнул:

— Живой?

А у Фабиана зуб на зуб не попадал.

— Ежли окоченел, хлебни маленько для сугрева, — помедлив, посоветовал Лука, про такое действо он от дворовых слышал.

Фабиан зубами пробку вынул. В нос смердящий дух ударил, но глотнул. Сперва ничего не почуял — вода, другой глоток сделал и — словно ежа проглотил, иголками весь рот пронзило, в горле заклинило. Уткнулся в снег, чтоб кашель унять, полизал льдинку, и оттепель вроде по всем чреслам прошла, откуда и силёнка взялась. Долез до дыры в крыше, свесил голову. Не видно ничего, притих Иван Васильевич, когда на дворе суматоха поднялась. Фабиан шепнул осторожно:

— Есть кто?

Звякнула цепь о колоду. Кузнецов подал слабенький голос:

— Кого Бог послал?

— Беллинсгаузен я, опохмелку приволок.

Помолчал учитель, не поверил чуду: не ослышался ли? Да нет, в памяти ещё. Сердце слёзно ёкнуло.

— Ах ты, агнец ангельский! Спасатель небесный! — запричитал Иван Васильевич, сбрасывая с себя ворох тряпья и гремя цепью. — Кто надоумил?

— Маялись больно... Меня-то видите? — Фабиан опустил в дыру руку с фляжкой.

— Высоко. Не достану...

Мальчик сдёрнул кушачок, горлышко баклажки узлом прихватил, начал опускать питьё.

— Взяли?

Кузнецов молчал. Видно, с пробкой справлялся, а когда глотнул да выдохнул, тогда издал вопль рождественский.

— Вы помаленьку берите, не до одури. Больше никак не достать.

— Ублажил ты мя, сердешный. В облик ввёл.

— Ну, оставайтесь пока. Утром, чай, выпустят, не дадут же околеть, ироды.

— Птенчик ты мой желторотенький... Счастия тебе на долгие лета... — надрывно шептал учитель, хлебая из баклажки.

— Прощевайте, Иван Васильевич. Поправляйтесь.

С этими словами Фабиан развернулся и обратно уже с облегчённой душой зацарапался, хотя чуял в голове дурь непонятную и мутовство в животе.

У пожарной лестницы его Лука подхватил на руки. В коридоре лампадки уже погасли, однако там повстречали Дурасовы, которые тоже страху натерпелись немало. Татями все вместе в каморку пробрались, ветхими одеялами с головой накрылись. Авось пронесёт.

Ротный каптенармус, однако, не поленился чуть свет по следам в снегу инспекцию навести, смикитил, что с пожарной лестницы Итальянского дворца кто-то по крышам к «трубной» проползал, у караульного обыск вытребовал, нашёл баклажку у Кузнецова, который на старых дрожжах вконец разморился, и доложил классному наставнику Голостенову по всей форме и ранжиру.

Голостенов был невежествен, туп и охоч до всяких розысков. Ему бы в Тайной канцелярии числиться, а не при моряках. Взялся он за сыск со всей азартностью зверской души. Голостенов сразу понял, для кого кадеты старались. А исполнителя найти было проще простого. На утренней поверке ощупал у всех сюртуки и натолкнулся на волглый, не успевший за ночь подсохнуть в помещении затхлом, непроветриваемом и холодном. Вывернул ухо Фабиану и выволок из строя, точно кутёнка. Лишил сбитня и положенной булки, замыслил учинить допрос с пристрастием в особой зале, где по субботам чинились массовые порки всех нерадивцев, лоботрясов и ослушников.

К следствию он приступил расчётливо, как пытчик в полицейском околотке. Разузнал, кто таков и откуда, есть ли всесильный покровитель. Сказали, Ханыков хлопотал. Да тот невелика шишка, где-то в море Средиземном шляется, и не родич вовсе, а так, по сытой милости брякнул про отрока и забыл. Стало быть, можно линьками извести, ежели артачиться зачнёт. Важно и о сообщниках узнать. Шептуны у него были — донесли: водятся выводком Беллинсгаузен, братья Дурасовы и Богданович — тоже не княжеских кровей. Но до последних добраться можно лишь после того, как сам провинщик на них укажет.

Дядьки поставили лавку пыточную среди залы. Голостенов в помощники призвал того же каптенармуса Власенко, выбрал кошку с узелками на кончиках, чтоб до костей продирало, и стал допытываться: на какие шиши водка куплена, чей кабатчик приказ коменданта Кронштадта нарушил, запрещавший винное и табачное зелье кадетам продавать?

Фабиан решил немым сделаться. Всё одно порки и голодухи не миновать, а товарищей выдать — на всю жизнь посрамление. Хлестал его Голостенов с оттягом, так, чтобы сизо-красные рубцы лесенкой ложились. После Власенко старался клеточку сотворить. Молчал Фабиан, х’рыз зубами край лавки, безмолвными слезами залился, но ни стона, ни крика истязатели от него добиться не могли. Потом спина превратилась в сплошной кровоподтёк, а каптенармус с классным надзирателем звероподобным Голостеновым продолжали изгаляться.

О проступке кадета они доложили «подполковнику» по штату, вроде заместителя директора корпуса по строевой подготовке, в звании капитана I ранга, Николаю Степановичу Фёдорову, человеку тоже чёрствому, малообразованному, не имевшему никакого понятия ни о важности, ни о способах обучения детей и занимавшемуся больше гофмейстерскими счетами, чем прямым делом. На него глядючи, ротные командиры держались тех же правил. Их не трогало, что содержание кадетов было самым бедственным, многие были босы и оборваны, в обучении не существовало никакой методы. Способ исправления состоял в истинном тиранстве. Капитаны даже хвастались друг перед другом, кто бесчеловечнее, изощрённее наказывает ослушников. Каждую субботу подавались из классов «ленивые списки», то есть фамилии воспитанников, получивших за неделю какие-нибудь взыскания. Таковых набиралось по сотне и более. И в пыточной зале целый день не прекращался вопль истязаемых.

Когда Голостенов доложил о Беллинсгаузене, Фёдоров наказание ужесточил, однако заметил, чтоб не забивали «до беспамятства».

Как ни горели спина и ягодицы, как ни солона была кровь во рту, как ни холодна была вода, которой дядьки окатывали из шайки, Фабиан продолжал молчать. Чтобы заглушить боль, он старался думать о чём-нибудь другом, хорошем, но к недоумению своему обнаружил, что хорошего-то мало было в его прошедшей жизни, кроме Рангоплей и моря. Тогда он начинал вспоминать гостовское «Искусство военных флотов» в переложении Ивана Логиновича Голенищева-Кутузова, больше в Петербурге пребывавшего по многим своим должностям. Книга трактовала все виды «морских эволюций, сиречь движений, которые флот для приведения в порядок и надлежащее положение делает, дабы на неприятеля нападать или самому с лучшею пользой обороняться». «Слово «эволюция», — пояснял Голенищев-Кутузов, — взято у сухопутной армии, где эволюциями именуются различные движения, которые делают эскадроны или батальоны для принятия желаемого вида и положения...»

Сквозь горячечный бред он твердил морские термины: «Румб есть каждый из тридцати двух пунктов компаса... Курс — линия компаса, по которой корабль правит... Ветр — прямая линия, по коей он дует... Линия бейдевинда — линия восхождения корабля против ветра... Фордевинд — когда ветер в корму дует... Господи! Неужто корпус создавали только для того, чтобы измываться над отроками, кто к службе Отечеству готовится?!»

На том и оборвались мысли... Спихивали его со скамьи и за ноги уволакивали в прихожую, набросив нагольный тулуп, чтоб на каменном полу не простыл...

Кто сказал, что детское сердце отходчивое? Может, у кого-то такое и есть, только не у маленького Беллинсгаузена. Никаких признаний не добились у него ни каптенармус Власенко, ни наставник Голостенов, ни сам Фёдоров, который однажды, присутствуя при экзекуции, вскричал, не выдержав:

— Да ты хоть прощения спроси, дьяволёнок!

А у мальчика будто язык и впрямь отнялся. Он молчал. Так и выпихнули его из пыточной. Правда, год спустя при переводе в следующий класс приписали: «К учению прилежен, но в поведении дерзок».

Кузнецов от хвори своей наконец отошёл. В классе появился в отутюженном и вычищенном сюртуке, встретился с потухшими глазами Фабиана, подмигнул незаметно, мол, крепись, перемелется — мука будет, и начал вести свой урок как всегда вдохновенно, с шутками и прибавлениями, яркими и доходчивыми.

Иван Васильевич, познавший горести сиротства и тяжесть подневольного своего положения, оставался душевно добрым, скромным и лёгким. Он мог прощать[7].

А вот мальчик Фабиан Беллинсгаузен затаил на лихоимца Власенко-Корсара злобу немилосердную, не прощающую, не христианскую, более злую и страшную, чем на Голостенова — надзиратель на то и поставлен, чтоб кошкой да плетью махать. Бог с ним, можно смириться. Но Корсар, дай срок, ещё напляшется. В свой план посвящать он ни Луку Богдановича, ни Дурасовых не захотел. Зачем товарищей ещё одному риску подвергать? Сам задумал, сам и исполнит.

Фабиан протирал рукава на столах, отполированных локтями своих предшественников, проделывал строевые экзерциции на плацу, отбитому башмаками сотен кадет, видел стены, по которым скользили взоры давних учеников. Если бы камни умели говорить!

Осуществлению мести предшествовал опыт, проделанный в физической лаборатории корпуса. Два гусиных пера, соединённых в основании, Фабиан нанизал на иглу с суровой ниткой и понёс на некоторое расстояние к свече. Тёплый воздух, шедший от огня, начинал раскручивать перья с ускоряющей скоростью, гнать тепло обратно. Следовательно, сей скромный предмет может и должен произвести желаемый эффект и будет исправно исполнять свою работу до тех пор, пока предмет не удалить.

В тёмную, пуржистую ночь, когда не только караульные, а сторожевые собаки в конуры попрятались, Фабиан проник к флигелю, где квартировал Корсар, приставил примеченную ещё днём лестницу к торцу дома, взобрался на крышу, дополз до печной трубы и спустил туда прутик от сырой ольхи, к центру которого была привязана крепкая нить со знакомыми гусиными перьями, коими при писании пользовались. Перья с прутиком легко ушли в обросший сажей зев трубы. Изогнутый прутик там выпрямился и упёрся в кирпичные стенки дымохода.

Тем же путём, загребая следы снегом, Фабиан вернулся к лестнице, спустился вниз, отнёс лестницу на место и незамеченным прошёл в камору, развесив сушить свою одёжку у печи вместе с сюртуками других.

За окном сыпал и сыпал снег, ярилась вьюга, может, последняя в этой бесконечной зиме. Мальчик улёгся на свою кровать с двумя тюфяками — снизу соломенным, сверху волосяным, закрылся одеялом с фланелевой простыней, надышал тепла поболе и молитву не успел до конца сотворить — забылся безмятежным, праведным сном.

Высыпав на Котлин весь снежный заряд, непогодь к рассвету унялась, разогнала тучи. Багряное солнышко уже поднялось по чистой синеве. Заиграл бриллиантовыми блестками нежнейший снежок, белые дымные столбы вытянулись к небу, будто колонны из греческого мрамора, в воздухе запахло воскресными пирогами и булками.

По случаю Вербного воскресенья, Входа Господня в Иерусалим, Благовещения Пресвятой Богородицы барабаны прогремели подъём на час позже. Выспавшиеся кадеты в предчувствии свободного и сытого дня, по пояс раздетые, выскакивали во двор, валялись в пушистом снегу, устраивали свалки, растирались жёсткой холстиной — и вдруг какая-то смутная тревога пробежала по толпе.

— Братцы! Корсар горит! — раздался чей-то ликующий крик.

Все бросились к флигелю каптенармуса и выпучили глаза от любопытства и изумления. Окутанный дымом флигель курился, как пушечная граната, готовая вот-вот взорваться. Из окон, щелей, отдушин на крыше и в подполе, клубясь тайфуном, вывинчивался густой матёрый дым. Такой бывает только от смолистых сосновых комлей, просушенных дров, ими топились лишь адмиральские печи.

С нутряным воем, точно рожающая телка, жена Корсара — рябая и вихлястая Марфа, которую почему-то звали Аттилой, в ночной рубахе из солдатской фланели врывалась в настежь распахнутые двери и выволакивала оттуда скрутки выделанного хрома, связки сафроновских подмёток к башмакам, тюки непользованного белья, стянутого бечёвкой, с бирками интендантского ведомства, швыряла в снег и кидалась за новой поклажей. Сам Корсар с разъеденными дымом глазами пыжился выпереть огромный барский комод орехового дерева с множеством секретных задвижек и ящиков, в которых скопилось немало звонкого добра.

Никто из кадет не дёрнулся на помощь. Все глазели на потуги Власенко с лукавым интересом, как на медведя с цыганской ярмарки. Притащился рыдван с помпой, пожарные стали раскатывать рукава. А брандмейстер вдруг закружил, как пёс, который забыл, где зарыл кость. Он не видел огня. Огня не было! Печь извергала везувий дыма, и только.

Позже других подошли к источнику суматохи ротные командиры. Даже Фёдоров, первое лицо после директора корпуса, не любивший публичных скоплений, появился вместе с супругой в окружении рыжей своры потомства и не то с осуждением, не то с завистью изрёк:

— И когда успел натащить столько, этакий стервятник?!

Фёдоров назначил комиссию. Казённое добро конфисковали, но к воспитанникам оно не попало, разошлось по самим «комиссионерам».

Печка Корсара продолжала дымить. Чистить дымоходы брались известные кронштадтские трубочисты. Лазили с вениками, шестами, опускали «ежи» на цепи с гирькой, продували пожарным насосом. Прутик с перьями, как уразумел Фабиан, удачно обосновался где-то в колене дымохода и оставался недосягаемым ни сверху, ни снизу.

В первых числах апреля ещё раз наддали морозы. Они выморозили не только корсаровское семейство, но и люто прошлись по корпусным каморам и классам. Во многих кадетских окнах стёкла были выбиты, дров на зиму отпускалось мало, и, чтобы избавиться от холода, воспитанники окна затыкали подушками или штурмовали заборы соседского Адмиралтейства, оттуда тащили брёвна, дрова, горбыли, что могло гореть.

Нравы среди воспитанников Корпуса царили далеко не ангельские.

Несмотря на запрет, в Корпус проникали и вовсе неграмотные и шибко ленивые. Эти фонвизинские Митрофанушки составляли особый класс, который на языке воспитанников характерно назывался «точкой», вроде — дальше некуда. Дурни пребывали в этой «точке» по году, два и долее. Однако они же и задавали тон в воспитании, сохраняя те порядки, что и полвека назад при основании Корпуса. В одной роте, в одних каморах жили и двадцатилетние «старикашки», и младшие как слабейшие вынуждены были выполнять все требования старших.

Да и сами малолетки сразу приучались к грубости. Вскакивали с постелей — дрались, в очереди за сбитнем — дрались, дрались перед обедом, за обедом, по вечерам в умывальнях схватывались до крови и синяков. Самоуправство было развито в высочайшей степени. Никто не смел, не хотел, да и расчёта не было сделаться «зазорным». Тот, кто осмеливался пожаловаться офицеру, подвергался всеобщему остракизму. С тем не разговаривали, им гнушались, от него шарахались, как от холерного. Чаще вспыхивали беспричинные драки — от волнения молодой крови, от того, что просто чесались руки.

При таких законах не могло существовать рыцарства, чтобы сильный не обижал слабого. Кадеты бегали в кабаки за вином для старших, сами нюхали табак, воровали в лавках, что считалось, как в Спарте, молодечеством, а не пороком.

Иногда в корпусном дворе рота выходила на роту. После такого побоища оказывалось много увечных и ушибленных. Оставить без обеда и булки, не увольнять «за корпус», посадить в карцер, разжаловать из гардемарин в кадеты считалось в порядке вещей. За серьёзные проступки наказывали боем батогами, оставляя инвалидами на всю жизнь.

Да и в действительной жизни не только между отдельными лицами, но часто между целыми государствами случались войны. Такой уж был век — грубый, без правил и милосердия.

«Старикашки» ходили вразвалку, выпячивали грудь, при малышах тафлинку[8] или пакетик с нюхательным табаком демонстративно устраивали за рукав камзола, старались говорить басом. Перед парнями слезливыми, робкими они чувствовали себя господами. Но они же, кадетская аристократия, пресмыкались перед гардемарином, который назначался в каждую камору. При этом гардемарине числился своего рода адъютант из маленьких кадет. Он исполнял все прихоти — бегал за книгами, звал товарища из другого класса, таскал деликатные записки возлюбленным, чистил сапоги и кафтан.

Кому-то такие порядки нравились, кому-то нет, особливо натурам тонким, свободолюбивым. Вот как возмущался ими барон Владимир Штенгель, карбонарий и будущий декабрист:

«Была ещё одна особенность в нашем Корпусе — это господство гардемарин, и особенно старших, в каморах над кадетами, первые употребляли последних в услугу, как сущих дворовых людей... Иногда в зимнюю ночь босиком по галерее бежишь и не оглядываешься. Боже избави ослушаться! — прибьют до полусмерти. Зато какая радость, какое счастье, когда произведут, бывало, в гардемарины, тогда из крепостных становишься уже сам барином, и все повинуются!»

А история с Корсаром закончилась вничью. Из своего флигеля по весне каптенармус с Аттилой съехали, купив домик на Купеческой. Новый хозяин флигеля нанял печника и сложил другую печь. В обломках старых кирпичей мастер не обратил внимания на опалённые и почерневшие гусиные перья с суровой ниткой и ольховым прутиком, которые исправно играли роль обратного вентилятора, пропуская дым не из избы, а нагоняя в избу.

6


Когда мальчиком Фабиан читал подаренный Ханыковым «Письмовник», он и не представлял, что придёт время, и он воочию увидит автора этой великолепной книги. Она оказала на него самое благотворное влияние, помогла разобраться в российской словесности, дала много наиполезнейших сведений, а уж в годы учения в Корпусе книга эта стала первейшим учебником.

«Письмовник» Курганова он читал при всяком удобном случае: в классе на предметах, которые знал ещё с аренсбургской школы, в каморе, когда другие кадеты занимались своими делами, в постели, пока было светло. Автор мнился Фабиану чем-то вроде божества, окружённого нимбом учёности и святости.

И вот Курганов ворвался в класс, будто вихрь. Дюжий в плечах, стройный в росте, крупный лицом с веснушками и пронизывающим взглядом ртутных глаз. От резкого движения зашелестели географические карты, висевшие на стенах. Он крутнул огромный глобус с океанами, морями и землями, отчего охра суши сразу слилась с раздольем сини, басовито и веско произнёс:

— Вас я буду обучать кораблевождению — наиглавнейшей морской науке. Суть её в том, как провести корабль из одного пункта к другому наивыгоднейшим и безопасным путём. Включает сия наука три раздела: лоцию, навигацию и мореходную астрономию.

Один из авторитетнейших морских историков Феодосий Фёдорович Веселаго даёт Курганову такую характеристику: «При редком соединении глубокого, блестящего, замечательной остроты и игривости ума с необычайной теплотой сердца он умел в каждом, даже сухом, предмете открывать интересные стороны, способные возбуждать сочувствие в слушателях или читателях. Сознавая вред напускной учёной важности, нередко прикрывающей невежество, Курганов относился к ней с беспощадной иронией и старался доказать, что всякую научную истину, как бы ни казалась она мудрой, можно объяснить просто и понятно».

Николай Гаврилович вышел из Навигацкой школы на Сухаревке в Москве, выказал даровитость, его послали в Петербург в Морскую академию. Окончил он её лихо и скорее всех со званием «ученика подмастерья математических и навигационных наук». А добраться до второго по старшинству чина «подмастерья» помогла фортуна. Послали его как-то к учёному астроному Гришеву для производства некоторых астрономических наблюдений. И тут молодой выпускник обнаружил такие познания, что учёный стал просить причислить Курганова к Академии наук. Но директор Корпуса Голенищев-Кутузов сказал, что такие прыткие да способные ему и самому нужны, и не отпустил, оставил при месте в Корпусе, присвоив звание «подмастерья математических и навигационных наук».

Трудно и долго продвигался Курганов по скользкой карьерной лестнице. В тридцать лет только, когда другие уже выбегали в полковники да генералы, получил он подпоручика и с этим же чином дворянство, без чего пробиться дальше было никак невозможно.

Стал он готовиться к экзамену в Петербургскую академию наук на звание профессора. За материал брался серьёзный, тогда такого ещё не было. Он написал «Российскую универсальную грамматику», затем «Бугерово новое сочинение о навигации, содержащее теорию и практику морского пути». По выходе учебника из печати купил себе плащ алого цвета, суконный, в нём стал выходить на лекции. Да ещё с суковатой палкой, чтоб призывать шалунов к порядку, ободрять ленивцев, а остолопов к науке радеть. К этой мере, правда, Николай Гаврилович прибегал в самых крайних случаях.

Предмет его требовал больших умственных усилий, давался нелегко, и, чтобы напряжение сбросить, вдруг начинал он рассказывать какой-либо анекдот, вроде такого: ночью проникли как-то воры в жилище бедняка и вдруг слышат спокойный незлобливый голос: «Не знаю, что вы, братцы, здесь ищете в такую пору, я и днём ничего не нахожу». Поговаривали, такое случилось с самим профессором, пробавлявшимся пустыми щами и кашей.

А вот эта кургановская притча, родившись в Корпусе, разошлась и насмешила весь Петербург: некий индийский вельможа, больше именитый своею породою, нежели умом, будучи у королевы, на её вопрос, здорова ли его жена, ответил, что она в тягости. « И когда родит?» — спросила королева. «Когда будет угодно вашему величеству!» — ответил вельможа. Ну не искушён ли сей царедворец?

На издание своего «Письмовника» Курганов израсходовал годовое жалованье. Книга разошлась быстро и выдержала восемнадцать изданий. Она учила юношество грамматике, поэзии, стихосложению. Давала сведения о геральдике, мифологии, мореплавании, точных науках. В школах из «Письмовника» извлекали только грамматику. Приложения дозволялось читать старшеклассникам. А чего стоили «изречения» о женщинах и браке! Досталось и Ивану Логиновичу Голенищеву-Кутузову. Вот почему, догадался потом Фабиан Беллинсгаузен, посуровело лицо директора при упоминании этой книги. В хронологической таблице знаменательных событий, происшедших в разное время от сотворения мира, автор со всей серьёзностью отметил, что с 1762 года кавалер И. Л. Голенищев-Кутузов служит директором Корпуса.

«Письмовник» Курганова читали образованные дворяне, духовенство, народ. Одним он служил учебником, другим — энциклопедией разносторонних сведений, третьим — книгой для развлекательного чтения. Не было в конце XVIII века книги более читаемой и любимой.

Ещё Николай Гаврилович издал «Элементы геометрии и первые основания науки о измерении протяжения, состоящие из осьми Евклидовых книг, изъяснённых новым способом, удобнопонятнейшим юношеству». Геометрию приняли в число учебников, и по ней учились кадеты.

Курганов порицал всё дурное и недостойное в действиях людей, что приводило к неудовольствию начальства. В 1771 году Голенищев-Кутузов назначил Курганова главным инспектором классов, но вскоре освободил от должности. На приказ директора он ответил с усмешкой: «Всё это прах! Лучше напишу-ка ещё одну книжку!»

И через несколько месяцев представил объёмный труд «Универсальная арифметика, содержащая основательное учение, как легчайшим способом разные, вообще случающиеся, математике принадлежащие арифметические и алгебраические выкладки производить». Учебник вытеснил из Корпуса знаменитую «Арифметику» Леонтия Магницкого, соперничать с которой до этого никто не осмеливался.

К старости Курганов забросил красный плащ, но палка осталась, увы, только для опоры при ходьбе. Он же обустроил обсерваторию в угловой башне на здании Морского корпуса.

При любом случае он постоянно указывал, что в дальнем вояже малая ошибка в определении курса приведёт к большой беде. Проверять надобно наблюдения и расчёты штурманов, постоянно изучать теорию кораблевождения.

— Главные указчики пути в море, — учил он, — это Полярная звезда, Алгебин в заднем крыле Пегаса, Сириус — в челюсти Большого Пса. Действия астрономии и навигации основаны на правилах геометрии. Без неё в море нечего делать!

Озорство Курганова в манерах и несомненная талантливость в математике вызвали у всех в Корпусе двойственное к нему отношение. Уважение к широте его познаний кадеты и офицеры выражали иногда в форме иронической — не злой, не обидной, а вроде бы даже почтительной:


Астроном и навигатор,

И к тому ж морской ходитель.

Звёзд считатель, обсерватор,

Кораблей в нощи водитель.


Другой яркой личностью в Корпусе был Платон Яковлевич Гамалея, инспектор классов. Для воспитанников он составил два учебных руководства. «Высшая теория морского искусства» заключала в себе алгебру с приложением к геометрии, начальные основания дифференциального исчисления с приложением их к высшей геометрии и навигации, начальные основания механики, теорию кораблевождения и опыты морской практики. «Теория и практика кораблевождения» рассказывала в популярной форме навигацию и астрономию. Эти пособия долгое время были настольными книгами у моряков.

Многие предметы в то время соприкасались с другими так тесно, что невозможно было говорить об одном, не упоминая другое. Механикой, например, считали науку о машинах, включая сюда же и науку о движении различных тел. Недаром её называли «божественной механикой, обнимающей Вселенную и проникающей во все тайны земли и неба». Механика становилась частью всех естественных и точных наук, была необходимой и в баллистике, и в мореплавании, на фабриках и в мануфактурах. Её методы и принципы господствовали и в «Натуральной истории», поскольку ко всем процессам, происходящим в живой природе, тоже прилагалась механика, её масштаб и её основы.

Много знаний передавал Платон Яковлевич Гамалея воспитанникам, обладая душевной добротой, скромностью, светлым умом и любознательностью. Он отдавал всего себя Морскому корпусу, даже когда стал почётным членом Императорской академии, непременным членом Государственного адмиралтейского департамента, кавалером многих наград. Подлинными труженниками Корпуса были Василий Никитич Никитин и его помощник Прохор Игнатьевич Суворов. Оба изучали морские науки в Эдинбургском университете в Шотландии, получили там степень магистра, пользовались расположением Голенищева-Кутузова за перевод с греческого «Стихии» Эвклида и составление пособия по плоскостной и сферической тригонометрии. При Никитине в изучении математики была сделана значительная перемена: арифметику начали проходить после геометрии, что облегчало усвоение предмета.

Вели они и математическую географию. Так называлась тогда комплексная дисциплина, которая включала в себя топографию, геодезию и картографию. Причём кадеты должны были прежде всего овладевать практическими навыками составления планов и карт.

Вот здесь-то помимо других способностей прямо-таки расцвёл талант Фабиана Беллинсгаузена. Лучше его никто не мог без погрешностей, чётко и ясно произвести съёмку, в точном масштабе перенести её на лист карты. В будущем именно эта способность Беллинсгаузена проявится с исключительной силой. Как, впрочем, и его познания в натуральной истории, включавшей в себя ряд естественных дисциплин, изучающих природу. Собственно, «натура» и означала природу, естествоиспытателя называли «натуралистом». В более узком смысле к натуральной истории причисляли изучение «трёх царств природы»: ископаемых, растений и животных, то есть минералогию, ботанику и зоологию.

Арифметику, простую алгебру, геометрию и высшую геометрию вёл уже знакомый нам Иван Васильевич Кузнецов. По мысли устроителей Корпуса, математика была основой обучения и образования военных моряков. Именно математике уделялось наибольшее число часов.

Кроме того, изучались химия, экспериментальная физика, тесно связанная с механикой и математикой, философия, основы богословия, грамматика российская, право — особенно «законы воинские», а также «политесные дворянские художества, потребные в благородном кавалерственном обиходе».

И конечно, языки — английский, французский, немецкий, шведский, датский, без которых невозможно было не только осваивать сочинения иностранных учёных в подлинниках, но и просто общаться в плаваниях с моряками других стран.

Наконец, история: древняя — египетская, шумерская, греческая, римская; европейская и азиатская, российская от древности до нынешних дней...

Переводные экзамены в Корпусе принимала комиссия, но часто их дозволяли проводить самим учителям, надеясь на их добросовестность. Иногда экзаменовал и сам директор, просто, по-семейному, поощрял радивца завтраком у себя, а то и кольцом с собственной руки. После экзаменов кадет отпускали на каникулы к родителям либо включали в судовые команды учебных судов «Малый», «Урания», «Симеон и Анна» на положение юнг. Тех же, которые в плавание не ушли и не поехали к родителям, водворяли в лагерь на Смоленском поле или в Ораниенбаум во дворец, подаренный императрицей.

В полевой лагерь при дворце, «на летние квартиры», попал и Фабиан Беллинсгаузен. К родственникам в Аренсбург ехать не хотелось, а обременять Юри с Эме и Аго постеснялся. Взрослел мальчик, и чувство одиночества, сиротства обострялось сильней и щемительней.

7


Старая заповедь гласила: «Армия начинается с фрунта, а воинская наука — с экзерциции».

Голенищеву-Кутузову пришла мысль, что морской офицер должен не только управлять парусами и кораблём, но и уметь сражаться на суше. Опыт петровских войн показывал, что моряки дрались и в сухопутных баталиях. В Ораниенбаумском лагере стали обучать строю, ружейным приёмам, артиллерийской стрельбе. Отныне кадету надлежало знать экзерцицию конную и пешую, солдатскую и унтер-офицерскую, маршировать по-строевому.

Не мешкая, кадеты заполняли во фрунте места «упавших во время сражения», целились и палили «по неприятелю», бросались в штыковую атаку, несли караульную службу, жили артельно у походных котлов и палаток.

Поначалу вразброд, путаясь и стеная, без сопровождения, точно стадо баранов, носились они по полю, падали от изнеможения, но постепенно военная выучка делала своё дело. Привыкали они к барабанным командам и к горну, научились чистить и чинить мундиры, вытягиваться при появлении офицера, отдавать честь и уминать за милую душу пригоревшую в котлах кашу, вкусней которой никогда, кажется, не едали на свете.

Отучившись зиму в Кронштадте, в летних лагерях второго года наука Марсова усложнялась. Кадет муштровали, как военный фронт устроить — от ефрейторского до полкового, как на фронте поступать и какие эфолюции делать, к чему их потребить, где, какое найти прикрытие, каким образом с деташементам и конвоями поступить, и что при этом примечать надлежит.

От кадет требовали читать военных авторов, рассуждать обо всех знатных баталиях и акциях, замечать погрешности в тех или иных кампаниях, отчего они были потеряны или, наоборот, выиграны. Азбукой, столпами военной истории считались сражения и походы Юлия Цезаря и Александра Македонского.

В лагерях при Ораниенбауме командовал взводом Фабиана Ананий Лисянский. Он был из тех боевых морских офицеров, которых по указу императрицы прислали для обучения воспитанников. Круглолицый, курносый, с оттопыренной верхней губой и курчавыми русыми волосами, Ананий Фёдорович относился к кадетам как к младшим компанейцам, не грубил, не дрался, много смешного рассказывал о своём кадетском житье-бытье и сражениях, в коих приходилось участвовать. Кадеты любители его. Малейшее неудовольствие взводного воспринималось ими как наказание. И надо же было случиться такому конфузу, когда Фабиан нёс караул у въездных ворот в лагерь! Перед шлагбаумом он остановил пароконную коляску. Оттуда выглянул похожий на Анания Фёдоровича офицер в морском плаще и, сурово сдвинув брови, крикнул:

— Эй, ворона! Открывай!

— Прошу разрешение на въезд, ваше благородие! — потребовал Фабиан, как было приказано ему при заступлении на пост.

— Какое, к чёрту, разрешение?! — ещё сильней рассердился офицер.

Фабиан из-за плаща не мог разглядеть чина, отметил только, что говорил приехавший с малоросским акцентом.

— Извольте доложить, кто таков и по какому делу? — твёрдо проговорил Фабиан, хотя чувствовал, как душа уходит в пятки.

— Ванька! — офицер толкнул в спину извозчика эфесом шпаги. — Открой сам, если этот сопляк не открывает!

Фабиан сбросил с плеча непомерно длинное ружьё и взвёл курок:

— Стой! Стрелять буду!

Офицер округлил и без того большие светлые глаза, удивлённо присвистнул:

— Вот тебе и шкет! Ещё пальнёт сдуру...

Фабиан свистком вызвал начальника караула — им был Лука Богданович, произведённый в капралы. Видя, что дело принимает нешуточный оборот, офицер показал бумаги Луке, и тот разрешил поднять шлагбаум и указал на флигель, где проживал их взводный. Лошади тронулись. Глядя вслед коляске, Лука хохотнул:

— Дурило! Это ж брат нашего лейтенанта. Навестить приехал.

— Да будь он хоть сам Господь. По регламенту на посту ты мой начальник, — ответил Фабиан, спуская пружину ружейного замка.

Вечером после смены Фабиана позвали в дом Анания Фёдоровича. Денщик провёл его в горницу. Там за столом, уставленным закусками и бутылками, сидели братья Лисянские. Они и впрямь и обликом, и мягким говором походили друг на друга. Только у старшего на чёрно-оранжевой ленте поблескивал Георгий.

Увидев вытянувшегося на пороге кадета, гость порывисто встал, подошёл к Фабиану и, протянув руку, с чувством произнёс:

— Молодец, кадет! Службу знаешь. Давай знакомиться — Юрий Фёдорович Лисянский, лейтенант флота. — И, переменив внезапно тон, спросил заговорщицки: — Ром пьёшь?

Фабиан мотнул головой, смущённо потупил взор.

— Тогда закусывай и пей чай с кренделями! Ананий, распорядись о приборе!

Денщик пододвинул стул, принёс тарелку с холодной телятиной и салатом, нож, вилку и накрахмаленный белый салфет.

— Ешь, пей, на нас внимания не обращай, — приободрил кадета Юрий Фёдорович и повернулся к брату, поднимая бокал и продолжая прерванный разговор: — После сражения у Гогланда командиром на фрегат «Подражислав» поставили Карла Ильича Гревенса. Он тоже в кругосветное плаванье вместе с Муловским готовился. Меня он, видно, запомнил, когда шведскую шхуну с донесением захватил. Я был в ту пору ещё «за мичмана». Ну да ты должен помнить Карла Ильича! Он выпускался из Корпуса, когда мы в «рябчики» поступали. Человек замкнутый, неразговорчивый, редко с кем из офицеров вступал в частные беседы, а со мной вдруг разговорился. Я чуть не в ноги: хоть матросом, хоть юнгой в кругосветку возьмите. А он: понимаю, мол, страсть твою, молодой человек, и одобряю; только какой теперь вояж кругом света?.. Сам видишь, на всех морях пушки грохочут. Бог знает, сколько война продолжится... «Да ведь когда-то и замиримся!» — воскликнул я. «Поживём, увидим, — ответил Карл Ильич. — А о тебе помнить буду и капитану Муловскому слово замолвлю...»

Юрий Фёдорович выпил ром залпом, загрустил.

— Великое дело задумывалось — первое плавание русских кораблей кругом света... — подал голос Ананий Фёдорович и тоже выпил.

— Эх, Муловский, Муловский... Со звездой жил, со звездой и погиб. С его смертью идею похерили.

— А Крузенштерн что?

— Да бьётся Иван, как рыба об лёд, да без толку. Малы мы пока чином, признаюсь тебе по конфиденции...

— Ну а если сбудется? Верь, брат мой, верь!

— Верою и живу, — признался Юрий Фёдорович. — Суждено же когда-нибудь такому сбыться. Гляди, какие моряки растут!

Юрий Фёдорович взглянул на Фабиана, который сидел не шелохнувшись, не дыша, ни притронувшись ни к еде, ни к чаю. Юного кадета точно громом поразила мысль, что о далёких плаваниях помышляют не одни Магелланы да Куки. До коих пор нам лаптями щи хлебать? Русские показали себя не только землепашцами и добрыми солдатами на суше, но и искусными мореходами, а уж о военных моряках самый беспристрастный ценитель, служивший в нашем флоте, англичанин Требовании говаривал: «Нельзя желать лучших людей, ибо неловкие, неуклюжие мужики превращались под неприятельскими выстрелами в смышлёных, стойких и бодрых воинов». Пора им выходить на просторы великие и познавать единый человеческий дом.

Юрий Фёдорович лукаво подмигнул брату: «Гляди-ка, и этот готов». И под столом крепко, как единомышленнику, пожал локоть кадета.

...Пройдёт десять лет. Ровно десять. И два этих мечтателя — молоденький мичман Беллинсгаузен и капитан-лейтенант — Лисянский — встретятся в одной экспедиции — первой русской кругосветке под начальством Ивана Фёдоровича Крузенштерна.

8


На корабле отчётливей, чем где бы то ни было, видна зависимость всех от каждого и каждого от всех. Воспитатели в Морском корпусе примечали, кто с кем дружбу водит, как эта дружба влияет на обучение и дисциплину. Отметили они и неразлучный квартет, куда входили Лука Богданович, братья Пётр и Александр Дурасовы, Фабиан Беллинсгаузен. Их старались отряжать в одни наряды, поручали одну и ту же работу, и даже наказывали всех скопом.

В 1791 году на место Фёдорова в Корпусе заступил Пётр Кондратьевич Карцев — бесстрашный воин при Гогланде, Эланде, Чесме, человек по натуре отзывчивый, тем не менее в вопросах воспитания «имевший не лучшие понятия», как и его предшественник. Однако он захотел овладеть педагогикой и стал в конце концов добрым учителем. Он сразу заметил общий непорядок в жизни Морского корпуса: жёсткость среди воспитанников, гардемаринскую спесь по отношению к младшим и одну для всех беду — чесотку. И со всей решимостью и храбростью начал наводить порядок. Перво-наперво учинил авральный ремонт помещений, истребил в казармах клопов, вшей и крыс, потребовал строгого соблюдения личной гигиены, чистоты нательного и постельного белья. Суровой метлой прошёлся по обленившемуся преподавательскому составу. Искоренил непорядок, когда корпусные офицеры дежурили по неделям, и воспитанники их видели только во время обеда и в классах. Педагогическая заботливость некоторых из них выражалась лишь в розгах, к чему мог прибегнуть всякий офицер по своему усмотрению. Теперь это право перешло только к ротным командирам, да и то если проступок действительно стоил наказания. Многих он изгнал из Корпуса, оставил только безукоризненных труженников, «обрёкших себя на неустанное воспитание вверенных им детей».

Штаб-офицер роты попечительствовал всему хозяйству роты, опираясь на лейтенантов — блюстителей нравственного порядка. У каждого в заведении была камора от двадцати до тридцати человек, дежурные наблюдатели за порядком в классах и зале.

Вне занятий и в праздники дозволялось играть во всевозможные игры. Зимой делали ледяные катки для катания на коньках, летом играли в мяч, лапту, «разбойники», «солдаты»...

Случалось, Карцев выходил во двор, любовался шалостями кадет поощрял раскатистым басом: «Ого-го, громовые детки, хорошо!»

Его любили, не боялись, не давали прозвищ.

В марте 1795 года Фабиана Беллинсгаузена вместе со всей ротой перевели в гардемарины. Сбылась кадетская мечта, резко изменившая суровую мальчишескую жизнь. Отрок становился юношей. К гардемаринам и отношение учителей и наставников было куда мягче и вежливей, чем к кадетам. Научные предметы здесь изучались более углублённо и основательно. Вводились астрономия, геодезия, гидрография, навигация, основы кораблевождения.

Здесь и Курганов витийствовал по-особенному вдохновенно, чувствуя, что ученики уже достаточно поднаторели в науках и не надо упрощать предметы до идиотизма, чтоб доходило до самых дремучих.

— На математике зиждятся все науки, ею и Вселенная движется. Помыслите, много ли успели бы цивилизованные народы в искусствах, ремёслах, мореплавании, не будь великих открытий Коперниковых да Невтоновых?! И разве славные мореходы, подобные Магеллану да Куку либо Берингу нашему, способны были бы совершить дальние свои вояжи без знания астрономии и навигацкой науки?

Летом гардемарин отправляли на практику. Об устройстве корабля они узнавали подошвами башмаков, мозолями на ладонях, синяками на руках, ногах и спине. Собственно мачтою называлось самое нижнее, высокое, прямо стоящее на дне корабля дерево. Среднее, потоньше, именовалось стеньгою. Верхнее, на неё поставленное, — брам-стеньгою. Каждое крепилось пеньковыми просмолёнными канатами к бортам. Канаты перехватывались тонкими верёвками — вантами. Образовывалась как бы сеть, по которой матросы взбегали к реям и распускали или скатывали паруса. По вантам можно было добраться до вершины — марса, деревянного решетчатого круга, опоясанного вантами. Отсюда, с самой большой высоты, мореплаватели, увидев полоску незнакомого берега, долгожданным криком «Земля!» оповещали своих товарищей об открытии новых материков. Отсюда гардемарин, впервые попавший в плавание, как бы с высоты птичьего полёта видел Кронштадт, его каналы, форты, крепостные валы, здание родного Корпуса, стоящие на рейде и в гавани корабли.

Корпусные офицеры распределяли будущих мореплавателей по вахтам, и на положении, равном со служилыми матросами, гардемарины бросались на мачты, отдавали паруса во власть ветра, учились распознавать и выполнять команды, делать всё, что требовала матросская служба. Сначала они работали с нижними большими парусами — ундер-дейлями, затем со средними — марселями, а потом и с самыми верхними — брамселями и бом-брамселями, на головокружительной высоте стоя на раскачивающихся канатах — пертах, подвязанных под реями. Такое, понятно, давалось не сразу и требовало немало проворства и мужества.

А в свободное от вахт время собирались на каждодневные занятия, делали математические вычисления, подменяли штурманов, упражнялись в иностранных языках, в своих шканечных журналах описывали всё происходящее в днях, часах и минутах. Некоторые гардемарины, преуспевавшие в других заданиях, занимались описанием берегов, съёмкой местности, мимо которой проходили корабли.

По многу раз за плавание проводились учения: парусные, пушечные, абордажные. Гардемарины вместе с матросами, надсаживали грудь, ворочали тяжёлые орудия, шли на абордаж, яростно рубились приёмами рукопашного боя.

«Однокампанейцем», или «ратником» — так называли гардемарин в первом плавании, — Фабиан Беллинсгаузен выполнял самую простую матросскую работу: драил палубу и металлические части, откачивал воду из трюмов, помогал при парусных манёврах, учился лазать по реям. Не отставали от него и друзья. Вообще, к слову сказать, и Беллинсгаузен, и Дурасовы, и Богданович любили лихость, вкус к риску, что куёт натуру бравую, спартанскую. Быстрота без торопливости, находчивость без опрометчивости, обдуманность решений и твёрдость исполнения — таковы их правила. Они носились по фальшборту, вниз головою скользили по тросам, сигали с мачты на мачту, будто макаки. Такие проделки «барчуков» удивляли даже бывалых матросов.

По прилежанию, способностям гардемарины разделялись на «теористов» и «астрономистов». Первым приходился высший анализ, астрономия, теоретическая механика и теория кораблестроения. Вторым — только навигация и необходимые для кораблевождения сведения по морской астрономии. Лучшие из «теористов» носили в среде воспитанников почётный титул «зейман» (от немецкого «зееман») — морской человек. Из них-то и вышли знаменитые адмиралы, капитаны, кругосветные плаватели и хорошие гидрографы. Из «астрономистов» же получились заурядные служивые, а иногда, смотря по характеру и способностям, получались не только хорошие, но отличные практические моряки. Несмотря на книжную, учебную малоуспешность, практические навыки делали из юноши дельного практика-специалиста или полезного общественного деятеля.

«Зейманом» назвали Фабиана, когда он стал «двухкампанейцем». Он уже точно определял широту и долготу, следил за курсом, вычислял скорость корабля, измерял быстроту течения, иногда деликатно поправлял вахтенных мичманов.

«Двухкампанеец» Беллинсгаузен сам нёс корабельную службу, проявляя требовательность, ловкость, физическую силу, смелость и находчивость.

Гардемарины второго и третьего курсов отдавали и крепили паруса, стоя на пертах, брали рифы, карабкались по путенс-вантам, работали на марселях... Словом, они выполняли работу, которая доверялась только лучшим матросам 1-го класса.

Нельзя сказать, чтобы они сделались уже профессиональными мореходами, но к качке всё же приспособились, выучились бегать по палубе в шторм. Случалось, что и выворачивало от морской болезни, но преодолевали, переносили лишения, стиснув зубы. Раз уж назвался груздем...

9


Как успешно выдержавших практику на гардемаринском бриге «Феникс», Беллинсгаузена, Дурасовых, Богдановича и ещё нескольких гардемарин отправили в Англию. В первый раз юноши покидали знакомые места, снабжённые множеством инструкций, смахивающих на издевательства, как себя вести: в носу не ковырять пальцем, вилкой в зубах не ковыряться, в салфеты не сморкаться, раскланиваться галантно с господами и не хватать дам за зад. Старалась Россия-матушка перед чужеземцами этикет соблюсти.

Ну да Бог с ними, с морскими чиновниками и по иностранным делам служащими.

Пришли поначалу в Плимут, побольше Кронштадта, погрязней Адмиралтейской гавани в Петербурге. Говорят больше по-английски, по-русски — никто. Пьяных тоже хватает. Да ещё драться лезут. Здесь не Кронштадт, в зубы не дашь, сторонкой, кучкой да поскорей на почтовую станцию к дилижансам.

По инструкции надо являться начальству. В Англии Россию представляло посольство в Лондоне. Туда и поехали на дормезе общего пользования.

Столица «владычицы морей» показалась хаотично застроенной, тесной, неопрятной. Обросшая горами мусора Темза представилась не той рекой, откуда выходили в нагремевшие странствия. Куда ей сравниться с Невой! Дома большей частью двухэтажные с мансардами, серые цветом, но встречались и красные, облитые глазурью, с белыми наличниками и крошечными палисадниками, увитыми растительностью и цветами. Хороши оказались только лавки: мясные, рыбные, плательные — просторные, чистые, с освещёнными цветными витринами, чтоб завлечь покупателя, угодить вкусам.

Русский посол граф Семён Романович Воронцов в парадном, расшитом золотом мундире, с орденами и звёздами на ленте и груди милостиво спрашивал у каждого имя и фамилию, услышав знакомую, просил назвать папеньку или маменьку и с восклицанием: «Как же! Помню-помню...» — припоминал какой-либо курьёз из своего приятельства. Остановившись возле Сашки Дурасова, спросил:

— Уж не сын ли Алексея Григорьевича?

— Точно так, — ответил, отчего-то краснея Сашка.

— Мы с твоим батюшкой у фельдмаршала Румянцева-Задунайского вместе походную лямку тянули. Горяч был Алексей Григорьевич, смел до беспамятства. Жив ли?

— Слава Богу.

— Поклон передавай. И сам таким же будь. Пример есть для тебя достойный.

— Постараюсь, ваша светлость.

Фамилия Беллинсгаузен графу показалась незнакомой.

— С Эзеля я, — напомнил юноша.

— Из шведов или немцев?

Фабиан пожал плечами, но тут же сдерзил:

— Папенька помер при моём малолетстве. Знаю лишь, служил он русским. Так что и я, полагаю, из русских.

Обходительный вельможа бровью не повёл, чувств не выказал. Не по капризу императрицы занимал он тонкий дипломатический пост. Благодаря ему удалось предотвратить войну между Россией и Англией в 1791 году, когда премьер Уильям Питт Младший, заботясь о разбитых русскими турках, двинул в Балтику армаду из тридцати шести линейных кораблей. Тогда Семён Романович разослал видным политикам всех графств Англии письма, где указывал на истинную причину конфликта и упирал на грядущие напрасные жертвы в споре между двумя великими государствами. В парламенте поднялся гвалт, и правительство вынудили отступить.

Вот и сейчас Воронцов сделал вид, что выпада не заметил, потрепал по плечу:

— Желаю удачной службы.

Выйдя на середину залы, он сказал:

— Через классных офицеров я передам о вашем назначении на корабли английского флота. Пока же знакомьтесь со столицей империи, над которой никогда не заходит солнце, чему способствовало британское мореплавание. Побывайте в портовых городах, присмотритесь к постановке морского дела, у англичан есть чему поучиться, флот у них сильнейший. Одних линейных кораблей за девяносто, больше, чем во флотах остальных государств, вместе взятых. Примечайте и то, чему, на ваш взгляд, учиться не следует. Для памяти записки составляйте. Вы, верно, не знаете, что первым начал вести каждодневные записи о случившемся покойный Самуил Карлович Грейг ещё в пору своего капитан-командорства. Ему спасибо за то, что мы в подробностях знаем обо всей Чесменской баталии и людях, в ней ставших героями. Сей труд окажется более значительным и ценным для историков флота русского.

Тут встрял Васька Берх, кадет, которого старший двоюродный брат взял с собою в Англию на собственный кошт.

— Ваша светлость! — воскликнул мальчик запальчиво. — Я веду еженедельник с тех пор, как себя помню, и вижу в этом двоякую пользу и для собственного удовольствия, и для потомков.

Столь непотребен был в торжественности приёма возглас Васьки, что взрыв хохота расколол напряжённую тишину залы, а больше всех смеялся сам Воронцов. Наконец Семён Романович смахнул слезу тонким лионским платком и произнёс со значением:

— Прав сей отрок! Заглаголила истина устами младенца[9].

...По Темзе вверх и вниз плыли суда — и военные, малые и узкие, точно щуки, и пузатые купчины. Транспорты разгружали на склады товары в тюках, бочках, связках, ящиках, мешках, взятые в многочисленных колониях и купленные у приморских стран. Богатства эти поили и кормили метрополию. Сюда шли руда, уголь, мясо, шерсть, краска, имбирь, перец, фрукты, пшеница, рис и всякое другое, а отсюда уходили во все концы дорогие машины, инструмент, сукно, пиво и виски.

В Портсмуте — главном морском порту — гардемарины осматривали Адмиралтейство, доки и верфи, бывали на кораблях. Многое поразило будущих офицеров, Беллинсгаузена в том числе. Они все обратили внимание на долголетие кораблей. Суда служили флоту по тридцать и более лет. Почему же в России корабль в десять лет становится старым? Высказывали разное: что, мол, строятся они всегда в спешке, пока гром не грянет, мужик не перекрестится, — из сырого, некондиционного леса. Воруют, и помногу, подрядчики и разные чиновники из адмиралтейского ведомства, работникам платят мало, потому и хороших мастеровых нет, за всем нужен догляд. Ссылались на стихии — де английские суда больше плавают в мягком климате, где редко выпадает снег, а морозов совсем не бывает, у нас же вода, проникшая в пазы днища и бортов, зимой замерзает, весной медленно оттаивает, и это пагубно влияет на дерево, доски скорее гниют и требуют замены.

Но все гардемарины были правы в одном: не привыкли русские на мелочи разбрасываться, разумно копейку считать, оттого всюду дыр много, откуда всё и сыплется, как зерно из дырявого мешка. В одном месте зажмут, в другом ослабят, смотришь, и ушло прахом.

Что же касается воинства... Англичан справедливо называли искусными мореплавателями и храбрыми воинами. Во всех сомнительных случаях они пользовались правилом адмирала Нельсона: «Сражайся!» Они смело вступали в сражение даже при невыгодных ветрах и многочисленном противнике. В то время Англия вела доблестную морскую войну против Франции в Атлантике, Северной Америке, Вест-Индии. Порядок на кораблях поддерживался отменно. На добротно построенных судах было уютно и чисто. Офицеры жили в отдельных каютах, матросы — на закрытой палубе. Каждую субботу все помещения драились песком. Сырость изгонялась подвесными очагами, борта окуривались селитрой и уксусом. По утрам, в десять часов, по сигналу барабана выстраивалась команда. Дежурный офицер с лекарем производили осмотр: опрятны ли матросы, нет ли больных?

Однако небрежность англичан к сохранению своих кораблей от огня приводила в недоумение. Только за три года пребывания Беллинсгаузена на гардемаринской практике у них сгорело пять кораблей. Русские же со времён Петра не потеряли по этой причине ни одного судна. При «адмирале четырёх морей» сгорела лишь «Нева», да и то от молнии. В 1781 году в Кронштадте погиб фрегат «Мария» — по причине того, что в шкиперской были оставлены иностранные самовоспламеняющиеся краски, о коварном свойстве которых никто не знал.

А вот в Плимутской гавани прямо на глазах Фабиана случилось несчастье на фрегате «Амфион». Этот корабль готовился к походу в Средиземное море. Матросы обедали, остальные прощались с жёнами, сёстрами, друзьями. Капитан с офицерами сидели за столом на открытой верхней палубе. Вдруг корабль вздрогнул. Капитан и его помощник не медля сиганули в воду. Остальные по нерешительности стали жертвой взрыва — вместе с гостями. Это случилось в четыре часа пополудни. Позднее комиссия из Адмиралтейства долго искала причину: не от злого ли умысла погиб фрегат? В конце концов пришла к выводу, что каким-то образом огонь то ли от свечи, то ли от матросской трубки проник в пороховой погреб. Он-то и явился причиной трагедии.

Но ещё большую несуразность усмотрел Фабиан в том, что английские капитаны вступали в командование кораблём часто в последний момент, буквально накануне предстоящего похода. С офицерами и матросами они знакомились уже в море. А ведь командир должен хорошо знать своих людей — они же его опора. Неразумной показалась и традиция, когда капитан занимается только кораблевождением, его помощник — вооружением, особый комиссар — провиантом. Капитан должен быть всему голова, вникать в мелочи корабельной жизни, подобно главе большой и дружной семьи.

Походили русские гардемарины на транспорте «Алиакс» под началом лейтенанта Макмана, потом перебрались на линейный корабль «Елена» капитана I ранга Брефа. Командиры английские дали им снисходительные характеристики. Как раз в это время подошла к Портсмуту эскадра Петра Ивановича Ханыкова. Воспользовавшись оказией, гардемарины перебрались на русский фрегат. Они должны были представиться адмиралу и на шлюпках пришли на флагман.

— Ба! Старый знакомец! — воскликнул адмирал, едва увидев Фабиана в гардемаринском мундире. — Всё ж попал? Молодцом!

Своим офицерам он пояснил:

— С этим сорванцом в одном дельце участвовали, семь лет, считай, не виделись.

— Господа гардемарины! — сделал шаг вперёд Лука Богданович как старший группы, поняв, что пришла пора представиться официально.

Все вытянулись по стойке «смирно».

— Ваше превосходительство! Отделение гардемарин в составе Беллинсгаузена, Александра и Петра Дурасовых, Морица и Василия Берхов имеет честь доложить о прибытии в вашу эскадру после морского волонтёрства на аглицких судах. Докладывает капрал Богданович.

— Вольно, господа, — опустил руку от шляпы Пётр Иванович. — Прошу в кают-компанию.

О знакомстве с Ханыковым Фабиан никому не говорил, опасаясь прослыть за хвастуна. Но втайне прислушивался ко всему, что удавалось о нём услышать. По флоту вести расходятся быстро, особливо дурные или потешные. И горько было Фабиану, что его благодетель в истории флота как-то стороной шёл. Хорошего о нём говорили и писали мало, чаще шёпотом передавали всякие кавы. Исстари повелось на Руси: не публично обвинять, а заглазно и правду хоронить вместе с обвинённым. Вот сейчас, когда многому уже научился Фабиан, кажется, начало приходить понимание, почему Ханыкову не везло. Был он обыкновенным служакой, не царедворцем, не блюдолизом. Да и лицом топорным обладал, лошадиным, в пору придворных дамочек пугать. К матросам же и подчинённым относился по-простому, норов не выказывал, не чванился. Товарищам Фабиана приглянулся сразу, расспросил каждого об успехах, о новых командирах, пришедших в Корпус. Он-то ненамного моложе был Голенищева-Кутузова. За чаем вспомнил о своём учении, завёл разговор о том, как у них однажды многомудрый Ломоносов лекцию читал.

Рассказывал учёный о порохе. И не столько о его составляющих — селитре, угле и сере, сколько о разуме человеческом, странствующем в лабиринтах загадок и способном видеть сквозь мглу невежества сокрытые природой общие законы её. И всякий раз проникая в секреты вещества, человек должен помнить, что перед ним некая тайна и, разглядывая её, как бы она ни была мала, он вторгается в великую тайну натуры, суть природы — взаимосвязанность всего сущего от звёзд небесных до человеческого естества. И порох — такая же частица природы, и проникновение в его состав требует немалых познаний к фундаментальным законам жизни, к Вселенной относящимся.

— А особо душу тянули слова его о том, что работные люди, кои сей порох выделывают, должны почитаться за наиполезнейших в государстве людей, ибо они трудами рук своих делают армию сильной, флот непреоборимым, — раздумчиво вспоминал Ханыков прошедшее, обладая, сразу стало видно, хорошей памятью. — И ещё подтверждал наш мудрец, что держава не единою только властью сильна, но совокупным всего о ней народа радением. Потому и вы, государи мои, столь станете Отечеству нашему полезны, сколь всё сие сердцем примете и осознаете себя одной из необходимых частей его...

Беллинсгаузен уже разных людей насмотрелся. Адмирал в его представлении разве на ступеньку ниже был самой императрицы. Иные верховные особы старались во что бы то ни стало добиться неизгладимого эффекта собственного присутствия, а вот Ханыкову совершенно несвойственны были самолюбование и напыщенность, как чужды они по-настоящему большим и мудрым людям. Поэтому и не шла служба у Петра Ивановича столь блистательно. В адмиральской среде, хотя и более демократической, нежели в армейской, тем более гвардейской, придворной, он слыл, очевидно, за белую ворону.

Простившись с Дурасовыми, Берхами и Богдановичем, разрешив им ознакомиться с флагманским кораблём, Пётр Иванович попросил Фабиана задержаться.

Он снял камзол, повесил его на вешалку, стянул с головы парик с тупеем[10], натянул его на «болван», обнажив голый череп, через который пролёг наискось глубокий белый шрам от янычарского ятагана.

— Вижу, не лытал[11], — произнёс он, всматриваясь в Фабиана. — Рассказывай, как живёшь?

— Живу, — односложно ответил Беллинсгаузен. — Зимой в Корпусе, летом либо в лагере, либо на корабле. Выпустить должны в будущий год.

— Куда метишь?

— Где понадоблюсь.

— Да сироте на протекцию рассчитывать не приходится. Радеешь на службе?

— Плохих отметок пока нет.

— Ну а если я тебе вопрос скользкий задам, ответишь прямо?

— Постараюсь.

— Слыхал ли ты о чернокнижнике и колдуне Якове Брюсе?

— Полагаю, был он просто хорошо образованным человеком. И как всякий такой человек, пытался разгадать вечные тайны мироздания — феномен жизни и смерти, причины возникновения мира, загадку бытия...

— Вот-вот. Но ни труды его, ни даже знаменитый Брюсов календарь, по которому мы и по сей день угадываем погоду, а прославило его то, что этот чародей много странствовал и в походы брал непременно подзорную трубу. Виденное на земле он сравнивал с положением звёзд в это время и потому составил одну из лучших географических карт России от Москвы до Малой Азии и астрономический атлас. В молодости я весьма живо увлекался его сочинениями, а только сейчас понял: ни алхимиком, ни чародеем он не был, а, как ты правильно подметил, являлся ищущим человеком, на все руки мастером. Даже артиллеристом — соавтором Полтавской битвы, чьи пушки разбили шведскую артиллерию, даже дипломатом, кто подписал Ништадтский мир, покончил с утомительной Северной войной. Почему же столько талантов уместилось в нём одном? У него было семь пядей во лбу? Нет, вьюноша, не так я думаю. Мало ли на земле людей одарённых. Творят, мучаются, в разочаровании самоубийством кончают. У Якова Брюса была цель. Она-то и помогла ему в успехах и бедах. А у тебя такая цель есть? Пора бы уж задуматься.

— У меня, Пётр Иванович... — неожиданно вырвалось у Фабиана, и он быстро поправился: — У меня, ваше превосходительство...

— Нет уж, зови, как впервой назвал, — потеплел голосом Ханыков. — Мы сейчас не на мостике.

— Признаться, серьёзно не думал пока. Дай-то Бог Корпус окончить.

— Корпус — дело нехитрое, закончишь, раз в такую элитную практику послали со знатными барами. Дурасовы да Берхи с Богдановичем — из родов старых, заслуженных, и что ещё важней — богатых. Но цель-то, цель, что сердце жжёт, есть?! Тебя спрашиваю!

Мелькнуло воспоминание о братьях Лисянских в лагере Ораниенбаумском и мечте их о дальнем плавании, да показалось, что такому не сбыться во веки веков, слишком высоко, как до солнца иль луны, слишком несбыточно, как с глазу на глаз увидеться с Богом. Промолчал об этом, закончил такими словами:

— Буду служить, как служится. А там посмотрим.

— Фортуну станешь поджидать? — усмехнулся Ханыков.

— Фортуна — блудница скользкая, на неё надежды нет. Пока, Пётр Иванович, хочу науки получше одолеть.

— Что ж, и это похвально, — помедлив, проговорил Ханыков и махнул рукой, прощаясь. — Домой скоро пойдём, до Кронштадта надо добраться до льда. Зиму тот же Брюсов календарь предсказывает раннюю, злую...

10


После плаваний гардемарины сдавали экзамены в классе. Чтоб себя не обременять, учителя разделяли свой предмет на известное число билетов и поручали гардемаринам билеты делать самим. Конечно, такой поблажкой разве что идиот не воспользуется. Бумажки с вопросами помечали разными ухищрениями, каждый вытаскивал свою, вызубренную, как корабельный устав. Только на Законе Божьем билетов не было, батюшка сам задавал вопросы.

6 ноября в Морском корпусе отмечался самый бойкий праздник во имя святого Павла Исповедника. К этому дню начинали готовиться чуть ли не за месяц. Каждый старался получить от родителей побольше денег, чтобы достойно отметить торжество. За неделю вся рота разделялась на группки по пять — десять человек, дружных между собою. Договаривались, выражаясь морским языком, «держать вместе», делали складчину, закупали провизию. Варили и жарили пищу «дядьки».

В этот день считалось неприличным есть что-нибудь казённое, к обеду и ужину ходили для проформы.

6 ноября отправлялись в большую залу к обедне, на которой присутствовало всё корпусное начальство. После неё начиналась «кантушка», иначе говоря, кутёж. Пили шоколад, кофе, чай, ели домашние пироги со всякими начинками — грибами, рыбой, творогом, яблоками, визигой и, наконец, приступали к главному — гусю. Не в Морском ли корпусе родился старый-престарый анекдот? «Гусь говорит гусю: «Снились яблоки, к чему бы это?» — «К обеду», — отвечает тот».

За казённым обедом тоже подавали запечённого гуся с антоновскими яблоками, но его никто не ел. После полуденного сна опять упивались шоколадом, сбитнем, поедали разные лакомства до вечера.

На балы приглашались только родители и семейства корпусных офицеров. Огромная зала освещалась люстрою с восковыми свечами, а в нишах окон стояли медные чаны с клюквенным питьём, который подавали те же «дядьки» в белых фартуках. Затем гостям преподносились яблоки крымские. Играл корпусной оркестр, лучший в Кронштадте. Танцевали с родственницами, а более между собою. В десять оркестр исполнял российский гимн, все расходились или разъезжались по домам...

Но в день 6 ноября 1796 года праздник шёл вкривь и вкось. Нечто тревожное, жуткое висело в воздухе. У парадного впряжённые в карету директора Корпуса кони нетерпеливо перебирали ногами и стучали копытами. Сновали курьеры от дворца до яхты и обратно. Люди перешёптывались, крестились, словно поминая кого-то. Караул не успевал открывать ворота. По всему было видно, что суматоха шла не простая, не праздничная, а какая-то вздыбленная, прижавшая душу, как при объявлении войны или смерти августейшей особы.

День отходил в сумерки, из-за проплывающих туч то выглядывала, то пряталась кривобокая луна, морозец уже прохватывал каменный казённый город. Кое-кто из кадет и гардемарин, разжившись винишком и водкой, уже не мог идти столбиком, пошатывался, но ни унтеры, ни корпусные офицеры на них не обращали внимания, сами вкусили горячительного изрядно, но хмель не брал, не кружил голову, не бросал в любовь или ярость.

Кто-то из смельчаков схватил за уздцы лошадь мчавшегося гусара в медвежьей шапке, отчего тот едва из седла не вылетел, спросил властно, без боязни:

— Случилось что, служивый?

— Случилось! — огрызнулся гусар, выдернул повод, вонзил в бок лошади шенкеля и рванулся к Корпусу, где ещё бодрствовал старый адмирал.

— Да ты путём скажи! — заорал ему вслед смельчак, но всадник, обдав его ледяной крошкой, уже был далеко.

Случилось! Случилось то, что Морскому кадетскому корпусу как бы подфартило, зато вельможных бросило в дрожь.

Загрузка...