— Ты знал и праздновал? Пошто не отменил? — глухим раздражённым голосом, глядя на Ивана Логиновича воспалёнными от бессонницы глазами, спросил император.
— Так праздник-то святой, повыше всех земных и смертных существующий, — возразил бесстрашно Голенищев-Кутузов. — Кадетам да гардемаринам не императрице служить, а вам. — Поднял не по-старчески зоркие глаза к иконе, добавил тихо: — Да уж и так зажилась матушка, Царствие ей Небесное. — И перекрестился.
— Поди прочь! Скоро указ жди! — У Павла дел выше головы, ломать надо всё, под корень ломать! Голенищев и подождать может.
Мелькнул в дороге опрятный гатчинский городок, устроенный на прусский манер, трёхцветные шлагбаумы на въездах и выездах из «форштадта», часовые в коротких белых камзолах с чёрной портупеей, в ботфортах, удобных для похода и боя. Позади белёных казарм, гауптвахты и других воинских строений тянулся дубовый парк, протекала речка, порой расширяясь до обширных прудов, на них красовались в боевом снаряжении две яхты. Вода в этих рукотворных озёрах была до того прозрачна, что можно сосчитать на пятнадцатифутовой глубине все камешки, среди которых безмятежно скользили форели и стерляди. Один из прудов словно отражал просторный замок из тёсаного местного доломита, окружённый башнями с подземными ходами, каменной стенкой, рвами и насыпными валами, где стояли настоящие боевые орудия. В этом уединении с самой малой прислугой и командой мальчик свободно предавался любимым занятиям — воинским экзерцициям, составлением реформ, верховой езде и чтению научных книг.
Все современники Павла I в один голос утверждали, что он был одним из лучших наездников, в совершенстве, помимо русского, знал древнеславянский, французский, немецкий языки, достаточно владел итальянским и латинским; лучшими учителями России был хорошо ознакомлен с историей, географией, математикой, говорил и писал легко и свободно, отличал особым вниманием остроумных и добрых людей.
Среди них первым считал он Ивана Голенищева-Кутузова, выпускника Морской академии, которого мать определила в учителя морских наук. Она же присвоила наследнику чин генерал-адмирала, сперва вроде шутки, но юноша к этому званию отнёсся с серьёзной ответственностью, усвоил все науки мореходные и в классе, и на практике сначала на яхтах, а затем и на кораблях Балтийского флота.
Он принимал живейшее участие в делах Морского корпуса, бывал в классах, слушал лекции, жаловал хороших учителей в следующий чин, за отличные ответы производил воспитанников в унтер-офицерские звания. Нередко определял сыновей бедных дворян «сверх штата» и до их вступления в комплектные кадеты вносил на содержание деньги из своего генерал-адмиральского жалованья.
Обещанный Ивану Логиновичу указ не заставил себя ждать. На четвёртый день своего царствования Павел объявил, что сохраняет за собой морское звание, а колыбель флота — Морской кадетский корпус — переводит обратно в Петербург, ближе к своему генерал-адмиралу. Для этого он отдавал бывший дворец Миниха на углу набережной Большой Невы на Васильевском острове, где до пожара в мае 1771 года помещался Корпус. Старое помещение оказалось тесным для шестисот воспитанников. Были прикуплены соседние дома, сделаны необходимые перестройки. Император пожаловал 100 тысяч из своих денег да Адмиральская коллегия отпустила взаимообразно 85 тысяч серебром. Помещавшийся в доме корпус чужестранных единоверцев из греков и балканских славян расформировали, часть кадет перевели в Морской, другую — в Сухопутный корпуса.
Павел сделал важное благодеяние для Морского корпуса, возвратив его в столицу.
Фабиану Беллинсгаузену исполнилось в ту пору семнадцать лет — возраст возмужавшего юноши, самый восприимчивый, когда заканчивалось формирование характера. Прошли детские шалости, убавилось дерзкое ребячество, кончалось ученичество. Император, каким он виделся ему со стороны, казался самим совершенством. Все его деяния приводили Фабиана в восторг.
А между тем жизнь его кумира, если поразмыслить трезво, была малорадостной и окончилась трагически.
Осенью 1754 года весь императорский двор и генералитет сновал по трём градским першпективам в тяжёлых каретах с гайдуками на запятках. Впереди мчались форейторы с диким криком: «Пади!» Государыня Елизавета Петровна охоча была до скорой езды, и придворные ей подражали, к немалому для обывателей страху. По городу гуляла весть, будто невестка государыни, жена её племянника Петра Фёдоровича, великая княгиня Екатерина Алексеевна, родила сына Павла. И тут же шепотливая молва добавляла, что-де Пётр Фёдорович и не отец вовсе, тут замес виден таланта графа Сергея Салтыкова.
Но в открытую в Петровом граде происходило великое ликование — звонили колокола, читая манифест, раздавались милостыни нищим, прощались грешки тюремным сидельцам.
Первый пиит России Ломоносов уже творил стихи новорождённому:
Расти, расти, крепися,
С великим прадедом сравнися,
С желанием нашим восходи.
Велики суть дела Петровы,
Но многие ещё готовы
Тебе остались напреди.
Государыня пожаловала супругам за столь великую радость 200 тысяч, а Екатерине Алексеевне сверх денег бриллиантовое колье с серьгами, кои стоили того больше.
Только неласково обошлась судьба с державным отпрыском. Один из проницательных писателей прошлого века, только недавно вышедший из забвения, Евгений Петрович Карпович (1823— 1885) рассказывал о нём так: «Не много встречается в истории лиц, стоявших на недосягаемой высоте над общим уровнем человечества, судьба которых была бы так печальна, как судьба императора Павла I. Всю свою жизнь он, собственно, был страдальцем, мучеником своего высокого жребия. Едва стал он приходить в детское сознание, как всё окружавшее начало раздражать и волновать его восприимчивую душу. Всё способствовало к тому, чтобы из этой личности, не только мягкой и доброй, но даже и великодушной, вышел впоследствии человек, отличавшийся суровостью, изменчивостью и вдобавок чрезвычайными странностями и причудами, так что он в разное время был как будто разным человеком. Если, однако, вникнуть во все обстоятельства, сопровождавшие детство, юношеские годы и даже зрелый возраст великого князя Павла Петровича, то достаточно объяснится та загадочность характера, какою отличалась эта во многих отношениях далеко недюжинная личность».
Современники, оставившие после себя записки об императоре Павле, единогласно свидетельствуют о его уме и благородных порывах. Учёный Лагарп — этот честный республиканец, на свидетельство которого можно положиться, между прочим, писал[12]: «Я с сожалением расстался с этим государем, который имел столь высокие достоинства. Кто бы мне сказал тогда, что он лишит меня моего скромного пенсиона и предоставит меня ужасам нужды? И тем не менее повторяю, что этот человек, которого строго будет судить беспристрастное потомство, был великодушен и обладал источником всех добродетелей».
Екатерина II умерла 6 ноября 1796 года, и ужас объял сановный Петербург. Екатерининские вельможи Павла страшились. Императрица не любила сына, а льстивые царедворцы, угождая ей, всячески демонстрировали свою неприязнь к наследнику. Екатерина поселила Павла в Гатчине, редко виделась с ним и не подпускала к государственным делам, выказывая тем самым полное пренебрежение к нему.
Наследник же, хотя и был со странностями, обладал многими достоинствами... Он был хорошо образован, энергичен, деятелен, да только не на что было ему направлять эту энергию, кроме как на то, чтобы бесконечно муштровать небольшой «деташемент» солдат, посланных в Гатчину для службы.
Нелюбовь матери объяснял ненавистью Екатерины к убитому с её согласия отцу. Петра Фёдоровича, человека, грешным делом, малопочтенного для России, дебошира и пьяницу, Павел совсем не помнил, но сильно любил. Наверное, потому и любил, что не помнил.
Ублажая императрицу, сановники неприязненно, даже враждебно относились к самолюбивому, крайне нервному Павлу. Но он бессилен был бороться с ними. Первая жена его умерла. Екатерина женила его на другой немецкой принцессе, принявшей при крещении по православному обряду имя Мария Фёдоровна. Она родила цесаревичу троих сыновей и шестерых дочерей, и только последний сын — Михаил — появился, когда Павел уже стал императором.
Екатерина II отобрала у Павла старших его сыновей — Александра и Константина. Она воспитывала их по своему вкусу и подобию.
Получив известие о смерти матери, Павел помчался в Петербург, привёл к присяге Сенат и генералов и сразу же стал разрушать созданное Екатериной здание государственного устройства. Он выгнал из армии и управленческого аппарата сотни «жирных гусей» — сановников, генералов, фаворитов — и начал внедрять свои порядки.
Как мало правил и как много успел сделать для России Павел I! Он пронёсся по затемнённому горизонту метеором, осветил всё тогдашнее уродство, но ему не хватило времени осуществить задуманное. На него навалилась лавина дел, и он старался изо всех сил одолеть хотя бы малую толику их.
Войдя в нужды военнослужащих, к коим принадлежал и Беллинсгаузен, преследуя вредные излишества, Павел повелел всем господам военным от генерал-аншефа до прапорщика иметь только один форменный мундир из тёмно-зелёного сукна стоимостью не более 22 рублей, каковой носить всегда.
Все, даже генерал-поручики и аншефы с георгиевскими звёздами, не исключая и самого графа Николая Васильевича Репнина, генерал-фельдмаршала и лейб-гвардии Измайловского полка батальонного командира, обязывались каждое утро являться на манеж, дабы учиться там маршировке, равнению, салютам, изучать новый строевой устав.
В основании этих нововведений лежала нужда влить в распущенные войска свежую силу, научить всему, что каждому воину знать надлежит, повиноваться безропотно и стройно действовать массами. По мысли Павла, такая грозная взыскательность обратится в каждом воине в натуральную привычку и заранее приуготовит войска к победе.
Он повелел освободить из заточения известного издателя «Московских новостей» Николая Новикова с его единомышленниками Юрием и Николаем Трубецкими, возвратил из Сибири автора знаменитого «Путешествия из Петербурга в Москву» Александра Радищева, посетил в Петропавловском каземате главного польского бунтовщика, в недавнем прошлом генерала республиканской армии Вашингтона, неисправимого ратоборца всех свободных людей Тадеуша Костюшку и отпустил с миром.
Нанёс удар чернильному отродью и лытарям. При стареющей Екатерине всякий вельможный старался «утопать в роскошах». Не только гвардейские офицеры, но даже нижние чины из дворян редко занимались службой, ещё реже носили свои мундиры, а щеголяли во фраках да шубах с меховыми муфтами. Даже в среду мелкотравчатых гражданских чиновников проник дух «фривольных нравов» и беспробудного пьянства. Страсть к «роскошам», наживе, к азартной игре в карты заставляла мелкое чиновничество прибегать к беззастенчивому взятничеству и всяким поборам. Служба отправлялась спустя рукава, дела залёживались по многу лет. Присутственные места столицы едва-едва наполнялись похмельными чиновниками к полудню, а к двум часам были уже пусты.
«Короче сказать, — писал один из исследователей павловских деяний, — тогдашняя городская и в особенности столичная Россия в упоении блеском и громом побед и всяческих торжеств екатерининского царствования, считая себя необъятной и страшной силой на всём земном шаре, в сущности, была-таки порядочно распущена и разнуздана халатным управлением вельмож-сановников, и это в особенности стало заметно для каждого трезвого и нелицеприятного глаза в последние годы царствования доброй и славной монархии, когда её энергия, неутомимость в государственных трудах и непреклонная воля под гнетом лет уже значительно ослабели.
Павел Петрович, будучи ещё наследником, позабытый и заслонённый от столичного блеска пышными вельможами и временщиками, хорошо видел и понимал в своём гатчинском уединении все расшатавшиеся винты и гайки государственного механизма. В противоположность людям того века он до педантизма был исполнителен, точен и верен своему долгу и обязанностям, прост и неприхотлив в домашнем обиходе, спартански скромен во всех требованиях и удобствах своей жизни и очень религиозен...»
В противоположность эпикурейскому материализму XVIII века этот человек и вправду был идеалист, сочувствовал масонству, склонен был к высшему романтизму, пламенно любил всё то, что носило в себе рыцарский характер. Ложь, притворство, криводушие мгновенно выводили его из себя, тогда он становился беспощадным.
Павел справедлив был даже в политике. Что же мудрёного, если, видя всеобщее разгильдяйство и понимая его причины, он со свойственной ему горячностью принялся, что называется, выбивать клин клином, впадая в противоположную крайность? Так было надобно. Состояние общества того требовало.
Строгость этих требований он применял прежде всего к себе. Вставал между четырьмя и пятью часами утра, обтирался куском льда, поспешно одевался, некоторое время молился, а затем уже выслушивал донесения и отдавал распоряжения относительно домашних дел.
В шесть утра в приёмной в сборе находились те министры и начальники отдельных управлений, у которых подходила очередь для доклада. Первым являлся генерал-прокурор и первый министр граф Безбородко. С ним Павел выходил в приёмную и до восьми выслушивал доклады, на некоторые безотлагательные тут же накладывал резолюцию. В восемь у крыльца стояли санки и осёдланная лошадь. Отпустив министров и сенаторов, он в одном сюртуке, невзирая ни на какую погоду, садился либо в санки, либо верхом и в сопровождении Кутайсова или Обольянинова, или Ростопчина ездил по городу и пустырям. Иногда неожиданно заезжал в казармы какого-либо полка, пробовал солдатскую пищу, осматривал казармы, цейхгаузы и склады. К десяти возвращался во дворец и, несколько обогревшись, выходил к гвардейскому разводу.
Тут со свитой час посвящал воинским экзерцициям. Некоторое время лично принимал челобитные и прошения. В одиннадцать возвращался в свои комнаты. К нему свободно могли приходить все бывшие при разводе не только высшие начальники, но и младшие офицеры. Здесь они находили расставленные столы с закусками и водкою.
Ровно в полдень Павел садился со своим семейством за простой домашний обед, который готовила кухарка-немка. Затем отдыхал и в три пополудни опять садился в санки или на верховую лошадь. С пяти до семи происходил вторичный приём министров с докладами. Затем час он посвящал семейству, детям, а в восемь ужинал и ложился спать.
В девять вечера гауптвахтные караулы высылали рунды с барабанщиками. Били вечернюю зорю. С этого времени во всём городе не должно было гореть ни одной свечи. Уличная жизнь тотчас прекращалась, лавки, ворота и ставни замыкались на болт. Петербуржцы обязаны были спать или, по крайней мере, соблюдать полнейшую тишину и спокойствие.
Перед рассветом гражданские чиновники вереницами пробирались к присутственным местам. Боже избавь, если кто-то опоздает хоть на пять минут. Арест на «съезжей», а то и выключка из службы сразу карали неаккуратного. В пять утра во всех канцеляриях, департаментах и коллегиях на рабочих столах уже горели сальные свечи и трезвые чиновники усердно скрипели гусиными перьями.
На людях сановники, конечно же, восхваляли новые порядки, называли «Ренессансом», «эпохой Возрождения», а между друзьями вздыхали о прежнем приволье и эту же эпоху обзывали «затемнением свыше».
В корне изменилась обстановка в присутствиях. Раньше чиновники торговались с просителями, как на толкучем рынке. Растрёпанная и оборванная чернильная рать наводила ужас на посетителей. «Случалось иногда, что и служители Фемиды без церемонии, и даже без всякого зазрения совести шарили у просителя по карманам и отнимали деньги при весёлом смехе похмельных сотоварищей. Павловская «подтяжка» быстро и резко изменила эти безобразные порядки. Народу было дано право приносить жалобы лично императору. У одного из подъездов Зимнего дворца, в окошке нижнего этажа, постоянно выставлен был ящик для писем на высочайшее имя, и ключ от него находился у самого государя, который лично отмыкал крышку и прочитывал эти бумаги, накладывал резолюции, назначал следствие.
И сколько взяточников, вымогателей, казнокрадов было уволено со службы «без мундира и пенсии» с опубликованием в «Санкт-Петербургских ведомостях» имён и проступков «исключаемых»! Трепет не от стужи, а от страха за место заставлял чиновников ревностней относиться к своим обязанностям. Дельцам волей-неволей пришлось брать полегоньку, с опаскою, дела не затягивать, решать быстро и без волокиты. Недовольных порядками было немало. Зато простой люд в первые дни царствования Павла Петровича встречал его с криками благодарности за удешевление хлеба, соли и мяса, за назначение умеренных податей, отмену рекрутского набора, объявленные во всеуслышание слова: «Я люблю военное дело, но не люблю войны!»
Весна 1797 года выдалась ранняя, угарная, точно шаловливый телёнок, выпущенный из зимнего хлева на вольное поле. В начале апреля Нева освободилась ото льда, а к концу месяца вовсе настало лето. Истомившись по теплу и солнцу, кадеты с тоской глядели в окна, преподавателям внимали вполуха, ждали каникул, хотели к маменькам и папенькам, а уж гардемарины вели себя и того хуже — младшие в помыслах уже на учебных судах, старшие, выпускные, готовились к производству в офицерские чины. С мичмана начиналась карьерная иерархия на флоте.
Закончились экзамены по двум десяткам предметов — от Закона Божьего и грамматики до высшей математики и кораблестроения. Принимала их комиссия из бывалых морских волков, пожухлых в министерствах. Одни были глухи, как пни, другие сами давно позабыли науки и вопросы задавали по подсказке, третьи вообще еле держались в креслах от старости, то и дело впадали в глубокий сон, точно в обморок. Кто помоложе, проявлял прыть, но не настолько, чтобы срезать гардемарина, сам государь питал отцовскую слабость к воспитанникам.
Знаменитый Кук печалился, что только в зрелом возрасте начал учиться съёмкам берега, а с геометрией познакомился в тридцать пять лет. Но сколько натворил! А эти ребятки что-то да усвоили, а чего не постигли — в морях догонят, времени-то у них впереди у-ух как много. Словом, никто из высоких проверяющих чинов не изъявлял желания, чтобы получилось, как в библейской пословице: лизнул медку, да помер.
Ещё до экзаменов гардемарины выпускного класса получили у каптенармуса суконный, полотняный, шляпный, галантерейный и кожаный материал, проценты из подъёмных сумм на портного и сапожника, в перерывах между зубрёжкой бегали на примерку и с сильным биением сердца вертелись перед зеркалом, как капризные барышни перед выездом на первый бал. Шинели просили подбивать левантином, на шёлк раскошеливались лишь франты да те, которым позволял это делать широкий и щедрый родительский карман.
Перепрыгивая через две лесенки на третью на пути от портняжки до Корпуса, Фабиан вдруг услышал грозный окрик:
— Гардемарин! Ко мне!
Он оглянулся и увидел высокого офицера в форменном камзоле и епанче с тусклой львиной бляхой. Лицо показалось знакомым, особенно бледность его и узкий, клином, подбородок, но если они и встречались, очень давно. Как положено, Фабиан развернулся, приблизился к офицеру, печатая шаг, чётко выбросил руку к виску, громко и отчётливо назвал имя и звание.
— А ведь не признал? — улыбнулся офицер загадочно.
— Раньше видел, но где? — сконфузился Фабиан.
— Ну, где уж вспомнить! Голова, чай, кругом? Скоро в мичмана?
— Надеюсь.
— Ханыкова помнишь?
— Ещё бы! Да и вас теперь признал! Вы же Рожнов Пётр...
— Михайлович, — подсказал офицер.
— Вы с Аго на кимбе шведа высматривали.
— А сколько годков прошло? Семь! Ну беги. Вижу, от торопкости пятки горят.
— Выпускные же.
— Не знаешь, направят куда?
Фабиан пожал плечами.
— Смурное время идёт. Стоит пока флот, гниёт помалу... Если в Кронштадт пошлют, на Купеческой третий дом от угла. Там меня найдёшь.
— Премного благодарен, Пётр Михайлович. Навещу непременно.
Свершалось это по традиции 1 мая. С дробью барабанов и трелью флейт на плацу выстраивались классы поротно. Первая рота несла белое знамя, четыре других — жёлтые, штофные. На знамёнах красовался орёл с державою и скипетром, в середине его для выпускной гардемаринской роты — государственный герб, для остальных рот — корпусной: руль, градшток и шпага, крестообразно лежавшие и увенчанные короной.
На парад прибыл государь с малой свитой близких ему людей. Быстрым взглядом окинул он строй преподавателей в форменных мундирах, отдал им честь, поскольку знал каждого в отдельности и по-своему уважал. Первым на фланге возвышался Иван Логинович Голенищев-Кутузов в золочёном камзоле с красной лентой через плечо и многими звёздами. За ним тянулся Пётр Кондратьевич Карцев, главный инспектор классов, суровый к лентяйству и спеси, при нём не только порядок, но и самый образ учения принял совсем другой вид. Далее стоял заведователь учебной частью Платон Яковлевич Гамалея, который, заступив на пост, застал учителей или совсем дряхлых, или молодых, малоопытных в деле воспитания, стариков сплавил на покой, а из подающих надежды приготовил неплохих преподавателей. Рядом с Гамалеей высился стройный Логин Иванович Голенищев-Кутузов, сын директора. Пробился к должности начальника строевой частью не папенькиной протекцией, а исключительно по собственному рвению. Воспитанник Сухопутного корпуса скорее мог бы сделать карьеру, однако по своей охоте перешёл на флот, удостоился за храбрость Святого Георгия. К причислению к Морскому корпусу за него хлопотал почивший в бозе директор Алексей Иванович Нагаев.
Знал Павел учителей и меньше чином, только сейчас было не до них. Его занимал гардемаринский выпускной строй, семьдесят семь человек. Он медленно шёл вдоль шеренг, намётанным глазом оценивая выправку и бодрый вид будущих моряков-офицеров. Иногда останавливался, заинтересованный тем или иным выпускником. Отрывисто спрашивал:
— Что есть флот?
— Составляет одну или несколько дивизий: авангардию под вице-адмиральским флагом, кордебаталию под главным адмиральским флагом, ариергардию контр-адмирала. Каждая дивизия делится на три части, называемые эскадрою, — без запинки отвечал счастливец.
Двигался дальше:
— Адмирал полный?
— Соответствует генерал-аншефу. Когда флот в линии, в боевом строю, имеет свой корабль посреди кордебаталии.
Остановившись перед Беллинсгаузеном, потребовал:
— Что есть шлюп?
— Слабее корвета, имеет одну открытую батарею с несильной артиллерией. Оснастка состоит из двух передних мачт, подобных фрегатским, а задняя несёт только бизань и на стеньге топсель, подобный тендерному. Хорош для учёных путешествий и как транспортное судно...
— Хватит, — оборвал Павел. — Имя?
— Фабиан Готлиб Беллинсгаузен.
— Из Лифляндии?
— Эстляндии, с Эзеля Моонзундского архипелага.
— Отец, мать?
— Померли.
— Близкие родственники?
— Дядя с семейством, братовья...
— От родственников дальше, роднёй будешь. На себя надейся.
— Так и делаю.
— Ответ достойный. — Павел обернулся, к тенью следовавшему за ним Ивану Логиновичу: — В православие обратить, коль русскому флоту служить собирается. — И подал руку для благодарного поцелуя: — Успехов тебе, мичман!
В тёмно-серых глазах императора блеснула нечаянная слеза. Из рукава камзола он выхватил платок, сердито смахнул её, вздёрнул голову, что придало его облику выражение надменности и задора, и шагнул дальше...
А потом в зале Корпуса на втором этаже давался бал. Зала была так велика и светла, что никакая другая во всём Петербурге не могла с ним сравниться. На арматурах по стенам висели знамёна разные — свои, прославленные дедами, иноземные, трофейные. Ниже располагались батальные картины морских сражений, портреты знаменитых мореплавателей и флотоводцев. Люстры на потолке, в рост человека, походили на колокола из прозрачного горного хрусталя с подсвечниками внутри — по четыре в каждой. У задней стены по всей длине высился трёхмачтовый корабль с парусами, флагами до потолка.
Столы накрывались крахмальными скатертями. Обслуживали гардемарины младших классов и «дядьки» в белоснежных колпаках и одеждах. Подавали превосходный хлеб, которым опять же славилась корпусная пекарня на всю столицу, мясные и рыбные холодцы, разные каши с маслом и сметаной, блины с икрой, балыками, мёдом, квас — опять же отменный, получше царского, его разливали в массивные серебряные, вызолоченные изнутри стопы.
Дозволялось на этот раз в открытую и вино лёгкое, и шампанское. Однако в присутствии государя, императрицы, их сыновей пить хмельное новоиспечённые мичманы стеснялись, дабы не опростоволоситься.
Павел Петрович с Марией Фёдоровной первой парой открыли входивший в моду танец экосез. А уж за ними в плавность двинулись свитские, корпусные офицеры с дамами, молодёжь, кто посмелей.
В списках выпускников Морского кадетского корпуса за 1797 год Беллинсгаузен числился как Фабиан Готлиб. А в крещёной книге корпусной церкви Павла Исповедника уже значился как Фаддей Фаддеевич.
Эта церковь была устроена в день вступления на престол императора Павла Петровича в знак глубокой признательности к щедротам и заботливости монарха.
В Морском корпусе Павел и впрямь отдыхал душой и телом. Сюда он часто приезжал без всякого предупреждения, обрушивался как снег на голову. Но тут же возникал караул, следовал возглас: «Его императорское величество изволит еха-а-ть!» Дежурный офицер командовал: «Слушай! На кра-а-ул!» Гремели барабаны, играла музыка, преклонялось знамя. Поздоровавшись, государь проходил по фронту. После чётких ружейных приёмов суровость исчезла, отлегало озабоченное сердце, веселело лицо. Император шёл в классы, заглядывал в тёмные углы, как заботливый хозяин, и всюду находил порядок устойчивый, а не парадный марафет.
Уместно здесь вспомнить об одном эпизоде, происшедшем с сыном Ивана Логиновича, Логином, поскольку Беллинсгаузену пришлось иметь с этим человеком разные дела, нести одни заботы, мириться и ссориться, но всегда уважать, неизменно подчёркивая искреннее расположение.
Однажды зимой также негаданно Павел нагрянул в Корпус по поводу гнусного поклёпа, найденного им в своём «почтовом ящике» у Зимнего дворца. Но всё оказалось не так, как описывалось в навете. Оставшись довольным, император уехал и буквально через час прислал Ивану Логиновичу рескрипт: «Господин главный директор Морского Кадетского Корпуса Голенищев-Кутузов! В бытность нашу сегодня в Корпусе, найдено всё в хорошем устройстве и порядке, почему изъявляем, как вам, так господину Генерал-Майору Г.-Кутузову, равно всем штаб- и обер-офицерам, Наше благоволение. Пребываем всегда к вам благосклонны».
Логин Иванович был до этого полковником, а в штатном расписании Корпуса занимал место «подполковника», или помощника директора. Чтобы перемену чина нельзя было отнести к ошибке, то в указе прежде написано было словно «подполковник», потом зачёркнуто и заменено словом «Генерал-Майору».
Принесение благодарности за эту милость директор хотел отложить до выхода высочайшего указа, но молодой генерал-майор с таким нетерпением желал надеть генеральскую форму, что упросил отца дозволить ему на другой же день явиться в ней к разводу. Просьбу поддержал и старый адмирал Рибас, бывший в это время у Ивана Логиновича и искавший по какому-то делу покровительства. Чтобы скорее уговорить директора, Рибас отправился домой, тотчас возвратился с генеральской шляпой, которую отдал новоиспечённому генералу, и окончательно уговорил Ивана Логиновича позволить сыну при разводе благодарить государя за награждение чином.
«По окочании развода, — вспоминал сам Логин Иванович, — когда подошло время представлений, я подошёл к императору, по соблюдаемому тогда обычаю стал на одно колено и снял перчатку с правой руки. Комендант сказал: благодарит за произведение в генерал-майоры. Государь, не снимая своей перчатки, с видом великого неудовольствия спросил меня: «Отдан ли приказ?» Я отвечал: «Не отдан». «А ежели я в приказе не отдам?» — «Тогда я останусь полковником». После сего ответа Государь с видом удовольствия, сняв перчатку и дав мне поцеловать свою руку, сказал: «Можно бы было подождать приказа, господин генерал-майор, — велел встать и сказал: — Всем, что видел в Корпусе, я доволен».
За чистоту и порядок Павел боролся неистово. В Корпус он приезжал в разное время суток, но никогда не мог найти малейшего беспорядка. Как-то в разговоре с директором проговорил:
— Я не могу ни в чём вас поймать; попробую попросить об этом императрицу.
Иван Логинович принял эти слова за шутку, но через несколько дней совершенно неожиданно в одних из боковых ворот появилась государыня, осмотрела всё, как это делала в своих заведениях — госпиталях, воспитательных домах, Смольном институте благородных девиц, — и осталась вполне довольна.
Управляя Корпусом фактически за отца, Логин Иванович почитал это заведение не только местом служения, но и отеческим домом. До последних своих дней и отец и сын сохраняли эту привязанность. Как радушные хозяева, принимали они корпусных офицеров, учителей и воспитателей. Гостиная была для всех и лучшим классом, и уютной залой для обедов, и клубом, где, не опасаясь последствий, разговаривали на любые темы.
Чаще и чаще разговор сворачивался к революционной Франции и молодому человеку со странной даже для самих французов фамилией Буонапарте.
В том году, когда появился на свет Фабиан Беллинсгаузен на глухой мызе Эзеля, мальчику с Корсики со злым, оливкового цвета лицом и дурным выговором исполнилось десять лет. Он учился в военной школе в Бриенне. Только туда брали на казённый счёт, поскольку отец-бедняк не мог платить за учение. Но нелюдимый, крайне вспыльчивый отрок поражал преподавателей абсолютной неспособностью к иностранным языкам, зато обладал блестящим математическим умом, любовью к географии и военной истории, замечательным умением в запутанных вопросах находить точные, единственно верные решения.
В Парижской военной школе Бонапарт уже учился у знаменитого математика Монжа, а астрономию постигал у гениального Лапласа.
Выпущенный из школы младшим лейтенантом артиллерии, он тайфуном пронёсся по Французской революции со всей силой своего темперамента и агрессивностью молодости.
Опытные педагоги Морского кадетского корпуса в Петербурге, попивая кофий в глубоких креслах, качали головами:
— Как бы сей мальчик делов не натворил...
Будто верный пасьянс получался: самый край уходящего века и первые полтора десятка нового столетия этот человек ввергнет в огненный вулкан и все государства Европы, и Азию, и саму Россию. Но пока, по слухам, он, залив кровью дремучую Вандею, восставшую против свободы, равенства и братства, подавив роялистский мятеж в Париже, разгромив четыре австрийские армии в Италии и принудив Вену к миру, двинулся в Египет против мамлюков.
К новому имени и сам Фабиан, и приятели его Дурасовы, Лука Богданович, и другие товарищи по Корпусу — Иван Елагин, Григорий Рикорд, Степан Пустошин, князья Яков Путятин и Степан Кропоткин, Андреан Ратманов, Колька Хомутов — привыкли скоро.
Фаддей так Фаддей. В России с давних времён иностранные имена перекраивались на русские до неузнаваемости, и никто не видел в этом ничего необычного.
В ведомости жалованья за два месяца вперёд отпускные, подъёмные, проездные, квартирные суммы, за которые Беллинсгаузен расписывался в получении, как и в церковной книге, тоже значилось «Фаддей Фаддеевич».
Всех мичманов распределили по флотам, эскадрам, флотилиям, по разным местам служебного пребывания.
Всем полагается отпуск. Разъезжались по родным имениям, клялись в вечной дружбе, обещались переписываться. Загадывали так, а получилось по-разному. Кто-то дослужился до больших чинов, кто-то умер молодым от болезней или погиб в баталии, кому-то удалось выйти в отставку раньше времени, поступить на другую службу или заняться хозяйством.
Мичманское жалованье было скудное, потому и холостяковали до седых волос, а капитан-лейтенанты, женатые, семейные, погружались в смурую бедность.
Но как бы тяжко ни приходилось учиться, сколько бы ни удавалось розог схлопотать, большинство уносило с собою благодарность судьбе, сделавшей их воспитанниками Морского кадетского корпуса, из которого вышло много истинных моряков.
В постылом Аренсбурге проводить отпуск не хотелось. Друзья звали погостить наперебой, соблазняли яствами и наливками, сулили приятность общества милых сестёр и кузин, каковых хватало в обширных российских глубинках. Однако его потянуло на Эзель к могилам матери и отца, приёмным родителям, и ещё хотел увидеть Айру.
Из Петербурга до Кронштадта на адмиральской шняве, оттуда на почтовом конверте до Аренсбурга, где прямо в порту Фаддей нанял дрожки до самого дома Юри Рангопля.
Он привёз Эме городское платье кружевами, Юри подарил нож в чехле отличной ливерпульской стали, Аго — шляпу с лентой, украшенной цветными бусинками.
Но оказалось, что подарки достались не всем. Друг детства успел жениться на эстке из Риксу, и в люльке уже ворочался светленький бутуз с беспричинно весёлыми синими глазками. Хорошо, что нашёл янтарный брелок с окаменевшим внутри диковинным паучком. Миловидная жена Аго — Уусталь — продела в отверстие шёлковый шнурочек и нацепила на розовую шейку мальца.
Растроганные Эме, Аго с женой не знали от радости, куда усадить Фаддея. Только Юри долго молчал, чем всегда скрывал большое волнение. Неудобно было вроде потрепать по голове важного теперь государева слугу, как в детстве, и слов подходящих никак не находилось в его малоподвижном мозгу. И всё же вспомнил добрую пословицу и, положив корявую ладонь на колено Фаддея, произнёс с медленной расстановкой:
— Старая дорога, старый друг.
Смутившись от столь длинной для него тирады, вынул аглицкий нож, провёл ногтем по лезвию и вышел в подворье. Подсвинок даже конца своего не почуял, хрюкнул только и замер. По давнему обычаю эстов самому желанному гостю полагалось подать к столу свежую печёнку молодой свиньи. А пиво ещё загодя было сварено, чуяло сердце, что хоть не кровный, но по сути сын должен был приехать вот-вот. Водки, как и большинство эстов, Юри не пил. От крепких напитков эсты мрачнели, лезли драться, теряли достоинство. Потому избегали они пить водку пуще яда. Для них судьба создала пиво, как, впрочем, и для остальных прибалтийских народов.
В предчувствии приезда любимого приёмыша Юри взялся за изготовление сундучка. Сначала выбирал молодой дубок, строгал досочки, просушивал в скромном тепле под навесом, делал пазы. Затем, подобно скрипичному мастеру, выдерживал дерево в янтарной олифе, снова сушил, пилил лобзиком чуть толще конского волоса. Варил клей из оленьих копыт и рыбной муки. Стягивал прессом так, что простым глазом шов не просматривался. А уж после изготовлял оковку из ребристой меди, винтиками закреплял скобы, вделывал замок и обивал гвоздиками, загибал кончики внутри, удаляя остриё опять же в дерево. Малейшую шероховатость счищал шкуркой и полировал заячьей лапкой. Лаков, как всё блестящее, бросающееся в глаза, Юри не признавал. Любой предмет, по его мнению, должен нести естественный, первородный цвет.
Отпуск летел быстро, на крыльях. Кимба успела сгнить, латать — овчинка выделки не стоила. Походили в море на пойеме, обошли вокруг острова, как в детстве. И уже на берегу гуляючи, встретил Фаддей Айру — мальчишескую свою любовь, — ещё более прекрасную, чем прежде. Узнала и она его, покраснела от смущения, а глаза небесные засветились радостью. Никогда и слова-то не было сказано, а вон видимыми токами, силой Божеской передавались сигналы волнующие, бросали сердце к сердцу, как в объятия.
— Как живёшь, милая? — вымолвил наконец Фаддей.
Айра промолчала, затеребила передник быстро-быстро. На десять лет она раньше родилась, но не постарела нисколько, напротив — соком налилась, сохранила фигуру девичью. Догадался Фаддей — не рожала больше. Видать, мерзавец Лаул недюж оказался.
— Живы все? — чтоб не молчать, спросил Фаддей.
— А что им сделается? — с глухой неприязнью проговорила Айра. — Такие долго живут.
Глядел на Айру Фаддей, думал, а о чём — не скажешь складно. Вразброс, обрывками метались мысли. Нерадостные, безнадёжные. Ах ты, жизнь подневольная! Любовь первую Бог посылает, а как её взять? Уберечь? Сбросить мундир, уйти в море, отыскать заводь, куда никто не залезет, вместе летать, будто вольные птицы. Да нет, твой мир уже давно цепью обнесён, присягой окольцован. Начнут охотиться, как за татем, не дадут ни покоя, ни радости, из-под земли достанут, прикуют к арестантской галере, пока не сдохнешь. И свою жизнь погубишь, и, что важнее всего, ей счастья не дашь...
Вдруг лицо Айры стало белеть, расширенными глазами она глядела куда-то за плечо Фаддея, немея от ужаса. Фаддей интуитивно отшатнулся, и тут мимо него с шумом пронеслась дубина и хрястнула по камню, на котором он только что стоял. Остервеневший, с пеной у рта возник перед ним пьяный Лаул. Увидев, что промахнулся, он бросился на Фаддея, точно взбесившийся бык, изрыгая проклятья. Ругался он по-эстонски, Фаддей язык подзабыл да и не всё знал, но понял опасность нешуточную. Он вывернулся из-под разжиревшей туши Лаула и ребром ладони нанёс точный удар по шее. Лаул упал на карачки, взвыл от боли.
Фаддей оглянулся по сторонам. На взморье, к счастью, никого не было, кроме их троих. Оказывается, Лаул своим шкодливым чутьём с высокого берега выследил, когда Фаддей и Айра вдвоём останутся, схватил дубину, которую всегда под рукой держал, подкрался сзади, но умысел осуществить не сумел.
Пнув ботфортом, Фаддей опрокинул Лаула навзничь, поднял дубину. Хмель вылетел из башки давнего недруга. В глазах застыл ужас. Послышался даже стук щербатых зубов. Корпусные нравы, гардемаринская хватка выработали бойцовскую сноровку и хладнокровие.
— Слушай и запоминай, смерд, — раздельно и веско проговорил Фаддей. — Сейчас я могу прибить тебя, как собаку. Мне, дворянину на государевой службе, ничего за это не будет. Айра тоже ни в чём не виновата. Но отныне ты не посмеешь даже пальцем тронуть её. Понял меня? Ни ты, ни мать твоя Сельма. И не дай Бог, если ослушаешься!
— Всё понял, господин, всё понял. Клянусь! — залепетал Лаул, не в силах двинуть шеей от боли.
Айра с ненавистью и презрением смотрела на него.
Кто знать мог в этот момент, что гадёнышу жить осталось немного? О смерти Лаула позднее написал Аго. Поймали его рыбаки с Кихельконне в море у чужих сетей. А с ворами эсты издревле расправлялись жестоко: засунули в рогожу, прикрепили грузила и спустили в воду. Ищи да узнавай, кто сделал. Айра вернулась к родителям.
Пока же Лаул, так и не решившись подняться с коленей, уполз прочь. Следом, низко опустив голову, пошла Айра...
В последний день перед самым прощанием Юри подвёл Фаддея к комоду, сдёрнул дерюжку, и Фаддей увидел дорожный сундучок с хитрым замочком, скобами и медной оковкой. С такими удобными для переноски и перевозки вместительными сундуками моряки отправлялись в плавание. Да и цивильные служащие, курьеры, экспедиторы, купеческие люди, все, кого служба и дела носили по земле и водам, обзаводились ими. Их ещё называли «вольным ящиком». Всякий, кто имел его, будто братался с простором и волей.
В Петербурге славно делала их мастерская Бувса. Для гражданской и сухопутной публики сундучки украшались изящной росписью с купальщицами и пастушками, для моряков-офицеров рисовались нимфы и морские чудища. Цены тоже кусались — по поверью, вещь покупалась раз и навсегда, торговаться считалось неприличным. Все втайне надеялись дослужиться до командора или адмирала и опустошали тощие кошельки.
Фаддей так торопился в Лахетагузе, что забыл о сундуке, без которого неловко было являться на приписанный корабль. Юри подбросил сундучок на ладонях, передал Фаддею. Тот ожидал ощутить нечто весомое, в крайности не меньше двух футов, а сундучок оказался лёгким, как шляпная коробка. Внутри он разделялся на несколько отделений: для продуктов, белья, документов и книг. Три ящика в крышке отводились для дорожных часов, лекарств и карманных пистолетов.
Слегка подвыпивший и потому разохотившийся к разговору, Юри вымолвил.
— Пусть он послужит тебе, сынок, во всех морях.
Эме тут же стала наполнять его выглаженным бельём, запасным платьем, вяленой снедью с чесноком, тмином и другими пряностями, отчего пища долго не портилась и сохраняла первозданную свежесть.
Юри с Аго вышли готовить пойему к походу в Кронштадт, где стоял грузовой лейт «Маргарита». На нём предстояло нести службу восемнадцатилетнему мичману Фаддею Беллинсгаузену.
Забегая вперёд, скажем, что сундучок этот прослужит хозяину всю жизнь, останется и после смерти его.
А младенец в люльке, названный Олевом, встретится с приёмным дядей, который будет уже в чине капитана II ранга, и через двадцать два года пойдёт вместе с ним в самый дальний вояж к южным широтам, к неведомой Антарктиде.
Пока Наполеон увязал в песках у пирамид, Англия, Пруссия, Австрия и Россия, объединившись, начали теснить французов из захваченных ранее областей в Италии и Швейцарии. Пагубные потрясения на Западе заставили Павла I по-другому взглянуть на российскую политику. Об этом он сказал одному из европейских послов:
— Когда я был ещё наследником престола, то в записке, поданной мною покойной государыне, моей матери, высказал мысль, что России следует отказаться от наступательных войн и устроить только оборонительную силу. Теперь же, к прискорбию моему, я вижу, что мысль эта была ошибочная мечта и что России необходимо выходить на бой с оружием в руках против врагов общественного порядка, не только не дожидаясь их нападения, но даже и без прямого вызова с их стороны, и я, для уничтожения глобальных революционных стремлений, воспользуюсь тою властью, которую даровал мне Господь, и всеми теми средствами, которыми располагаю, как самодержавный русский император.
Он послал в Италию корпус Суворова. Верные компанейцы его по турецкой и польской кампаниям с французами тоже начали расправляться споро и яростно. Они разбили дивизии Моро, Удино, Серрюрье в Северной Италии, освободили Верону, Милан и много других городов и крепостей.
В это время со стороны Апеннин начал разворачиваться в долине реки По французский корпус Магдональда, угрожая Суворову с тыла. Сначала русские оттеснили Макдональда к реке Треббия и в том самом месте, где за две тысячи лет до того Ганнибал сокрушал римлян, начали громить французов. В этом сражении двадцатилетний великий князь Константин Павлович вёл в атаку кавалерийский полк, а Пётр Багратион отчаянным штыковым ударом отбросил противника за реку, затем, переправившись, ещё три дня продолжал сражение, пока не отогнал французов обратно за Апеннины.
Следом возле города Нови Суворов разгромил армию Жуберта, которого Бонапарт называл «наследником своей славы». В этой жестокой битве, длившейся весь день, погибли и пылкий Жуберт, и десять тысяч его солдат. Пять тысяч сдались в плен со всей артиллерией.
Подвиги Суворова изумили Европу. Достойно оценил их и монарх России. Он возвёл генерал-аншефа в княжеское Российской империи достоинство с титулом Италийского, «да сохранится в веках память дел Суворова», и повелел, «в благодарность подвигов этих, гвардии и всем российским войскам, даже в присутствии государя, отдавать ему все воинские почести, подобно отдаваемым особе императорского величества». Старому воину Павел писал в своём рескрипте: «Не знаю, кому приятнее, вам ли побеждать или мне награждать вас, хотя мы оба исполняем своё дело. Я как государь, вы как полководец; но я не знаю, что вам давать: вы поставили себя свыше всяких награждений, а потому определили мы вам почесть военную... Достойному достойное!»
Десять выигранных сражений, двадцать пять взятых крепостей, восемьдесят пять тысяч пленных французов, около трёх тысяч орудий, полное очищение от неприятеля всего Пьемонта и Ломбардии — таков был результат суворовских действий за четыре месяца, над чем почти четыре года трудился Бонапарт.
Но особенное удовольствие доставила императору Павлу награда, пожалованная Суворову королём сардинским. Тот возвёл его в сан главнокомандующего фельдмаршала сардинских войск и в гранды Сардинии с титулом и степенью кузенов королевских и прислал ему ордена Аннонсиады, Маврикия и Лазаря.
«Радуюсь, что вы делаетесь мне роднёю, — писал император, зная весёлый и лукавый нрав старика, — ибо все влиятельные особы между собою роднёю почитаются».
А блистательный переход Суворова через Альпы, Сен-Готард, «чёртов мост» и вовсе затмили славу недавних побед Бонапарта.
Однако вероломство союзных австрийцев, оставивших русских среди неприступных вершин и бездонных пропастей без продовольствия и фуража, когда у солдат не осталось ни одного сухаря, когда офицеры и генералы платили швейцарским горцам золотыми червонцами за кусок сыра или хлеба, а великий князь Константин Павлович приказал на собственные деньги скупить у жителей горных деревень всё съестное и раздать солдатам, поставило суворовскую армию на грань катастрофы.
Здесь впервые дрогнуло сердце полководца, особенно когда он узнал о поражении двигавшегося ему навстречу корпуса Римского-Корсакова при Цюрихе, тоже оставленного австрийцами без поддержки.
Узнав от посланца Суворова в подробностях все перипетии альпийских битв и переходов, предательские козни «добрых союзников», боевые труды и живое участие к солдатам молодого Константина Павловича, император тут же приказал суворовской армии возвращаться домой, а императору Францу II написал гневное письмо: «Вашему величеству уже должны быть известны последствия преждевременного выступления из Швейцарии армии эрцгерцога Карла, которой, по всем соображениям, следовало там оставаться до соединения фельдмаршала князя Италийского с генерал-лейтенантом Корсаковым. Видя из сего, что мои войска покинуты на жертву неприятелю тем союзником, на которого я полагался более, чем на всех других; видя, что политика его совершенно противоположна моим видам и что спасение Европы принесено в жертву желанию расширить вашу монархию, имея притом многие причины быть недовольным двуличным и коварным поведением вашего министерства (которого побуждения не хочу и знать, в уважение высокого сана вашего императорского величества), я с тою прямотою, с которой поспешил к вам на помощь и содействовал успехам ваших армий, объявляю теперь, что отныне перестаю заботиться о ваших выгодах и займусь выгодами собственно своими и других союзников. Я прекращаю действовать заодно с вашим императорским величеством, дабы не действовать во вред благому делу...»
Спасение русского войска в самой ужасной и труднейшей из местностей Швейцарии государь посчитал величайшей заслугой. Суворова он возвёл в звание генералиссимуса. Диктуя свой рескрипт, он сказал присутствовавшему при этом графу Ростопчину: «Это много для другого, а ему мало — ему быть ангелом».
В Балтийском же флоте другая новелла получалась. Здесь царило полное, точное гробовое, молчание. Моряки пребывали в бездействии глухом и безнадёжном. Кто послабее духом был, склонялся к картёжной игре и пьянству. К радости для Беллинсгаузена, в Кронштадте ещё стараниями покойного Самуила Карловича Грейга существовал Морской клуб, куда собирались просвещённые офицеры потолковать о текущем и грядущем, послушать ветерана, вспоминавшего о былом, как всегда розовом, полном романтического бреда. К примеру, о том же князе Долгоруком, командовавшем «Ростиславом» в турецкой кампании в 1770 году. Большую часть жизни он провёл в море на своём корабле и любил его, как родное дитя. Говорил о нём со страстью и нежностью, иногда со слезами умиления. Своих детей у него не было, так он постоянно твердил своей племяннице: «Смотри, Еленушка, когда ты будешь большая, и выйдешь замуж, и родится у тебя сын, ты назови его Ростиславом в честь и память моего корабля». Самозванку «княжну Тараканову», которую добывал для императрицы Екатерины II командующий эскадрой граф Алексей Орлов, везли из Ливорно в Кронштадт, кстати, на «Ростиславе», в пути ею пылко увлёкся Долгорукий, да настолько сильно, что стал даже помышлять о похищении таинственной красавицы. Но любовь к кораблю оказалась постоянной, а к женщине — мимолётной.
Клуб немало способствовал торжеству настоящей мужской дружбы среди моряков. Лишённые семейного уюта, родственных и родительских пособий, молодые офицеры, не обременённые ни тёщами, ни чадами, здесь находили истинных друзей. Младший сослуживец знаменитого впоследствии Сенявина, невольно ставший его биографом, Павел Свиньин писал, что, подобно рыцарям, они готовы были страдать и умереть один за другого, поскольку был у них общий кошелёк, общий труд, общая честь и слава, общие пользы и виды. По его мнению, матерью «общих видов» была каждодневная опасность, когда в плавании моряков от смерти отделяли лишь дюймы корабельной обшивки, и «чтобы иметь право жить, надо приобрести готовность умереть».
Если гвардейские и армейские офицеры воспитывались в разных учебных заведениях, то морские, за исключением единиц, вышли из одной альма-матер — Морского кадетского корпуса. Друзья, товарищи до глубокой старости пребывали верными даже и в тех случаях, когда по службе один делался начальником, другой подчинённым.
Сближал и отрыв от родины, если случалось уходить далеко, где не слышали они ни звука родной речи и не ощущали запаха родного хлеба.
При клубе существовала богатая библиотека, где пристрастился коротать длинные зимние вечера Фаддей Беллинсгаузен. Он читал старые повременные издания «Доброе намерение», «Трутень», «Живописец», сочинения Ломоносова, Сумарокова, Хераскова, о которых в Корпусе не говорили. Но больше увлекался описанием морских и сухопутных путешествий, пытался разобраться в нагромождении разрозненных и разнообразных сведений, писанных по-немецки, французски, английски, закрепляя познания в иностранных языках.
С началом лета морская служба не заладилась. Перебрасывали мичмана с корабля на корабль, туда, где оказывалась вакансия. На «Маргарите» он возил грузы из Кронштадта до Ревеля и обратно. Потом перевели на фрегат «Семион», который находился в дьявольски скучнейшем занятии — крейсерстве. Мотался по морю от точки до точки, охраняя берега от вторжения чужих кораблей. Изредка «Семион» вылавливал контрабандистов, но не таких, как в детстве, при Юри Рангопле, а налимов пожирней, занимавшихся сплавом российских богатств без разрешения и пошлин, срывавших большие куши за икру, меха, цветные металлы, белорыбицу, золото.
Ходил фрегат и к Красной горке, где лишь однажды, соединившись с флотом, в присутствии государя-императора производили манёвры. Здесь в последний раз увидели Фаддей своего кумира, да и то издали.
После манёвров ушли в Копенгаген. Там подремонтировались, сменили такелаж и отправились в Ревель на зимовку. Сюда же чуть позже подошёл корвет «Сысой Великий».
Лейтенант Чернявин, командовавший «Семионом», спросил:
— Откуда тебя Рожнов знает?
— А что? — встрепенулся Фаддей.
— Про тебя спросил, мол, не отдашь ли мичмана. Он на «Сысое».
— Мы давно с Петром Михайловичем приятельствуем, — улыбнулся Беллинсгаузен. — Не поверите, в деле участвовали против шведов в 1778 году. Отрядом кораблей тогда управлял Пётр Иваныч Ханыков.
И рассказал, при каких обстоятельствах встретился и с тем и с другим.
— Если желаешь, переводись к Рожнову, всё равно мы здесь долго киснуть будем.
Рожнов встретил мичмана как родного младшего брата, обнял, расцеловал, но от укора не удержался:
— Чего ж в Кронштадте не навестил?
— Признаться, с ребятами общим котлом жили, пока по экипажам не распределили, а после как-то не получилось, хотя помнил.
— В Кронштадте у меня жить будешь. Ну а планы и у «Сысоя» невидные. Предполагается то неё крейсерство. Тычемся в одной луже от зимы до зимы, как бычки на приколе.
Дружба между капитан-лейтенантом Рожновым и юным мичманом Беллинсгаузеном как раз и подтверждала то родство, какое возникало между морскими душами, несмотря на разность в возрасте и чине. Но Фаддей не пользовался поблажками, наоборот, с ещё большим усердием нёс службу, отстаивал самые трудные вахты, с охотой занимался с матросами, обучая их не только морскому ремеслу, но и грамоте, счёту, самообразованию, чтению художественных книг.
Всеми распуганную шагистику он превратил в средство борьбы с бездельем, чтобы пресечь тоску и всякие безобразия. Зимними днями, когда на корабле дел было мало, а казарма обрыдла до чёртиков, он стал обучать экипаж настоящему строю.
В библиотеке он отыскал книгу Михаила Кутузова «Примечания о пехотной службе вообще и о егерьской особенно» и начал руководствоваться ею при занятиях с матросами, чем вызвал недоумение даже самого Рожнова.
— Зачем нам строй да какие-то егеря?! — восклицал Пётр Михайлович, по-бабски всплёскивая руками. — Охолонись, Фаддей!
— Не спорю, моряк и егерь — что кот и пёс. А вдруг нам бой придётся вести на берегу? Начнём махать ружьями, как вилами. Да и посмотрите, с какой охотой на морозце матросики и бегают, и в цель стреляют! Ныть некогда, резвей вертись!
— Ну, чем бы дитя ни тешилось... — махал рукой командир, разрешая занятия.
По Кутузову выходило, что, только «учредив благосостояние солдата (но и матроса, мысленно добавлял Фаддей), можно помышлять о приготовлении его к воинской должности». Егерь (как и матрос, и всякий другой воин) должен был безукоризненно владеть ружьём, уметь метко стрелять, в том числе на звук или в сумерках. Всё так! Случилось матросу на суше ввязаться в бой, он не будет выглядеть мокрой курицей.
Из тонких досок устроили мишень стоящего в рост человека. Позади насыпали бугор из песка, чтобы после занятий можно было отыскать большую часть дорогих свинцовых пуль. Сначала стреляли с колена с расстояния в сто шагов, а кончали стрельбой стоя на дистанции трёхсот шагов.
Да и строю обучались не только для парада, а преследовали два главных предмета: первое — идти столь поспешно, сколько обстоятельства той минуты того требуют. И второе — идти стройно. Шаг разделялся на три вида — обыкновенный, скорый и резвый. Обыкновенный употреблялся при движении в колонне, на этом же шагу производилась и «отступная» и «приступная» стрельба. Его скорость равнялась восьмидесяти шагам в минуту. Скорый — сто шагов в минуту. А резвый — того быстрей. Причём командир егерского полка, автор этой книжки, до Отечественной 1812 года ещё было далеко, указывал, что следует «сему шагу обучать только в наступательных действиях, ибо в отступательном он будет пагубным и российскому солдату несвойственным».
Как-то при сильном морозце да с ветерком Рожнов пришёл на пустырь позади Цитадельной улицы, где вдали от любопытствующих занимались матросы с «Сысоя» вместе с неутомимым мичманом, долго смотрел на разные экзерциции, кутаясь в шинель с бобровым воротником. Потом подозвал Беллинсгаузена, отвёл подальше от разгорячённых матросов, выразительно крякнул и проворчал притворно:
— Глянь-ка, яйца курей учат.
Потоптавшись на скрипучем снегу, пошёл к середине строя, зычно крикнул:
— Благодарю за службу!
— Рады стар-ваш-выс-бродь! — одним духом рявкнули «сысоевцы».
Пётр Михайлович обернулся к Фаддею, добавил тихо:
— Распорядись из неприкосновенного в обед по лишней чарке...
Рожнов не принадлежал к особам одарённым, пылким, приносящим начальству только лишние хлопоты. Он был надёжным служакой, способным понимать другого человека и по-своему ценить его, но доброту свою пытался скрыть некоторой сухостью, даже суровостью. Перед начальством не заискивал, за подчинённого стоял горой, если видел несправедливое к нему отношение. Когда в ревельской эскадре заговорили о мичмане-выскочке, имея в виду Беллинсгаузена, он уговорил командующего Ханыкова в Масленицу как бы в потеху устроить общеэкипажный смотр с разными состязаниями и развлечениями и, конечно же, убедил, что матросы «Сысоя Великого» оказались более всех здорового вида, бодрые, подтянутые, дисциплинированные, умелые. Они и на параде блеснули, и собрали больше призов в соревнованиях. Они же весной первыми вышли в крейсерство. За лето 1798 года «сысоевцы» захватили больше всех контрабандных судов, словили французский корвет — с Францией в то время Россия находилась в состоянии войны. Корвет якобы сбился с курса, идучи на Швецию, на самом же деле высматривал морскую российскую границу и подсчитывал количество судов, находившихся в строю Балтийского флота.
С тем же результатом завершился и 1799 год.
Однако самодержец Павел Петрович непостоянен был в симпатиях и антипатиях, непредсказуем и сумасброден не только в отношениях со своими подданными, даже преданными ему всей душой, но и с монархами Европы. Да и то сказать, к последним относился с великим недоверием и подозрением не зря: любили они половить рыбку в мутной водице, жар гребануть чужими, чаще русскими, руками, а кус отхватить не по-братски равный, но побольше и пожирней.
Во многом справедлив был император, но и тяжёл на характер, скор на расправу, толком не разобравшись, вспыльчив и больно уж суеверен. А с другой стороны, рассуждать, отчего ж ему было быть добреньким, смирненьким, если чуял, как не нравится дворянам, не говоря уж о всеядной служебной рати, как он им на хвост наступал, во всём требовал порядка, скромности, самоотверженности подлинной, а не мнимой, сладкоголосой.
Конечно, и до смешного доходило, когда он из привычного языка непонравившиеся слова стал изгонять. Почуяв вместе с царственной маменькой опасность Французской революции, он возненавидел, к примеру, слово «гражданин» — в российском языке, слава Богу, имелись более точные синонимы: «солдат», «мещанин», «купец» и так далее. А к неопределённому слову «отряд» (чей, какой принадлежности и численности?), по его мнению, лучше подходило «деташемент»; «обществу» приличествовало «собрание», «сход»; «степени» (к касательству не только орденов) разумнее предлагал арифметически чёткое «класс» — первый, второй, третий, четвёртый...
Рассорившись с Австрией из-за провокационной политики по отношению к русским войскам, пришедшим к ней на помощь в отражении французского нашествия, вскоре он обиделся и на Англию. Эта старая загребущая склочница всегда держала нос по ветру, своей кровью дорожила, одна в бой не вступала, норовила других лбами столкнуть, чтоб потом извлекать выгоду и диктовать свои условия, нанесла ему, ставшему гроссмейстером Мальтийского ордена, удар исподтишка, по-воровски подло, чего больше всего ненавидел рыцарственный Павел, захватив Мальту под предлогом вытеснения оттуда французов. Он бы и сам мог выбить лягушатников с Мальты без особого труда, но коварный Альбион непременно сам хотел владычествовать в Средиземном море и не желал примириться с тем, чтобы на острове форпостом укрепился российский флот, имея здесь прекрасные гавани, создав главную базу снабжения, поддерживая своим присутствием борьбу единоверцев в Греции и на Балканах противу исторически вечного врага России — турок.
Разозлившись на другого вероломного союзника по коалиции, император отозвал своего посла Воронцова из Лондона, приказал арестовать английские суда в русских портах, конфисковать их товары, а экипажи выслать в Калугу. Отзывались на родину войска и корабли Ушакова.
Ещё недавно русские аплодировали Нельсону за его победы над французским флотом, а когда он осадил и потом захватил Мальту, стали слать на его голову проклятья. Ещё больше разозлило Павла, что главная ударная сила королевского флота — та же эскадра Нельсона — по приказу кабинета Уильяма Питта Младшего[13] и британского Адмиралтейства двинулась в Балтику. Нельсон разгромил союзный России датский флот, прорвался через Зунд, чтобы идти на Кронштадт, но встал перед скованным льдом Финским заливом.
«Мальтийский инцидент» как нельзя лучше сыграл на руку Наполеону Бонапарту. Он обратился к русскому императору с предложением дружбы, признал право России на Мальту, подал мысль организовать совместный поход в Индию, «чтобы вырвать из английской короны самый драгоценный камень».
К тому же Павел раньше других монархов понял, что Бонапарт никакой не карбонарий и не якобинец, а честолюбец, устремлённый к самодержавному порядку. Когда революция, по словам Дантона, сама стала пожирать своих детей, Наполеон под предлогом защиты республики от несуществующего заговора разогнал Директорию, установил личную диктатуру, прикрывшись пока для отвода глаз ширмой консульства. Себя он назначил первым консулом, а роль двух других попросту свёл к нулю.
Волей-неволей сближаясь с главным консулом, Павел запретил впускать в Россию французских эмигрантов из прежней королевской знати. Выгнал Людовика XVIII и его двор из Митавы — столицы тогдашней русской Курляндии, отменил выплату назначенной ему ежегодной пенсии в 200 тысяч рублей. В то же время приказал чаще раздавать солдатам хлеб, мясо, водку и деньги. А вот наказания, порка, аресты, ссылки в Сибирь обрушивались чаще на нерадивых и неопрятных офицеров — для этого достаточно было заметить тусклую пуговицу, не в лад поднятую при маршировке ногу.
В целях экономии он отменил балы, велел заменить во дворцах люстры свечами, заставил гражданских лиц стричь волосы, удлинять слишком короткие платья, приветствовать его в глубоком поклоне, замирая хоть в грязи, хоть в снегу.
Ловко воспользовавшись возрастающим тяготением Павла к Франции, Наполеон отправил на родину содержавшихся во французском плену русских офицеров и солдат, захваченных в Италии и Альпах, не выставив никаких условий, не потребовав выплаты издержек.
Через некоторое время в Париж прибыла российская дипломатическая миссия для переговоров о мире и ниспровержении Англии. Наполеон скапливал войска для десанта на острова, намереваясь ударить прямо в лоб британскому льву, а Павел, возгорев желанием примерно наказать коварный Альбион, собирался осуществить захват Индии. Не дожидаясь завершения переговоров, не прислушавшись к мнению своих генералов, без предварительной разведки, без карт и разработанного плана он приказал двадцатитысячному донскому войску двинуться из Оренбурга, пройти через Хиву и Бухару, перевалить через памирские хребты и выйти к Инду и Гангу — в мороз, в разгар зимы, когда в ступных просторах Оренбуржья и Прикаспия как раз начинали бушевать страшные метели.
Ещё и этой ошибкой не замедлили воспользоваться заговорщики, уже давно подготавливая убийство ненавистного дворянству Павла. Во главе преступного умысла стоял граф Пётр Алексеевич Пален. Богато одарённый, деятельный, ловкий царедворец занимал наиважнейшие посты вице-канцлера, военного губернатора и полицмейстера столицы. Он привлёк к заговору графа Никиту Петровича Панина, генерала Беннигсена, князей Платона и Николая Зубовых, Петра Волконского, Льва Яшвиля, Александра Голицына, Сергея Уварова, Петра Талызина и других. Состав получался солидный.
— А как к нашему делу отнесётся русский народ? — спросил один из покусителей.
— Русский народ? — переспросил Панин. — Вероятно, нехорошо отнесётся. Я думаю, народ любит Павла: любит именно потому, что мы его ненавидим, другой причины я не вижу. К счастью, не так важно, что думает народ... Его нигде, кажется, ни о чём не спрашивают, а особенно в таких делах, да ещё у нас в России... Вот гвардия — другое дело. Надеюсь, молодые люди, кто пойдёт свергать царя, отнесутся к этому, как к шалости в Корпусе. Им одинаково мало дела и до конституции, и до крепостного права, и до Англии, с которой мы намерены помириться. Нам лишь бы стать у власти, а затем мы отобьём у господ иностранцев, англичан в том числе, охоту вмешиваться в наши дела...
Весь вечер понедельника 11 марта 1801 года заговорщики пили шампанское и у Талызина, и в казарме Преображенского полка, и на других квартирах, а после полуночи отправились к Михайловскому замку двумя группами. Один отряд шёл с Паленом по Морской и Невскому, другой, под начальством Беннигсена и Платона Зубова, по Миллионной и через Летний сад. Было не сильно морозно, сыпал густой снег, будто собирался набросить саван на тела мёртвых.
Пока Пален тянул время и сознательно задерживался, люди из другой группы подошли к дворцу, поднялись по узкой служебной лестнице, которая вела к покоям царя. Проникнув в прихожую, они накинулись на камер-гусаров. Поднялся шум, топот ног, закачались в руках бежавших фонари, заблестели обнажённые шпаги. В рёве полупьяных людей, одышливом дыханье, звоне шпор и оружия, в базарной толчее творилось цареубийство.
Потом молва носила разное, пугливое, путаное. Врали даже на исповеди. Может быть, заговорщики не раз вспоминали Светония, который писал: «Между тем приближение насильственной смерти было возвещено Цезарю самыми несомненными предзнаменованиями... Из его убийц почти никто не прожил после этого больше трёх лет, и никто не умер своей смертью. Все они были осуждены и все погибли по-разному». Одни говорили, будто невозмутимый Беннигсен ткнул шпагой в штору, за которой спрятался Павел в одной ночной рубашке. Другие показывали на следовавшего за ним громилу Платона Зубова. Кто-то слышал хриплый негромкий крик, заметил окровавленный клинок Яшвиля, запомнил в блёклом огне дымящейся свечи лежавшую на ковре страшную белую фигуру с высунутым языком, выпученными глазами на посиневшем лице, судорожно сведённые босые желтоватые ступни, концы шарфа, затянутого узлом на шее, криво извивавшуюся чёрную лужу у стола с опрокинутой чернильницей...
Передавали и так: внезапно разбуженный шумом в прихожей, где дежурили два лакея, Павел понял, что пришли по его душу. Он вскочил с постели и спрятался за штору окна. К нему подошёл Беннигсен и объявил об аресте. Император пришёл в неистовство. Подоспевший Платон Зубов предложил ради высшего блага России отречься от престола. Один из офицеров положил на стол бумагу и поставил чернильницу. Однако, несмотря на охвативший его ужас, Павел отказался подписать акт отречения и стал звать на помощь. Тогда заговорщики, а их уже набилось в спальне порядочно, кинулись на него, сбили с ног и кто шпагой, кто шарфом, кто пинками, кто кинжалом убивали государя.
Тут-то подоспел Пален. Он замешкался в пути и, услышав об успешной кончине «деспота», ринулся в покои Александра Павловича. Тот спал почему-то в сапогах и одетым. Пален сказал цесаревичу, что батюшка скончался от сильного апоплексического удара. Александр расплакался, но Пётр Алексеевич жёстко перебил его. Хватит, мол, ребячества! Благополучие миллионов людей сейчас зависит от вашей твёрдости. Идите и покажитесь солдатам!
Александр повиновался и с балкона промямлил что-то...
Ну воистину, чем больше свидетелей, тем больше неправды. В своих мемуарах близкий друг Александра князь Адам Чарторыйский утверждает, что первым в комнату цесаревича вошёл увалистой медвежьей походкой Николай Зубов, взъерошенный, возбуждённый вином и только что свершившимся убийством, в смятой одежде. Он сказал: «Всё сделано, государь!» Тогда Александр впал в самое жёсткое отчаяние. Другой мемуарист, Грюнвальд, пишет, что Пален застал Александра «одетым в парадный мундир, они сидели, обнявшись, с Елизаветой и горько плакали».
Но как бы то ни происходило, об этой драме стали спорить много поздней. В то время, когда она свершалась, витали в воздухе только слухи о заговоре, да в малом пространстве между Зимним дворцом и Михайловским замком, да в среде, самой приближённой к трону. Народу же российскому, солдатам и офицерам, раскиданным по тысячам гарнизонов, морякам всех флотских экипажей зачитали манифест, подписанный Александром: «Всевышнему угодно было прекратить жизнь Любезнейшаго Родителя Нашего, Государя Императора Павла Петровича, скончавшегося скоропостижно апоплексическим ударом в ночь с 11-го на 12-е число сего месяца. Мы, восприемля Наследственный Императорский Всероссийский престол, восприемлем купно и обязанность управлять Богом Нам вручённым народом по законам и по сердцу в Бозе почивающей Августейшей Бабки нашей, Государыни Императрицы Екатерины Великия, коея память Нам и всему Отечеству вечно пребудет любезна...»
Вскоре после принятия присяги и целования креста в верности новому императору Пётр Михайлович Рожнов вернулся от адмирала Ханыкова радостный, возбуждённый, как пёс, учуявший добрый мосол.
— Может, и не вся здесь закавыка в скорой кончине прежнего императора, но, кажись, и тут мышка прячется, — объявил он, сбрасывая мокрую шинель и подходя к печке, чтоб просушить мундир. — Перебираемся, мичман, на люгер «Великий князь Михаил». Повезём депеши Горацию Нельсону. Он у Копенгагена наш флот сторожит.
Вообще люгер употреблялся как посыльное судно при портах. Низкобортный, узкий и длинный, поменьше брига, он имел три мачты с короткими стеньгами и косыми рейковыми парусами. На открытой палубе стояло шесть малых пушек, больше предназначенных для сигналов, чем для боя. Тем не менее только что построенный, свежевыкрашенный «Великий князь Михаил» на вид показался Ханыкову более впечатляющим, чем «Сысой Великий». Рожнова, моряка надёжного, опытного, на вид простоватого, но хитрого, адмирал перевёл своей властью. Ну а Рожнов, понятно, для ответственной миссии забрал Беллинсгаузена и некоторых матросов с «Сысоя». Штормов в пору ранней весны случалось мало, так что люгер вполне благополучно и скоро мог добежать до Копенгагена.
Фаддей в бытность гардемарином стажировался на английских кораблях, английский не успел забыть, мог и при переводе пригодиться. Склонный к сердечному участию, особенно когда на шканцах делать было нечего, а молчание в кают-компании было тягостным, Пётр Михайлович как-то попытался расспросить Беллинсгаузена про детство. Но сразу заметил, как лицо мичмана, похожее меньше всего на немецкое, а больше на русское, скорее чухонское, опечалилось. Видно, вспоминать о той поре ему было горестно, и он сразу переменил румб, сам стал рассуждать, какие теперь перемены могут ожидать русских флотских да и вообще народ.
Хотя пакеты, адресованные королю, премьер-министру, Адмиралтейству Британии, были осургучены императорской печатью и сложены в кожаный баул, куда не могла проникнуть сырость даже в случае кораблекрушения, Пётр Михайлович обязывался передать Нельсону из рук в руки для дальнейшего следования, имелось у него и письмо для самого вице-адмирала, о содержании которого он догадывался. Ханыков сам дал Рожнову понять, что отныне государственная политика резко переменяется. Из Калуги отпустили пленных английских матросов и купцов, начали снаряжать в Англию караван с хлебом, без которого она бедствовала. Караван выйдет из Петербурга сразу же после того, как Нева и залив освободятся ото льда.
Через неделю с «Великого князя Михаила» увидели утыканную мачтами Кегбухту неподалёку от Копенгагена. В подзорную трубу Рожнов насчитал около тридцати вымпелов. Среди них обнаружил флагман адмирала Нельсона. Маневрируя рулём и парусами, российский люгер с видом бесстрашного забияки описал полукруг вокруг парусных громад, погасил скорость и встал под ветер. Люгер выбросил флаги приветствия и сигнал: «Имею известие для командира эскадры».
В ответ раздались три холостых пушечных выстрела: мол, милости просим.
Пётр Михайлович буднично перекрестился, поправил пояс парадной шпаги и первым спустился в шлюпку, за ним спрыгнул Фаддей, подхватил тяжёлый баул, и матросы, поплевав на ладони, взялись за вёсла.
По мере приближения шлюпки к кораблю с деками в три палубы, откуда торчали бурые пятаки крупнокалиберных пушек, рыжая проолифленная стена росла и уже закрывала полнеба.
— Этакий плюнет — и от лагера пылинки не останется, — проговорил Рожнов и укоризненно добавил: — А ведь мог деки-то закрыть, не на манёврах и не в баталии, чай...
— Такой у них гонор, Пётр Михайлович, — усмехнулся Беллинсгаузен. — Любят пугнуть поначалу.
— Да знаю, — ворчливо отмахнулся Рожнов. — Однако и другое слышал: один из нельсоновских командиров, когда ему приказали идти наперёд неприятелю, даже жертвуя своим кораблём, резонно ответил: «Кораблей у его величества много, а я у мамы один».
Сверху спустили люльку, подняли к парадному трапу, барабан выбил торжественную дробь, две дюжины матросов вскинули ружья «накараул».
Ни Рожнов, ни Беллинсгаузен раньше Нельсона не встречали и не сразу нашли в группе напыщенных офицеров в витых аксельбантах и перьях, делавших их выше ростом, невысокого худощавого адмирала с бледным, почти белым, лицом, прямым длинным носом и чёрной повязкой на глазу. Рожнов, не больно привыкший к парадным церемониям, лихо и грациозно, будто всю жизнь тем и занимался, отсалютовал шпагой и на довольно сносном английском языке, достаточно куртуазно доложил о цели своего визита, ввернув любезность прославленному моряку. Назвав своё имя и чин, он вручил пакет и представил Беллинсгаузена, у которого матросы взяли баул и поставили к ногам адмирала.
Нельсон нетерпеливо разорвал уатмановский пакет, быстро пробежал единственным глазом по тексту и, как показалось Фаддею, издал долгий, облегчённый вздох. Сунув бумагу за обшлаг камзола, в нарушение чинной субординации, как моряк моряку, протянул Рожнову руку.
— Вы спасли меня, капитан, от неприятной ситуации, которой я, видит Бог, противился, как мог, — проговорил он глухим, но высоким тенором, никак не вязавшимся ни со званием, ни с его славою. — Ваш визит принял между нашими державами смысл, прямо скажу, провиденциальный.
Последнее слово Фаддей, да и Рожнов, наверное, поняли не сразу, но потом по звучанию «провидение» дошли до смысла, на русском языке произносимое как «промысел Божий».
Нельсон пригласил офицеров в кают-компанию. Вахтенный офицер по его же приказанию поднял на борт и шлюпку с русскими матросами.
Кают-компания с низким потолком, тяжёлыми, крест-накрест, перекладинами была обита досками тёмного морёного дуба. Из такого же дуба были сделаны столы, кресла, буфеты. Камин, облицованный расписной голландской плиткой, придавал помещению вид, свойственный не боевому кораблю, а портовой таверне. Нельсон посадил рядом с собою по правую руку Рожнова с Беллинсгаузеном, остальные расселись где пришлось, без соответствия чину, как это было принято в русском флоте.
За испечёнными на огне бифштексами, омарами в плоских блюдах, тропической невидалью, обильно сдобренной разными винами и огненно-крепким грогом, некоторая натянутость быстро прошла, разговорились непринуждённо, что называется, по душам. Адмирал с теплотою отозвался о русских офицерах, служивших у него волонтёрами в прежних кампаниях, о совместных сражениях с Ушаковым в Архипелаге. Правда, промолчал про то, как тогда высказывался: «Француза на абордаж бери смело, а вот с русскими маневрируй». Зато сейчас, поднимая бокал, выразился вполне искренне:
— Откровенно говоря, русские моряки обладают всеми данными для того, чтобы занять первое место среди моряков мира, — мужеством, стойкостью, терпением, выносливостью, энергией... И когда отношения между нашими монархами разладились, мне очень скверно стало после того, как я получил приказ вести эскадру на Кронштадт. Не знаю, одолел бы я вас, но не меньше половины эскадры потерял бы наверняка, а на обратном пути растерял бы и все последние корабли. Спасло вас приведение (теперь Пётр Михайлович и Фаддей усвоили это труднопроизносимое английское слово) от напрасного кровопролития, жертв, абсолютно не нужных ни Британии, ни России.
А уж после обильных возлияний, взаимных тостов Нельсон, про кого говорили, что он не знает ни страха, ни сострадания, расчувствовался до того, что высказал сокровенное, что жгло и терзало его беспокойную душу:
— Поверьте мне и запомните: Бонапарт сейчас лишь лизнул крови, а потом выпьет море. Если не остановим злодея нынче, после хватим горя и мы, англичане, и вы, русские, и другая Европа.
...После возвращения люгера в Ревель Рожнов с Беллинсгаузеном составили памятную записку и с нею отправились к командиру ревельской эскадры. Пётр Иванович Ханыков встретил их со злорадной ухмылкой:
— Пока вояжировал ваш люгер, сорока на хвосте уже весть принесла.
Офицеры в недоумении переглянулись.
— Да вот она! — адмирал бросил на стол лист «Санкт-Петербургских ведомостей».
На первой полосе жирными буквами было пропечатано: «Эскадра вице-адмирала Нельсона снялась с рейда Копенгагена и ушла в Англию».
— По суше весть скорей летит, чему ж тут удивляться? — нашёлся Пётр Михайлович.
— Оно, конечно, и так случается, — согласился Ханыков, отлично сознавая, какую пользу принесла Отечеству миссия «Великого князя Михаила». — А теперь ступайте на «Благодать». Тщусь надеждой, что из наихудшего превратите корабль в наилучший.
Козырнули, вышли на воздух — тепло, весна, с крыш каплет. Собрали сундучки-рундучки и отправились в порт разыскивать свой новый дом.
— Наша цель была чистая. В том вижу я многое, хоть неуспех и сразит в истории наше дело. Пусть как угодно нас судят потомки, и о них не так я забочусь. Но сказал бы им я лишь одно с достоверностью: дай Бог, чтоб всегда в России было поболее людей, ни крови, ни грязи не опасаясь, всеми способами, зубами, когтями, чистый замысел отстаивать бы умели, — говорил Пётр Алексеевич Пален, главный зачинщик заговора против Павла I, навсегда уезжая от государственных забот в деревню.
Другие комплотцы тоже получили приказ покинуть столицу и держаться подальше от государя. Лишь Леонтию Леонтьевичу Беннигсену удалось вновь поступить на службу[14], поучаствовать в войнах против Наполеона.
Открывался календарь нового века. Начиналось новое царствование. Александр I вернул из ссылки двенадцать тысяч офицеров и чиновников, освободил триста подследственных из Тайной экспедиции при Сенате, разрешил ходить в круглых шляпах, носить длинные волосы и брюки. Запретил более применять телесные наказания к дворянам, сословным гражданам, священникам.
В Европе наступило призрачное затишье. Бонапарт занялся преобразованием системы управления собственной страной, диктовал проекты для своего Кодекса, ссылал уцелевших якобинцев, а Александр в согласии с членами Негласного комитета и министром внутренних дел Виктором Павловичем Кочубеем, другом своим сердечным, решил жить в мире со всеми странами, избегать дипломатических конфликтов.
В это время флотскую молодёжь встревожила весть о том, что новый государь распорядился снаряжать морскую экспедицию в Русскую Америку, так называли тогда Аляску[15]. Александр I решил воплотить в жизнь намерения своей великой бабушки: осуществить кругосветный вояж, прерванный начавшейся шведской войной и смертью Григория Ивановича Муловского, которого прочили в командиры экспедиции.
Теперь кругосветное плавание должны были совершить Юрий Фёдорович Лисянский и Иван Фёдорович Крузенштерн. С Лисянским уже встречался Фаддей Беллинсгаузен, когда тот навещал в кадетском лагере у Ораниенбаума брата Анания.
Как же свела судьба этих моряков? Познакомились они в гардемаринской каюте во время практики. В Корпусе Лисянский и Крузенштерн состояли в разных ротах и не знали друг друга. Пылкому, подвижному, легковозбудимому Лисянскому из Малороссии поначалу скучным показался педантичный Крузенштерн. Крузенштерн лежал на койке и читал книжку «Сочинения и переводы, к пользе и увеселению служащие, за 1758 год». Лисянский занял своё место в каюте и скоро заснул, убаюканный шорохом волн за бортом и мерным покачиванием корабля. Когда он проснулся, то увидел Крузенштерна в той же позе, закрытая книга лежала у него на животе, пальцы покоились на её мягкой обложке. Глаза были открыты и глубоко задумчивы.
— Что с тобой, Иван? — встревожился Лисянский.
— Да вот прочитал про Беринга, про путь его тяжкий во тьму незнания... — после некоторого молчания произнёс Крузенштерн. — Такой кончине позавидовать можно... Искали северо-западный проход из Тихого в Атлантический... Как Кук, Лаперуз. Неужто нет того прохода на самом деле?
— Выходит, так.
— А может, просто льды, погоды, злая судьба не пускают?
— Ты мечтаешь побывать в тех водах?
— Надеюсь, — односложно ответил Крузенштерн и мечтательно смежил веки.
«Да не такой уж он сухарь, — с теплотой подумал Юрий. — Вон сколь разнообразна и любопытна земля — леса, поля, реки, горы... А море одно и то же: небо, вода, пенные волны, пустой горизонт, а оно ему милей. Дай мне, пожалуй...»
Мичманские и лейтенантские Звания оба получили, плавая много лет на британских судах и немало повидав. В этих походах Крузенштерн записывал в подробностях свои мысли и наблюдения. Получилась объёмная мемория в двадцать шесть листов, исписанных с обеих сторон. С этим «Начертанием» он и явился в Россию осенью 1799 года. Здесь его пухлый пакет закочевал по рукам морских и торговых ведомств, как бутылка, брошенная в океан с бедствующего корабля.
Не скоро, но всё же получил Крузенштерн ответ от командующего морскими силами адмирала Кулешова. Григорий Григорьевич был сам человек учёный, трезвомыслящий, довольно близко стоявший к императору Павлу. Прожект кругосветного плавания к Русской Америке, как тогда называли Аляску, открытую русскими людьми, он не отвергал категорически, но и отзывался холодно: «Надлежит промышлять о гораздо важнейших делах, нежели о предприятиях, коих успех кажется сомнительным».
Крузенштерн понял, что морское ведомство не станет финансировать его экспедицию. Тогда он решил заинтересовать выгодой частных лиц. Странствуя на фрегате «Оазо» под начальством капитана Линзи, на острове Пенанг в Малакском проливе Иван подхватил тропическую лихорадку и провёл в беспамятстве между жизнью и смертью несколько недель.
Очнувшись, он узнал, что фрегат давно покинул остров. Тогда он нанялся на купеческое судно и добрался до Кантона — единственного китайского порта, открытого для торговли.
Здесь-то и разузнал о контрабандных операциях с наркотиками. Из-за них между Китаем и Англией возникал даже военный конфликт — «опиумная война». Однако не это проклятое зелье привлекло внимание любознательного Крузенштерна, а то обстоятельство, что огромная страна совсем не имела промышленности и остро нуждалась в изделиях из железа. Кантон также заинтриговал его и долго оставлял в недоумении вопрос, почему англичане выгодно сбывают здесь меха, которые привозят из Северной Америки и Аляски. Порт плавился от жары — Кантон лежал у самых тропиков, а меха шли нарасхват. Оказалось, что и к северу, и к западу в том же Китае случаются зимы, китайцы при малейшем похолодании начинают мёрзнуть, богатые кутаются в меховые шубы.
А что станет, если не загребущие англичане, но Россия на своих судах из Балтики повезла бы свои скобяные и прочие металлические товары, а распродав их в Кантоне, двигалась бы в Русскую Америку за мехами? Загрузившись, русские суда возвращались бы в Кантон, сбывали товар, следовали в Калькутту, закупали индийский чай и пряности и вокруг Африки шли домой за новым товаром. За столь выгодный России проект стоило побороться.
Окончилось Павлово царствование, место отставленного Кулешова занял Николай Семёнович Мордвинов. До Крузенштерна доходили слухи, что в бытность свою на Черноморском флоте этот острослов и хитрован попортил много крови Фёдору Ушакову, не давал ему ходу, завистливо относясь к его успехам. Не вступись за Ушакова Потёмкин, съел бы коварный адмирал отважного и удачливого моряка. Но такую скользкую гору не обойдёшь, решился Иван открыться новому сановнику — будь что будет! В это время Крузенштерн командовал фрегатом «Нарва», состоял при ревельской эскадре. Оттуда он и послал в новое плавание по бумажным морям горемычное «Начертание».
И вдруг приходит приказ — вызвать капитан-лейтенанта Крузенштерна в Петербург. При встрече Иван Фёдорович изменил настороженное отношение к новому главному морскому командиру. Мордвинов встретил офицера в точно назначенный срок, приветливо и сразу перешёл к делу. Ой сказал, что «Начертание» находит весьма дельным, хотя торговые планы не входят в его компетенцию, но по линии морского ведомства интересна идея ввести в водах Великого (Тихого) океана постоянное крейсерство двух фрегатов. Мера и своевременная, и разумная. Русские корабли отобьют охоту у разных любителей лёгкой наживы шнырять у берегов Русской Америки и недвусмысленно укажут на принадлежность тех земель России.
— Однако вы предлагаете установить регулярные торговые вояжи туда и обратно, — продолжал Мордвинов. — Для этого понадобятся десятки судов, сотни матросов. Допустим, суда найдутся, а где взять матросов?
— Из тех тридцати тысяч рекрутов, ежегодно набираемых для службы на флоте, пять тысяч можно определить на эти корабли. В практике дальних плаваний они получат куда больше навыков, чем в Ревеле или Кронштадте.
— Что ж, можно создать учебную флотилию. А откуда взять опытных командиров для торговых судов?
— Откуда все мы вышли — в Морском корпусе, — тут же нашёл ответ Крузенштерн. — При нём открыть особое училище человек на сто. После учёбы и плаваний на купеческих судах из таких молодых людей получатся добрые офицеры. Осмелюсь даже предложить, чтобы капитаны флота обращали внимание на корабельных юнг. Наиболее способных направляли бы в Корпус.
Мордвинов вскинул пушистые брови:
— Морской кадетский корпус — заведение для дворян. Не забывайте об этом!
— Англичане Кук, Нельсон, прославившие своё Отечество, да и наш великий Ломоносов отнюдь не дворянского происхождения, — возразил Крузенштерн.
Николай Семёнович миролюбиво махнул рукой:
— Эк, куда хватили! Ну да ладно. Сегодня же передам ваш прожект главному директору водяных коммуникаций графу Румянцеву. Постарайтесь ему приглянуться. Ба-а-а-льшой амфитрион[16]. Сладкоречив, на обещания щедр. Потому при беседе проявите настойчивость, требуйте незамедлительного решения.
На другой день за Крузенштерном приехал курьер от Румянцева. Секретарь тут же провёл просителя в кабинет.
Николай Петрович Румянцев был сыном фельдмаршала екатерининских времён Румянцева-Задунайского, не раз бившего турок при Рябой Могиле, Ларге, Кагуле. Он получил блестящее домашнее образование, потом углублял знания в университетах Германии, много лет провёл в немецких землях в качестве посланника. Павел I вернул его в Петербург, сделал сенатором. Александр I, знакомый с высказываниями Румянцева о важности развития промышленности и торговых связей, пожаловал ему важный пост, назначив директором департамента водяных коммуникаций и устройства дорог в России.
Николаю Петровичу шёл сороковой год. Он входил в пору расцвета жизненных сил и мудрой государственной деятельности. Румянцев долго расспрашивал Крузенштерна о службе, его плаваниях, особо на британских кораблях, просил показать на большом глобусе маршруты своих путешествий, а потом задал неожиданный вопрос:
— А что вас, военного моряка, заставило печься о делах торговых?
— Обида за Россию! Неужто мы хуже англичан, у коих я не переставал удивляться размаху торговой деятельности. Через коммерцию с Ост-Индией, Китаем и другими колониями Англия достигла своего благополучия. Не одной же барщиной и оброками нам жить. Разве мы не найдём выгоды в торговле с этими странами?!
— Но в той части земного шара у России нет своих владений, — раздумчиво заметил Румянцев.
— А Русская Америка? Её-то почто в загоне держать?! Для начала я предлагаю направить к Алеутским островам два шлюпа с припасами для строительства и оснащения судов. Туда же послать мастеровых-корабелов, учителей-навигаторов. Леса для судов там предостаточно. Ядрёного леса, строевого! Построенные в Русской Америке суда смогли бы вывозить меха в Кантон и далее в Россию. Мы бы перестали платить втридорога за колониальные товары иностранцам, а с великой прибылью снабдили и себя, и Европу всем тем, что там производится и чем славится и дёшево стоит. С нашей Российско-Американской компанией тогда не справятся ни британские, ни голландские, ни другие товарищества.
Столь живая и продуманная обрисовка перспектив понравилась Румянцеву. Особенно приглянулась идея привлечь к задуманному делу отечественную компанию, которая делала лишь первые робкие шаги. Граф пригласил к себе управителей компании, а также Мордвинова с Крузенштерном. Ради того, чтобы доставить необходимые припасы для строительства своих кораблей в Русской Америке, провоз которых морем оказался бы более дешёвым, нежели сушей через всю Сибирь и далее водой, компанейцы согласились дать денег на эту экспедицию в дальний восточный край. Они обратились с письмом к новому царю, и Александр отнёсся благосклонно к организации вояжа.
Но и тут на пути идеи к воплощению встало много рогатин. Вскользь, но упомянуть о них следует, ибо всякому непривычному почину, кроме причин внешних и внутренних — и вполне объяснимых, — противостоит главная преграда. Она гнездилась в русской сановной спеси, нежелании взглянуть дальше собственного носа, откладывании спешного дела на потом и поглубже. Ну ещё, может быть, и в том, о чём гласит поговорка: куда, мол с нашим рылом да в калашный ряд.
Как раз в это время началась очередная ломка государственного устроения. Вместо коллегии появилось восемь министерств — внутренних дел, коммерции, финансов, юстиции, народного просвещения, иностранных дел, морское, военно-сухопутных сил. При Морском министерстве учреждался Комитет образования флота, в «Наказе» которому Александр I писал: «Мы повелеваем оному комитету непосредственно относиться к нам о всех мерах, каковые токмо нужным почтено будет принять к извлечению флота из настоящего мнимого его существования и к приведению оного в подлинное бытие».
Как и повелось в России издавна и до наших дней, всё старое ломалось и уничтожалось без должной осмотрительности и торопливо заменялось новым, в большей части заимствованным из английского опыта, не сообразным ни с характером русского человека, ни с состоянием средств государства. Иные нововведения, конечно, не могли укрепиться на русской почве. Но другие, чисто технические, вошли в обиход, прочно удержались в нём и принесли ожидаемую пользу. На флоте к таковым относились: определение более целесообразных размеров рангоута, такелажа, качества парусного полотна и формы якорей, устройство на кубриках кораблей около бортов коридора, укладка матросских коек в сделанные по бортам сетки вместо прежнего помещения их в рострах; отведение на кубрике особой каюты для матросских рундуков; уничтожение шханц-клетней — красного сукна с белым бордюром, развешиваемых в праздники по бортам кораблей, — как «украшения излишего и безобразного».
Наши преобразователи были убеждены, что для блага России достаточно переносить к нам в точной копии всё иностранное. Благоговение к чужеземному и печальное незнание своего русского сказалось и во взглядах Комитета образования флота, не решившегося уничтожить или ослабить в нашем флоте бесчеловечное наказание линьками. Причиной этому была та же подражательность английским морским порядкам, где матроса, захваченного на службу вербовкой, по большей части обманом, необходимо было держать как арестанта, не отпуская на берег и поддерживая дисциплину исключительно жестокими наказаниями, которые для русского матроса были совершенно излишними.
Убеждение в преимуществах английского матроса перед нашим в матросском ремесле было развито в такой степени, что при снаряжении первой кругосветной экспедиции находились те, кто советовал нанять для неё английских матросов. Они полагали, что русские для такого отдалённого и долгого плавания годны не будут. «Англичанин привык бродяжничать по морям, а наш затоскует по земле, по Отечеству», — говорили они.
Но Крузенштерн оставался при своём мнении. Ему ещё предстояло доказать, что русские моряки смогут все трудности превозмочь и даже превзойти иностранцев.
Сложнее было бороться с такими российскими львами, как председатель Комитета образования флота Александр Романович Воронцов и морской министр Павел Васильевич Чичагов, сознательные и ярые поклонники всего английского, носившие в молодости кличку Денди.
Александр Романович, старший брат того самого английского посла Семена Романовича, с которым мы уже знакомились, воспользовавшись правом непосредственно обращаться к императору, обещанным в «Наказе», составил и представил мастерски написанную докладную, в которой чётко выразил свои взгляды на русский флот. Обстоятельно пройдясь по «противным» старым порядкам, опять же не изменяя русской традиции, Воронцов писал: «По многим причинам, физическим и локальным, России быть нельзя в числе первенствующих морских держав, да в том ни надобности, ни пользы не предвидится. Прямое могущество и сила наша должна быть в сухопутных войсках; оба же эти ополчения в большом количестве иметь было несообразно ни числу жителей, ни доходам государственным. Довольно, если морские силы наши устроены будут на двух только предметах: обережению берегов и гаваней наших на Чёрном море, имев там силы, соразмерные турецким, и достаточный флот на Балтийском море, чтоб на оном господствовать. Посылка наших эскадр в Средиземное море и другие дальние экспедиции стоили государству много, делали несколько блеску и пользы никакой...»
Далее он ещё сильней сгущал краски: «О худом состоянии флота и кораблей и дурном их снаряжении не надобно другого доказательства, как то, что в нынешнее лето (1801) флот принуждены были держать в гаванях, не только в море, но и на рейд его не вывели, когда англичане в водах наших разъезжали. Лучше соразмерное число кораблей иметь, чтобы они всем нужным снабжены были и запасы лесов для строения кораблей в магазинах имелись, дабы из леса не строить, как то доныне чинится,, чему и причиной, что не более шесть или семь лет корабли служить могут, а в Швеции из такого же леса строенные, но не из сырого, лет по двадцать держатся».
Какая сила, какой таран тут нужен был, чтобы пробить брешь в мощной стене, воздвигнутой титулованным председателем комитета, в скором времени канцлером империи!
Чичагов был сыном прославленного екатерининского адмирала Василия Яковлевича. Долгое время он тоже провёл в Англии, женился на англичанке и стал, подобно Воронцовым, рьяным англоманом. Это о нём впоследствии язвительно отзывался знаменитый мореплаватель Василий Михайлович Головин: «Человек в лучших летах мужества, балованное дитя счастья, всё знал по книгам и ничего по опытам, всем и всегда командовал и никогда ни у кого не был под начальством. Во всех делах верил самому себе более всех. Самого себя считал способным ко всему, а других ни к чему. Вот истинный характер того министра, который, соря деньгами, воображал, что делает морские силы непобедимыми. Подражая слепо англичанам и вводя нелепые новизны, мечтал, что кладёт основной камень величию русского флота...»
Что верно, то верно. Неглупый и способный, Чичагов, однако, портил всякое доброе дело, за которое брался, своей заносчивостью, высокомерным обращением с подчинёнными. Не чужд был Павел Васильевич и мелкого интриганства: падение Мордвинова было результатом его стараний.
Правда, он успел сделать и кое-что хорошего. Наладить, к примеру, работу вновь образованных департаментов. На первых порах начальства Чичагова Комитет образования флота старался устранить главные недостатки в строительстве флота — спешку, применение невыдержанного леса, непрочность. Корабли теперь предписывалось строить три года: в первый год лес заготавливать, во второй — сушить, в третий — строить.
Собранные сведения о постройке кораблей в России и Англии показали, что, несмотря на лучшее качество материалов и работы, английские суда и стоят много дешевле. Объявились и причины: рациональное распределение работ в английских адмиралтействах, более искусные и опытные плотники, применение разной механизации, лучшие инструменты, наконец, недостаточное содержание и худшая одежда наших рабочих. Им прибавили жалованье, заменили канифасную и равендуковую одежду. На суконный мундир, сапоги и бельё стали отпускать по 5 рублей в год. Вместо выдачи казённого инструмента, о сбережении которого мало заботились плотники, начали выдавать в собственность полный плотницкий набор.
Решили больше платить и корабельным мастерам, давать им квартиры или выплачивать квартирные деньги с той целью, чтобы они «могли быть совершенно чужды корыстолюбия и всяких предосудительных видов, но руководствовались бы правилами чести, усердия и ревности к службе».
Находившаяся в числе мелочных портовых мастерских компасная лавка была преобразована в отдельное учреждение — мастерскую мореходных инструментов.
К несчастью, творец этих преобразований адмирал Чичагов, бывший с Воронцовым одним из основателей комитета и фактически возглавлявший Морское министерство, создав широкий, блестящий план, не обладал качествами, необходимыми для практического осуществления своих проектов. Ему недоставало терпения и той кропотливой, неутомимой наблюдательности, которая требуется для воплощения в практическую жизнь всякого серьёзного нововведения. Ему, по воспитанию и духу англичанину, недоставало знания характера русского народа. Приступив к делу с горячей энергией, он скоро утомился и охладел к нему.
На хлопоты же Крузенштерна об экспедиции этот управляющий морскими силами России смотрел скептически.
Чичагов не мог отменить проекта кругосветного плавания, поддержанного Румянцевым, деньгами Российско-Американской компании и утверждённого царём, но, что хуже всего, отнёсся к нему враждебно и насмешливо, тем более что проект этот разрабатывался без его участия. Чичагов писал своему другу и послу в Англии Семёну Романовичу Воронцову: «Можете ли представить себе, что, не умея и не имея средств строить суда, они проектируют объехать вокруг света? У них недостаток во всём: не могут найти для путешествия ни астронома, ни учёного, ни натуралиста, ни приличного врача. С подобным снаряжением, даже если бы матросы и офицеры были хороши, какой из всего этого может получиться толк?.. Одним словом, они берутся совершить больше, чем совершил Лаперуз, который натолкнулся на немалые трудности, несмотря на то, что он и его сотрудники располагали значительно большими возможностями. Не надеюсь, чтобы это хорошо кончилось, и буду весьма недоволен, если мы потеряем дюжину довольно хороших офицеров, которых у нас не так-то много».
А месяц спустя Чичагов издевательски сообщал тому же адресату: «Кругосветная экспедиция наделала вначале много шуму. Все экспедиции, когда-либо совершавшиеся в мире до сего времени, охвачены в этой одной, не исключая и египетской экспедиции Буонапарте, которая по сравнению с этой — просто игра. Ибо тот имел с собой учёных, естествоиспытателей, философов, а здесь один уполномоченный Лисянский да несколько учеников одной из наших специальных школ заменяют собой всех... Инструкция, преподанная им, была читана в комитете и отняла четыре часа нашего времени. Это наиболее полная компиляция всего, что когда-либо писалось, проектировалось, мыслилось по этому вопросу».
Готовясь к походу, Лисянский, само собой, метал громы и молнии. Крузенштерн шутливо утешал его, памятуя, что только хладнокровие и терпение приносит успех:
— Знаешь, у арабов есть пословица: «Если кто тебя обидел, выйди на дорогу, ведущую к кладбищу, сядь и жди: рано или поздно по той дороге пронесут твоего врага, вот ты и будешь утешен».
Пока же стоял очередной серьёзный вопрос: где достать корабли? Чтобы Юрий не тратил силы в перепалках с чиновниками, Иван Фёдорович поручил ему заняться поиском удобных для дальнего плавания судов. Лисянский ринулся в английские адмиралтейства. После хлопотных мытарств, смотрин и торгов он остановился на двух более или менее подходящих корветах «Леандра» и «Темза», спущенных со стапелей три года назад, снабжённых медным креплением и обшивкой. Скорость достигла одиннадцати узлов. Он заплатил за них 25 тысяч фунтов стерлингов и привёл в Ревель. Здесь «Леандру» перекрестили в «Надежду», а «Темзу» — в «Неву».
5 июня 1803 года корабли пришли в Кронштадт. Крузенштерн придирчиво осмотрел оба судна и, как ни хотел поскорее вырваться на простор, пришёл к выводу, что придётся менять мачты и такелаж. Месяц корветы переделывались под шлюпы, более удобные для исследовательских, научных путешествий. Получались они послабее корветов, имели одну открытую палубу с несильной артиллерией. Оснащались двумя передними мачтами, подобными фрегатским, а задняя мачта несла только бизань и на стеньге топсель, как у тандера.
После покраски начали грузить провиант. Одной солонины взяли восемь сотен пудов. Суточный рацион составлял более прижимистый и хозяйственный Лисянский. Он определял его так: «Каждому человеку по одному фунту масла в неделю и соразмерное количество уксуса, горчицы и круп. Сверх сего давать один раз в неделю горох и крутую кашу, к чему матросы наши весьма привычны».
Особое внимание оба командира обращали на сбережение жизни матросов. В те времена состояние судовых экипажей было поставлено донельзя скверно от нечистоты, затхлости помещений, плохого обогрева. С такими порядками они начали бороться со всей решимостью и заботливостью. Не случайно Крузенштерн любил повторять Перикла: «Срубленные деревья со временем могут ещё вырасти, но умершие люди никогда не восстанут».
Для команды приготовлялись хорошие волосяные тюфяки и подушки со сменами простыней и одеял, шилась одежда для разного климата и условий работы. Опыт плаваний на английских фрегатах подсказывал, что не одной здоровой пищей и чистотой сохраняется здоровье матросов, но и осторожностью, каковую приказывали капитаны соблюдать ежедневно. Уже после экспедиции Юрий Лисянский напишет походя о запрещении ночью, особенно в жарком климате, спать на открытом воздухе ео время большой жары и безветрия: «Исполнению такого весьма редко случались лихорадки, ревматизмы, диареи (поносы) и прочие болезни. Доказать сие можно самым простым образом. Люди обыкновенно жаждут спать на открытом воздухе во время большой жары и безветрия, когда разность теплоты в палубе и на палубе так мала, что у спящих в обоих сих случаях поры могут быть открыты почти в равной степени. Если же в сие время внезапно пойдёт дождь или повеет ветер, который, пройдя в разные скважины верхней ограды корабля, сделается сквозным, то не ясно ли, что спящие на воздухе легко простудиться могут, а от простуды происходят опасные болезни. Всяк, кто долго был в морях Индийских, согласится в сей истине».
Кстати, о солонине, которая считалась главной пищей матросов, когда не было ни холодильников, ни консервов. Часть её заготавливалась на родине, другая закупалась в Гамбурге. Так вот, испытание кругосветным плаванием выдерживала только отечественная свинина и говядина, о чём с благодарностью после вспоминал Крузенштерн. «Поелику мясо, посоленое российской солью, через три года во всех климатах осталось неповреждённым, то признательность требует, чтоб имя приготовлявшего оное было известно. Это был Обломков, санкт-петербургский купец 3-й гильдии». Правда, мясо за время долгого хранения просолилось довольно круто, то командиры приказали кокам прежде чем закладывать его в котёл, вымачивать его не менее двух суток в пресной воде.
К вести о предстоящем кругосветном вояже Беллинсгаузен отнёсся как к делу несбыточному для него. На корабле «Благодать» буравил он свинцовые волны Балтики. То Бернгольм, то Ревель, то Выборг, то Кронштадт — на этих курсах изучил каждую заводь и мель. Он смотрел на небо с медленно плывущими облаками и вспоминал Айру. Хорошо ли ей живётся у родителей? Он пытался представить их, не знал, встречал ли когда. Больно сумбурно пролетели детские годы на Эзеле. Да и в отпуске после Корпуса не пришлось с Айрой ближе сойтись, хотя оба тянулись друг к другу, душевно одинаковы были. Забрать бы её к себе, да куда? У самого на берегу постоянного места нет, а корабль — место, лишь для мужчин предназначенное. Да и жалованье нищенское — двоим не прокормиться. Он подошёл к квартирмейстеру, стоящему у руля, проверил курс, прошёл в штурманскую клетушку, циркулем счислив снос с расстоянием и скоростью, отметил точку нахождения. К утру «Благодать» должна подойти к Кронштадту.
Заскрипел трап, ведущий на шканцы. Поднялся Рожнов, зевнул, сбрасывая послеобеденный сон, оглядел салатную пустыню горизонта, облокотился на поручни:
— Ну, что скажешь?
— О чём вы, Пётр Михайлович?
— Будто не знаешь? — усмехнулся недоверчиво. — Чай, слышал, Крузенштерн с Лисянским в экспедицию дальнюю приготовляются?
— Так мне-то что? — сказать-то сказал Фаддей вроде равнодушно, а сердце ёкнуло.
— Ну и пень же ты эстлянский! Нет чтоб в ножки благодетелю пасть, да больно гордые. — Рожнов даже рассердился: — Тебе уж сколько годков? Двадцать четыре? Через год в лейтенанты выйдешь! И всё будешь эту заводь мутить?
— Помилуйте, Пётр Михайлович! Не с той ноги встали?
Рожнов вытянул кисет с нюхательным табаком, втянул щепоть в свой длинный нос и чихать начал. Вытерев слёзы огромным, как полушалок, платком, он горой выставился перед сутуловатым, неказистым мичманом с чухонским лицом и произнёс тираду, никак не ожидаемую:
— Ты моряк, Фаддей. Моряк до костей. А стоящему моряку чего хочется? Бабы — те на берегу блудят. Денег в сундуке? Тебе, знаю, ни к чему ни то, ни это. Тебе в морях далёких плавать хочется. Там, где необходимость заставляет надеяться только на собственный корабль и свои силы, где всё направляется к одной цели — успешному плаванию. Там, в водяной бесконечности, в минуту крайних опасностей каждым моряком ясно осознается необходимость выжить и победить. Только в этой благородной суровой школе вырабатываются превосходные моряки. Они бы послужили благородными семенами для вывода флота из безотрадного состояния. Вам, нынешним мичманам, придётся возрождать флот и выводить Россию на океанские просторы!
Рожнов запустил в нос ещё одну порцию табаку и продолжил громче:
— До сих пор наш флот появлялся в европейских морях, когда там драться надо было. Но верю, скоро он двинется в отдалённые океаны для мирного установления путей к незнакомым материкам и странам, открывать новые земли и острова, проникать в полярные льды для учёных целей. В нашем печальном застое намечаемая экспедиция — только проблеск радостной зари, кромка светлого утра. Так просись туда, бейся лбом! Жаль, что я староват для такого дела, а то бы, ей-богу, матросом пошёл!
— Да уймитесь вы, Пётр Михайлович! — Фаддей повысил голос, но хладнокровия не потерял. — К кому я должен толкаться? Объясните же понятней! У меня кто командир? Вы. Вам и подчиняюсь. Не стану же прыгать через голову.
— Потому и разоряюсь, — успокаиваясь, произнёс Рожнов и тут же поправился: — Точнее, приказываю: пиши рапорт нашему адмиралу, а я его с другого бока лягну. Авось похлопочет.
После вахты при фонаре Беллинсгаузен написал рапорт на имя капитан-лейтенанта Рожнова с просьбой перевести его с «Благодати» на шлюп «Надежда». Текст уместился на четвертушке стандартного листа. Прочитав, Пётр Михайлович аж поперхнулся: «Как с фелюги на фелюгу, остолоп эзельский! Хоть бы вставил — де, горю желаньем, мечтал с детства, нашёл выраженья, чтоб начальство пронять!» Но от ругани удержался. Холодным умом после рассудил: «Сейчас вся офицерская рать в пиитстве состязается, а такой рефлекц[17], глядишь, в глаз скорей вдарит и запомнится».
Он отпустил мичмана отдыхать, сам достал бумагу и принялся за сочинение странствий мичмана Фаддея Фаддеевича Беллинсгаузена, 1779 года рождения, августа месяца 17-го числа... Кадетство, гардемаринство, крейсерство — ни выдающихся походов, ни сражений, ни заслуг. Одно и есть: «К службе ревностен, повсегодно от всех господ командиров аттестовывался поведения и должности хорошо».
Витиевато расписавшись, добавил мысленно: «Но параграфист, как старый ревизор. Точно камень, прости Господи и помилуй его в пути дальнейшем».
В синеватой дымке предутреннего тумана показались кронштадтские стенки. В некотором отдалении от других кораблей стояли два новеньких шлюпа. Около них горели на плотах костры, бегали люди. Там всё ещё шли переделки, не прекращающиеся даже ночью.
От первого же офицера по пути к штабу Рожнов узнал об очередной незадаче для Ивана Крузенштерна. Кронштадтцы за экспедицию болели душой, все известия подхватывались с ходу и обсуждались даже кухарками. Инвалиды скрипели: «Опять протянут, как с Григорием Ивановичем Муловским, сорвут дело, окаянные».
Оказалось, по мере того, как шли сборы, менялись цели, усложнялись задачи. На одном из многих совещаний Николай Петрович Румянцев, ставший министром коммерции, потребовал взять на борт «Надежды» посольство для установления дипломатических и торговых отношений с Японией. Послом назначался Николай Петрович Резанов — один из учредителей Российско-Американской компании. Первоначальный маршрут пришлось переделывать. После совместного плавания вокруг Южной Америки «Надежда» и «Нева» разделятся у Сандвичевых островов. Отсюда Крузенштерн направится в Японию, а Лисянский — к берегам Русской Америки. Соединятся они в Кантоне. Оттуда возвратятся в Россию.
Для посольских пришлось изыскивать на корабле просторные помещения, ставить дополнительные переборки, украшать мебелью.
На корабли начали прибывать офицеры и матросы. Уж чему обрадовался вконец издерганный Крузенштерн, так приезду Макара Ивановича Ратманова, друга по кадетству и волонтёрству в Англии, которого он просил назначить себе первым помощником.
После выпуска из Корпуса в 1788 году Макара направили на Черноморский флот в эскадру Фёдора Фёдоровича Ушакова. Через десять лет он уже командовал бригантиной «Ахилл». Летом 1798 года французские войска высадились в Египте. Оттоманская Порта обратилась за помощью к России. Павел I приказал флоту идти в Архипелаг, соединившись в Константинополе с турками. Эскадра Ушакова вместе с турецким флотом начала изгонять французов с Ионических островов.
В ноябре 1798 года упёрлись в Корфу — главный и наиболее укреплённый остров с многочисленным гарнизоном. Лейтенанта Ратманова Ушаков поставил командовать отбитой у корсаров шебекой «Макарий», вооружённой сорока малыми орудиями, Однажды сырой зимней ночью Макар усмотрел французский бриг «Буаносорте», вступил с ним в бой и заставил спустить флаг. И надо же такому случиться, что в это время с кораблей «Святой Захарий» и «Елисавета» услышали канонаду, поспешили к месту сражения, приняли шебеку за французский корвет, открыли огонь, перебили большую часть рангоута и такелажа. Криков о том, что стреляют, сукины дети, по своим, на кораблях не услышали. Пришлось Ратманову загнать своих матросов от греха в трюмы и удалиться в туман. А французский бриг, воспользовавшись смятением, удрал под шумок в Корфу. Позднее Макар добрался-таки до «Буаносорте», но в ту ночь едва не лишился жизни.
На втором месяце осады после четырёхдневного штурма французы сдались. По соглашению одна часть горнизона доставлялась в Тулон, другая — в Анкону, крепость на восточном побережье Италии. Командуя отрядом судов, занимавшихся перевозкой французов в Анкону, Ратманов всё высмотрел и запомнил. Вернувшись, он представил Ушакову подробный план порта и укреплений. Эти сведения пригодились, когда Суворов, возглавлявший Русский экспедиционный корпус в Италии, обратился к адмиралу за помощью при осаде Анконы. Ратманов захватил вооружённый транспорт, доставлявший продовольствие в осаждённую крепость. А потом, сильно рассердившись, ворвался в гавань Анконы, потопил линейный корабль, с боя взял злопамятный бриг «Буаносорте». Он же захватил, мол, портовые сооружения и готовые к выходу в море французские корабли. За умелое командование десантом, проявленную решимость и бесстрашие его наградили орденом Анны 2-й степени.
И теперь живой, невредимый, сияющий он обнимал Крузенштерна, готовый разделить с ним все беды и радости предстоящего плавания.
Чуть позже появились лейтенанты Фёдор Ромберг, Пётр Головачёв, Ермолай Левенштерн. Пришлось включить в экипаж и кадет братьев Отто и Морица Коцебу. За них хлопотал отец, известный и успешный литератор Август Коцебу, чья пьеса «Ненависть к людям и раскаяние» в то время с шумным успехом шла на русской сцене. Август обратился к царю, и Александр I приказал зачислить отроков в состав команды.
— Боюсь, соберутся у меня все папенькины и маменькины сынки, и представляю, что они со мной сделают, когда я их всех утоплю, — сказал Крузенштерн Ратманову и Лисянскому, следившими за погрузкой.
— Вот и адмирал Ханыков радеет за какого-то мичмана Беллинсгаузена.
— Беллинсгаузена? — воскликнул с удивлением Лисянский. Знаю я этого молодца. Бери! Не пожалеешь. Исполнителен и точен, как хронометр.
— И то знаю: Пётр Иванович за лоботряса ручаться не станет. Характеризует мичмана как хорошего морехода, человека редкой выдержки и терпения.
У Лисянского экипаж уже укомплектовался полностью. На «Неву» были зачислены лейтенанты Павел Арбузов, Пётр Повалишин, мичманы Фёдор Ковердяев, Василий Берх, штурман Данила Калинин, а также штатские — доктор Мориц Либанд, иеромонах Гедеон, приказчик Николай Коробицын. Мало кто из них оставил заметный след в истории русского флота. Только Васька Берх, знакомый нам по разговору русского посла в Лондоне, попавший тогда на гардемаринскую практику с кузеном Морицем, стал впоследствии выдающимся историографом и учёным.
В начале утренней вахты на пирсе появился невысокий, но широкий в плечах и груди человек в повседневном морском мундире, как будто пришёл на обычную службу, а не представляться по случаю нового назначения. Однако сколь ни острый глаз у Крузенштерна, он не обнаружил ни в платье, ни в сапогах, ни в начищенных пуговицах, ни в эфесе шпаги ни малейшего непорядка. Усики были коротко стрижены, бакенбарды опущены до уставной длины. Сразу же Крузенштерн почувствовал, что мичман чуждался показного рвения, знал себе цену и в службе на него положиться можно было.
Козырнув и вручив пакет из штаба, мичман отступил на шаг и ослабил стойку, поскольку представление шло не на смотру и параде, а с глазу на глаз, как знакомятся моряки.
— Про вас говорят, вы обладаете дивным хладнокровием? — спросил Крузенштерн, пряча бумагу в конверт и засовывая в нагрудный карман.
— Что вы?! Мне бы поучиться у капитана Бологовского надо, — ответил мичман.
Иван Фёдорович улыбнулся. Случай был известен флотским. Однажды врывается в каюту Бологовского вахтенный, вопит: «В ахтерлюке пожар!» Капитан неторопливо допил из блюдца чай, вытер губы салфетом и проворчал недовольно: «Чего раскричались, будто Бог знает что случилось?.. Велите тушить». Удивительную выдержку имел капитан. Да и тревога, по счастию, оказалась напрасной.
— А где вещи, мичман? И много ли?
— Сундучок. Я оставил его пока на квартире капитан-лейтенанта Рожнова. Не тяжелее полупуда.
— Следовательно, вы явились на службу?
— Так точно!
— Тогда представьтесь Макару Ивановичу Ратманову и получите от него приказание на сегодня. Знаете его?
— Как не знать!
По едва вспыхнувшему румянцу на скулах Беллинсгаузена Иван Фёдорович понял, что новость взволновала мичмана.
— С другими офицерами познакомитесь позже. Сейчас, извините, дел выше крыши.
Ратманов без лишних слов и церемоний приставил новичка к размещению артиллерийских припасов. Как будто угадал, что мичману это дело придётся по душе. Ещё в Корпусе Фаддей узнал, что к началу царствования Екатерины Великой морская артиллерия, как и всё прочее в государстве, пришла в самое неудовлетворительное состояние: пушечные станки ломались, не выдерживая расчётных нагрузок, дурно отлитые орудия часто разрывались, поражая канониров, угрожая пожаром кораблям. В начале войны в Архипелаге императрица поручила отыскать в Англии сведущего мастера для орудий, наказала «не затрудняться размером жалованья, лишь бы безошибочно лил пушки, нежели наши, кои льют сто, а годятся много десять». Привезли мастера Гаскони, который под присмотром Самуила Карловича Грейга стал отливать на петрозаводских мастерских пушки. Во флот ввели орудия калибром 36 фунтов, двухпудовые, пудовые, полупудовые, а также «шуваловские единороги», стрелявшие бомбами, гранатами и брандкугелями. К концу царствования Екатерины II ввиду преимущества медных стволов перед чугунными приступили к вооружению кораблей медными орудиями. Был увеличен калибр, вместо фитилей стали вводиться кремнёвые замки, потом и скорострельные трубки.
На «Надежде» стояли медные орудия калибром 24 фунта, полупудовые. Припасов следовало подобрать с таким расчётом, чтобы и не недобрать и не перебрать. Всё ограничивалось размерами артиллерийских погребов. Да и шлюп не предназначался для непрерывных баталий, в то же время он смог бы постоять за себя при внезапном нападении. За три года могло всякое произойти — и война, и корсарские набеги, поскольку, несмотря на жестокое истребление пиратов, грабежом на морских просторах всё же баловались, особенно в азиатских местах, где пролегали маршруты экспедиции. Хотя, помоги Всевышний, вообще ни огневые припасы, ни пушки не применять.
Шли дни. Всё больше и больше нагружались корабли. На шлюпках подвозились товары Российско-Американской компании, подарки японскому императору. Резанов привёз с собой многочисленную свиту. Размешать её добровольно вызвался лейтенант Головачёв, в котором Фаддей уловил что-то неприятное, лакейское.
— Зачем столько бездельников? — вопрошал с беспокойством Крузенштерн. — Лучше бы дали одного астронома. Ведь небосвод южного полушария мы знаем совсем плохо.
В один из последних дней июля стоявшие на рейде шлюпы посетил Александр I. Приняв рапорт от Крузенштерна, он разрешил матросам продолжать будничные работы, а сам пошёл осматривать каюты и палубы, лекарский пункт и библиотеку. Император был старше Фаддея на полтора года, но казался почти юношей в тонком Преображенском мундире со стоячим красным воротником, ботфортах на высоких каблуках, отчего выглядел ещё выше, чем был, хотя и так превосходил своего родителя ростом, статью, нежной розоватой кожей голубоглазого лица, белокурыми, как у Купидона, кудряшками, европейской учтивостью. Вёл себя совсем не державно, даже как-то неуверенно, робко. Рассматривая золочёные корешки морских сочинений, атласов, лоций на многих языках мира, он сказал Крузенштерну:
— Приятно сознавать, что судьба экспедиции находится в руках столь просвещённого моряка.
А уже у трапа, прощаясь с капитаном, произнёс:
— Хвалю вашу заботу о матросах. Желаю всем вернуться на родину в полном здравии!..
«Лишь бы отплыть в полном здравии», — мелькнуло в голове у Крузенштерна, который за время сборов совсем усох и пожелтел.
Успел Фаддей забежать к Рожнову за сундучком. Пётр Михайлович был дома. «Благодать» стояла на рейде, сушила паруса.
Опрокинув рюмку водки и закусывая селёдкой с чёрным хлебом, Рожнов посоветовал:
— Служба службой, но ты и ко всему другому присматривайся тоже. Даже мелочами не пренебрегай. Глядишь, когда-нибудь и сам в голове какой экспедиции станешь, всё пригодится. Товарищества держись. Без него нам, морякам, не обойтись...
Наконец в Кронштадт прибыли Румянцев и Чичагов. Министр коммерции обратился к команде с взволнованным напутственным словом:
— Никогда ещё русские мореплаватели не ходили так далеко... Вам надлежит идти от шестидесятого градуса северной широты до такого же градуса южной, обогнуть дышащий бурями мыс Горн, претерпеть палящий зной равноденственной линии... Я уверен, что вы мужественно снесёте тяготы дальнего пути и победителями вернётесь домой!
7 августа 1803 года, утром, перед самым снятием с якорей, на борту появился ещё один визитёр — Начальник Кронштадтского порта Пётр Иванович Ханыков. Старик придирчиво, точно таможенник, облазил все углы, спускался в трюмы, осмотрел такелаж.
Ветер дул восточный, попутный. Небо очистилось от дымки. Появилось солнце. Ханыков приказал отплывать. Он проводил шлюпы до брандвахты, стоявшей в четырёх милях от Кронштадта. Увидел у орудия Беллинсгаузена, молча перекрестил его и, обернувшись к Крузенштерну, озорно произнёс:
— Ну, Иван Фёдорович, как говаривал португальский пиит Камоэнс: «Вперёд через моря, которые до нас никто не переплыл». С Богом!
Пересел на парусный катер и долго махал шляпой удаляющимся кораблям.
Только теперь, когда наконец остался один, Иван Фёдорович почувствовал навалившуюся усталость. Подгибались ноги, ныли спина и плечи, будто весь последний год таскал непомерные грузы. Он сел на банку на шканцах и несколько минут сидел неподвижно, закрыв глаза. Не верилось, что плавание всё же началось и никто теперь не мог остановить его. Но надо было сделать ещё одно дело, о котором он думал с тех пор, как попал на флот. Конечно, не одного его занимал этот вопрос. Ахали, охали, вздыхали, жалели, проклинали, а не решились покуситься на порядок, давно заведённый и как бы освящённый традицией.
Знали, мужицким потом была обильно полита русская земля. Мужик поил и кормил Россию, своей кровью добывал великие победы державе в сражениях с многочисленными недругами. Когда враг шёл на Россию, солдат, матрос, крепостной мужик грудью вставали за родную землю, преграждали ему путь. Каждый год после весенних полевых работ тысячи деревенских парней забирались в рекруты, покидали родителей и невест. Сменив домотканую сермягу на воинский мундир, они несли службу в полках и на кораблях русского флота. Они были скромными героями в жестоких боях, победителями Полтавы и Гангута, Кагула и Чесмы. Ибо что бы могли сделать Пётр Великий, Румянцев-Задунайский, Потёмкин, Суворов, Орловы, Ушаков, нынешние генералы и адмиралы без отважного, смекалистого, выносливого, непритязательного русского воина?.. А велика ли была награда за подвиги, жертвы, за тяжёлый ратный труд?.. И секут, и бьют, и кулаками тычут. Всякий офицер мог наказывать матросов как хотел, иногда просто из каприза или дурного настроения. Зуботычины, рукоприкладство считались главной поддержкой дисциплины на кораблях. Душа умных, передовых людей восставала против бесчеловечного, унизительного обычая. В своей практике Иван Фёдорович не раз убеждался в том, что матросы легче переносят трудности, охотнее работают, веселее проводят время отдыха и с готовностью выполняют приказания, если знают, что капитан и его офицеры заботятся о них и всегда бывают справедливы.
Теперь, когда он, Иван Крузенштерн, стал начальником экспедиции, судьёй над душами офицеров и матросов двух шлюпов, надо было совершить поступок, невиданный на флоте. А что с ним потом станет — ответ ему одному держать. Да и что стоит собственная жизнь в сравнении с той наболевшей необходимостью, которая давно требовала воплощения?!
Он легко, вмиг помолодев, встал и крикнул боцману:
— Свистать всех наверх!
Барабан ударил сбор, засвистели дудки кондукторов, загудела палуба от топота полусотни ног. Макар Ратманов, которого капитан забыл предупредить о своём решении, с некоторым недоумением взглянул на Крузенштерна, спустившегося со шканцев, но, как положено старшему после капитана офицеру, зычно скомандовал:
— Стро-ой! Р-равняйсь!.. Смирно! — Отпечатал шаг, бросил руку к виску: — Господин капитан! Команда шлюпа «Надежда» по вашему приказанию построена! Первый помощник капитан-лейтенант Ратманов.
Крузенштерн строго осмотрел вытянувшихся в три шеренги матросов и офицеров. В их глазах он прочёл тот же вопрос: вроде все напутствия сказаны, к чему ещё один сбор? Но тут же почувствовали, что сейчас услышат нечто новое.
Капитан отдал обычную команду «вольно» и велел боцману с матросами вахты нести все запасы линек — тонких концов верёвок из пеньки для телесных наказаний. Через некоторое время перед строем выставили корзины со связками предметов, знакомых каждому и ненавистных любому.
В немой тишине удивления голос Крузенштерна пронёсся по строю с особенной звучностью:
— На шлюпе собрались лучшие из нашего флота. Каждый знает свои обязанности, и, уверен, все станут выполнять их так же старательно, как и подобает российским морякам, дерзнувшим бросить вызов неведанным морям. Считаю недостойным применять сию меру наказания и беру на себя ответственность перед государем и флотом объявить приказ: линьки за борт!
Минуту-другую будто все онемели, охваченные параличом. Боцман, помнивший ещё чёрные времена бироновщины, часто-часто заморгал глазами, точно малый ребёнок, собираясь заплакать. До молодых вахтенных команда дошла скорее. Они наконец подхватили корзины и сбросили в море. Кипящий бурун за кормой разметал их по сторонам, опрокинул и поволок в глубину. Матросы, и молодые, и давно служившие, невольно приняли стойку «смирно», готовые идти за своим капитаном хоть в огонь, хоть на плаху, отныне связанные не только долгом, но и чувством прочной мужской поруки, крепкого товарищества.