— У меня к вам, товарищи, ряд вопросов, — говорю я, невольно прислушиваясь к голосам за стеной.
Уже вечер, тучи низко нависли над полем, которое начинается в нескольких метрах отсюда. Вот-вот зарядит дождь, а неубранной свеклы еще добрых пол-урожая. Работа не прекращается ни днем ни ночью — двухэтажный дом, в котором мы собрались, напоминает боевой штаб: гулко стучат по каменному полу тяжелые сапоги, стрекочет машинка, тарахтят моторы проносящихся мимо машин, звонят телефоны. «Принимай рапорт, Лексеич, — басит в трубку невидимый голос. — Сто один и две десятых… Запиши: и две десятых… И еще запиши: пришлю пополнение. Студенты прибыли на субботник…»
Я чувствую здесь себя чужаком, вторгшимся на редкость некстати. Вопросы, которые я заготовил, далеки от того, чем сегодня живут мои собеседники, что всех их тревожит. И на меня они смотрят с превосходством людей, вынужденно оторвавшихся от серьезной работы ради занятия совершенно никчемного. Я ловлю плохо скрытые их усмешки, недвусмысленный взгляд на часы. И, однако же, я говорю:
— У меня к вам, товарищи, ряд вопросов.
— А у меня к вам только один, — ласково, но решительно отзывается зампред колхоза товарищ Тютюнник, одергивая зачем-то хрустящую курточку из сверкающей кожи. — Только один… Разрешите?
Я разрешаю, и он спрашивает меня в упор — уже не ласково, а сурово:
— Вы считаете как: всенародное достояние защищать надо или не надо?
Он победоносно оглядывает своих друзей — председателя исполкома сельсовета товарища Антонишина и председателя колхоза товарища Гребня: те согласно кивают, иронично кусая губы. В окно слепяще вонзаются снопы автомобильных фар, отвлекая внимание и дав мне возможность собраться с мыслями, чтобы ответить. Ибо ответить на этот вопрос не так уж легко. Уважающий себя человек не изъясняется прописями и с декларациями такого рода не выступает. Тем более если вопрос задан отнюдь неспроста, если за ним — нехитрый подвох, очевидное желание осадить, поставить гостя на место. В этом вопросе — уже ответ, в нем позиция, и я понимаю, что спрашивать не о чем, что беседы не будет.
— Всенародное достояние защищать надо, — отвечаю я, и товарищ Тютюнник радостно хлопает себя по колену:
— Вот это совсем другой разговор.
События февральского вечера, которые привели меня сюда, в окрестности Винницы, в Мизяковские хутора, восстановлены сейчас с точностью до минуты: в половине девятого мимо сторожа колхозного гаража на полном ходу пронеслась грузовая машина, водитель которой — Николай Македонский — давно уже мирно ужинал дома. Из-за темноты сторож не разобрал, сколько человек (и кто именно) оказалось в машине, но то, что машину угнали, сомневаться не приходилось.
Через несколько минут в гараж случайно зашел водитель Шкаранда. Мгновенно оценив ситуацию, он решил догнать злоумышленника на своей машине. К Шкаранде присоединились еще два шофера, оба — Гриценко, Иван и Дмитрий (не родственники — однофамильцы). Дмитрий вооружился (предусмотрительный человек!) — прихватил заводную ручку («длина 74 сантиметра, толщина 2,2 сантиметра, вес 1910 граммов» — из акта осмотра вещественного доказательства). «Зачем?» — спросят его на суде. Вопрос его удивит: «На бандита — с голыми руками?!»
Километра через два, возле автобусной остановки, преследователи наткнулись на грузовик, за которым гнались: мотор отказался работать в неумелых руках беглецов, и машина стала поперек дороги. Слышались голоса, но — чьи? Был ли то разговор людей, стоявших на остановке? Или неведомые угонщики совещались, не зная, что делать с застрявшим грузовиком?..
Какой-то парень вышел из-за машины. Направился прямо к Шкаранде и двум Гриценко — Дмитрию и Ивану. «Бей бандита!» — раздался возглас (до сих пор неизвестно чей: от авторства отказались все трое), заводная ручка обрушилась на голову незнакомца, и заработали кулаки.
В ответ не последовало ни звука: видимо, первый же удар лишил жертву речи. Но ее все еще били, в темноте, без разбору, били, не зная точно кого, били свирепо и молча, а потом, когда первый жар поутих, взяли за руки и за ноги, приподняли, как мешок, и, раскачав, бросили в кузов.
Грузовик (тот, который угнали) остался стоять посреди дороги — в темноте, с невключенными габаритами, рискуя стать причиной дорожного происшествия. Даже, может быть, катастрофы. Но наших гонщиков он, как видно, не очень-то беспокоил — куда важнее теперь был пойманный ими бандит. Под победные кличи машина Шкаранды влетела на площадь перед новеньким зданием сельсовета, и «бандита», который очнулся, с руками, заломленными назад, ввели в вестибюль. Своего часа там уже дожидались завгар Зинец и шофер Македонский, чья машина продолжала стоять без присмотра в темноте на дороге.
Выплевывая кровь изо рта, «бандит» лепетал: «Дяденьки, не бейте, я ничего не сделал». Жалкие эти слова не остудили, а разожгли. К тому же Зинец и Македонский еще не успели облегчить душу, их обошли — от этой жгучей обиды руки чесались особенно сильно.
Тем временем в сельсовет прибыла местная власть: председатель исполкома товарищ Антонишин, председатель колхоза товарищ Гребень и его заместитель товарищ Тютюнник. Их спешно вызвали на ЧП, и теперь — наконец-то! — наступит конец расправе, восторжествует порядок, а распоясавшихся шоферов отправят в милицию под конвоем…
«Муж вернулся домой около трех часов ночи, сказал, что очень устал… Я спросила его, что сделали с тем бандитом. Он ответил: «Повезли в тюрьму»… Заходил Шкаранда, его руки были в крови. Я спросила: «Что это?» Шкаранда сказал: «Не будет больше трогать машины»… Мой муж очень добрый и кроткий человек, мухи не обидит…»
(Из показаний Елены Македонской, заместителя главного бухгалтера колхоза.)
«Кроткий» Македонский, «ласковый» Шкаранда, «добрые» Гриценко — Иван и Дмитрий — не присмирели, завидев начальство, а, напротив, обрели новые силы. Они сделали передышку лишь для того, чтобы дать возможность председателю сельсовета обыскать незнакомца и установить его личность. «Бандит» оказался семнадцатилетним пареньком из соседнего седа Петром Коломийцем. «Не наш», — коротко подытожил предсельсовета и сел писать протокол. Он писал не о зверстве, творившемся на его глазах, а о «злодейском поступке гражданина Коломийца П. В.», которому дали отпор Шкаранда и оба Гриценко. Грузовик все еще томился в трех километрах отсюда, но авторы акта уже исчислили причиненный машине ущерб: 876 рублей.
Экспертиза сократит потом эту сумму в четыре раза, но — потом, а пока что написано: «876», и эти цифры подхлестывают завгара Зинца. Ведром холодной воды он приводит в чувство мальчишку, чтобы бить не бездыханное тело, а — живого. «Только не убивайте, не брал я машину!» — «Ах, не брал!..» — «Только не убивайте, я все заплачу», — еще успевает сказать Коломиец, но Зинец за уши подтягивает его к стене и уже поникшей мальчишеской головой долбит штукатурку.
А предсельсовета продолжает писать протокол, и вот он готов, все в ажуре, пора по домам. Неутомимый Македонский садится за руль. Не для того чтобы доставить не подающего признаков жизни в больницу (сто метров от сельсовета!), а чтобы «сдать бандита в милицию» — километров пятнадцать по тряской дороге.
«Злодей доставлен!» — радостно сообщает Македонский дежурному по отделению старшему лейтенанту Деменчуку. «Пусть войдет», — говорит Деменчук, и через минуту Македонский вносит Коломийца — пока еще вперед головой. «Скорую помощь! Немедленно!» — кричит Деменчук в телефонную трубку…
…Сорок часов сражалась за жизнь Петра Коломийца бригада опытнейших врачей. Так и не придя в сознание, он скончался от ран.
— Нетактично поступили, — соглашается товарищ Тютюнник, — неправильно. Проучить — другое дело, а убивать… Но опять же — с какой стороны посмотреть. Кто он, в сущности, Коломиец? Чем полезен для общества? Данные на него вам известны? А какие мужики за него пострадали! Обидно до слез…
«Данные на Коломийца» и правда сумбурны. «Характер скрытный», — прочитал я в одном документе. «Сменил несколько мест работы», — прочитал в другом. Не знаю, можно ли эти «данные» записать в пассив. Семнадцатилетний парень искал себя: работал трактористом и грузчиком, строителем и разнорабочим. Но больше всего увлекался музыкой: самоучкой овладел он игрой на трубе и не расставался с инструментом ни на один день. Вместе с телом сына матери выдали записную книжку и ноты польки «Лавривка» — он хотел разучить ее к ближайшей субботе, чтобы сыграть на свадьбе друзей.
А вот в «данных на подсудимых» никаких изъянов не видно. Там все ладно и гладко. «В поведении скромен, достойно ведет себя, пользуется авторитетом» (из характеристики Шкаранды). «Зарекомендовал себя только с положительной стороны» (из характеристики Ивана Гриценко). «Заслуживает самой высокой оценки» (из характеристики Македонского). Даже Дмитрий Гриценко — и тот «никогда не имел никаких замечаний», хотя два года назад был судим за кражу пяти тысяч кирпичей с колхозного склада. Ну, а Зинец…
«Граждане судьи, вы убедились, что подсудимый вел себя дерзко, он жестоко избивал потерпевшего, не думая о последствиях. Он не прекратил безобразничать даже после того, как потерпевший просил пощадить его. Такое преступление заслуживает сурового наказания. Я прошу примерно покарать хулигана».
Что это? Речь прокурора по делу Зинца? Ничуть не бывало! Произнесенная годом раньше речь общественного обвинителя Зинца по делу своего односельчанина — образцовая речь непримиримого борца за законность. Таким он и был — образцовым и непримиримым. Пламенный оратор, он витийствовал на трибунах, обличая зло, возмущаясь пороком, ратуя за порядок и дисциплину. Активный общественник, он особенно преуспел на ниве правосудия: председатель постоянной комиссии соцзаконности сельсовета, дружинник, общественный обвинитель, народный заседатель… Потом, став подсудимым, он будет вести себя точно так же, как иные из тех, кого он же судил: юлить, отказываться от собственных показаний, клеветать на следователя, который будто бы записал не то, что он говорил. И суд придет к горькому выводу, что Зинец набрался постыдного этого опыта, сидя долгие годы в судейском кресле…
Он до того заворожил всех своей кипучей общественной деятельностью, своей славой вездесущего, непримиримого, страстного, бескорыстного, что уже после того, как он принял участие в истязании Коломийца, все те же Антонишин, Тютюнник и Гребень выдали ему хвалебнейшую из аттестаций — с особым упором на высокие моральные качества и гражданскую доблесть. И когда прокурор области Г. С. Тарнавский обратился в сельсовет с просьбой дать согласие на арест депутата Зинца, они сделали все, чтобы согласия не давать, гурьбой ринулись на защиту, выставив довод неотразимый и звонкий: не о себе же пекся Зинец, когда бил и пинал, а о «государственных интересах», на которые посягнул «угонщик машины». Но — посягнул ли? Ответить с бесспорностью на этот вопрос пока что нельзя. Есть действительно версия, что Коломиец решил «прокатиться». Есть версия, что поехал к любимой девушке в соседний поселок. Но, возможно, очень возможно, что за рулем вообще был не он, а кто-то другой — неопознанный, неразысканный… Версии есть, но нет доказательств. Истину мы теперь уже не узнаем: дело «по факту угона» прекращено «за смертью подозреваемого».
«По поручению прокурора я прибыл на сессию сельсовета, чтобы изложить суть дела и привести имеющиеся доказательства вины Зинца. Мой доклад выслушали молча, не задали ни одного вопроса, а когда началось обсуждение, все выступавшие говорили о Зинце самые восторженные слова, и никто не касался обстоятельств совершенного им преступления… Ораторы заявляли, что Зинец сражался за социалистическую собственность. Именно так и говорили: «сражался». Я попробовал объяснить, что «сражаться» за нее, верша самосуд, истязая подростка, чья вина к тому же еще не доказана, недопустимо, что любой проступок наказывается по закону, а не с помощью рукоприкладства, что суд, если бы он признал Коломийца виновным, мог приговорить его максимум к одному году лишения свободы. А учитывая его возраст, первую судимость, отсутствие тяжелых последствий, о максимуме и речи идти не могло — все ограничилось бы, наверно, возмещением ущерба или штрафом. В крайнем случае — условной мерой… Но меня не слушали. Три раза ставилось на голосование предложение о согласии привлечь Зинца к уголовной ответственности, и никто не поднял руки. Лишь на четвертый раз проголосовали…» (Из беседы следователя Д. С. Пилипенко с автором очерка.)
В протоколе же, который я прочитал, все записано по-иному. Там записано, что трое ораторов осудили поступок Зинца и что просьба прокурора единогласно удовлетворена. Не ошибся ли следователь, не возвел ли напраслину на людей, проявивших принципиальность и твердость?
«Мне было неловко слушать, как изо всех сил старались доказать недоказуемое, лишь бы только выгородить «своего» человека. Я не знала Коломийца, но всю жизнь я учу детей, и картина надругательства над подростком, которую нарисовал нам следователь, потрясла меня особенно сильно. Но и я не решилась противопоставить сразу свое отношение «общему мнению». Надо иметь мужество в этом сознаться…» (Из беседы депутата сельсовета учительницы Е. Г. Падюк с автором очерка.)
Вот так номер! Очевидцы, выходит, передают не совсем то, что записано в протоколе. Скажем точнее: совсем не то!.. Но стоит ли этому удивляться, если в списке тех, кто присутствовал и голосовал, Е. Г. Падюк вообще не значится, если в нем перепутана нумерация, одни фамилии вычеркнуты, другие вписаны, третьи написаны так, что их не смог — по моей просьбе — прочесть даже сам председатель?
Стоит ли удивляться, если еще более загадочная история произошла с протоколом сельского схода, который, по рекомендации прокуратуры, выдвигал на процесс истязателей общественного обвинителя? Протокол такой есть. Есть и решение: от имени общественности преступников обвинять! Но общественный обвинитель на процесс не явился, вместо него в областной суд пошел другой протокол — за той же датой и с теми же подписями. Вот что сказал на этом сходе товарищ Гребень, героически не покинувший своих подчиненных, попавших «в беду»:
«Машину угнало лицо, не связанное с нашим колхозом и вообще не проживающее в нашем районе. А догнали его и проучили наши товарищи, которых мы хорошо знаем. Конечно, потом они поступили неправильно, но не настолько же, чтобы их отрывать от работы в нашем колхозе, где они могут принести большую пользу. Поэтому необходимо просить областной суд смягчить наказание обвиняемым».
Так и порешили: просить о смягчении. Но облсуд не смягчил. Приговор (от трех до девяти лет лишения свободы) остался без изменений.
— Ну и зря, — говорит мне товарищ Тютюнник. — Какая польза от того, что их посадили? Шутка ли: отняли у колхоза пятерых мужиков! Не по-государственному суд подошел. Формально и бездушно…
А я смотрю мимо него, на стену, где до сих пор видны неуклюже соскобленные пятна крови — следы расправы, вершившейся здесь, в этом же кабинете, на глазах этих самых людей, в их присутствии, с молчаливого их одобрения. Людей, которые не просто люди — граждане, товарищи, колхозники, — но представители власти. Те самые, которые ее именем действуют, пользуются ее авторитетом и силой. Они кощунственно попрали закон, который сами же призваны охранять, предав истерзанного мальчишку, искавшего у них защиты от произвола.
Велики права, которые даны у нас представителю власти. Велики и реальны. Закон о статусе депутата наделил тех, кому народ оказал доверие, не только широкими полномочиями, но и гарантиями, чтобы эти полномочия осуществить. Тем выше ответственность, тем значительней долг, тем строже спрос за каждый неправильный шаг, недостойный поступок, неверное слово. Ибо, где бы он ни был и что бы ни делал, представитель власти — представляет ВЛАСТЬ. И она за него отвечает, хочешь не хочешь, а нравственно отвечает, ибо он, представитель, и есть сама Власть, в нем воплощенная, олицетворенная — в нем!
Так вот, зададимся вопросом, должна ли наша власть отвечать за таких, как эта самая «тройка»? Не правильнее ли будет, чтобы именно «тройка» ответила перед властью — перед народом, перед каждым из нас?
Зададимся вопросом: разве председатель сельсовета товарищ Антонишин, председатель колхоза товарищ Гребень и его заместитель товарищ Тютюнник не соучастники преступления, за которое осуждены пять непосредственных истязателей? Разве они — не те, кого закон именует «пособниками», содействовавшими «совершению преступления советами, указаниями, предоставлением средств или устранением препятствий»? Я не знаю, давались ли ими советы и указания Шкаранде или Зинцу, но то, что они предоставили в их распоряжение кабинет секретаря исполкома, где два часа истязали мальчишку, — это я знаю точно.
А если признание их соучастниками иной юрист назовет натяжкой, то спрошу я тогда: не превысили ли они свою власть, что само по себе тягчайшее преступление? Не взяли ли на себя самовольно функции обвинителей, судей и исполнителей «приговора» — всех вместе и сразу, — функции, которые им не принадлежат и не могут принадлежать? Не возомнили ли, что у них на селе монопольное право миловать и казнить?
Мне, наверное, возразят: превышение власти — это активные действия, а наша троица проявила скорее попустительство и пассивность. Что ж, закон предвидел и это, установив наказание за невыполнение должностным лицом своих обязанностей, причинившее существенный вред правам и интересам граждан. Почему же на сей раз закон промолчал?
А если и он почему-либо не подходит, то не должны ли товарищи Гребень, Тютюнник и Антонишин отвечать за неоказание помощи истерзанному мальчишке? За то, что закон именует «оставлением в опасности»? За преступную отправку умирающего в милицию, вместо того чтобы доставить его в расположенную по соседству больницу, где — по заключению экспертизы — при своевременном оказании помощи его можно было спасти?
Председатель исполкома Антонишин не просто «благословил» эту отправку — он предварительно позвонил в дежурную часть и сообщил об угоне машины, не сказав ни слова о том, что здесь же, рядом, в той самой комнате, откуда он говорит по телефону, скрючившись, лежит на полу жертва тяжкого преступления. Не полагается ли в таком случае Антонишину и его друзьям отвечать за недонесение о достоверно совершенном преступлении? Лишь один этот факт влечет уголовное наказание. Почему же он не повлек?
Ну а как быть с законом об ответственности за ложные показания? Касается ли он и наших героев, которые, не краснея, врали суду что положит бог на душу под громкий смех всего зала, хотя смех этот был печален и горек. Они так врали, так вертелись и ловчили, что суд не выдержал — вынес частное определение, где о поведении нашей «тройки» сказано четко и веско: «…не желая наступления ответственности за то, что в их присутствии жестоко избили несовершеннолетнего, который тут же потерял сознание, а через два дня скончался в больнице, Гребень, Тютюнник и Антонишин отрицали достоверно установленный судом факт избиения Коломийца на их глазах и не дали правдивых показаний…» И что же: привлекли их — пусть только за это? Пожурили хотя бы?
И не про них ли, наконец, закон, карающий за надругательство над советским флагом. Тем, что колышется над добротной крышей Мизюковского сельсовета? Тем «сквозным, земным, родным», что в известной поэме Алексея Недогонова «свет зари распространял». Это не поэтическая вольность, не литературный образ, но символ, исполненный глубокого социального смысла. Ибо в нем, в этом флаге над сельсоветом, — величие строя, который существует на нашей земле, его человечность, его героическое прошлое и историческая перспектива. Не для красоты вознесся он над этим домом — во все века и у всех народов национальный флаг на резиденции власти почитался святыней. Так можно ли допустить, чтобы те, кому доверено его беречь, кому поручено его украшать делами добрыми и достойными, творили бесчинства под сенью нашего Красного флага, прикрываясь демагогической болтовней о своих «благих» побуждениях? Так не есть ли та дискредитация власти, которую Антонишин с друзьями учинили в здании, увенчанном советским Государственным флагом, самое злостное над ним надругательство?
В нашем обществе нет никого, кто стоял бы вне закона и над законом, для кого закон — не указ. Все — без малейшего исключения — равны перед его непреложностью, выражающей волю народа, — с одним-единственным уточнением: кому больше доверено, с того больше и спрос…
— Вот и ладненько! — облегченно вздыхает товарищ Тютюнник, когда я говорю, что больше вопросов у меня нет. — А теперь… — Он весело подмигивает. — По традиции… Для дорогого гостя… Стол накрыт. И горилка готова.
Я хорошо знаю те единственные слова, которые надо произнести в ответ, но, теряясь от этого торжествующего самодовольства, бормочу какую-то чушь:
— Спасибо… Уже поздно… И здоровье не позволяет…
Он снисходительно поглядывает на меня, чувствуя свое превосходство, свою увесистую, прочную силу:
— Ну, если здоровье… Придется уважить…
Машина поехала заправляться, и, ожидая ее, мы какое-то время молча стоим на крыльце, дышим влажным и теплым воздухом, настоянным запахом спелых яблок. Где-то рядом тарахтят грузовики, звонят телефоны, хлопают двери. Ночь на дворе, а жизнь идет полным ходом: уборочная страда не знает покоя.
— Жизнь, — говорю я, — кипит. Хорошо!..
— Хорошо, — соглашается товарищ Тютюнник. — Очень хорошо. Только мать этого Коломийца… Все шастает, шастает… Придет, сядет вот тут на ступеньки и ревет. — Он натужно смеется. — Представляете, нам каково? Работаешь, сил не жалеешь, а она по нервам ходит. «Ну чего, — говорю, — ты ревешь? У тебя ж еще дети есть, вот и воспитывай их хорошенько. А по тому, непутевому, чего зря реветь?» Вы бы, товарищ писатель, как-нибудь эту мамашу через газету пробрали, а? Чтобы душу не травила.
1977
Первым откликнулся исполком Винницкого областного Совета народных депутатов: очерк был обсужден на заседании исполкома и признан правильным. Все три его главных «героя» — Антонишин, Гребень и Тютюнник — были сняты с занимаемых должностей, исключены из партии и привлечены к уголовной ответственности.
Затем пришло письмо от первого заместителя прокурора Украинской ССР. Он сообщал о том, что бывшие товарищи Антонишин, Тютюнник и Гребень отданы под суд «за преступное бездействие». Для скорейшего расследования была создана группа под руководством следователя по особо важным делам при прокуратуре республики.
Информация об этом появилась в газете и вызвала много благодарных читательских писем. Но — не только благодарных. Пришло, например, письмо из Ростовской области. Автор его, зоотехник П. Стрельченко, был от очерка отнюдь не в восторге. «Знаете, чем меня не удовлетворил ваш очерк? Своей беззубостью. Нет логического вывода из того, что вы рассказали. Каков же этот логический вывод? — спросите вы. Отвечаю: всех виновных в гибели несовершеннолетнего Петра Коломийца, включая и прямых исполнителей, и покровителей, надо судить публичным судом и в назидание им подобным беспощадно казнить как злейших врагов нашего общества…»
Письмо это, по правде сказать, меня огорчило. Не тем, что автор счел очерк «беззубым». А тем, что единственным средством в борьбе с жестокостью он считал жестокость, что он взывал не к справедливому наказанию, а к мести.
Можно было бы напомнить читателю знаменитую формулу К. Маркса о том, что «жестокость… делает наказание совершенно безрезультатным, ибо она уничтожает наказание как результат права». Можно было бы объяснить, что мстительность несовместима с правосудием, что наш закон предусматривает реальные, действенные — и притом весьма суровые — санкции за преступления, совершенные Антонишиным, Гребнем и Тютюнником, что лишение свободы на несколько лет — далеко не милосердная мера наказания за содеянное ими зло.
Так хотел я ответить читателю П. Стрельченко — но не смог…
Вместо этого пришлось снова выступить в газете. Статья называлась «После приговора». Там, в частности, говорилось: «Следствие, проведенное тщательно и добросовестно, не только полностью подтвердило все факты, изложенные в очерке, но и наглядно показало, что Антонишин, Гребень и Тютюнник были явными соучастниками зверского избиения Петра Коломийца, — избиения, повлекшего за собой его смерть. Тем неожиданнее был вывод, к которому пришло следствие: предъявить им обвинение лишь за «невыполнение… должностным лицом своих служебных обязанностей…». Не то что за соучастие в избиении — даже за установленное судом лжесвидетельство на первом процессе к ответственности их так и не привлекли. И за оставление умирающего в опасности без всякой помощи… И за несообщение о совершенном группой шоферов тяжком преступлении…
Почему же следствие так поступило? Не сочло целесообразным вменить обвиняемым несколько статей сразу? Пусть так.
Но — суд?! Какое наказание избрал суд в пределах санкций той единственной статьи, которой квалифицировались действия преступников? А вот какое: Гребень работает в том же колхозе агрономом; Тютюнник — там же экономистом. Все они отбывают условную меру наказания, только Гребню и Тютюннику дали по полтора года, а Антонишину — два и «с обязательным привлечением к труду в местах, определяемых органами внутренних дел». Работает он теперь в областном центре — в 15 километрах от родного дома. Субботу и воскресенье проводит с семьей.
Может быть, в суде что-то не подтвердилось? Нет, подтвердилось решительно все.
Может быть, подсудимые чистосердечно раскаялись и осознали всю тяжесть своей вины? Ничуть не бывало: они не признались ни в чем, на суде вели себя дерзко и вызывающе, продолжали, как и раньше, во всем обвинять погибшего.
Что же заставило тогда суд проявить к ним немотивированную снисходительность? Что побудило судей не использовать те санкции, которые содержатся в законе, предусматривающем ответственность за бездействие власти (до двух лет лишения свободы)? «Первая судимость» — деликатно написано в приговоре как довод, «оправдывающий» это странное милосердие.
Беседуя со мной, судья дал иное объяснение: все подсудимые — неплохие специалисты, могут принести пользу колхозу.
Специалисты они неплохие, спорить не буду. Но ведь — продолжим логически эту мысль — тогда получается, что для «полезных» существует один закон, для «неполезных» — другой. Не таится ли за этой «логикой» попытка утвердить безнаказанность, прикрыв ее трескучими словами о «пользе дела»?
Общество делает все для того, чтобы избежать неоправданных, ненужных потерь, с которыми сопряжена уголовная кара. Введены новые виды наказания, совершенствуется исправительно-трудовая система, чтобы обойтись без лишения свободы, если это возможно. Но остается непреложным принцип соразмерности наказания за содеянное, ибо безнаказанность есть зло, с которым не может смириться совесть…
Именно из-за такого вот попустительства, из-за стремления найти лазейку и укрыть виновного от наказания возникает порой у иных читателей ложное представление о «мягкотелости» наших законов. И тогда читатели требуют их пересмотра: усиления, ужесточения.
А закон между тем справедлив. И в меру суров. И ни для кого, ни по каким решительно признакам изъятий не знает. Дело за малым: его соблюдать».
Редакция даже не успела собрать весь «урожай» писем в поддержку, как пришел официальный ответ: приговор опротестован. Следом — еще один: приговор отменен. И еще — некоторое время спустя: вынесен новый.
Квалификация преступления осталась той же, только условная мера наказания превратилась для всех троих в безусловную. И теперь я уже имел основания напомнить сердитому читателю Стрельченко о ленинском принципе неотвратимости наказания как самом надежном гаранте его действенности. Неотвратимости, а отнюдь не суровости.
С опозданием, и не без упорного сопротивления покровителей, наказание неотвратимо пришло, и это вызвало у тех, на чьих глазах творилось бесчинство, чувство глубокого удовлетворения. В письме, которое отправили читатели из Мизяковских хуторов (под ним — 127 подписей), есть такие строки: «Теперь мы убедились воочию, какую силу имеет общественность».
Силу и власть, добавил бы я.