Глава 18 Как бы такой переход на новый уровень

Октябрь 1918 года

Максим откинулся в кресле и помассировал виски. Впервые за последние недели удалось выспаться вволю. На этот раз пароход «Гоголь» не был переполнен, и командный состав разместился в каютах первого класса с комфортом. После пережитого на фронте загаженность некогда роскошных интерьеров более не смущала. Стюард подал на завтрак яичницу с салом и крепкий чай. Жизнь неумолимо налаживалась.



За неделю бумажной работы в Усть-Цильме он много раз успел позавидовать товарищам, которые в это время ловили партизан по болотам. Изучив структуру долговых обязательств, Максим понял, отчего многие в России становятся социалистами. Раз попав в долговое рабство, человек уже практически не имел возможности выйти из него. В отличие от современников Максима, крестьяне влезали в кредиты не затем, чтобы купить новый телефон или прокатиться в Турцию. Они брали в долг посевной материал — «чтобы отсеяться», как они это называли — и в итоге отдавали треть, если не половину всего, что удавалось добыть промыслами в следующем сезоне; что, в свою очередь, обрекало их на новые долги, которые по существу превращались в пожизненное рабство. Максим спорил со старшиной до хрипоты, убеждая отсрочить погашение долгов и снизить процентную ставку; аргумент, что именно погрязающее в долгах, разоряющееся крестьянство становится опорой большевиков, действовал слабо. Но бедняки Усть-Цильмы свое обещание выполнили, сообщив все, что было им известно о партизанах; так что Максим выполнил свое, уговорами и едва ли не угрозами вынудив богачей вернуть им дома и имущество.

Еще Максим отметил, что хотя в богатых семьях были здоровые молодые мужчины, отчего-то их редко призывали на фронт в Первую мировую — здесь ее называли Великой войной. А вот в средних и бедных хозяйствах хватало и инвалидов, и вдов. Да, стоит ли удивляться, что армия, набранная из тех, кто не смог откупиться от призыва, стала надежным оплотом большевиков…

А ведь это всего лишь одно из сотен сел Северной области. Правительственным комиссарам, которые сейчас назначены еще далеко не во все уезды, предстоит огромная работа.

Погода вконец испортилась, зарядил холодный дождь и наледь на лужах по утрам не сразу ломалась под сапогом. Но все равно обратный путь прошел легче, чем дорога к Усть-Цильме. Случаев дезертирства больше не было. Солдаты, по-прежнему расхлябанные, держались бодро и даже уважительно, по крайней мере без откровенного хамства. Видимо, боевой опыт сблизил их и с офицерами, и друг с другом. Еще сильнее поменялось отношение офицеров к комиссару — наконец-то он чувствовал себя своим в их лагере. Как-то Жилин отвел его в сторону и сказал:

— Максим Сергеевич, я обязан принести вам извинения.

— Да помилуйте, за что же?

— За пренебрежительное обращение, на которое я, безусловно, не имел права. Видите ли, в офицерской среде принято до некоторой степени презирать политиков, относиться к ним… как к бесполезным болтунам в лучшем случае. Временное правительство своими действиями, а главное — преступным бездействием изрядно усугубило эту проблему. Сожалею, что подобное отношение было бездумно распространено и на вас. Но я видел вашу работу и ее плоды, потому многое переосмыслил. Без толковых политиков, которые будут устанавливать отношения с населением, все наши военные победы ничего не стоят.

И действительно, офицеры теперь относились к комиссару намного уважительнее, но он все равно подустал от их общества и был рад возможности уединиться наконец в бывшем курительном салоне «Гоголя». Застарелый запах табака не смущал — теперь одинаково прокурены были все каюты.

Максим принялся читать отчет о ведении боевых действий, подготовленный Жилиным — по счастью, писал подполковник четко и разборчиво. Однако хорошее настроение быстро испарилось.

«Потери личного состава: 73 человека убитыми, 40 ранеными, из них 12 тяжело. Среди добровольцев из числа местного населения 20 убито и примерно столько же ранено».

О троице дезертиров Жилин упомянул отдельно, а вот расстрелянных за попытку к бегству включил в число боевых потерь. Среди причин победы Жилин назвал грамотное руководство операцией (свое, но и причастных офицеров перечислил поименно), содействие местных жителей и доблесть рядового состава; в конце с неохотой упомянул, что у противника практически не было боеприпасов.

Еще сильнее расстроил следующий абзац:

«Потери противника: более 300 человек убитыми, пленными — шестеро».

Максим не помнил, каким было обычное соотношение убитых к пленным в войнах XX века, но никак не 50:1.

— Большевики не сдавались. Все пленные были тяжело ранены, потому вскоре после допроса умерли, — сухо пояснил этот момент Жилин, когда Максим спросил, почему пленных так мало.

И их-то подполковник предложил «оставить в Усть-Цильме», что по существу означало дать местному населению карт-бланш на бессудную расправу. Но тут уж Максим пошел на принцип: только соблюдение закона, только суд в Архангельске. Жилин согласился подозрительно легко — действительно, шестеро пленных, среди которых был командир большевиков по фамилии Ларионов, не особо затрудняли передвижение отряда. Максим понял, что по этим соображениям остальных не стали вести в Усть-Цильму; Жилин сказал, что даже этих пришлось чуть ли не силой отбивать у местных, жаждущих немедленного торжества справедливости, как они ее понимали.

Максим звонком вызвал стюарда и спросил, есть ли на корабле спиртное. Стюард ответил, что вообще, конечно, нет — введенный еще в начале Великой войны сухой закон формально никто не отменял, хотя никто, конечно, и не соблюдал; однако для господина комиссара найдется почти настоящий джин. Максим с благодарностью принял бокал с теплой прозрачной жидкостью. За окном проплывали идиллические осенние пейзажи, однако любоваться ими не хотелось от слова совсем.

Максим понял, что в последнее время так потонул в работе, что совсем перестал задавать себе вопрос, все ли правильно делает. Нужно ли его присутствие в этом времени и месте хотя бы ему самому? Навалилось осознание, что жестокость понемногу становится чем-то обыденным для всех — и для него тоже. Красные не щадили белых, белые — красных, да и своих тоже никто не жалел. Невозможно понять, кто первый начал, кто виноват больше, кто сильнее потерял человеческий облик. Может, Максиму не стоит более оставаться частью этого? Эта война… ее корни глубже, чем противостояние со злодеями большевиками. Если порт еще не замерз, можно сесть на ближайший корабль, отправляющийся в Британию, или в Норвегию, или куда угодно, только бы подальше от этой бессмысленной бойни… Что его здесь держит? Он даже личной жизнью обзавестись не успел — работа пожирала время и силы без остатка; а есть ли в ней хотя бы какой-нибудь смысл?

«Почти настоящий джин» отчаянно отдавал сивухой, и все же им вполне можно наклюкаться здесь, в одиночестве…

Нельзя поддаваться отчаянию, сказал себе Максим. Как бы ни были кровавы события в Усть-Цильме, а все же ему удалось направить их не по самому страшному сценарию. Мертвый ребенок на руках молодой матери… Максим не смог его спасти, но другим-то помог, вернул людей в их дома, восстановил пусть и худой, вынужденный, почти выбитый угрозами, но все-таки мир в общине… Да, это всего лишь одно из многих тысяч русских сел, случившееся там ничего глобально не изменит; но ведь можно выработать алгоритм урегулирования такого плана конфликтов и применить его по всей Северной области, а там, как знать, и повсюду в стране… По крайней мере, попытаться. Он ведь уже прожил первые тридцать лет «для себя», и счастья такая жизнь ему не принесла. Раз уж судьба дала шанс поучаствовать в великих событиях, значит, он должен делать все от него зависящее, чтобы восстановить мир в своей стране.

Максим решительно отодвинул бокал с джином. До Архангельска еще двенадцать часов хода, а он выспался, сыт и вполне может посвятить это время работе. Например, набросать проект закона об урегулировании погашения задолженностей и порядка реструктуризации долгов… как все это будет называться на языке этого времени? Или же провести допрос пленных, хотя бы командира; формальность, конечно, даже и не обязательная при подготовке к военно-полевому суду. Но все-таки врага полезно изучить. Максим вызвал дежурного и приказал привести Ларионова.

Командир шел сам, но с видимым усилием: его левую ногу покрывали нечистые бинты, на лице чернели кровоподтеки. Однако взгляд оставался живым, острым и цепким.

— Я не выдам вам никакой информации, что бы вы со мной ни делали, — заявил он с порога, с усилием вскидывая подбородок.

— Подобные методы — прерогатива военных властей, а я представляю власть гражданскую, — ответил Максим. — Да вы присядьте, вам же тяжело стоять.

Ларионов гордо остался бы на ногах, но конвойные попросту толкнули его в кресло. Максим жестом отправил их за дверь.

— А, так значит вы — агент Антанты, прислужник иностранного капитала, — заявил Ларионов. — Вам я тоже ничего не стану говорить.

— Однако вы уже говорите, и довольно охотно, — заметил Максим. — Но не удивлюсь, если на вопрос, который я сейчас задам, ответить вам будет нечего. Знаете, другого я от вас и не жду. И все-таки хотя бы в глаза вам посмотрю… О чем вы думаете, когда сжигаете или топите хлеб, отнятый у людей, стоящих на грани голода? Так-то вы заботитесь о трудящихся, именем которых взяли власть?

— Потому что этот ваш хлеб работает только на затягивание гражданской войны! — Ларионов легко клюнул на детскую разводку «на слабо». — Хлебом и другими подачками вы покупаете лояльность населения, но не говорите людям, чем это для них обернется! Хлеб, форма на ваших солдатах, британские патроны — чем вы намерены за это все расплачиваться?

Максим поерзал в кресле. Это был неприятный вопрос. Пока продолжалась война с Германией, помощь шла в счет союзнических обязательств… Но ведь мировая война совсем скоро закончится, а Гражданская война, вопреки мнению симпатичного французского лейтенанта, только начинается…

— Я скажу вам, если вы вдруг не знаете! — вошел в раж Ларионов. — Если бы вы могли победить, трудящиеся остались бы под гнетом иностранного капитала. Вы прикрываетесь интересами России, а на деле плюёте на трудящихся так же, как царское правительство. Даже хуже. По сути — меняете одних эксплуататоров на других, куда более безжалостных, потому что к обычным ужасам капитализма добавляете еще и ужасы колониализма. Превращаете Россию в сырьевой придаток развитых держав.

— Так можно про любое правительство сказать. В том числе — и про ваше.

— Э, нет, — Ларионов неожиданно улыбнулся. — Мы, большевики, представляем интересы только трудящихся, и никого более. Мы положим начало новому бесклассовому обществу! И трудящиеся уже понимают это, в массах пробуждается классовое самосознание! Уже сейчас вы держитесь только на иностранных штыках — но они не будут с вами вечно. А знаете, что вы сделаете потом? Сядете на пароходы и сбежите… если еще будет, куда бежать, если Мировая революция не победит окончательно к тому моменту. Бросите людей, поверивших в ваши патриотические бредни, расхлебывать кашу, которую вы заварили.

Максим поежился, надеясь, что собеседник этого не заметил. Все эти разговоры Чайковского об отъезде то в Уфу, то в Самару… да и его собственные недавние мысли о пароходе подальше отсюда. Максим уже и сам был не рад, что партизанский командир изменил своему намерению гордо молчать. Теперь осталось только перейти в атаку:

— Вы переваливаете с больной головы на здоровую, Ларионов! Гражданскую войну развязали вы, большевики, когда незаконно захватили власть в стране!

— Да, развязали! Превратили войну империалистическую, где гибли миллионы, в гражданскую войну против горстки эксплуататоров! Трудящиеся всех стран начали осознавать, что они не враги друг другу, что их враги — капиталисты! Мы направляем народные массы — но это их война!

Ларионов тяжело дышал, лицо его покраснело, на висках выступили капли пота. Глаза блестели лихорадочно — и это не было метафорой, у него и правда был жар.

— Вы больны, я прекращаю допрос, — сказал Максим.

Однако большевика только разговорить было легко, а вот заткнуть — практически невозможно:

— Что, нечего возразить? Аргументы кончились? Ты, комиссар, совсем дурачок или прикидываешься? В самом деле не понял? Ты же только что был там! — Ларионов мотнул головой назад, против движения парохода, и сморщился, резкое движение причинило ему боль. — Ты своими глазами видел, что там творится! Богачи жрут бедняков заживо! Народ поднялся на борьбу за свои классовые интересы, как можно этого не понять! Мы попросту направили эту борьбу на верные цели, на эксплуататоров!

— Ну не очень-то народ и поднялся, — заметил Максим. — То есть, поднялся, но не туда, куда вы надеялись. Это, кажется, ваших убивали сельскохозяйственными инструментами, а не наших. Если я ничего не путаю.

— Не суди по одному богатому селу, — Ларионов вцепился в подлокотники кресла. — Тут у нас мало сил, и мы недоработали. Здесь тяжко вести агитацию, ваш Север вообще отсталый. В центральной России все по-другому. Но даже и тут… ваш пролетариат, пусть его и немного, скоро осознает, что вы — классовые враги ему. И здесь бедняки уже начинают понимать свои классовые интересы. Вся ваша политика — просто пена, а море — война рабочих за свои права и крестьян за землю и волю! И на море поднимается шторм!

— Поднимается, поднимается. А дальше будет вот что: вы перебьёте всех богачей, потом — всех инициативных, потом — всех способных… И с кем останетесь? С привыкшими к подачкам, к покорности, к доносам на более успешного соседа?! Все станут равны, но только в нищете и бесправии перед вашим террором! Вы превратите Россию в один сплошной концлагерь!

— Что за бред ты несешь, комиссар? — медленно спросил Ларионов. — Концлагеря — мера временная, до победы социализма! Будто у вас их нет…

— Вот вроде бы ты материалист, а говоришь о грядущем социализме как о христианском рае. Так должно быть — потому что так написано у Маркса и Энгельса. Да ты же просто фанатик, верующий в догмы!

— Ничего-то ты не понимаешь, комиссар, — Ларионов презрительно скривился. — Погряз в своей идеалистической буржуазной философии… А исторический процесс закономерен, и будущее, за которое мы сражаемся, неизбежно.

— Конечно… И учение Маркса всесильно потому, что оно верно. И Партия не может ошибиться. А это значит, что любая проблема, которая возникнет после вашей победы, любой кризис — они не могут быть объяснены ошибочностью идеологии. Виноваты могут быть только исполнители. У каждой проблемы есть имя, фамилия, отчество. И козлами отпущения станут назначать таких парней, как ты. Потому что — ну не Ленина же? Вот так и оформится новый правящий класс — номенклатура. Который будет эксплуатировать трудящихся ещё более безжалостно, чем царизм, причем именем самих же трудящихся.

Максим увлекся и не сразу заметил, что Ларионов совсем ослабел. Он больше не пытался принять гордую позу, не выкрикивал лозунги. Его била дрожь, дыхание стало тяжелым и хриплым, пот стекал по лбу ручьями, жар ощущался даже через разделяющую их пару метров. И все-таки Ларионов упрямо продолжал шептать, словно этот спор был последней его битвой:

— Нет. Ты лжешь или бредишь, комиссар. Я никогда этого не допущу… да, уже не я… товарищи не допустят. Наша борьба… как мы не останавливаемся ни перед чем, не щадим ни врагов, ни себя… это изменит человеческую историю. Необратимо. Когда мы уничтожим неравенство, эксплуатацию и несправедливость, тогда и сами люди изменятся, и как прежде уже не будет никогда.

— Знаешь, мне даже жаль, но люди не изменятся. Никогда.

— Это… не может быть правдой! Где ты… набрался этого? Кто ты? Откуда?

Максиму сделалось неуютно. В первые дни после провала в прошлое он боялся выдать себя, но скоро расслабился: все кругом были заняты собой, своими проблемами или идеями, а не наблюдением за ним. За вот уже почти четыре месяца Максим не раз выглядел неловким дурачком, однако человека из другой реальности в нем никто не заподозрил. И в последнюю очередь он ожидал этого от раненого пленного — вот уж кого, казалось бы, должна волновать исключительно собственная судьба…

— Но ведь в глубине души ты понимаешь, что я прав, — тихо сказал Максим.

— Чертовщина какая-то… — Ларионов задыхался. — Да откуда тебя к нам прислали, комиссар? Из какого ада… ты пришел?

Максим пожал плечами, припоминая прежнюю жизнь, которая теперь казалась чужой. Продуктовое мышление, клиентоориентированность, ворк-лайф бэланс, сериалы по выходным, блистеры с антидепрессантами… Ну какой же это ад. Ад здесь, а не там, разве не так?

Вызвал конвой, чтобы пленного увели… скорее уж — утащили.

* * *

Дежурный, принимавший арестантов, был в высшей степени недоволен:

— И куда я их помещу, скажите на милость, госп… товарищ комиссар? Все камеры переполнены. Вот что стоило на месте их стрельнуть? Черт, еще и раненые, одних бинтов сколько уйдет…

— Разместишь, — оборвал его причитания Максим. — И разыщешь бинты и прочее. Преступники должны предстать перед судом. Ты тут слуга закона или покурить вышел? Бегом, волосы назад!

Дежурный странно покосился на комиссара, но препирательства отставил и занялся своими обязанностями. Максим выдохнул с облегчением и пошел к выходу из тюрьмы. Было всего три часа дня, но перед правительством он отчитается завтра, а сейчас нестерпимо хотелось домой: переодеться в чистое, побыть наконец одному… В коридоре он столкнулся с Жилиным и надеялся пройти мимо, но тот перегородил проход и заговорил:

— Как хорошо, что я вас застал, Максим Сергеевич! Насчет Ларионова… Мне фамилия всё казалась знакомой, да сомневался, а в пути свериться было негде. По прибытии решил проверить — и вот, взгляните!

Жилин протянул комиссару лохматую папку. В подшивке на откинутом листе значилось: «Ларионов Степан Николаевич, организатор Красной Гвардии города. Член ГорКома РКП (б). Местонахождение неизвестно с мая».

— Ого. Ну круто, — туповато сказал Максим. Все-таки он зверски устал. — А что это меняет для нас прямо сейчас?

— Все причины вынести смертный приговор. Никаких сомнений.

— Нет, ВУСО… то есть, простите, новое правительство никогда его не утвердит. Чайковский — принципиальный противник смертной казни. Он только под давлением Чаплина согласился ввести ее формально, но применению всячески препятствует.

— Вот именно поэтому, — глаза Жилина сузились, — нам необходимо провести заседание военного-полевого суда прямо сейчас. И сразу привести приговор в исполнение. А потом уже доложить правительству. Вы как его комиссар вполне можете приговор визировать, ваше присутствие сделает суд и казнь законными.

Максим молчал. Просто не нашел, что сказать. С расстрелом дезертиров было иначе, там его никто ни о чем не спросил. Но ведь эта мера сработала, случаев дезертирства более не было.

— Если вы опасаетесь за свою карьеру, то военные власти не допустят вашей отставки…

— Да перестаньте вы! — взорвался Максим. — Правда думаете, я за себе сейчас переживаю? Другое важно. Мы создадим прецедент.

— Именно. В том и смысл.

Максим медленно кивнул. В прошлой жизни он был противником смертной казни, ведь судебные ошибки неизбежны. Но тут… Пока такие люди, как Ларионов, дышат, они будут сеять разрушение и хаос. Есть только один способ защитить от них Россию.

Вообще, конечно, это будут не первые и даже не десятые враги белого движения на Севере, убитые не в бою. Высадка союзных десантов не везде прошла так торжественно, как в Архангельске, и кое-где большевистское руководство расстреливали на месте. После британская контрразведка производила аресты по своему усмотрению, ни перед кем не отчитываясь, и судьбу части арестованных так и не удалось установить. Быстрая казнь дезертиров, проведенная Жилиным, едва ли была такой уж редкостью для фронта. Люди гибли и в тюрьмах, и в концлагерях — особенно те, кто попал туда раненым, больным или слабым либо пытался нарушать дисциплину. Однако прямой ответственности за все эти смерти правительство Северной области не несло. Официальный смертный приговор — другое дело. Как бы такой переход на новый уровень.

Неизвестно, сможет ли Максим изменить исход Гражданский войны. Но что уже точно случилось — Гражданская война изменила его.

— Я понял вас — сказал Максим. — Собирайте судей.

* * *

Военно-полевой суд отработал быстро. Заседание и часа не заняло, причем большую часть времени господа офицеры обсуждали, как правильно оформить протокол — как-никак первый смертный приговор, официально вынесенный от лица правительства Северной области. Обвиняемые защищать себя отказались, чем сэкономили всем время. Только один, паренек лет двадцати в треснувших очках, попытался сказать что-то, но Ларионов так глянул на него, что он сразу замолк.

Стрелять решили тут же, в тюремном дворе. Приговоренные шли на расстрел гордо, насколько кому позволяли ранения, но двоих все же пришлось нести на носилках; конвойные отчаянно чертыхались, протаскивая их по узким коридорам. Это было уже не так, как с теми дезертирами, когда от Максима ничего не зависело и он ощущал только парализующий ужас. Здесь шел рабочий процесс, за который он отвечал. После всего, что произошло в Усть-Цильме, разводить сантименты было как-то уже не с руки. Однако хотелось все провести правильно. Максим пытался припомнить из литературы и кино, что принято делать при расстрелах, но в голову ничего не приходило. Один из конвойных оказался сообразительнее комиссара и предложил приговоренным закурить. Они взяли по папиросе каждый. Сырой воздух наполнился табачным дымом.

— А знаешь, комиссар, почему я прав, а не ты? — спросил Ларионов буднично, словно они обсуждали давеча не судьбы родины и революции, а способы заточки ножей.

— Ну, почему же? — отозвался Максим без особого интереса, просто из вежливости.

— Потому что я сейчас умру за то, во что верю. А ты еще ничего никому не доказал.

— Ну это же не так работает, — Максим пожал плечами, а потом наконец припомнил, что полагается делать, и обратился уже ко всем приговоренным: — Мы должны завязать вам глаза.

— Если вам стыдно и страшно делать то, что вы делаете, тогда завяжите глаза себе, — громко ответил Ларионов.

Его люди мрачно усмехнулись и побросали окурки на землю. Жилин отдал команду. Выстрелы болезненно ударили по барабанным перепонкам и раскатились эхом под сводами подвала.

— А тела куда девать? — спросил один из конвойных.

— Отвезите во Мхи и утопите, — ответил Жилин, поправляя обшлаг кителя.

Максим подумал, что для первого раза все прошло довольно сносно, а вообще, конечно, процедуру нужно усовершенствовать.

Загрузка...